У меня перед глазами лежат четыре листка, вырванные из блокнота, с подробнейшим описанием номера 304 в отеле «Дю Миди» в небольшой деревушке Понт-Эвек, что в департаменте Изер. Я должен был принять участие в коллективном написании книги в честь моего друга Оливье Ролена. Годом раньше он опубликовал роман с детальным описанием гостиничных номеров в разных странах мира. Эти номера служили декорациями для отдельных новелл, с действующими лицами которых — хостессами баров, торговцами оружием и прочими темными личностями — автору доводилось пьянствовать. Издателю пришла в голову идея продолжить игру, предложив писателям, дружившим с Оливье, описать какой-нибудь гостиничный номер и на его фоне дать волю своей фантазии. В один из моментов той бесконечной ночи, когда мы ждали звонка с сообщением о смерти Жюльетт, я рассказал об этом заказе Элен, надеясь немного отвлечь ее от мрачных мыслей, при этом заметил, что колеблюсь в выборе отеля. Характер затеи, романтический и игровой, предполагал довольно экзотическое заведение. В этом плане у меня в запасе была гостиница «Вятка» в российском городке Котельнич: идеальный пример брежневского стиля. Там не меняли сгоревших лампочек ни разу с момента ее открытия. Если сложить все дни, что я провел в «Вятке» в ходе неоднократных посещений города, то получится три-четыре месяца. Прямо противоположным примером является единственный отель, где я жил по-настоящему — несколько недель, — роскошный «Интерконтиненталь» в Гонконге. Тогда мы снимали «Усы», и на весь период съемок ко мне приехала Элен. Где бы мы ни находились — в вестибюле отеля, в нашем номере на двадцать восьмом этаже с панорамным видом на залив, в лифте, летящем вверх или вниз, — нам казалось, будто мы герои из «Трудностей перевода»[10]. Отель в Йокогаме, как я полагал, должен был быть примерно таким же, и я пообещал себе, в качестве приятного времяпрепровождения, описать свой номер. Если не поедешь в Йокогаму, сказала Элен, можешь вместо него описать хотя бы этот, прямо сейчас. Мы хоть чем-то займемся. Я достал блокнот, и мы приступили к работе с не меньшим рвением, чем тогда, когда репетировали эротическую сцену в моем фильме. Я обратил внимание, что вся комната площадью примерно пятнадцать квадратных метров, была оклеена желтыми обоями, в том числе и потолок. Элен подчеркнула один существенный нюанс: изначально обои были не желтые, а белые с крупными рельефными точками, имитирующими тканый узор, и лишь потом их покрасили в желтый цвет. Покончив с обоями, мы перешли к столярке: дверям, окнам, плинтусам, изголовью кровати, также окрашенным в желтый цвет, только более насыщенный. В целом номер был желтым, как яичный желток, разнообразие вносили розовые и пастельно-зеленые штрихи на постельном белье и шторах. Эти же цвета присутствовали и на двух литографиях, висящих над кроватью и напротив нее. Отпечатанные в 1995 году фирмой «Нувель Имаж», они обе отражали влияние Матисса вместе с югославским примитивизмом. Опершись на локоть, я торопливо записывал замечания Элен: она ходила взад-вперед, считала электрические розетки и проверяла, как включается освещение в зависимости от перемещений по номеру; казалось, она все глубже и глубже погружается в свою странную инвентаризацию. Детали я опускаю: это был банальный номер в банальном отеле, хотя весьма хорошо содержавшемся силами очень любезного персонала. Лишь одна вещь пробудила у нас некоторый интерес; она же, кстати, вызвала наибольшие затруднения при ее описании. Я просматриваю свои записи: «Речь идет о встроенном шкафе с двойными дверцами: одна открывается в собственно шкаф, а вторая, под прямым углом, — в гостиничный коридор. Он напоминает окошко для раздачи блюд с двумя полками: верхняя полка служит для столового белья, нижняя — для подносов с завтраком, как на это четко указывают значки, выгравированные на стекле двух маленьких фрамуг. Значки показывают, что и куда именно следует класть, и вместе с тем позволяют видеть, лежат там нужные предметы или нет». Я не уверен, что изложенное тут всем понятно, да ладно, что поделаешь. Мы с Элен долго ломали голову: есть ли у этого — отнюдь не банального — шкафа какое-либо название, способное заменить подобные заковыристые описания. Есть люди, обладающие настоящим талантом в этом плане. Чего ни коснись, они знают, как это называется. Оливье принадлежит как раз к таким, чего не скажешь обо мне, даже Элен может дать мне фору. Не скрою — упомянутое выше слово «фрамуга» принадлежит именно ей.
