Судья Генри Биссоп жил в большой роскоши в доме на холме, откуда открывался прекрасный вид на город. Дом был построен из рыжеватого бетона, расчерченного на аккуратные прямоугольники и до блеска отполированного: похоже на мокрый кирпич. Вокруг на площади в один акр зеленела искусственная трава, которую не нужно подстригать — достаточно лишь помыть из шланга. Судья боялся воров, изрядно повидав их на своем веку, поэтому в доме было несметное количество замков, задвижек, засовов и металлических решеток. Но суровую необходимость постарались обернуть на пользу эстетике — все эти препятствия на пути грабителей были изобретательно и с большим вкусом выполнены мастерами художественной ковки. В зависимости от ракурса, дом выглядел по-разному: то как старинный замок, то как современный дом-бунгало.
Внутри, в комнатах, всюду лежали пурпурного цвета ковры — такие пушистые, что пушистее уже не бывает, кругом были понатыканы какие-то маленькие светильнички с ярко-розовыми атласными абажурами, расшитыми золотой тесьмой, пухлые диваны щеголяют баснословно дорогой оранжевой кожей. Стены были украшены полированными панелями — фанеровка под красное дерево — или темно-красными обоями под ткань, какие часто видишь в индийских ресторанах. Все это отражало вкус леди Биссоп, отнюдь не самого судьи, но он сознательно предоставил ей тут полную свободу действий — впрочем, только тут и ни в чем больше. Он любил наблюдать за выражением лиц визитеров, когда приглашал их пройти в гостиную, — уловить беглую тень замешательства, с которым уже в следующее мгновение гость умело справлялся. Во многом благодаря этой способности подмечать перемены в выражении лиц и быстро находить им психологическую мотивировку судья и заслужил репутацию необыкновенно проницательного человека. И он никогда не упускал случая попрактиковаться в этом искусстве.
Наивно полагать, размышлял судья, будто достаточно одного природного дара, чтобы тут же распознать лжеца. Нет, талант требует работы, его нужно неустанно развивать — и тогда обязательно увидишь: этот трет ухо, тот провел языком по пересохшим губам, другой на долю секунды отвел в сторону взгляд.
— Ну как, нравится?
— Да, конечно, господин судья. Изумительно!
— Это все моя благоверная. Она у меня наделена редким вкусом, вы не находите?
— Да-да, разумеется!
— И сама прехорошенькая! Как по-вашему?
— Очень, очень мила! Вам крупно повезло, господин судья.
Вранье, кругом одно вранье!
Леди Биссоп, хоть и была значительно моложе своего супруга, красотой не блистала. Поэтому он и остановил на ней свой выбор. Он всегда боялся поддаться соблазну красоты — боялся иронии судьбы. Примеров он наслушался и навидался на своем веку предостаточно. Пойдешь послушать концерт — вор тем временем умыкнет у тебя из дома дорогостоящий рояль; закажешь художнику портрет жены — глядь, она с этим же художником и сбежала; залюбуешься прекрасным цветком, начнешь растроганно изумляться вечному чуду творения — и в один миг твоя хватка ослабела, и мироздание покачнулось, и на тебя со всех сторон обрушиваются самые непредсказуемые беды. Если судья Биссоп мысленно рисовал себе образ Господа Бога, ему виделся великий небесный сценарист, который, как блины, печет забористые, но сомнительные по качеству сюжеты, обильно уснащая их самыми невероятными событиями, совпадениями и мотивировками.
Итак, леди Биссоп не принадлежала к тем женщинам, с которыми убегают художники и из-за которых может пасть Троя. У нее был большой нос и скошенный подбородок, тусклый взгляд и вечно скорбное выражение лица. Она родила судье двоих сыновей — оба получились похожими на нее, оба тихие, вежливые. Судья воспитывал их теми же методами, какими в свое время учили уму-разуму его самого; то есть, если они почему-то выводили его из себя, он хватал первое, что попадалось под руку — земля, песок, соль, — и запихивал им в рот. Тут были определенные неудобства, но способ отличался безопасностью для здоровья (если соблюдать чувство меры), быстротой и эффективностью. Чем старше становились дети, тем старательнее они следили за тем, чтобы никоим образом не досаждать родителю и не выводить его из равновесия. Он полагал, что им это только на пользу, и если леди Биссоп придерживалась другого мнения, вслух она его не высказывала.
