Руфь вступила в коммуну феминисток-сепаратисток. Женщины эти не имели с миром мужчин никаких дел. Ее приняли радушно, как свою. Она назвалась именем Милли Мейсон. Одета она была в точности как они: джинсы, футболка, грубые башмаки и спортивная куртка; документов у нее никто не спрашивал. Она была женщина, за что и пострадала, и больше им ничего не требовалось. Ее новые подруги не употребляли в пищу ни мяса, ни молочных продуктов и сексуальное удовлетворение получали, общаясь между собой. Они были свободны от желания нравиться мужчинам, хотя многие явно не могли бы не нравиться. Амазонки, как они сами себя называли, жили лагерем неподалеку от города в домиках на колесах, сгрудившихся вокруг заброшенной фермы. Они возделывали поле площадью в четыре акра и выращивали зерно, бобы и лекарственные травы — окопник и тысячелистник: собранный урожай они обрабатывали и продавали в магазины, торгующие экологически чистыми продуктами. Они растили дочерей, но не сыновей — способы, с помощью которых они избавлялись от младенцев мужского пола, посторонним могли бы показаться варварскими; сами же они считали их вполне оправданными.
Руфь была физически сильна, расторопна и начисто лишена того, что Принято называть «женские штучки». Она честно старалась вносить свою лепту и помогать общине, но в душе радовалась, что задержится здесь ненадолго. Ей бы не хотелось остаться в их мире навсегда. В нем не было ни одной живой искорки — все сплошь джинсовое, все практичное, немаркое, словно насквозь пропитанное мутными сточными водами чистилища, нигде ни отблеска дразнящего адского пламени.
Но жизнь здесь была не из легких, пища богата клетчаткой и бедна жирами, и с каждой неделей джинсы все свободнее повисали на ней, пока она не жалея сил ходила за плугом или работала лопатой и мотыгой попеременно. Взвешиваться ей было не на чем, и даже зеркало удалось найти с большим трудом.
— Какая разница, как ты выглядишь? — отмахивались от нее старожилы. — Важно, как ты себя ощущаешь, остальное ерунда.
Но она-то знала, что тут они заблуждаются. Она хотела жить на стремнине, чтоб от скорости захватывало дух, а не хоронить себя в этом стоячем болоте незыблемых идейных принципов. Но вслух она этого не высказывала. Не то живо оказалась бы без крыши над головой. Феминистки не жаловали тех, кто не разделял их убеждений: таких торжественно объявляли антиамазонками.
Когда Руфь заметила, что ее талия и бедра по объему почти сравнялись, она позвонила мистеру Рошу из телефона-автомата. В коммуне телефонов не было, ведь телефон — это элемент мужской технократии, а значит, один из инструментов порабощения. И, кроме того, зачем вообще женщинам связь с внешним миром?
— Пятнадцать килограмм? Вы сбросили пятнадцать килограмм?
— Думаю, даже больше.
Он назначил ей явиться на следующей неделе, чтобы ее смог досмотреть мистер Чингиз, который, подчеркнул он, специально для этого прилетит из Лос-Анджелеса.
— Вы очень интересная пациентка.
— Это почему же?
— Есть над чем поработать!
— Мне нужно, чтобы я выглядела так, как я хочу, а не так, как хочет он, — напомнила она.
На несколько секунд воцарилось молчание.
— Это может вылиться в большую сумму, очень большую, — произнес наконец мистер Рош.
Руфь перевела свои деньги из Швейцарии в лос-анджелесский банк; никаких трений не возникло. Потом зашла в книжный магазин и купила экземпляр романа «Жемчужный чертог любви».
— Как продается? — спросила она.
— Хуже некуда, — сказала заведующая. — Кому нужно это религиозное занудство! — И она крикнула своей помощнице: — Элис, убери с полки всю Фишер. И заруби себе на носу: на полки ставить только ходовой товар!
Руфь вырезала из суперобложки портрет Мэри Фишер, а книгу выбросила в урну. Взгляд Мэри Фишер был устремлен в небо, на фоне которого выделялся ее аккуратненький, нежный профиль, — так, словно у нее прямой канал связи с самим Господом Богом. Глядя на нее, вы видели, какая она обворожительная, счастливая и — миниатюрная. Руфь прошлась по магазинам в поисках других романов Мэри Фишер, рассчитывая найти ее фотографию в полный рост, и ей повезло — она нашла то, что искала.
