Мэри Фишер живет в Высокой Башне с моим мужем, Боббо, и пишет о любви, и не понимает, что же мешает людям жить счастливо.
Собственно, с какой стати она должна думать о нас? Мы бессильны и бедны, мы никто и ничто. Мы даже не входим в число тех, кто подразумевается под словом «люди».
Наверное, Боббо иногда просыпается среди ночи, и она спрашивает, что с ним такое, и он отвечает — все думаю о детях, и она говорит: ты поступил правильно, лучше сразу отрезать, не видеть и не встречаться; и он верит ей, потому что Энди и Никола не из тех обаятельных детишек, к которым любой прикипел бы всем сердцем, а раз так, чего ждать от человека, чьи волосатые ноги обвиваются вокруг аккуратных, шелковистых ножек Мэри Фишер?
И даже если он когда-нибудь вдруг скажет: «Интересно, как там Руфь без меня справляется, а?» — она сей же миг заткнет ему рот — кусочек семги, глоток шампанского — и скажет: «Руфь не пропадет. У нее есть главное — дети. Не то, что у меня! Какая я несчастная! У меня в целом мире только и есть — ты, Боббо!»
Двое моих детей подходят и отходят, тычутся в меня наугад, в надежде, что мать их согреет и накормит, но мне нечего им дать. Откуда? У дьяволиц сухие сосцы. Дьяволицей — в полном смысле слова — не станешь в мгновение ока. Поначалу чувствуешь себя совершенно выпотрошенной — уж я-то знаю. Самоосуждение и добропорядочность успели пустить глубокие, разветвленные корни; они проросли сквозь плоть, и извлечь их безболезненно нельзя — их надо вырывать с мясом. Иногда по ночам я так кричу, что бужу соседей. А дети не просыпаются никогда, кричи — не кричи.
В конце концов я научилась заряжаться энергией от земли. Я шла в сад и поддевала вилами комья земли, и небывалая мощь входила в пальцы ног, поднималась по тугим икрам и оседала в моих, уже дьяволицыных, чреслах — как постоянное напоминание, как зуд. Это был знак: пришел конец ожиданию, настала пора действовать.