Сам судья, даже в свои шестьдесят, был на редкость привлекательный мужчина — высокий, широкоплечий, с правильными чертами лица и завидным самообладанием. Густые, белые, как снег, волосы были всегда красиво подстрижены и уложены — каждую неделю он посещал парикмахера. Всякий раз, когда члены судейской коллегии заказывали групповой фотопортрет, судью Биссопа непременно ставили на передний план, потому что он выглядел именно так, как должен выглядеть настоящий судья — представительный, умудренный жизнью, строгий — но — справедливый.
Судья относился к своей работе серьезно. Он понимал, что по отношению к рядовому человеку он должен стоять выше и чуть в стороне — только так можно уберечь себя от промаха, обезопасить от подкупа. Он прекрасно знал, как редко встречаются люди, подобные ему самому, как мало, слишком мало тех, кто готов без трепета вонзить клинок правосудия в уязвимое тело общества; как тяжело одним махом перечеркнуть жизнь другого человека, который лично тебе ничего плохого не сделал; как странно обворовывать его, выхватывая из отпущенного ему земного срока куски величиной в несколько лет — год за то, полтора за это, десяток лет за что-то еще. Как угнетает, лишает покоя сознание, что именно ты должен сказать: это плохо, это еще хуже, а за это, голубчик, ты заплатишь сполна! Что ж, такая у него работа — работа, которая стала призванием. Он был рожден для нее.
Семейству судьи отводилась особая роль — смиренно нести свой крест; такова плата за счастье состоять в близком родстве с выдающейся личностью. Они всегда должны были помнить, что его ни в коем случае нельзя будить посреди ночи, нельзя докучать ему просьбами и досаждать болтовней. Они должны были существовать в принципе, потому что мужчине для эффективного функционирования во внешней среде нужно иметь за спиной прочный семейный тыл, где его неуемная энергия в сфере секса и деторождения будет удовлетворяться как и сколько угодно. Но они должны стараться, чтобы их было как можно меньше видно (и даже слышно) — то есть существовать не слишком явно.
Сколько бесконечных ночей провела леди Биссоп, шагая взад и вперед по комнате с плачущим ребенком на руках, — где-нибудь подальше от спальни судьи, в другом конце дома; сколько раз, когда мальчики немного подросли, она на рассвете пробиралась в детскую и часами шепотом с ними разговаривала, чтобы их звонкий щебет не потревожил его сон. Ну и что? Разве это не ее святая обязанность? Разве судьба несчастного на скамье подсудимых не зависит от того, с какой ноги он встанет утром? Пять лет тюрьмы или пятнадцать — есть разница?
Судья Биссоп не хотел оказаться отгороженным от потока нормальной человеческой жизни. Ему необходимо было постоянно припадать ухом к земле, чтобы улавливать глухие раскаты общественного мнения. В конце концов, он ведь слуга народа; но одновременно он должен уметь смотреть вперед — предвидеть и рассчитывать. Сегодня ты безжалостно расправился с насильником, а в недалеком будущем народные массы потребуют кастрировать всех, кто совершает преступление на сексуальной почве. Сегодня ты проявил снисхождение к двоеженцу и тем самым немного отодвинул печальное завтра, когда вообще все брачные установления будут отброшены за ненадобностью. Глас народа должен быть услышан, это так, но, с другой стороны, как же его услышишь, когда сам народ желает видеть судей там, куда молва не долетает, — восседающими в париках на высоких тронах, в залах суда, напоминающих более театры, чем общественные учреждения, где населению давались бы основные ориентиры, помогающие выбрать правильный курс в жизни?
Вот почему судья, когда выдавалась свободная минута, читал популярные газеты и при каждом удобном случае вступал в непринужденный разговор с теми немногими представителями населения, которые встречались на его пути, — разносчиками газет, официантами, парикмахером, продавщицами программок в оперном театре и, наконец, с собственными домочадцами.
Недавно его жена, воспользовавшись услугами агентства по найму, взяла в дом новую работницу — высоченную страхолюдину по имени Полли Пэтч. У нее были прекрасные рекомендации, справки об образовании и диплом квалифицированной детской нянечки. Жена предложила ей место прислуги с проживанием.
