~~~

Жюльетт не скрывала свою болезнь от окружающих. Немного оправившись после эмболии, она сказала соседке Анне-Сесиль: «Ты знаешь, я очень испугалась: все, что произошло, было очень серьезно. Ты должна знать: я рассчитываю на тебя в том, что касается моих девочек». Через месяц, когда диагноз был окончательно поставлен, она без обиняков сообщила друзьям: «У меня рак, я не уверена, что выкарабкаюсь, и мне может понадобится ваша помощь». Вместе с двумя другими семейными парами из Розье — Филиппом и Анной-Сесиль, Кристин и Лоран, они жили маленькой сплоченной группой. У всех были дети одного возраста, да и образ жизни ничем не отличался. Все приехали в Розье из других мест; собственно говоря, коренных жителей в деревне можно было пересчитать по пальцам, поэтому приезжие уживались тут без особых проблем. Подобные сообщества я уже видел в Жексе и, заходя на чашечку кофе то к одним, то к другим в новые дома, обставленные в незатейливом веселом стиле, с почтовыми ящиками, украшенными смешными картинками Патриса на тему «нам не нужны ваши рекламные листовки», мог представить, будто вернулся в те времена, когда собирал свидетельства друзей Флоранс и Жан-Клода Романа. Во дворах готовили барбекю, присматривали за детьми друг друга, менялись DVD-дисками: боевики для мальчишек, романтические комедии для девочек. Патрис и Жюльетт смотрели фильмы на экране своего компьютера, потому что — единственные в деревне — не имели телевизора. Такой вызов, унаследованный от семьи Патриса, периодически становился объектом шуток в кругу друзей, как и склонность Патриса воспринимать буквально то, что говорилось в переносном смысле. Вместе с Филиппом они составляли забавный дуэт: фальшивый циник и идеалист-мечтатель, и Патрис с улыбкой признавал, что иногда добавлял чуждых ему ноток в манеры пса Рантанплана[55].

За несколько недель до того, как Жюльетт сообщила о своей болезни, Анна-Сесиль объявила, что она ждет ребенка. Параллельное развитие своей беременности и болезни соседки она вспоминала, как нечто особенно ужасное. Обеих женщин тошнило, только недомогание Жюльетт было связано с химиотерапией. Одна носила в себе жизнь, другая — смерть. Четвертого ребенка Анна-Сесиль и Филипп хотели привезти в обновленный дом, и затеяли большой ремонт. Патрис и Жюльетт тоже планировали убрать перегородки, перекрасить стены, превратить подвальное помещение в настоящий рабочий кабинет. Они вчетвером обсуждали свои планы, разложив на столе чертежи, каталоги и альбомы колеров, но в их нынешнем положении вопрос ремонта потерял актуальность. Анна-Сесиль и Филипп стыдились своего счастья, увеличения семейства и благополучия в то время как на друзей, до сих пор живших такой же жизнью, обрушилось горе. Анне-Сесиль казалось, что на месте Жюльетт она испытывала бы к себе неприязнь, потом случилось бы то, что чаще всего в таких случаях и происходит: в общении появляется неловкость, натянутый тон приходит на смену дружескому, визиты становятся все более и более редкими. Но она поняла, что Жюльетт не сердилась на нее за счастье, совсем нет; ее по-настоящему интересовала ее беременность, их планы на будущее, и с ней можно было обсуждать все это, не опасаясь, что такие разговоры покажутся смешными или неуместными, и чтобы быть полезной не нужно ходить с грустным видом.