Взглянув на фотографии, мистер Чингиз даже присвистнул.
— Ну и ну! Задали вы мне задачу!
— А что такое? — спросила Руфь недовольно.
— Волосы не проблема, лицо тоже сделаем — черты классические, сами видите. Рост будет посложнее, но справиться можно. Челюсть уменьшим, и линия губ сама встанет на место. У нас такой принцип: сначала внутренние работы, потом наружные, насколько это возможно, разумеется. Тело тоже поддается существенным изменениям — сумели же вы похудеть до неузнаваемости! Кстати, как вам это удалось?
— Держалась подальше от мужчин, — сказала Руфь.
— Не самый популярный рецепт среди моих пациенток! Они скорей согласятся отрезать от себя сколько и где угодно. И все же, дорогуша, с пропорциями у нас не получается. Эта дамочка ниже вас, как минимум, сантиметров на двадцать.
— Значит, вам придется укоротить мне ноги, — сказала она. — Я знаю, это делают.
Он ответил не сразу.
— Больше семи сантиметров бедренной кости никто никогда не убирал. Собственно кость убрать — дело нехитрое: отпилил, и готово. Но мышцы, сухожилия, артерии — все нужно соответственно подтянуть или укоротить. Это совсем не просто и не совсем безопасно.
— Ответственность я беру на себя, — сказала Руфь. — Вы же ставите людям новое сердце, почки, печень, что угодно; а я всего только и прошу: убрать то, что мне не нужно.
— Но не столько же!
— Современная хирургия год от года все более совершенствуется технически. Уже есть микрохирургия, криохирургия, лазеры. Вы же можете все это использовать?
— Тело есть тело, — сказал мистер Чингиз, — и после любого хирургического вмешательства на нем остаются шрамы. Бывает, что и келоидные, от которых вся кожа вокруг безобразно стягивается, сморщивается. Жуткая картина! И если такое случается, мы бессильны. Короче говоря, мы не сможем уменьшить вам бедро больше, чем на семь сантиметров. Спорить тут бессмысленно.
— Тогда уберите еще кусок голени.
— Этого никто никогда не делал.
— Значит, вы будете первый. А то, хотите, пожертвуем несколькими позвонками?
— Нет!! — В его голосе звучал, неподдельный ужас.
Она снисходительно улыбнулась. Она уже поняла, что победа за ней. И он тоже это понял. Но отважился на последний отчаянный рывок.
— Есть еще одна особенность, с которой нередко сталкивается наш брат, — сказал он. — С помощью косметической операции можно изменить тело, но не личность. И мало-помалу — это может показаться мистикой, но мы это наблюдаем в реальности — тело начинает меняться, подстраиваясь под внутреннюю сущность человека. А внутренняя сущность тех, у кого достаточно отваги и воли, чтобы решиться на косметическую операцию, может быть прекрасной и замечательной, но не красивой в общепринятом смысле. Вы же просите, чтобы вас сделали красивой — простите за прямоту, шаблонно красивой.
Он и так зашел слишком далеко. И не стал продолжать.
— Моя внутренняя сущность обладает исключительной способностью к адаптации, — заметила Руфь. — Я перепробовала всевозможные способы приспособиться к телу, данному мне природой, и к миру, в котором мне суждено было появиться на свет, — и потерпела поражение. Революционного запала во мне нет. И раз мне не дано изменить внешние обстоятельства, я изменю себя. У меня нет ни малейшего сомнения, что я удобно устроюсь в своем новом теле.
— Вам это обойдется в миллионы. Стоит ли игра свеч?
— У меня есть эти миллионы. Да, стоит.
— На это уйдут годы.
— И они у Меня есть.
— Я могу сделать так, что ваш возраст не будет заметен, но вы все равно будете его ощущать.
— Не согласна. Возраст — это то, что видно со стороны, а вовсе не то, что ты чувствуешь сам.
Он сдался. Он дал согласие взять ее к себе в клинику для, как он выразился, глобальной реновации. Ассистировать ему будет некий доктор Блэк. По мере надобности будут привлекаться и другие специалисты. Когда придет время, он с ней спишется. А пока что пусть возвращается к своей обычной жизни.