Судья Биссоп не верил, что новая прислуга задержится в доме надолго. Леди Биссоп без конца кого-то нанимала и увольняла и делала это с одинаковой легкостью. Вечером, впав в меланхолию, она делилась с горничной своими печалями, а наутро, слегка приободрившись, обвиняла беднягу в том, что та ведет себя бестактно, и указывала ей на дверь. Бессмысленно было пытаться восстановить справедливость — люди подневольные всегда целиком и полностью зависят от прихотей тех, кого они ублажают. Судья надеялся, что, может, Полли Пэтч сумеет продержаться хотя бы месяц-другой. Некрасивые люди возбуждали в нем интерес. Ему казалось, что им открыта какая-то иная реальность, иное знание, неведомые ему самому: Его жизненный путь, как он смутно ощущал, был слишком легок благодаря на редкость удачному стечению обстоятельств: импозантная внешность, обеспеченная семья, природный ум. Для родителей он был награда, для школы — находка, для профессионального цеха — гордость. И он подумал, что, быть может, Полли Пэтч, эта великанша, заслонявшая собой дверной проем и взвалившая на себя самое хлопотное и неблагодарное дело — ухаживать за чужими детьми, знает все тайны настоящей жизни как свои пять заскорузлых пальцев, и именно ей суждено просветить его на этот счет. Тогда наконец и он поймет, что в действительности творится вокруг.
Человеку, даже если это судья, необходимо некое мерило, которое можно приложить к себе самому, если он хочет знать, что он собой представляет. Судье достаточно было бровью повести — и его жена и дети моментально таяли, сливались с обоями, исчезали вовсе. Поди заставь исчезнуть Полли Пэтч! Вся шершавая, как наждачная бумага, притом крупнозернистая — не вдруг ее сотрешь.
Мисс Пэтч, к его большому облегчению, вела себя вполне «тактично», и поэтому опасность увольнения ей как будто не угрожала. Леди Биссоп сама ее немного побаивалась. Глаза у Полли Пэтч были навыкате, и временами в них вспыхивали красноватые искорки — возможно, оттого, что все комнаты в доме леди Биссоп были освещены ее любимым розоватым светом, — но, так или иначе, это невольно заставляло держаться с ней почтительно. Если сравнивать ее с женой, прикидывал судья, она будет раза в два больше — и в два раза умнее. Внешность у нее, конечно, подкачала — для женщины это серьезное Препятствие на пути к карьере и браку: вот и пришлось ей довольствоваться местом няньки при чужих детях. А может, она, как свойственно большинству женщин, просто тянется к теплу домашнего очага — уютные, мягкие диваны, огонь в камине, надежно запертые на ночь двери, раз и навсегда заведенный ритм работы и отдыха и негромкое урчание стиральной машины, усердно восстанавливающей, воскрешающей чистоту. И поскольку для нее самой все это недостижимо (женщине из низов не обойтись без поддержки и денег мужчины), она пытается приблизиться к этому идеалу единственным доступным ей образом — поступая в услужение к чужим людям в благополучный дом.
Судья поначалу отнесся к новому лицу в доме с некоторой опаской: проходившие перед его глазами мужчины и женщины — преступники, изгои, запутавшиеся неудачники, — как правило, отличались внешней непривлекательностью (конечно, случались исключения, и тогда у подсудимого было больше шансов рассчитывать на оправдательный приговор — в конце концов, судьи тоже люди). Он понимал, что было бы заблуждением полагать, что раз преступники все как на подбор отвратительны внешне, то и все откровенно некрасивые люди обязательно преступники; и тем не менее на дне души оставался какой-то неприятный осадок и внутренний голос шептал, что в этом утверждении есть своя правда. Кто знает, может, она наводчица и ее специально подослали, чтобы она как следует все проведала и затем помогла ворам лишить его имущества? Придешь однажды домой, а там ни красных ковров, ни рыжих диванов, ни ужасного столового серебра современной работы, ни сюрреалистических картин — ничего! Все украдено по ее наводке какой-то воровской шайкой. Может ведь такое быть? Но чем дальше, тем больше он в этом сомневался. У нее был неплохой вкус: она вывернула наизнанку тканевые пододеяльники на детских одеялах, обратив их наружу сдержанно-золотистой стороной и скрыв от глаз огненно-рыжую, так что теперь он не вздрагивал всякий раз, входя в комнату к детям поцеловать их на ночь. (Он свято соблюдал этот ритуал, прекрасно зная, что они только притворяются, будто спят. В этом мире все друг друга обманывают — почему его семья должна быть исключением?) И хотя хороший вкус сам по себе не является препятствием к совершению противозаконных действий, он говорит об отсутствии криминальной предрасположенности. И даже гораздо чаще приводит к тому, что его обладатель рано или поздно окажется в роли жертвы — не вора, а обворованного. Судья проникался к ней все большим доверием. Ему нравилось, как она легко, без усилий подхватывает расшалившихся детей — одного под одну руку, другого под другую — и быстро уносит их куда-нибудь подальше, чтобы их визги, писки и рев никому не действовали на нервы.
