2


Планета вертится, жизнь идет: морские волны бьются о скалы у подножия башни, где живет Мэри Фишер, — то прилив, то отлив. В Австралии могучие эвкалипты тянутся вверх, сбрасывая лоскуты старой, отсохшей коры; в Калькутте мириады разрозненных, мерцающих искр, которые создают энергию толпы, вдруг сливаются воедино, возгораются и снова затухают; в Калифорнии чайки, слившись на миг с волнами, брызгами и пеной, вновь взмывают ввысь, в бесконечность, в вечность; в крупных городах по всему миру, связанные незримыми узами недовольства и протеста, возникают кучки одержимых диссидентов, от которых в черноземе нашего земного бытия расходятся корни грядущих перемен. Но я связана по рукам и ногам, и мне не вырваться из пут, имя которым — здесь и сейчас; не вырваться из собственного тела, не вырваться из этой жизни, в которой мне остается только одно — ненавидеть Мэри Фишер. Больше мне жить нечем. Ненависть поглощает меня целиком и преображает все мое существо: я сама теперь ходячее воплощение ненависти. И я только недавно это поняла.

Лучше ненавидеть, чем горевать. Да здравствует ненависть, живительная ненависть, дающая энергию и силы! И пусть умрет любовь.

Если, стартовав у башни Мэри Фишер, вы будете двигаться в глубь суши, все время удаляясь от моря, то сначала вы проедете по гравиевой подъездной дорожке между рядами чахлых тополей (садовнику платят жалование 110 долларов в неделю — ничтожно мало в пересчете на любую валюту, и, возможно, он просто мстит хозяйке за скупость), потом выедете за пределы ее частных владений — на шоссе, которое бежит вверх и вниз по западным холмам, а затем спускается в долину, к бескрайним пшеничным полям; но вы едете дальше, еще километров сто, пока не въедете в наше предместье — и там вы увидите мой дом: небольшой зеленый садик, где играют наши с Боббо дети. Тут, наверно, тысячи таких домов — один похож на другой — к востоку, северу, западу и югу. А мы как раз посередине, в самом центре района с названием Райские Кущи. Ни город, ни деревня — что-то среднее. Все утопает в зелени, во всем чувствуется достаток, и многие даже считают, что тут красиво. Спорить не буду — лучше жить здесь, чем, скажем, на улице в центре Бомбея.

Я точно знаю, что мой дом стоит в центре предместья (хотя центр этот никак и ничем не выделяется), потому что я не один час провела над картами. Я должна выяснить, какая взаимосвязь существует между неудачей и географическим местоположением. Расстояние от моего дома до башни Мэри Фишер — сто восемь километров, или шестьдесят семь миль.

От моего дома до станции сто двадцать пять километров, а до магазинов шестьсот шестьдесят метров. В отличие от большинства моих соседок я не езжу на машине. У меня плохая координация. Четыре раза я сдавала экзамены по вождению и все провалила. Люблю пройтись пешочком, говорю я, много ли у меня дел? Из углов вымела, пыль вытерла — отчего не пройтись по нашему местному раю. Вообще в этом что-то есть, говорю я, и мне верят, — воображать, что гуляешь в раю.

Мы с Боббо живем в доме 19 по Совиному проезду. Это самая престижная улица в самой престижной части Райских Кущ. Дом совсем новый — мы первые, кто в нем живет. Так что никаких отзвуков прошлого, все чисто. У нас с Боббо две ванные, большие окна с видом на сад, со временем и деревья подрастут, закроют нас от соседей. Чего еще желать?

В Райских Кущах люди живут дружно. Мы с соседями ходим друг к другу в гости. Обсуждаем всякую всячину, а не идеи; обмениваемся информацией, а не теориями; и вообще стремимся сохранить душевное здоровье, не позволяя себе думать ни о чем, кроме разных мелких частностей. Все, что выходит за рамки частного, порождает страх. Стоит углубиться в прошлое — и увидишь позади себя пустоту, заглянешь в будущее — и впереди то же. Да и в настоящем все должно быть тщательно продумано и взвешено. В последнее время хозяйки взяли моду угощать гостей свиными ребрышками на китайский манер — с бумажными салфетками и полоскательницами для рук. Одним словом, повеяло переменами. Мужчины только кивают да посмеиваются, а женщины нервно улыбаются и роняют тарелки.