Рассвело. Мы завершили нашу инвентаризацию, телефон так и не зазвонил. Мысль о том, что ее сестра по-прежнему балансирует между жизнью и смертью, ужасала Элен. Я тоже был не в своей тарелке. Мы задернули шторы, с головой укрылись пледом и, прижавшись друг к другу, забылись беспокойным сном. Телефонный звонок разбудил нас в девять часов. Жюльетт умерла в четыре утра.
Антуана, Жака и Мари-Од мы встретили в столовой отеля, куда спустились на завтрак. Сесиль с Патрисом и девочками была в Розье. Мы молчаливо обнялись и обменялись сочувственным пожатием плеча — в нашем круге этот жест был выражением крайней печали. После этого пошел разговор о вещах сугубо практических: о похоронах, кто останется сегодня, как родственники будут сменять друг друга в последующие дни, чтобы позаботиться о Патрисе и малышках; кое-кто уже начал строить планы по приему детей на время летних каникул. Что касается ближайших часов, то программа была уже определена: все едут в Розье, оттуда в больницу — полагаю, кто-то просто сказал: «поедем, навестим Жюльетт», а не «отдадим последний долг» или «поклонимся останкам». Надо отдать должное: местные жители предпочитали говорить по старинке «преставился» или «ушел» вместо современного дубового «умер». После этого предстоит поездка в Лион к коллеге Жюльетт. К коллеге Жюльетт? В день ее смерти? Мы с Элен были несколько удивлены. Да, объяснил Жак, к ее коллеге в суде малой инстанции Вьена. Они были очень близки, особенно в последнее время. Их сближало то, что в молодости она тоже перенесла рак, и в результате ей ампутировали ногу. Именно Жак предложил утром собравшимся членам семьи отправиться к ней, чтобы сообщить о кончине Жюльетт. Такой визит с выражением соболезнования судье-инвалиду показался мне довольно нелепым, но мне оставалось лишь следовать за всеми.
Я ничего не помню о первой встрече с девочками, только что потерявшими свою маму. Кажется, все было тихо и спокойно. Во всяком случае, обошлось без слез и криков. После этого мы отправились в траурный зал больницы. Это было просторное помещение с высоченным потолком, очень светлое — подобие атриума, напоминавшего убранством декорации классической трагедии, с выходами в салоны для прощания с покойными, часовню и туалеты. В последних, кстати, из-за невероятной акустики воду приходилось спускать понемногу. Этим воскресным утром мы были единственными посетителями. Нас встретил какой-то человек в белом халате санитара, усадил в кресла в углу просторного зала и рассказал, как пройдут несколько дней перед похоронами. Как оказалось, это был не санитар, а доброволец, отвечавший за прием родственников умерших. Он предельно четко разграничил обязанности больницы и социальной службы, которую представлял, с одной стороны, и профессионалов похоронного бюро с другой. Больница отвечала за периодические осмотры тела, обеспечивала его транспортировку из морга в помещение, где будет установлен гроб с телом для прощания, и приемлемый внешний вид покойника: он должен быть обмыт, причесан и, при необходимости, подкрашен. Эти услуги были бесплатными, и люди, вроде него, всегда были готовы оказать посильную помощь семьям усопших. Более сложные косметические услуги, потребность в которых могла оказаться необходимой особенно летом, когда похороны происходили не сразу, а через несколько дней, обеспечивались специалистами похоронных бюро и, соответственно, были платными. Доброволец несколько раз перечислил перечни бесплатных и платных услуг, пока не убедился, что его хорошо поняли, и я посчитал это нормальным, если учесть, что на месте семейства Жюльетт могли оказаться не столь собранные люди. Несколько раз в речи мужчины прозвучала фраза «мы здесь для того, чтобы все прошло как можно лучше». Не сомневаюсь: он повторял ее всем посетителям слово в слово, и она была неотъемлемым элементом всего того, что окружает смерть и несчастье. Но и так было видно, что он, действительно, делает все от него зависящее, чтобы траурный ритуал прошел как можно лучше.