Руфь вернулась в коммуну и принялась возделывать участок земли площадью в пол-акра. Она чувствовала, как работают мышцы ее сильных ног; чувствовала, как по ее мощной спине, под мужской джинсовой рубашкой, стекает пот. Она видела жаворонка — хрупкую пичужку с переливчатым, звонким голосом, — взмывающего все выше и выше в клочке синего неба, сквозь который проникали лучи жаркого полуденного солнца. Но вот набежали низкие черные тучи, сомкнулись, закрыли просвет, и кругом сразу сделалось темно, и молния вилкой воткнулась в небо — туда, где только что звенел жаворонок.
Руфь подняла лицо навстречу крупным, тяжелым каплям, и земля под ее резиновыми сапогами мгновенно превратилась в липкую грязь, и она пошла прочь с поля, к навесу, волоча за собой тяжелый плуг.
Вскоре все женщины собрались в доме — скидывали сапоги, дождевики, было шумно и весело. Они то и дело трогали друг друга — вообще прикосновения и объятья были у них нормой поведения. Руфь почувствовала, что слабеет, что ей почти хочется стать одной из них, разделить с ними радость всеобщей приязни. Но она не могла себе этого позволить. Она была из другой стаи. И еще она знала, что едва наступит ночь, кто-то будет лить горькие слезы — в эти короткие минуты веселого оживления, избавления от трудовой грязи кто-то кого-то полюбит, а кто-то разлюбит, — и что самые красивые будут страдать меньше других, а самые некрасивые больше: здесь, как и везде.
Спустя примерно дней девять Руфь получила письмо из клиники мистера Чингиза, в котором были перечислены основные стадии предстоящих операций с указанием ориентировочной стоимости каждой. Более точный подсчет не имел особого смысла, поскольку процесс реабилитации зависит от индивидуальных особенностей пациента; к тому же, как можно было понять из письма, хирург никогда не может знать наверняка, какие сюрпризы готовит ему тело пациента, пока он в него не влезет. Сама бумага была изысканного, нежно-сиреневого цвета, а слова «Клиника Гермиона» были вытиснены золотом, и под ними шла широкая, гладкая, стерильно белая полоса. Руфи припомнилась обложка одного из романов Мэри Фишер, которая выглядела бы точно так же, если бы туда добавить этот элемент стерильности. Бумага пробуждала надежду и одновременно вселяла уверенность. В ней удивительным образом сочетались наука и романтика.
Предполагалось, что в клинике уменьшат на семь сантиметров челюсть Руфи, подправят линию бровей, поднимут линию волосяного покрова, используя пересадку кожи, сделают необходимые подтяжки и уберут кожные складки над веками. Уши будут плотнее прижаты к голове, а длина и толщина ушных раковин уменьшена.
Ей предстоит слетать самолетом к мистеру Рошу, который займется ее носом — спрямит и укоротит его, — поскольку он «лучший в мире специалист по носам». (Руфь заключила, что ее нос — это его комиссионные.)
Что касается ее тела: обвисшая кожа на руках будет подтянута, а с плеч, спины, ягодиц, бедер и живота уберут жир. Если она по-прежнему настаивает на укорачивании ног, то плечи придется несколько отвести назад, чтобы скорректировать пропорции рук и тела. Дойдя до этого места, Руфь нахмурилась.
Ей следует иметь в виду, что все перечисленные этапы займут не менее двух лет, а если ей угодно уменьшить свой рост, то все четыре. Ее телу и сознанию потребуется время, чтобы восстановить силы после столь радикальных изменений. Она должна быть готова к тому, что ее ждет некоторый дискомфорт. (Руфь прекрасно усвоила, что ощущения пациента, предшествующие операции, квалифицируются хирургами как «боль»; после операции пациент испытывает только «дискомфорт».)
Она может сама выбирать время, когда ей будет удобнее ложиться в клинику для проведения очередного этапа, но следует учитывать, что ее ожидают длительные периоды строгого постельного режима — до и после каждой операции. Более детальный график будет составлен, когда ее госпитализируют и проведут дополнительные обследования.
Отдельно прилагалась примерная поэтапная смета. Ориентировочные суммы составляли около 110 000 долларов — за лицо, 300 000 долларов — за тело и 1 000 000 долларов — за ноги. Как она, несомненно, понимает, потребуется привлекать ведущих специалистов из многих стран мира. Впрочем, не исключено, что услуги некоторых из них могли бы быть оплачены фондами содействия научным исследованиям.
