24


Мэри Фишер живет в Высокой Башне и размышляет над тем, что есть утрата — и тоска. Она по-прежнему врет себе: так уж она устроена. Она искренне убеждена, что дождь идет, потому что ей грустно, буря бушует, потому что ее снедает похоть, а неурожай случается оттого, что ей отчаянно одиноко. За последние полвека это было самое гадкое лето, и это ей не кажется странным.

По моим понятиям, Мэри Фишер страдает не так, как другие. То, что она испытывает, называется досада. Ее угнетает необходимость в избытке иметь то, чего она иметь не желает вовсе — свою собственную мать и двоих чужих детей, и не иметь того, что ей действительно нужно, — Боббо, секса, всеобщего поклонения и светской жизни.

Мэри Фишер живет в Высокой Башне, и ей кажется, что еда безвкусна, а солнце не греет, — и это ей кажется странным.

Мэри Фишер не должна бы удивляться. Она, как мы помним, выросла в канаве, и мать у нее прирабатывала проституцией, но все это Мэри Фишер постаралась вытравить из памяти. Она упорно делает вид, что мир — не то, что он есть на самом деле, и сеет это заблуждение в умах других. Уроки жизни ей не впрок: она не хочет помнить. Она начала писать новый роман — «Чертог желания».

Боббо, сидя в тюремной библиотеке, строит новую жизнь и страдает от депрессии, несвободы и разлуки с Мэри Фишер, точнее с той частью ее тела, о которой у него сохранились наиболее яркие воспоминания. Иногда, в моем воображении, я вижу, как он пытается вспомнить ее лицо. Но черты Мэри Фишер столь заурядны, сколь и совершенны, поэтому запоминаются с трудом. У нее нет своего лица, как и положено женщине.

Что ж, время не стоит на месте: мало-помалу все приближается к намеченному мною концу. Я предпочитаю не доверять судьбе и не слишком полагаться на Бога. Я буду тем, чем я хочу быть, не тем, что Он предначертал. Я вылеплю новый образ себя самой из глины моего собственного замеса. Я отвергаю моего Творца — я сотворю себя заново.

Я сбросила с себя оковы, которые пригибали меня к земле, — оковы привычки, традиции, полового влечения; дом, семью, друзей — все естественные человеческие привязанности. Покуда я с этим не справилась, я не могла стать свободной, не могла сделать первый шаг.

Первым шагом ко Мне Обновленной стало удаление чуть не всех моих зубов. Точнее, вырвано их было не так уж много: каждый второй зуб был сточен до основания. Стачивание причиняло мне такую боль, что как бы судья ни старался, больнее он сделать не мог. Да и последующие ежедневные походы к врачу, обточка, шлифовка — тоже занятие не самое приятное; как, впрочем, и совместное проживание с судьей.

Il faut souffrir,[1] как я объясняла ему, если хочешь получить желаемое. Чем больше хочешь, тем больше страдаешь. Хочешь иметь все — выстрадай все. И, конечно, лишь сожаления достойны люди, страдающие просто так, не по делу. Пример перед глазами — леди Биссоп.

Мне было нужно, чтобы Боббо получил большой срок, поскольку и мне предстоял долгий срок. Я хотела, чтобы его, так сказать, на время заморозили, пока я не буду готова встретить его, как подобает.

Бывает, я сама себе удивляюсь: как я могу с таким безразличием относиться к душевному дискомфорту — не скажу «страданиям», потому что Боббо сыт, обогрет, избавлен от каких бы то ни было обязанностей, — человека, от которого я родила детей и который столько времени провел внутри меня. Самый факт, что я этому удивляюсь, тревожит меня. Я не до конца дьяволица. У дьяволицы нет воспоминаний. Каждое утро она рождается заново. Она живет лишь сегодняшними, не вчерашними чувствами — и она свободна. Какой-то ничтожной частичкой, остающейся во мне, я все еще женщина.

Дьяволица счастлива: у нее прививка против мук памяти. В миг своего преображения — из женщины в не-женщину — она сама делает себе инъекцию. Вонзает длинную острую иглу воспоминаний в живую плоть, прямо в сердце, и выжигает его. Какое-то время боль зверская, нестерпимая, зато потом — ничего.

Пусть умрет любовь, пусть отступит боль!

Посмотрите, как Мэри Фишер корчится, как она извивается на острие хранимого памятью блаженства. Как же ей больно! А тут еще в деревне судачат о ней, а она ведь все слышит. И некому отвлечь ее ласковым словом, веселым флиртом, сладостной любовной игрой. Вообще-то не столько о ней говорят, сколько ей слышится.