С минуты на минуту нас должны были проводить к Жюльетт — ее уже подготовили к нашему визиту, но дочерей к ней привезут лишь во второй половине дня. Матери Патриса пришла в голову идея предложить девочкам выбрать любимое платье Жюльетты, или же то, которое, по их мнению, как нельзя лучше шло их маме. На самом деле, Жюльетт почти не носила платьев, она предпочитала мешковатые и удобные брюки, но при этом следила, чтобы ее девочки всегда были красиво одеты. Они должны выглядеть, как принцессы, говорила она. Так что, неспроста Амели постоянно рисовала принцесс. Утром мать Патриса позвала старших девочек и предложила им выбрать лучшее платье для мамочки, ведь в нем ей придется отправиться в очень далекий путь. Это платье мы привезли в больницу, чтобы именно в нем мать встретила своих ненаглядных малышек. Санитар-доброволец из социальной службы одобрил такое решение и тут же сообщил, что нам очень повезло — его сменщик был превосходным специалистом по макияжу. Мари-Од озабоченно возразила, ведь Жюльетт почти никогда не красилась. Но санитар успокоил ее: на то и есть хороший специалист, чтобы делать свою работу как можно деликатнее, создавать впечатление, что усопшая не накрашена, она просто живая. Прошли десять тягостных, бессодержательных минут, и, когда мы выходили из ритуального зала, появился специалист по макияжу. Предвидя реакцию членов семьи, он принес свои соболезнования и спросил, не желает ли кто-нибудь из нас — может быть, кто-то из сестер — помочь ему подготовить покойницу. Этот акт может показаться тяжким, тут же заметил гример, но он несет в себе большой символический заряд. Впрочем, если в последнюю минуту вызвавшийся не справится с эмоциями, он сам доведет дело до конца. Человек не должен заставлять себя делать то, что ему неприятно. Элен и Сесиль нерешительно переглянулись. В конечном итоге, ни одна, ни другая не пошли помогать гримеру. Я и сегодня вспоминаю этого специалиста: по дороге домой мы с Антуаном и Элен не преминули перемыть ему косточки: парень носил розовые бермуды, был полноват, заметно шепелявил, а крашеной челкой напоминал парикмахера-гомосексуалиста из дешевого бульварного фильма. И лишь теперь, написав эти строки, я задумался: что же заставляло его добровольно приходить по воскресеньям в больницу и подкрашивать трупы, направляя к застывшим безразличным лицам пальцы близких родственников усопших? Возможно, просто стремление быть полезным. Лично для меня такая мотивация куда таинственнее, чем простая извращенность.