Как-то раз Патрис и Жюльетт неожиданно зашли к ним поздним мартовским вечером, возвращаясь из Вьена после ужина в китайском ресторане: съездить в город немного развеяться их уговорили приехавшие на несколько дней Жак и Мари-Од, они же остались присматривать за девочками. В гостиной разожгли камин, и Анна-Сесиль предложила гостям легкого шампанского, а Филипп виски. Жюльетт выждала, когда все рассядутся, и сообщила, что результаты ее последних анализов оставляют желать лучшего, в связи с чем они с Патрисом обсудили за ужином два важных вопроса и теперь она хотела бы вернуться к ним снова. Первый касался ее похорон. Анне-Сесиль и Филиппу хватило такта, чтобы удержаться от протестующих криков и ненужных возражений, и я уверен, что Жюльетт была им признательна за это. «Патрис в Бога не верит, — сказала она, — что касается меня, то я даже не знаю, это все сложно, но вы — настоящие католики. Из всех наших друзей — только вы верующие, и мне нравится, как вы живете с вашей верой. Я подумала и скажу вот что: похороните меня по-христиански. Во-первых, сама церемония выглядит не так мрачно и позволит людям собраться вместе, во-вторых, похороны станут тяжелым ударом для моих родителей, я не могу взваливать все хлопоты на их плечи. Поэтому мне бы хотелось, чтобы похоронами занялись вы. Согласны?» «Согласны», — ответила Анна-Сесиль невыразительным голосом, а Филипп с серьезным видом добавил: «Сделаем, как для себя».

«Хорошо, тогда перейдем ко второму вопросу. Я знаю, что после моей смерти у Дианы не останется обо мне сознательных воспоминаний. Амели будет меня помнить, кое-что сохранится в памяти у Клары, а у Дианы — нет, и мне больно осознавать это. Патрис фотографирует, конечно, но ты, Филипп, делаешь это как настоящий профессионал. Я прошу, чтобы в оставшееся время ты снимал меня как можно больше. Возможно, в куче снимков потом найдется несколько приличных фотографий».

Филипп согласился и сделал, что мог. «Самым страшным, — вспоминает он, — было то, что наведенный на нее фотоаппарат отныне означал: ты скоро умрешь».


Нужно было успеть завершить все дела, как накануне судебных вакансий, и Жюльетт боялась, что ей не хватит времени. Она не знала, сколько ей еще оставалось, но справедливо полагала, что совсем немного. Она распределила обязанности между друзьями, заручившись их поддержкой, и больше к этой теме не возвращалась. Филипп отвечал за фотографии и отпевание. Анна-Сесиль была логопедом, поэтому на нее возлагалась обязанность исправить дикцию Клары, а Кристин, преподаватель колледжа, отвечала за учебу в школе. Лоран занимал пост начальника отдела кадров на предприятии, и на него возлагались обязанности советника по денежным вопросам: пособие по случаю смерти, кредит на дом, социальное обеспечение и страхование Патриса и дочерей — эти вопросы беспокоили Жюльетт больше всего. Вместе с Лораном они изучили два варианта: скоропостижная кончина и смерть после продолжительной болезни. Второй вызывал у нее большие сомнения с финансовой точки зрения: пособия по продолжительной болезни предполагают понижение заработной платы, тогда как семейный бюджет уже и так трещал по швам. Тут можно было сжульничать: выйти на неделю на работу, потом снова уйти на больничный или работать на четверть ставки по медицинским показаниям, но Жюльетт боялась, что у нее не хватит на это сил. В случае ее смерти кредит на дом будет погашаться по страховке, и член совета кассы взаимопомощи органов юстиции, к которому Жюльетт ездила в компании с Лораном, сообщил им, что Патрис будет обеспечен в течение двух лет. А потом?


Мужа она тоже готовила к жизни без нее. Сначала Патрис отказывался от разговоров на эту тему, считая их нездоровыми, но вскоре заметил, что они шли на пользу обоим: беседы снимали напряжение, и после них Жюльетт становилась заметно спокойнее. В том, как они садились за стол при свете настольной лампы, чтобы поговорить о жизни после смерти Жюльетт, было нечто совершенно ирреальное, вместе с тем, такие разговоры проходили в атмосфере удивительной супружеской нежности. Так сложилось, что в их семье она работала вне дома, а он занимался хозяйством. В любых аспектах домашнего быта Патрис не нуждался в советах и указаниях, тем не менее, Жюльетт все держала под контролем, как чересчур въедливый домовладелец, указывающий будущему квартиросъемщику где что в доме ставить, по каким дням выносить мусор и когда возобновлять договор на обслуживание бойлера. Самым тяжелым стал день, когда Жюльетт затронула вопрос летних каникул. Она их уже организовала таким образом, чтобы девочки провели по нескольку недель в каждой из двух семей. Она считала, что было бы неплохо, если Патрис какое-то время поживет один и отдохнет: это лето для него станет крайне тяжелым. Поняв, что речь идет о предстоящем лете, Патрис, как показалось Жюльетт, едва сдержал слезы. Она взяла его за руку и пояснила, что сказала так на всякий случай, но ее отговорка никого не могла обмануть.