Но окончательно Полли Пэтч покорила его, когда он завел с ней разговор об арахисовом масле. Генри Биссоп строго-настрого запретил в своем доме употреблять арахисовое масло — ни с того ни с сего, словно с цепи сорвался, впав в безрассудную ярость от непроходимой тупости тех, с кем он вынужден был делить свою жизнь и труд, — то есть, по сути, всего остального человечества. Незадолго до этого и очень некстати группа исследователей в области социальной статистики, занимавшаяся изучением первопричин преступности, привлекла его внимание к тому обстоятельству, что подавляющее большинство правонарушителей в период времени, непосредственно предшествующий преступлению, потребляли арахисовое масло в ненормально больших количествах.
От такой явной подтасовки фактов под видом научной статистики его попросту затрясло: с первой же минуты для него было совершенно очевидно, что фигурировавшее в отчете арахисовое масло, этот корень зла, которому в исследовании отводилась такая сенсационная роль, на самом деле потреблялось во время предварительного заключения в тюрьме, где подследственные ожидали суда (арахисовое масло традиционно составляет основу тюремного рациона). Таким образом, исследователи вывели свое заключение на основании данных о лицах, уже подвергшихся наказанию, — деталь, которая совершенно выпала из поля зрения этих, с позволения сказать, ученых. Вот почему, когда в ходе судебного разбирательства представители защиты начинали жонглировать теми или иными эффектными, но не выдерживающими серьезной критики статистическими выкладками, стремясь выставить своих клиентов в более выгодном свете, а то и вовсе переложить ответственность на общество в целом (адвокаты очень любят клеймить безработицу или ссылаться на деградацию современного сознания вследствие отравления свинцом, на неправильное питание или безграмотность, которые якобы и приводят их клиентов на скамью подсудимых), — судье было достаточно остановить на красноречивом адвокате тяжелый взгляд и вслух заметить: «Я запретил держать в моем доме арахисовое масло. Не хочу, чтобы мои дети выросли преступниками», — и красноречия как не бывало: бедняги начинали сбиваться, путаться и, кое-как скомкав заготовленную речь, умолкали. Он просто шутил, да вот беда — никто этого не понимал.
Судья жил с незатухающей надеждой, что в один прекрасный день его жена Морин наконец воспротивится абсурдному запрету на арахисовое масло — хотя бы потому, что это было любимое лакомство детей, — и поставит под сомнение выводы статистического исследования, и устроит ему хорошую выволочку; но этот день все не наступал: она, как и адвокаты, сдалась без боя. Наверное, нелепо было ждать, что она сумеет блеснуть интеллектом там, где опытные юристы потерпели фиаско. И все же при виде этого безнадежного скудоумия душа его корчилась и кричала, и тогда в отместку им всем он провозгласил вечный запрет на арахисовое масло.
Леди Биссоп, женщина и вообще не смелого десятка, с каждым годом становилась все смиреннее, послушнее, сговорчивее. Ему казалось, что она мало-помалу вновь превращается в маленькую девочку и вместо того, чтобы взрослеть и мужать, потихонечку впадает в детство. Он со страхом думал, что, если так пойдет и дальше, он, чего доброго, однажды начнет запихивать ей в рот пригоршню соли, как если бы это была его дочь, а не жена. Именно стремлением удержать жену в состоянии адекватно функционирующей взрослой женщины, не дать ей скатиться до уровня девочки, не вступившей в пору половой зрелости, и объяснялось то, что судья подвергал ее довольно суровым сексуальным испытаниям. Во всяком случае, так он сам впоследствии объяснял свои действия Полли Пэтч. Дескать, пока он кусает и теребит зубами ее соски, он знает, что грудь ее не исчезнет. Пока он дергает и наматывает на палец ее лобковые волосы, они не перестанут расти. То есть все для ее же пользы.