Я, как мог, оттягивал этот момент, но вот все мы — восемь человек — стоим на лестнице дома, в котором жил одноногий судья. Старинный, добротный особняк находился на пешеходной улице, выходившей на вокзал Перраш, и я подумал, что отсюда будет удобно уезжать. Узкая каменная лестница круто задиралась вверх, лифта не было и в помине. Мне показалось странным, что одноногий человек живет здесь, однако мы остановились на втором этаже. Кто-то позвонил, дверь открылась, мы по очереди переступали порог, представлялись и пожимали руку хозяину квартиры. На лестнице сработало реле времени, и свет погас. В темноте хозяин не разобрал, есть ли еще кто на площадке, и захлопнул дверь у меня перед носом. Не знаю, почему — мы оба находим это странным — мои отношения с Этьеном Ригалем начались подобным образом. Точно так же я не могу понять, почему мне представлялось, будто судья-инвалид жил бобылем в крошечной темной квартирке, заваленной пыльными папками с материалами старых дел и пропитанной стойким кошачьим запахом. Все было как раз наоборот: квартира оказалась просторной, светлой, обставленной красивой ухоженной мебелью, и не надо было заглядывать в приоткрытую дверь детской, чтобы убедиться — здесь жила дружная семья. Однако жены и детей дома не оказалось, похоже, их попросили пойти прогуляться — Этьен принимал нас в одиночестве. На вид он выглядел лет на сорок с хвостиком, был высок, хорошо сложен. Светло-голубые джинсы гармонировали с серой тенниской. На открытом лице за очками без оправы живо поблескивали ярко-голубые глаза навыкате. Говорил он мягким, высоковатым голосом. Когда Этьен шел впереди, проводя нас в гостиную, было заметно, что он хромает — при опоре на правую ногу заметно подволакивает негнущуюся левую. Окна гостиной выходили на улицу, и через открытые ставни лучи солнца насквозь пронизывали всю комнату, заливая ярким светом красивый паркет старинной работы. Мы расселись попарно: родители устроились в двух сдвинутых креслах, мы с Элен скромно примостились на одном конце длиннющего канапе, а Антуан с женой на другом, Сесиль и ее муж расположились на стульях. На низком столике стояла большая ваза со спелой черешней и поднос со стаканами, наполненными фруктовым соком. Этьен спросил, не желаем ли мы выпить по чашечке кофе, и все в один голос ответили «да!» Хозяин дома улыбнулся и отправился на кухню варить кофе. За время его отсутствия никто не произнес ни слова. Элен подошла к окну покурить, и я присоединился к ней, но прежде поинтересовался содержимым полок книжных шкафов. Библиотека свидетельствовала о том, что вкусы ее владельца были более индивидуальными, чем в Розье, и во многом схожи с моими собственными. Этьен вернулся в гостиную с кофе: он пользовался кофеваркой экспрессо, готовившей лишь одну чашку за раз, но, несмотря на это обстоятельство, на его подносе загадочным образом стояли, источая восхитительный аромат, девять чашек горячего кофе. Он попросил у Элен сигарету и извиняющимся тоном добавил, что уже давно бросил курить, но сегодня особый день, и ему как-то не по себе. Не сговариваясь, мы оставили для него кресло напротив канапе. Оно стояло прямо посередине и чем-то напоминало место для свидетелей в суде. Но Этьен предпочел сесть прямо на пол, точнее, он присел на согнутую правую ногу, а левую вытянул перед собой — такая поза казалась чудовищно неудобной, тем не менее, в таком положении он провел почти два часа. Мы смотрели на него. Он смотрел на нас, переводя взгляд с одного на другого, и я не мог понять, нервничает он или же совершенно спокоен. Наконец, Этьен коротким смешком прервал неловкую паузу и сказал: «Странная ситуация, вам не кажется? Идея собрать вас вдруг показалась мне не только абсурдной, но и самонадеянной. Можно подумать, будто я могу сообщить вам нечто новое о вашей дочери, сестре… Вы знаете, я очень боюсь. Я боюсь вас разочаровать, а еще я боюсь показаться вам смешным. Мой страх не заслуживает вашего внимания, просто в данный момент я испытываю именно это чувство. Я ничего не подготовил к этой встрече. Вчера я попытался сочинить в уме какую-то речь, наметив ряд тем, которые хотел затронуть, но у меня ничего не получилось, и я оставил эту затею. Да и вообще, я не очень силен в таких вещах. Поэтому буду говорить то, что придет в голову. — Он помолчал, потом продолжил: — Есть кое-что, о чем вы, как мне кажется, даже не догадываетесь, и потому я хочу, чтобы вы поняли: Жюльетт была великим судьей. Вы, конечно, знаете, что она любила свою работу и делала ее безупречно. Возможно, вы думаете: да, она была отличным судьей, но эти слова не отражают истинного положения дел. Мы с ней проработали в суде Вьена целых пять лет, и мы были великими судьями».