«Творить историю медицины (приписал мистер Чингиз от руки в конце третьей страницы письма) — удовольствие не из дешевых. Ногами мы будем заниматься в последнюю очередь — надо дать науке хотя бы скромный шанс: пусть попробует угнаться за человеческой мечтой. А пока могу порадовать вас вот чем: недавно разработана новая техника удаления значительных участков вен с последующим «завариванием» шва при высокой температуре. Метод уже испытан на кошках и дал отличные результаты».
Руфь читала это письмо за завтраком, в одиночестве сидя за длинным, в пятнах, столом — ближе к тому концу, где горел, отражаясь в металлических ножках стульев, огонь в камине. Она рассеянно жевала «мюсли» — дежурное блюдо, которое каждое утро готовила кто-нибудь из женщин, в порядке очереди. В тот день у духовки хозяйничала рыжеволосая пигалица Сью.
— Ну как, нравится? — спросила Сью. У нее было миловидное, неулыбчивое лицо с белесыми прямыми бровками, которые сходились на переносице, словно линия, делящая на две части не только ее лицо, но и саму ее натуру.
— Объедение, — похвалила Руфь.
— То-то, — сказала Сью. — Я хочу, чтобы за эту неделю мы приучили себя обходиться не только без сахара, но и без сухофруктов. Вот ты сейчас ешь овсяные хлопья, можно сказать, в чистом виде, почти без добавок. Как видишь, все, возможно, стоит только захотеть. Постепенно мы научимся получать удовольствие от того, что нам полезно. Главное, воспитывать себя в нужном направлении.
— И то верно, — кивнула Руфь. — Зачем пить молоко, когда есть отличная колодезная вода!
— Что интересного пишут? — спросила Сью, почуяв угрозу для устоев в листочках сиреневатой бумаги, такой соблазнительной и в то же время такой изысканно стерильной.
— Да вот мать письмо прислала, — сказала Руфь. Соврала первое, что пришло в голову. И тут же вспомнила, как и в самом деле, когда-то давным-давно, с наступлением Нового года, мать садилась за письма — благодарить всех, кто прислал поздравления, — и писала она их на бледно-лиловой бумаге, пропитанной запахом сирени.
Руфь позвонила в агентство Весты Роз, и ее тут же соединили с сестрой Хопкинс. В агентстве теперь был свой коммутатор, и девушки-телефонистки, обслуживающие его, разговаривали деловито, толково и корректно.
— Дорогая! Ну, как ты там поживаешь?
— Ах, дорогая! Я так по тебе скучаю, но у меня столько дел, что, честно говоря, скучать особенно некогда.
— Чисто мужской ход мысли, — заметила Руфь. — Как наш малыш? — Она имела в виду Ольгиного больного мальчика.
— Был малыш, да вырос! А силы сколько набрал — не справиться! — счастливым голосом пожаловалась сестра Хопкинс.
— Ну-ну, сил теперь и у тебя немало, так что не прибедняйся!
— Ты права, и, знаешь, я, кажется, нашла решение проблемы. В Лукас-Хилле сейчас испытывают новый транквилизатор; через одну из наших я могу доставать препарат в нужных количествах. Для ребенка начнется новая жизнь. Я в этом уверена!
— У нас есть кто-нибудь в Гринвейзе? — Так называлась тюрьма, где отбывал срок Боббо.
— Специалистка по изотерапии и секретарша начальника тюрьмы. А что?
— Хорошо бы мне с кем-нибудь из них познакомиться.
— Я бы попробовала начать с изотерапевта, — сказала сестра Хопкинс бодро. — Ее ребенок ходит к нам в ясли. Она оставляет его очень рано — для нее сделано исключение. Способная художница, мечтает устроить выставку. Звать — Сара.
Руфь встретилась с Сарой за чашечкой кофе в тихом, малопосещаемом кафе. Ее интересовал Боббо.
— Он понемногу успокаивается, — сказала Сара, — наконец-то!
— Наконец?..
— После оглашения приговора он на время впал в довольно-таки буйное состояние. Типичная паранойя, разумеется. Всём рассказывал, что судья подкуплен. По-моему, ему самоё место в Лукас-Хилле. Грань между безумием и криминальностью так условна!
— Но в Гринвейзе все же есть преимущество: оттуда выходят, — сказала Руфь.
