2

Убивать начфина он действительно не собирался. Как это вышло — долго рассказывать. Но делать так и так было нечего. И пока подобравший их рейсовый автобус трясся по дороге — вверх-вниз, вверх-вниз, горы медленно переходят в холмы, а те в равнину, — Кир вспоминал все, начиная с госпиталя. Объяснять Игорю и Никичу вслух все эти обстоятельства было необязательно. Не сказать, чтобы они читали мысли — еще бы не хватало, — но о чем-то догадывались.

Он пришел в себя на третий день после операции. Оля рассказывала, что, когда везли в операционную, он что-то орал про письмо и даже пел, но все, начиная с ранения, вырубило из памяти накрепко. Нет, не так… После ранения что-то еще помнил. Помнил, как взводный писал письмо. Это когда уже волокли. Взводный был совершенный пацан, непонятно вообще, чему их там учат и кем может командовать такой человек. Всему, что умел, он научился на войне. Фамилия его была Морозов. Несколько раз Кир видел, как он украдкой крестился. А что такого — на войне атеистов нет.

Кир знал, с кем воевал, и воевал прилично. Прослужил два года и остался на третий — матери написал, что ради бабок, и всем так говорил. Объяснять опять-таки было долго, да и бесполезно. Дома делать совсем уж было нечего, разве что на Тане жениться, а что Таня? Работы нет, в менты не хотелось, а тут хоть понятно, кто свой, кто чужой. Убить, конечно, могли. Но убить ведь и там могли. Лешу Клещева, его одноклассника, убили. Никого не нашли. И Серегу Пальцева убили, из параллельного. А Губин сам спился. А Танину двоюродную сестру укололи чем-то не тем, случился шок, и в тридцать лет померла, мать двоих детей. И тоже никто не виноват — врачихе мало платят, она молодая, про аллергию ничего не знает. Так что везде убьют, никто никому особо не нужен. А тут ты и сам, может, кого-нибудь уложишь, и это будет правильно.

Кир не делил чехов на военных и гражданских, все они были гражданские, потому что формирования их были незаконные, и все военные, потому что ненавидели наших все поголовно. Ни одному их слову верить было нельзя. Жили они богато. До войны — все, а во время войны — многие. Откуда бралось, непонятно. Психология их была детская, странная — в одном доме нашли тетрадь с переписанными шахидскими песнями, все про то, как сладко быть воином Аллаха, умирать без страха. Песни по-русски, похожие на наши солдатские. Переписано детским почерком, и картинки: девушки с оружием, все глазастые, губки сердечком, как дети рисуют принцесс. Детям тоже никакой веры, понятное дело. А девки у них все страшные, красивые редко попадались.

Так примерно он и воевал. Люди во взводе, кстати, были очень приличные. Славка тот же, даром что москвич. Славка был человек толстый, добродушный, призвался в двадцать четыре, не сумел откосить. Уже был женат, и перед самым призывом жена родила, но его все равно забрали. А говорят — Москва, Москва. Славка тащил Кира на себе десять километров: ну, не тащил, а волок, — но если б тащил, ногу все равно бы отняли. А так она волочилась по снегу, но это уже роли не играло. Там кость была раздроблена в труху. Кир отрубился, а Славка тащил, и Олег тащил. Если бы всей стране пришлось с кем-нибудь воевать, то процентов тридцать населения получили бы шанс стать приличными людьми. Научились бы понимать простые вещи. Обзавелись бы полезными навыками.

Вообще большая война бы не помешала. Даже на малой, да с таким начальством, да без жратвы практически, — Кир встречал много совсем не гнилого народу. Гнилье было, да, и много. Тот же Пахом в госпитале. Но это в госпитале, а у себя там под Ханкалой — хер его знает, как он воевал. То и было обидно, что на гражданке очень быстро все истратится, люди станут как люди, обычные мешки с говном. Кир поэтому и остался, и довоевал бы свой год, и привез бы деньги. А может, он и еще остался бы. Хотя война вроде шла на убыль, и после года Кир, скорей всего, поехал бы домой.

Это было бы весной.

Ранило его в феврале.

Что отрезали ногу, он сначала не поверил. Шевелиться было тяжело, и он не мог откинуть одеяло. Никто ему ничего не говорил. Потом началась боль, три дня он в нее проваливался, терял сознание, выплывал ненадолго, все было красное, от антибиотиков голова мутилась окончательно, лежал как обдолбанный. Оказалось, что ампутация — это не просто ногу отрезать. Это перестройка всего организма, объяснял хирург, подполковник, нормальный, в принципе, мужик. Он ему долго объяснял, что спасти ногу было нельзя; специально приходил, сидел, разговаривал. Один раз прислали психолога. Психолог, видимо, боялся, что Кир в госпитале наложит на себя руки и испортит им показатели. Кир не для того выжил, чтобы накладывать на себя руки, и Игорь с Никичем не для того его прикрывали, и Славка с Олегом тащили не для того. Кроме всего прочего, при нем было письмо ротного, оно было у него в шапке, Кир про него помнил и потребовал, чтобы принесли из кладовки. Подполковник распорядился, письмо принесли, Кир держал его в тумбе.