Там, в деревне — так, по крайней мере, считает Мэри Фишер, — говорят, что хозяйка Высокой Башни нарочно не заводит своих детей: только для себя живет, будто и не женщина вовсе. Говорят, тиранит несчастную старуху, свою мать, держит ее под замком. И детей сожителя своего ненавидит, вот уж поистине злая мачеха. Ей, разлучнице, видать, чужое счастье покоя не давало. Добилась своего — говорят, что жена любовника из-за нее руки на себя наложила, а то куда же она пропала, горемычная? Говорят, до того дошла злодейка в жадности своей ненасытной, что толкнула сожителя на преступление, а потом, то ли снюхавшись с красавчиком лакеем, то ли в отместку любовнику (он на ней жениться не захотел, раскусил ее подлую натуру), — предала его: не вызволила из тюрьмы.

Говорят, из-за таких богачек, как Мэри Фишер, которые приезжают неизвестно откуда, все цены на недвижимость взлетают к потолку: местным жителям уже не по карману жить в родной деревне.

Голос вины — вот что слышат уши Мэри Фишер; она в своем неведении принимает его за голос деревни, но это не так. В действительности она слышит себя и говорит сама с собой. А еще Энди с Николой нет-нет да и скажут что-нибудь такое, что сразу станет понятно: у них о ней мнение тоже неважное.

— Если ничего хорошего сказать не можете, — обрывает она их, — лучше помолчите. — Но Энди и Никола на это не реагируют. Они всегда все делают наоборот, назло Мэри Фишер. Не любят они ее. И она их не любит. Но что же делать, если они лишились матери, а затем и отца, и деваться им некуда, и они плоть и кровь Боббо, а Мэри Фишер любит Боббо (или думает, что любит), отдавая ему весь запас своих чувств, всю силу своего духа — любит так, что уже почти неважно, есть ли он рядом физически или нет.

Да, временами Мэри Фишер именно так и думает. Вот только вечерами, ложась спать, и по утрам, пробуждаясь, когда неудовлетворенная плоть напоминает о себе характерным зудом — не совсем боль и не то чтобы нестерпимая, скорее неистребимая, — тогда она думает иначе, тогда она признает, что да, ей нужно лишь одно: чтобы Боббо был рядом, здесь и сейчас. Так, может, поглотившее ее чувство — это плотское влечение, не любовь?

Гарсиа торжествует. Он охвачен любовью — или плотским влечением — и не к Мэри Фишер. Предмет его любви, или похоти, одна из деревенских девчонок, забеременела, и он привел ее в Высокую Башню и поселил там. Кто-то — не исключено, что это избранница Гарсиа, — перетаскал у Мэри Фишер все драгоценности. Все ее прелестные вещицы, преподнесенные ей в память о нежной страсти, очаровательные памятки искусства сексуальной дискриминации добоббовского периода, исчезли без следа. Девица эта, по имени Джоан, с наглым видом расхаживает по Высокой Башне, выставив вперед день ото дня растущий живот, хихикает по углам с Николой, а Мэри Фишер начинает страдать от собственной неполноценности — будто сама она вовсе и не женщина, раз у нее никогда не было ребенка, а теперь уж, понимает она, и не будет.

Было время, когда Мэри Фишер считала свою бездетность благом, избавившим ее от деградации, заурядности, бессмысленности материнства; теперь она так не считает. Теперь ей нужно хоть что-то — все равно что.

Ее душа и тело рвутся к Боббо. Она может писать ему одно письмо в месяц, и он ей столько же. Она пишет о любви, пуская в ход все свое профессиональное мастерство, а он пишет ей в ответ какие-то странные, вымученные письма о погоде да о тюремной кормежке, да еще беспокоится о собаке Гарнесе, кошке Мерси, и о детях — все ли у них есть?

Мэри Фишер пытается переложить заботы об Энди и Николе на родителей Боббо, но Энгус и Бренда не могут взять детей на себя — и не хотят. У них ведь нет даже своего дома, объясняют они; всю жизнь кочуют из гостиницы в гостиницу. Животные и дети в такую жизнь совершенно не вписываются. Один раз попробовали — с Боббо — и зареклись: сами видите, что из него вышло! Кроме того, считая Мэри Фишер виновной в жизненном крахе Боббо, они совсем не горят желанием протягивать ей руку помощи.