Последняя фраза и то, как она была сказана, встревожили меня не на шутку. В голосе Этьена звучала невероятная гордость, приправленная странной смесью беспокойства и радости. Это беспокойство мне знакомо, я легко узнаю тех, в кого оно вселяется исподтишка, в толпе, в темноте — это мои братья, но вот радость, что примешивалась к ней, серьезно озадачила меня. Чувствовалось, что говоривший был человеком легковозбудимым, беспокойным, постоянно устремленным за чем-то ускользающим от него, и в то же время это нечто было неотъемлемой частью его непоколебимой веры в себя. Объективность, благоразумие, умение владеть собой отступили на задний план, он черпал силу в собственном страхе и сеял его вокруг себя. Непонятно как зараженный им, я понял, что вот-вот должно произойти какое-то событие.
Первые фразы Этьена я привел по памяти: за их буквальную точность я не ручаюсь, но в целом их смысл был именно таков. Потом у меня в памяти все смешалось, как смешалось все в его речи. Он говорил о правосудии, о том, как они с Жюльетт отправляли его. В суде Вьена они занимались, главным образом, жилищными вопросами и делами по кредитным задолженностям, фигурантами которых выступают бедные и богатые, слабые и сильные. При этом им нравились сложные дела — не те, что рядами папок оседали на полках, а те, что запоминались надолго и создавали прецеденты. По его словам, Жюльетт не понравились бы высказывания, будто она всегда принимала сторону бедных: это было бы слишком просто и слишком романтично, а главное — не отвечало бы интересам правосудия, поэтому она никогда не изменяла своему профессиональному долгу. Она бы сказала, что стоит на стороне закона, но она стала, они оба стали виртуозами в искусстве применения права во всех его тонкостях. Они могли сутками разбирать по косточкам график погашения долга, перелопачивали горы специальной литературы в поисках давней инструкции, о которой никто бы никогда не вспомнил, передавали материалы в Европейский суд, доказывая, что сложение процента ссуды и штрафных неустоек, практикуемое некоторыми банками, с лихвой покрывает размер ссуды, и такая беззастенчивая обдираловка не только аморальна, но и незаконна. Их судебные постановления публиковались, становились предметами обсуждения и ожесточенных нападок. Их оскорбляли и обливали грязью в «Даллозе»[11]. В судебной системе Франции начала XX века суд малой инстанции Вьена занимал важное место — он был своеобразной юридической лабораторией. Специалистов интересовало, какой очередной сюрприз преподнесут им двое хромых судей из Вьена. Да, они отличались еще и этим: оба хромали, оба в подростковом возрасте болели раком, но смогли победить его. Объединенные общим недугом и осознанием того, что им пришлось пережить, они нашли общий язык с первого же дня. С этого момента я начал понимать: в основе образа мыслей и манеры речи Этьена лежал метод свободных ассоциаций, которым он обязан, как мне кажется, не столько учебе на юридическом факультете, сколько опытом посещения психоаналитика. Но во время нашей первой встречи я терялся в его резких переходах от обсуждения какого-то вопроса юридической техники к глубоко личному воспоминанию, связанному с его хромотой, болезнью, или теми же проблемами Жюльетт. Рак разрушил их и возродил, а когда болезнь вновь взялась за Жюльетт, вступить с ней в схватку пришлось и Этьенну. Вокруг Жюльетт возникла пустота, которую не смогли заполнить ни Патрис, ни семья. Это оказалось под силу лишь ему одному, и из этой пустоты он сейчас говорил с нами. Что он хотел сообщить нам? Наверное, ничего хорошего. Вряд ли он скажет, что Жюльетт была мужественной женщиной, настоящим бойцом, что она любила нас и умерла счастливой. Все это мы могли услышать от других людей. Он говорил о другом, о том, что ускользало не только от нас, но и от него самого, и вместе с тем наполняло залитую солнцем гостиную своим подавляющим, однако вовсе не печальным присутствием. Я почувствовал его знак в тот самый момент, когда Этьен упомянул об ужасе первой ночи, проведенной в больнице в полном одиночестве, когда он узнал, что тяжело, смертельно болен, и отныне это знание — неотъемлемая часть его жизни. Тогда он пережил чувства, подобные тем, что испытывает свидетель глобального катаклизма, всеобщего разрушения, чудовищной метаморфозы. Это было полное физическое уничтожение, а, возможно, закладка фундамента иного существования. Другие подробности той встречи уже стерлись из моей памяти, однако я хорошо помню, как во время прощания, когда мы по очереди пожимали руку хозяину дома, он обратился ко мне. За время нашего визита он ничем не показал, что знает меня как писателя, зато теперь он посмотрел мне в глаза и громко, так, чтобы слышали все остальные, сказал: «Вам стоит о ней подумать, о проблеме первой ночи. Возможно, эта тема для вас».