Долеживал он в палате на двенадцать пацанов, почти все с царапинами, только у Серого было челюстное ранение, и он не мог ни курить, ни говорить. Когда сняли шины, он в первый же день накурился до того, что чуть не потерял сознание прямо в курилке, и Оля на него орала. А наговорился он до того, что в обморок чуть не попадали остальные. Оказывается, он помнил все разговоры, которые велись в палате и про которые все давно забыли. А он помнил, потому что по нескольким поводам у него имелось что сказать. И вот он теперь все это задним числом говорил. Пахом, а помнишь, ты рассказывал, как бабу драл и отец пришел, генерал? Это что, у нас было, что младшая сестра пришла, шестнадцать лет, и там такое у них было… А помнишь, Лех, анекдот ты рассказывал про слона? Блядь, я знаю другой, как слон обосрался…

И сам хохотал. Наверное, он уже не верил, что будет разговаривать. Месяц молчал. Говорят, были монахи, что всю жизнь молчали. Кир их мог понять: чего говорить-то? Тем более что и говорили в основном про то, как хотели бы засадить Оле.

Эти разговоры особенно бесили Кира потому, что Олю он бы и сам, да. Оля была человек. У себя дома Кир таких баб не видел. С Таней ее было не сравнить. Он вообще много чего теперь понимал про Таню, да и помнилась она, если честно, уже как бы сквозь сон. Оля была из Ростова, но на обычных ростовчанок не похожа: не смуглая, не черноволосая и без противной южной пухлости. И не красилась. И без маникюра, естественно, потому что какой маникюр у медсестры? Разговаривала она со всеми одинаково — резко и быстро. Лет ей было двадцать, она училась на вечернем на врача. Кир иногда думал, что у них все могло бы быть, а потом вспоминал про ногу и понимал, что ничего не будет. Не потому, что не получится, — все получится, ногу отрезали чуть ниже колена, ему двадцать один, мысли про баб начали приходить сразу, едва температура упала. А потому, что Оля будет жалеть, а из жалости ему ничего не надо.

Пахом говорил про Олю гадости ежедневно, с особым цинизмом. Объяснялось это тем, что Пахом был смакователь, любитель вкусного, и о бабах говорил со смаком, облизываясь. Ел он жадно и много. Таких людей, как Пахом, никогда не ранило, с ними вообще ничего не случалось, это была редчайшая случайность, что его зацепило. И зацепило-то едва. К нему приезжал отец, привез гитару. Пахом исполнял множество песен, память была лошадиная, — всего Розенбаума, кучу шансона с одноименного радио и даже что-то из старого кино. Пел он необычайно противным, гнусавым голосом, словно еще и издевался над тем, что пел. Кир не любил шансона вообще, а пахомовского в особенности. Иногда он тихо просил его заткнуться, и Пахом затыкался, потому что Кир был без ноги и пацаны уважали его причуды.

Без ноги. Это же на всю жизнь. Пахом затыкался ненадолго и начинал трындеть снова. Его опыт по женской части был огромен. То есть это так выглядело. Все бабы как одна были у него модельной внешности. «У нее ноги, как у меня руки», — говорил он о них. Все они виртуозно делали минет. Пахом говорил — миньет. Пахому нравилось драть их в жопу, о жопе он мог говорить долго. Олина жопа интересовала его не шутя. Он долго подначивал Жеку — бедного, тихого, задроченного Жеку, питерца, куда он вообще поперся воевать, — чтобы Жека пошел к Оле ночью, в ее дежурство, и она ему даст непременно, потому что дает всем.

— Олю все отделение прет, я тебе точно говорю. Вся хирургия и частично терапия.

— Да ладно, — не верил Жека.

— Бля буду. Ты посмотри на нее, у нее глаза блядские. Ты видал, как она на Кира смотрела, когда он после перевязки пришел? Я тебе точно говорю, она за хуй держала его.

— Кончай, Пахом, — спокойно сказал Кир.

Жека смущался. В палате не было первогодков, все либо по второму году, либо сверхсрочники. Особо приколоться не над кем, а потому прикалывались над Жекой, но беззлобно.

— Жека, у тебя баба есть дома?

— Есть. Света.

— Ждет, как думаешь?

— Пишет…

— Жениться-то будешь? А то останься с Олей, ей небось надоело тут. В Питер увезешь, хули. Она хоть людей увидит.

Однажды ночью Жека не выдержал и пошел к Оле. Киру он потом рассказал, как все было, но Пахому наврал, что было отлично. Пахом, кажется, не поверил, хотя охотно повторял:

— Да она со всеми. Она вон даже этому дала. Жеке.

Жека взял у Кира одеколон — не для храбрости, для запаха, — долго мялся перед ординаторской, наконец зашел и сказал Оле, что у него болит шрам. Оля посмотрела на него спокойными серыми глазами, поправила халат, который у нее во сне слегка задрался, и сказала, чтобы он не ебал мозги. У Оли хорошо было это поставлено, она умела осадить. Жека настолько обалдел, что застыл на месте.