Мы живем хорошо. Так говорит Боббо. Теперь он все реже появляется дома, и я слышу это реже, чем раньше.

Любит Мэри Фишер моего мужа или нет? Заглядывает ли она ему в глаза, ведет ли с ним безмолвный разговор?

Однажды меня повезли к ней знакомиться, и на пороге гостиной я зацепилась за ковер — настоящий кашмирский ковер стоимостью 2540 долларов. Росту во мне метр восемьдесят восемь — прекрасный рост для мужчины, но не для женщины. Волосы у меня черные, как сажа (у Мэри Фишер светлые, как лен), и еще у меня типичный для высоких брюнеток длинный, чуть выступающий вперед подбородок и нос крючком. Плечи у меня широкие и костлявые, бедра тоже широкие — и мясистые, а ноги сильные, как у атлета. Зато руки — ей-Богу не вру — непропорционально коротки. Моя внешность никак не соответствует моему характеру. Что ж, бывает, скажете вы, не повезло: вытащила несчастливый билет в лотерее под названием женская доля.

Когда я зацепилась за ковер, Мэри Фишер презрительно усмехнулась, и они с Боббо обменялись быстрыми взглядами, словно заранее знали, что так и будет.

— Расскажи мне о твоей жене, — наверно, шептала она ему в истоме, едва отдышавшись после страстных объятий.

— Большая — слон в посудной лавке, — должно быть, отвечал он. И, если мне в тот момент вдруг выпала удача, мог добавить:

— В общем, не красавица, но сердце у нее доброе. Да, я почти уверена, что он говорил ей именно это, хотя бы ради того, чтобы оправдать себя и принизить меня. Нельзя требовать от мужчины невозможного — хранить верность жене, которая только и умеет, что быть безупречной матерью и добродетельной супругой: такой образ страдает существенным изъяном — отсутствием эротичности.

И потом, решив, — эх, была не была, — с виноватым хохотком говорил ей: «У нее на подбородке аж четыре родинки, и из трех торчат волоски». Говорил? Думаю, да. Трудно устоять против такого соблазна, когда, немного отдышавшись, затеваешь в постели невинную дурашливую возню — со щекоткой, смешочками, повизгиванием, — словом, веселишься и радуешься жизни.

И еще мне кажется, что рано или поздно Боббо должен был обязательно изречь сакраментальную тираду всех неверных мужей: «Вот ведь что интересно: я по-своему люблю ее. Люблю — но не влюблен. А в тебя я влюблен. Понимаешь?» И Мэри Фишер с умным видом кивает — она-то понимает, еще как понимает!

Я знаю, как устроена жизнь, и знаю, как устроен человек. Каждый занимается самообманом, принимает желаемое за действительное. Это, если хотите, правило без исключений, а неверные супруги вообще классический пример. У меня теперь есть время обо всем этом подумать — особенно днем, когда посуда перемыта, и дом наконец затихает, и гулко тикают часы моей жизни, и мне больше нечем заняться, только гадать, что там сейчас поделывают Боббо и Мэри Фишер, и представлять их вдвоем, сейчас, вот в эту самую минуту! Непостижимая вещь время. Я все думаю и думаю, и попеременно играю обе роли — то за него, то за нее. И мало-помалу мне начинает казаться, что я полноправный участник этого спектакля для двух актеров. Я, для которой здесь уже роли нет. А потом звонит Боббо и говорит, что не придет домой, а тут как раз и дети возвращаются из школы, и в доме воцаряется какая-то особая, уже привычная тишина — пушистое, мягкое, белое одеяло, которое накрывает нас с головой. И даже когда кошка поймает мышь, то визг и писк, кажется, доносятся откуда-то издалека, из другого мира.