Мне вспомнилось прошедшее лето, когда Патрис рассказал мне про этот случай. Мы забрали к себе на неделю Клару и Амели, как того хотела Жюльетт, и приложили максимум усилий, чтобы развлечь девочек. Клара практически не отходила от Элен, а Амели начала писать роман, исписывая каллиграфическим почерком страницы толстой переплетенной тетради; героиней была, конечно же, прекрасная принцесса, а первая страница начиналась со слов: «Жила-была мамочка, и было у нее три дочери». Внезапно образы-воспоминания предстали передо мной как предвидения: велосипедные прогулки, купания, ласки, пропитанные печалью, — все это несколько месяцев тому назад придумала Жюльетт и подвела черту: «Меня больше не будет. Это лето мои девочки впервые проведут без меня».


Во время моей «стажировки» в суде малой инстанции мадам Дюпраз, секретарь суда, с которой лучше всего ладила Жюльетт, рассказала мне об опеке над несовершеннолетними, этими вопросами они обе занимались по вторникам. Когда один из родителей в семье умирает, оставляя наследство детям, на судью по делам опеки возлагаются обязанности по защите интересов детей, то есть он должен контролировать использование денежных средств вторым родителем. Судья обязан известить его об этом через месяц или два после смерти супруга, однако кое-кто принимает требование закона в штыки, считая это вмешательством в жизнь семьи. Суть состоит в том, что вдовец или вдова не имеют права снять ни гроша со счета своего ребенка без разрешения судьи. Банки еще строже соблюдают это правило, потому что в случае его нарушения будут обязаны возместить соответствующую сумму по решению суда. В большинстве случаев вопросов не возникало, и Жюльетт быстро привыкла подписывать целые пачки постановлений в июне — перед каникулами и в декабре — перед Рождеством. Но бывают случаи, когда граница между интересами ребенка и взрослого довольно размыта. Можно разрешить ремонт кровли, потому что для ребенка лучше, когда ему на голову не капает вода с крыши. Но для него также лучше, когда отца не преследуют судебные исполнители; означает ли это, что капитал ребенка может использоваться для погашения родительских долгов? Мнение судьи зависит от его способности оценить ситуацию, кроме того, ему требуется немало такта, чтобы вынести взвешенное, разумное решение. «В этой чрезвычайно человечной области права Жюльетт не было равных», — сказала мне мадам Дюпраз. Кстати, с ней уже приходилось иметь дело Патрису и, несомненно, она думала именно о нем, когда вспоминала некоего молодого человека, приходившего к ним в суд, чтобы открыть дело. Мужчина только что потерял жену и остался с двумя маленькими детьми на руках, но то, как он говорил о покойной супруге и детях, с каким благородством и душевной простотой нес бремя своего горя, потрясло и судью, и секретаря чуть ли не до слез. В довершение к этому он был красив, настолько красив, что у Жюльетт и мадам Дюпраз вошло в привычку шутить: «Ах, того красавчика следовало бы вызывать почаще». Я сразу подумал, а вспоминала ли Жюльетт, пока была жива, эпизод с молодым вдовцом, таким красивым, добрым и беспомощным; представляла ли себе разговор, что состоится у Патриса через два-три месяца после ее смерти в кабинете, ранее принадлежавшем ей; предвидела ли, какое впечатление произведет ее супруг на хозяина этого кабинета? Несомненно.