— Да, в конце концов выходят, — согласилась Сара. Это была темноволосая, полнолицая красавица. Кофе она пила только черный, чтобы не набрать калорий, и от датского Печенья наотрез отказалась. По Сариным наблюдениям, Боббо сейчас пребывал в несколько подавленном состоянии. Она судила по тому, какого цвета соломку он выбирает, чтобы плести корзины на занятиях по изобразительному искусству. Вопреки ее уговорам брать яркие, чистые цвета он упорно цеплялся за болото и хаки. А посетители совсем выбивают его из колеи.
— Много посетителей?
— Да навещает иногда какая-то блондиночка.
— Дети?
— Нет. Может, и к лучшему, что нет. И без того скверно: после ее визитов он сам не свой. Уставится в одну точку и так сидит целыми днями.
— Может, лучше вообще прекратить эти посещения? Написал бы ей и попросил больше не приходить. Знаете, это как дети в больнице: гораздо быстрее привыкают, когда не видят родителей.
Сара нашла, что это правильная мысль. Она обязательно донесет ее до Боббо. У нее с ним вообще-то довольно теплые отношения. Они вместе что-нибудь сочинят в четверг, на лекции по моральному обновлению личности.
— Смотри-ка! Вполне приличная, кажется, тюрьма, — сказала Руфь.
— Просто отличная! — сказала Сара. — И почему там столько самоубийств — ума не приложу!
Руфь написала ответ в клинику «Гермиона», сообщив, что согласна на их условия, но просит по возможности обеспечить ей финансовую поддержку со стороны заинтересованных научных учреждений. Никогда нельзя показывать другим, что деньги тебя не интересуют.
Она прощалась со своим телом: в прихожей, где все держали сапоги и туфли, она разделась донага и стала пристально изучать себя в зеркале — единственном на территории коммуны, которое ей удалось обнаружить. Зеркало было прислонено к стене — громадное, георгианское, в золоченой раме. Стекло темное, в точечках, и местами — там, где по нему нет-нет да и заденут тяжелым башмаком — облупленное, с тонкой трещиной от одной стороны до другой; но центральная часть еще достаточно сохранилась, чтобы давать верное отражение.
Она разглядывала это тело, имевшее так мало общего с ее подлинной сутью, и ясно сознавала, что будет рада распрощаться с ним навсегда.
— Вот это я понимаю! — сказала пигалица Сью, специалистка по приготовлению «мюсли», которая вошла, чтобы снять урожай пророщенных бобов, тут же в прихожей, на темной полке. — Здорово иногда скинуть с себя всю одежду, правда? У тебя такое роскошное, сильное тело!
— Мне, наверное, придется отсюда уехать, — сказала Руфь.
— Как? Почему?
— Я устала все время быть на людях.
— Но почему? Ты что-то скрываешь? Скажи, самой же легче будет! Мы все — твои подруги. Мы всегда придем к тебе на помощь. И нечего глядеться в зеркала! Загляни в глаза других женщин, и ты увидишь свое настоящее отражение. Что зеркало! Там видно одно лишь тело. А дух? А женская душа? Сколько раз я просила вышвырнуть это поганое зеркало отсюда, но всем вечно не до того!
— Вещь-то ценная. Антиквариат, — промолвила Руфь.
И тут Сью схватила лопату и метнула ее в зеркало — и разбила его. Осколки посыпались на пол, и там они еще немного попрыгали и позвенели — верный признак, что разбитое зеркало было из хорошего, ртутью посеребренного стекла, — и наконец замерли.
— Тогда оно нам тем более ни к чему, — сказала Сью. — Хватит делать из женщин рабов имущества, хватит навязывать им мужскую шкалу ценностей. Не позволим!
Привлеченные звоном стекла, женщины быстро собрались чуть не в полном составе — в коммуне не было телевизора, и потому любая заварушка немедленно собирала толпу зрителей, — и Сью сообщила им скандальную новость о том, что Руфь их покидает. Они были страшно обеспокоены ее дальнейшей судьбой.
— Неужели можно по собственной воле, — восклицали они, — отказаться от любви и покоя, от животворящего блага женского братства — вернее, сестринства?
Но Руфь считала, что можно, и очень даже запросто. Ее заставили заплатить 27 долларов за пользование прачечной и конфисковали все ее скудные пожитки, включая будильник и кожаные садовые перчатки — за то, что она не предупредила их заранее, — и отказались подвезти ее до станции, находившейся в трех милях отсюда. Руфь пошла пешком. Ее провожали враждебные взгляды.