— На поправку идешь, — снисходительно сказала Оля. — Иди давай отсюда. Шрам у него.

И Жека пошел.

С Пахомом Кир стыкнулся по-серьезному только один раз. Обмывали орден Мужества, который пришел Сереге. Серега боялся пить водку, потому что во рту у него ничего еще толком не зажило, но глотнуть один раз — из стакана с орденом — его заставили. Бутылку и закусь было легко пронести на территорию госпиталя — в заборе было две дыры, и к раненым свободно проникало любое бухло, а также соленые помидорки и рыбные консервы. В госпитале кормили хреново. Сытней, чем на войне, но тоже, видно, тырили кто во что горазд. Готовили невкусно и без любви. Иногда Кир скучал по материнской готовке, по пельменям, которые вместе лепили дома, — но он запретил себе вспоминать дом в тот самый миг, как их призывная команда в грязной плацкарте отвалила от перрона. Если у тебя один дом в голове — какой ты солдат? Сны, конечно, привязывались, но тут уж не запретишь.

Серега от одного глотка немедленно захмелел, потому что был еще слабый. Сначала он рассказал анекдот, который рассказывал уже три раза, а потом стал просить Пахома спеть. Пахом спел что-то невыносимое про свою прекрасную артиллерию. Он хвалился, что однажды накрыл выстрелом дом, в котором, ты понял, сидело пять полевых командиров. Пять! Его давно должны были к герою представить, но замотали.

— Да знаю я ваших пушкарей, — сказал Кир. — На одно попадание десять мимо. Вообще пьяные все.

Пахом хотел завестись, но одумался. Он чувствовал, что хоть Кир и без ноги и пожиже сложением, но если захочет, то наваляет ему сильно. В Кире была злость, его и по первому году никто не трогал. Пахом решил доебывать его иначе, на словах. Тут он брал верх, потому что болтлив был неимоверно, и болтлив пакостливо.

— Ты чего такой злой, Кир? — балагурит он. — Не с той ноги встал?

В палате не принято было церемониться, все свои, могли и горбатого по горбу.

Кир молчал. Получилось бы, что он переживает из-за ноги.

— Ну, по третьей. За тех, кто не дожил.

Выпили не чокаясь.

— Кир! — заорал Пахом. — Ты все-то не жри, на закуску оставь!

Кир и это стерпел. Не выдержал он, только когда Пахом начал доебывать Жеку, не чувствует ли Жека рези в мочеиспускательном канале. Это, со знанием дела объяснил Пахом, первый признак ужасной птичьей болезни. Хуже птичьего гриппа.

— Какой? — испугался мнительный Жека.

— Да так. То ли два пера, то ли три пера…

— Откуда?! — не понял Жека.

— От чуда! От Оли, бля. Ты же драл Олю, Жека. Ты герой. И у тебя теперь обязательно…

— Пахом, ты задрал, — тихо сказал Кир.

— Я? Я тебя пальцем не трогал! Ты ваще не в моем вкусе…

В следующую секунду Кир прыгнул. Оттолкнуться он мог и одной ногой. Он впечатал кулак Пахому в нос и почувствовал, что врезал хорошо: еще чуть — и хрящ сломал бы. Их растащили. Пахом орал, чтоб его держали, потому что, если его не будут держать, он, сука, покажет, сука… Кир еще и костылем в него кинул, но промазал. На Пахомовы вопли сбежался персонал, увидели водку. Подполковник долго орал, что устроили бардак, что госпиталь — такая же армия, что доложит каждому в часть, и Киру как зачинщику отдельно, потому что он хоть и комиссован, но должен понимать, мать, мать. Пахома вообще через два дня выписали. Так бы он еще закосил на недельку, но не вышло. Со всеми он попрощался за руку, Кир от него отвернулся к стенке.

— А чего ты на него так, Кир? — спросил Жека, когда дверь за Пахомом закрылась и он, переодевшийся в парадку, отбыл к месту службы. — Ну, мудак он, конечно, но чего так-то…

Кир молчал, потому что не ответил бы толком. Наверное, это действительно организм перестраивался. Человек ведь не сознает, чего у него там в организме. Он может, конечно, себя зажать как угодно, а ноги-то нет, и новая не вырастет. Он, типа, отвоевался по всем фронтам.

И злость в нем теперь была не такая, как раньше. Он теперь этой злостью не распоряжался, не командовал. Она сама им командовала. И если б ему теперь воевать, он был бы совсем другой солдат, гораздо лучше. Его бы никто теперь не остановил.

Кир знал, что его не пустят больше воевать. Но представлять себе возвращение ему никто не запрещал. Странно, он мечтал не о доме, а о том, как вернулся бы. И как мочил бы чехов.

Раньше он, случалось, жалел их. Никич однажды во двор гранату кинул, а хуй его знает, что это был за двор. Может, мирный. Никич потом каялся. Говорил, что вроде заметил там старика какого-то, лет эдак двухсот. Старик, может, и мирный был. А может, и не было никакого старика. Короче, Кир бы теперь тоже кинул.

Загрузка...