Филипп, взявший за привычку два или три раза в неделю бегать по утрам, уговорил Патриса присоединиться к нему: бег поможет избавиться о дурных мыслей. Они не столько бегали, сколько трусили по проселкам вокруг Розье: во-первых, Патрису не хватало физической подготовки, а во-вторых, они могли поговорить по душам. Патрис доверял Филиппу то, что не осмеливался сказать Жюльетт. Он упрекал себя за то, что недостаточно хорошо поддерживал ее, а иногда даже сбегал в свой подвал. Тяжело находиться в доме все время только вдвоем: Жюльетт лежала на диване в гостиной рядом с кислородным баллоном, пыталась читать, дремала, боролась с недомоганием и, в общем-то, не нуждалась в его присутствии, а он спускался в полуподвальную комнату, служившую ему мастерской, пытался работать, но вскоре переключался на компьютерные игры, позволявшие на время отключиться от реальности. Иногда к нему присоединялся тринадцатилетний Мартен, сын Лорана и Кристин, и тогда они часами летали на самолетах или огнем из базук в пух и прах разносили бесчисленные орды врагов. Жюльетт не нравилось, что он убивает время таким образом, вместе с тем, она понимала, что такая отдушина ему необходима. Стоило выключить компьютер, как на Патриса наваливались страх, сожаление, стыд, безграничная любовь, а потом появлялись вопросы, не имевшие ответа. Но уже не «неужели она умрет?», а «когда она умрет?» Можно ли было что-то сделать, чтобы этого не случилось? Что изменилось бы, если бы опухоль обнаружили раньше? Было ли первое заболевание раком каким-то образом связано с Чернобылем, а второе — с высоковольтной линией, проходившей в пятидесяти метрах от их старого дома? Очень тревожную статью по этому поводу он прочитал в журнале «Нет ядерной энергетике». Вообще, подобный вздор — как говорили родители Жюльетт — выводил их из себя, поэтому Патрис предпочитал не говорить на эту тему вслух, но серьезных сомнений от этого у него не убавлялось.

Филипп, слушая откровения Патриса, начинал беспокоиться. Он опасался, что тот не выдержит удара, и смерть Жюльетт окончательно сломает его. Филипп и сам сомневался, что перенес бы такое несчастье: если бы Анна-Сесиль умерла, для него вместе с ней умер бы весь мир. Но теперь он с восхищением видит, что Патрис справляется с горем и продолжает управлять своей жизнью, а тем, кто удивляется, глядя на него, отвечает: «Я принимаю жизнь такой, какая она есть. Мне нужно вырастить трех дочерей, и я их ращу». Его очень редко можно видеть в унынии. Он держится. «Браво!» — говорит Филипп.


Если не считать задач, поставленных друзьям, Жюльетт почти не раскрывалась перед ними, иными словами — не говорила бесполезных пустяков, никого не интересующих и ни к чему не обязывающих. В ее понимании это значило жаловаться, а жаловаться она не хотела. Днем, когда Анна-Сесиль или Кристин забегали к ней выпить чашечку чая и поболтать, она говорила, что дни тянутся страшно медленно, и она проводит их то на диване, то в кресле, будучи не в силах избавиться от мучительной тошноты; что у нее нет сил читать, разве что посмотреть иногда какой-нибудь фильм; что жизнь скукоживается, и это уже не смешно. Тут Жюльетт ставила точку: а зачем говорить что-то еще? Ее беспокоило другое: она больше не могла заниматься с девочками, как прежде. С мыслью съездить во Вьен и посмотреть, как танцует в театре Амели, пришлось распрощаться — у Жюльетт не оставалось сил даже почитать дочкам перед сном. Вместо того, чтобы пользоваться этими моментами, а они, несомненно, были последними в их совместной жизни, по вечерам ей хотелось только одного: чтобы девочки угомонились, и Патрис уложил их спать. От бессилия Жюльетт хотелось плакать. И она, никогда не повторявшая свои наказы дважды, без конца переспрашивала: «Ты им расскажешь обо мне, да? Ты им расскажешь, как я боролась? Что я делала все, что могла, лишь бы не оставить их?»