Но тем не менее они иногда наведываются, а Мэри Фишер и такой компании рада. Подумать только, до чего она докатилась!

— Для детей здесь просто рай! — говорит Бренда. На сей раз она одета во что-то розовато-лиловатое вперемежку с зеленым, во что-то даже не шелковое, как обычно, а совсем невесомое, газовое, словно желая показать всем, какая она непрактичная, какая ненадежная в житейском плане. — Такое раздолье! Грех допускать, чтобы столько места пропадало зря. И потом, детям тут так нравится! Они очень даже недурно выглядят при всем при том.

При том, хочет она сказать, что на них свалилось столько бед разом — по милости Мэри Фишер. Бренда всякий раз привозит детям жвачку, которую можно раздуть в пузырь, и она лопается, розовыми ошметками прилипая к носам, щекам и волосам, а изжеванная, потерявшая эластичность, оказывается прилепленной к нижнему краю столов и стульев, где на нее и натыкаются ни о чем не подозревающие гости.

— Бедные крошки, — вздыхает Бренда, задирая голову, чтобы посмотреть на своих внучат, ростом под потолок. Они берут у нее жвачку — отчасти, чтобы не обижать ее, отчасти пользуясь случаем позлить Мэри Фишер, и отчасти потому, что, хотя сами они без пяти минут взрослые, им очень хочется подольше оставаться детьми. Они еще помнят райское время, золотые деньки в доме 19 по Совиному проезду. И оттого они мрачнеют и замыкаются в себе. В школе оба едва успевают.

Никола надувает пузырь, и он лопается прямо над ухом одного из доберманов, и зверюга хватает ее за нос, и ей накладывают шестнадцать швов — пришивают оторванные куски, прячут внутрь поцарапанную кость. Никола плачет и зовет пропавшую мать — в первый и последний раз.

Мэри Фишер замечает, что Энди все чаще поглядывает на нее нехорошим, хищным взглядом. В его возрасте вообще не положено так смотреть, тем более на женщину, которую любит его отец, но что она может сделать? Она бы с радостью отправила обоих в какой-нибудь интернат, но это бесполезно: они все равно явятся обратно, точно так же, как когда-то ее мамаша, которая из любого дома для престарелых возвращалась назад, к ней. Они грозят, что так и будет, и она им верит. Боббо не желает, чтобы они навещали его в тюрьме.

— Пусть забудут, что я есть, — говорит он.

Мэри Фишер опасается, что понимать это следует скорее как его собственное намерение поскорей забыть, что они есть.

Старая миссис Фишер не встает с постели, ходит под себя и глотает валиум лошадиными дозами. Время от времени она вскидывается и громко говорит: «Бандитское гнездо! Вот кого надо сажать в тюрьму — держи ее!» И Мэри Фишер до того раздавлена, что слезы сами катятся у нее из глаз, и ей делается так горько — ведь в целом мире у нее нет никого, никогошеньки!

— А мы? — спрашивают Энди и Никола, не спуская цепких глаз с Мэри Фишер, куда бы она ни двинулась. Иногда ее охватывает такое чувство, будто она живет в фильме ужасов.

Мэри Фишер умоляет Энгуса и Бренду забрать хотя бы пса Гарнеса — ради Боббо, — но они неумолимы.

— Самое милое дело усыпить беднягу, — советует Энгус. — Собака без хозяина — не собака. Они же с Боббо были вот как! — И он, сцепив два пальца, показывает сплетение судеб собаки и человека.

Но Мэри Фишер не может усыпить собаку. Раньше могла бы, теперь нет. Она слишком хорошо знает, что будет чувствовать Гарнес. Я бы хоть дюжину собак извела, глазом бы не моргнула, если бы решила, что это в моих интересах. Я начала с плюгавой морской свинки — и вот, полюбуйтесь! Превратилась в дьяволицу. И я бы не удивилась, если бы в моем лице мир увидел обещанное ему второе пришествие (на этот раз в женском обличье). Как знать, быть может, я стану таким же символом для женщин, каким Иисус стал для мужчин. Он предлагал усыпанный каменьями путь на небо; я предлагаю автостраду в ад. Я несу страдание и самопостижение (вещи неразрывные) другим и спасение — самой себе. Каждая — за себя, вот мой девиз. И если меня распнут на кресте моего эгоизма, я не буду роптать. Я хочу только одного — жить по-своему, и, клянусь Сатаной, я этого добьюсь!

У дьяволиц много разных имен, и по умению вторгаться в чужую жизнь им равных нет.

Загрузка...