Боббо интересный мужчина, и мне просто повезло, что у меня такой муж. Соседки при каждом удобном случае мне об этом напоминают. «Вы и сами не знаете, как вам повезло. Иметь такого мужа, как Боббо!» Неудивительно, читаю я тут же в их глазах, что и дома-то он почти не бывает. У Боббо рост метр семьдесят восемь, он на десять сантиметров ниже меня. Зато он на пятнадцать сантиметров выше Мэри Фишер, у которой, кстати, ножка миниатюрная, почти детская, и только в прошлом году она накупила туфель на 1200 долларов 50 центов. В постели со мной, несмотря ни на что, у Боббо не возникает никаких проблем. Он закрывает глаза. Очень может быть, что он закрывает глаза и когда он в постели с ней, но я так не думаю. Мне это видится иначе.

Я пришла к выводу, что многочисленные женщины, населяющие Райские Кущи, гораздо лучше меня умеют себя обманывать. Ведь у них самих мужья сплошь и рядом не приходят домой. А они ничего — живут и даже сохраняют какое-то самоуважение. Ну чем, как не бесконечным враньем самим себе, это можно объяснить? Иногда, конечно, и вранья не хватает для самозащиты. То одну вынут из петли в гараже, то другую найдут уже окоченевшей в супружеской постели — и рядом пустой пузырек из-под снотворного. Это жертвы любви, не вынесшие ее предсмертной агонии, — любви калечащей, злой, неизлечимой. Любви, которая, мучительно умирая, сама становится убийцей.

И как при всем этом умудряются выживать некрасивые женщины, те, кто может рассчитывать разве что на жалость? Все эти, как нас называют, мымры. Я вам отвечу, как: глядя правде в лицо, закаляя себя под натиском постоянных унижений, пока кожа не задубеет, не станет прочной и холодной, как у крокодила. И еще мы ждем старости, которая уравнивает все на свете. Из нас получаются отличные старухи.

Моя мать была вполне миловидная женщина и всегда меня стеснялась. Я видела это по ее глазам. Из детей я была самая старшая. «Вылитый отец», — говорила она, глядя на меня. К тому времени у нее, разумеется, был уже другой муж. Отец остался где-то там, в тумане прошлого, ненужный, жалкий. Две моих младших сводных сестры пошли в нее: обе хрупкие, узкокостные. Я привязалась к ним. Они знали, как завоевывать сердца, и даже меня сумели покорить. «Бедный мой гадкий утеночек, — чуть не плача сказала как-то мама, пытаясь пригладить мои непослушные жесткие волосы. — Что ж нам с тобой делать-то, а? Что-то с тобой будет?» Она, может, и любила бы меня, если бы могла. Но все уродливое, неэстетичное вызывало у нее инстинктивный протест: и тут уж ничего нельзя было поделать. Она сама не раз в этом признавалась, не говоря, конечно, обо мне напрямую, но я-то знала ход ее мыслей и сразу видела, куда она клонит. Я родилась, как мне иногда кажется, с обнаженными нервами — нервные окончания не были у меня спрятаны под кожей, как у всех нормальных людей, а торчали наружу, подрагивая и звеня. И я становилась все более заторможенной и неловкой из-за постоянных попыток хоть как-то прикрыть их, притупить чувства, притупить сознание.

Верите ли, даже ради мамы я так и не смогла одолеть науку улыбаться — просто улыбаться и сохранять спокойствие. Мой мозг работал как безнадежно расстроенный рояль, на котором играет кто попало, ни на минуту не оставляя его в покое. Она дала мне имя Руфь, и я думаю, уже в первые дни моей жизни у нее появилось желание по возможности забыть обо мне. Короткое, как прощальный взмах руки, печальное имя. Моих маленьких сводных сестер звали Джослин и Миранда. Обе они удачно вышли замуж и исчезли с моего горизонта, окунувшись, несомненно, в жизнь, полную довольства, и радости, и всеобщего восхищения.

Загрузка...