Она также беспокоилась о родителях. Если бы это зависело только от них, они перебрались бы в Розье, чтобы, по меньшей мере, быть рядом с дочерью, поддержать ее и окружить заботой, но уже через несколько дней Жюльетт хотелось, чтобы родители уехали. Как ни старались Жак и Мари-Од, но их косые взгляды вслед Патрису причиняли ей боль, дискомфорт мужа унижал ее, наконец, им совсем не подходила жизнь в деревне. Их присутствие превращало ее в ту девочку-подростка, которую спасали от рака пятнадцать лет назад, но она больше не хотела ею быть. Слова «моя семья» означали для Жюльетт семью, созданную ею, а не ту, где она появилась на свет. Времени и сил у нее оставалось все меньше, она жила той жизнью, что выбрала для себя сама, а не той, что досталась ей по наследству. Тем не менее, она любила родителей и знала, как глубоко они страдают в бессильном ожидании ее смерти. Жюльетт хотела бы помочь им выдержать это испытание, но не знала, как. И уж тем более этого не знали ни Кристин, ни Анна-Сесиль.

Подруги пытались поговорить с ней по душам, но стоило им лишь намекнуть на страх, который должна вызывать у нее болезнь, как Жюльетт тут же пресекала подобные попытки: «Нет, все в порядке. На это у меня есть Этьен».

Однажды я сказал Этьену: «Я совершенно не знал Жюльетт, скорбь ее близких — не моя скорбь, у меня нет никаких прав писать о ней». Он ответил: «Как раз это и дает тебе полное право, со мной, в некотором смысле, было то же самое. Ее болезнь не была моей болезнью. Когда она сообщила, что у нее рак, я подумал: „Уф! Хорошо, что не у меня“, но, возможно, именно потому что я так подумал, не постыдился так подумать, я смог ей хоть немного помочь. В какой-то момент, чтобы стать ближе к ней, я захотел вспомнить про свой второй рак, про страх смерти и ужасающее одиночество, но у меня ничего не вышло. Конечно, я мог думать об этом, но прочувствовать заново — нет. Тогда я сказал себе: „Тем лучше. Умрет-то она, а не я“. Ее смерть потрясла меня, как ничто другое в моей жизни, но верха надо мной не взяла. Я был перед ней, рядом с ней, но на своем месте».


Этьен никогда не звонил Жюльетт, инициатива всегда принадлежала ей. Он не успокаивал ее, но она могла говорить все, не опасаясь сделать ему больно. Все — это страх. Моральный страх охватывал ее, когда она представляла мир, в котором ее нет, когда понимала, что никогда не увидит, как вырастут ее дочери. Физический страх также проявлял себя все чаще и чаще. Само тело восставало против приближающегося конца. Страх возникал всякий раз, когда результаты анализов свидетельствовали об ухудшении состояния: Жюльетт пыталась внушить себе, что других новостей, кроме плохих, уже не будет, но это не помогало. Страх не покидал ее и в ходе лечения: бесконечные страдания ни к чему не вели, надежд на выздоровление не было, процедуры лишь продлевали мучительное существование. В апреле она сказала Этьену: «Я так больше не могу, это выше моих сил, я сдаюсь». Он ответил: «Имеешь право. Ты сделала все, что могла, никто не в праве требовать, чтобы ты продолжала бороться. Сдавайся, если хочешь».

Слова Этьена пошли ей на пользу. Жюльетт хранила их про запас, словно ампулу с цианидом на случай пыток, и продолжала борьбу. Она полагала, что почувствует облегчение в тот день, когда медики скажут: «Вы знаете, мы больше ничего не можем для вас сделать, поэтому оставляем вас в покое», и была удивлена, насколько тяжело восприняла это известие, когда роковой день наступил. Врачи сообщили, что прекращают герцептиновую терапию, отрицательно влиявшую на работу сердца и, насколько позволяли судить постоянные наблюдения, не оказывавшую никакого положительного эффекта. Все произошло не совсем так, как представляла Жюльетт, но означало одно: врачи опустили руки. Если раньше она рассчитывала, что протянет еще несколько месяцев, то теперь поняла: речь идет уже о неделях, а то и днях.

Загрузка...