Наша компания, ошеломленная результатами визита к судье, вышла на улицу. Мы с Элен решили ехать домой поездом, остальные возвращались в Розье — им еще предстояло участвовать в похоронах. По пешеходной улице мы отправились на вокзал Перраш, миновав большую площадь Камо. Воскресенье, два часа пополудни, невыносимая жара. Состоятельные горожане обедали дома, те, кто был победнее, отдыхали на зеленых газонах. В ожидании поезда, мы перекусили бутербродами, устроившись за столиком на террасе перед кафе. После расставания с остальными членами семьи мы не обмолвились ни словом. То, что произошло за последние два часа, потрясло меня, и в то же время — не подберу другого слова — воодушевило. Я хотел сказать об этом Элен, но побоялся, что в данных обстоятельствах мой энтузиазм будет выглядеть неуместным. Кроме того, я не был уверен, что Этьен понравился ей так же, как мне. В какой-то момент она вела себя почти враждебно по отношению к нему. По его словам, он обещал Жюльетт по очереди брать ее девочек на стажировку. «Подождите-ка, — возразила Элен, — еще слишком рано говорить об этом, к тому же, из уважения к памяти их матери, девочкам не стоит навязывать профессию юриста, если им хочется заниматься чем-то другим». «Их никто и не заставляет становиться юристами, — спокойно ответил Этьен. — Я говорю только о краткосрочной практике — всего несколько дней — обычной для учащихся лицея». Пока он говорил, я чувствовал, как Элен сердится и теряет терпение. Происходящее напоминало мне ситуацию, когда вы смотрите любимый фильм в присутствии человека, равнодушного к происходящему на экране: я хорошо видел, что именно задело ее в словах Этьена. Рискнув нарушить молчание, чтобы сказать: «Мне понравился этот парень», я ожидал, что она ответит: «Тот еще католик». Для Элен, как для многих людей, выросших в католической среде, такая оценка носила крайне негативный характер. В отличие от меня. Но она промолчала. Этьен тронул ее сердце, точнее, ее тронули слова, сказанные им в адрес Жюльетт. Элен заинтересовалась Этьеном, поскольку тот был другом и доверенным лицом ее сестры. Что касается меня, то тут все было иначе: именно рассказ Этьена пробудил во мне интерес к личности Жюльетт.
Тем не менее, Элен заметила, что он признался в любви к Жюльетт, хотя и не сказал этого прямо.
На что я ответил: «Не знаю».
Спустя сутки после смерти Жюльетт, я заново обдумал историю, рассказанную Этьеном, и мне в свою очередь захотелось пересказать ее. В дальнейшем у меня появились большие сомнения по поводу этого проекта, почти три года я не вспоминал о нем и считал, что уже никогда не вернусь к нему, но неожиданно ситуация изменилась. Я получил от издателя заказ, мне оставалось только сказать «да». Лежа рядом со спящей Элен, я прикидывал, что напишу небольшую повесть, которая будет читаться за пару часов — примерно столько времени мы провели у Этьена — и передаст эмоции, пережитые тогда мною. В тот момент этот план казался мне вполне конкретным и осуществимым. С технической точки зрения повесть следовало писать в стиле «Изверга»[12], от первого лица, без литературного вымысла и эффектных ходов. В то же время, она должна быть его полной противоположностью, его своеобразным позитивом. Действие происходило в том же районе и в той же среде, люди жили в тех же домах, читали те же книги, имели тех же друзей, только в одном случае мы имели Жан-Клода Романа — воплощение лжи и несчастья, а в другом — Жюльетт и Этьена, пораженных страшным недугом, но, несмотря ни на что, честно отправлявших правосудие и стремившихся к истине. Меня смущало лишь одно странное совпадение: Роман утверждал, что страдает болезнью Ходжкина[13] — под этим благопристойным именем он пытался скрыть обитавшее в нем мерзкое чудовище; примерно тогда же Жюльетт, действительно, боролась с пожиравшим ее лимфогранулематозом.
В свою очередь, Элен решила написать траурную речь для похорон. Мы обсудили эту идею, и я помог ей привести в порядок разрозненные мысли. Элен хотела сказать, что на всем протяжении своей незаметной, спокойной жизни — так говорила Жюльетт, хотя эти определения были далеки от действительности, — ее сестра постоянно стояла перед проблемой выбора. Она не тянула с принятием решений, а приняв, уже не отступала от них. Жюльетт дорожила своим выбором: профессией, мужем, семьей, домом, совместной жизнью — всем, кроме болезни. Эта жизнь принадлежала ей, и она никогда не претендовала на другую: ей с избытком хватало своей. Для Элен такой подход имел особое значение, вероятно, потому, что резко отличался от сложившегося у нее хаотичного восприятия собственной жизни. В то же время ее тревожили бессмысленные фрагменты каких-то смутных воспоминаний. В отличие от людей, обожающих подкармливать своих близких вкусненьким, Элен задаривала тех, кого любила, всякими шмотками. Она говорила: «Мне всегда хотелось подарить Жюльетт красивую сумочку, но, уже стоя на пороге бутика, я вспоминала, что костыли помешают ей носить сумочку. Но я могла бы купить ей очень красивый рюкзак вместо тех бесформенных торб, что она таскает. Могла бы. Мне не нравится ее невзрачное барахло, да и я хороша: дарила ей так мало красивых вещей. Мой последний подарок- парик — был просто ужасен. И еще: в детстве я всегда завидовала ей, потому что она была меньше меня и красивее. Да, можешь мне поверить, ты же не видел ее раньше, но я покажу». Она шла за альбомами и раскладывала их на кухонном столе. Мы с ней уже листали их, когда распаковывали коробки после переезда, но тогда я обращал внимание только на Элен. Я рассматривал фотографии Жюльетт, сделанные в последние годы, в детстве, юности… Да, она действительно была красива. Не знаю, красивее ли Элен, я так не думаю, но все равно могу с полным правом назвать ее красавицей и совсем не такой суровой, какой она представлялась мне из-за своего физического недостатка и профессии. Я видел ее улыбку, костыли, стоящие поблизости, а главное, я видел живую, привлекательную женщину, которую переполняла жажда жизни. Тогда-то я и рассказал Элен о своем проекте. Я боялся, что она почувствует себя оскорбленной. Еще бы: ее родная сестра, которую я почти не знал, только что умерла, и тут — хоп! — я собираюсь писать о ней книгу. Не скрою, сначала Элен была удивлена, но потом одобрила мое решение. Жизнь подвела меня к нужному месту, Этьен показал его мне, и я его занял.
На следующий день, за завтраком, Элен расхохоталась и сказала: «Ну, ты даешь! Из всех, кого я знаю, ты единственный, кому могло прийти в голову, будто история дружбы двух хромых, да еще больных раком юристов из суда малой инстанции Вьена — это сюжет, на котором можно заработать. Мало того, что они не спят вместе, так в конце она еще и умирает. Я верно излагаю? Это и есть твоя история?»
Я кивнул головой: да.