Вершить суд над другими людьми — тяжелое бремя еще и потому (так он объяснял Полли Пэтч), что это занятие порождает в человеке мощный садистический импульс. Та же сладострастная дрожь, сплетение душевной муки и наслаждения, какая пронзает нас, когда мы слышим жестокие подробности чьей-то насильственной смерти или кровавой катастрофы, — пронзает чресла тех, кому доверено, более того, вменено в обязанность причинять боль и страдание — выносить приговор. Как правило, поскольку в судах сидят дряхлые, немощные старцы, этот прилив сладострастия, подразумевающий также необходимость сексуальной разрядки, затухает в них сам собой, не оставляя никакого следа. Но судья Биссоп был еще полон сил, а леди Биссоп, как всякая жена, целиком зависела от специфики мужниной профессии. И если жена доктора вынуждена отвечать на бесчисленные телефонные звонки, жена моряка — мириться с длительными отлучками мужа, то жена судьи должна терпеливо сносить его жестокость.
Судья, преследуя отнюдь не только свои интересы, но и ее тоже, взял себе за правило в течение месяца подкапливать приговоры и затем выносить их один за другим, выделив для этого всего одну неделю. К исходу очередной недели леди Биссоп бывала так разукрашена синяками и ссадинами, что не могла показаться за завтраком, но зато впереди ее ждали три недели для восстановления сил. Словом, он был не без царя в голове. Благодаря браку с ним она получила все, чего желала, — деньги и положение; что ж, как говорится, любишь тепло, терпи и дым.
Судья откровенно делился с Полли Пэтч этими и другими мыслями. Он проникся к ней большим доверием после того, как у них состоялся разговор об арахисовом масле. А дело было так. Они сидели вдвоем в пурпурной гостиной возле газового камина; детей уже уложили спать, а леди Биссоп отмокала в горячей ванне.
— Признайтесь, вас, наверное, удивляет, почему я запретил у себя в доме употреблять арахисовое масло, — наконец прервал молчание судья. — Причина проста: известно, что большинство осужденных за те или иные акты насилия незадолго до того ели много арахисового масла.
Полли Пэтч немного подумала.
— Скорее всего, — сказала она, — это потому, что, прежде чем сесть на скамью подсудимых, эти люди, как правило, содержатся под следствием несколько недель, месяцев, даже лет — тюрьмы-то у нас переполнены; тут и возникает арахисовое масло — основа тюремного рациона, да оно и понятно: дешево и сытно. Так что само по себе арахисовое масло ни при чем, если говорить о преступности или преступных наклонностях. Можно смело давать его вашим детям!
Судья от избытка чувств сжал в своих руках ее огромную ручищу. Он понял, что ей можно доверить самое сокровенное. Для нее имело значение, что ей говорят, а не кто говорит. Такое нечасто встречается. Он по достоинству оценил ее. Ему даже пришло в голову, что если бы он уже не был женат на Морин, он, весьма вероятно, остановил бы свой выбор на Полли Пэтч. Приятно было бы, подумал он, иметь подле себя человека, который не трепетал бы перед ним. Они с ней были одного роста, и это ему тоже нравилось. Он знал за собой особенность — помыкать теми, кто ниже его, а таких было очень много, особенно среди женщин. И еще он мог обсуждать с ней дела, которые слушались в суде, и вскоре обнаружил, что тяжкое бремя вынесения приговора стало для него гораздо менее тяжким и гораздо менее возбуждающим его сексуально, и его отношения с леди Биссоп уже не доходили до прежних крайностей, в результате чего судья избавился от постоянного беспокойства, правда, впал в меланхолию — но это более пассивная и приятная форма проявления внутренней неудовлетворенности, подвигающая человека не к действию, а к философскому созерцанию.
— Эх, качели-карусели, — говорил он с печальным вздохом. — Сумма человеческих страданий — величина постоянная, и судья лишь меняет местами кое-какие слагаемые так, чтобы получилось более или менее справедливо. Но вот беда: стоит добиться справедливости тут — потеряешь там. Моей жене в этом смысле не повезло — она из тех, кто всегда теряет. Справедливость — что детские качели: то один конец вверху, то другой; а я в точке опоры. На одном конце сама Беспристрастность, на другом — леди Биссоп. Не успеешь оглянуться, а она уже стукнулась о землю. И так всякий раз!
Он рассказал ей, как одна жена извела мужа — целых три года травила его ядом, пока тот не умер. С другой стороны, муж своей жестокостью отравлял ее существование куда дольше — лет шесть или семь. Она впервые подсыпала ему яд, когда врачи определили у нее рак. А с того дня, когда он испустил дух, болезнь перешла в стадию ремиссии. Что Полли Пэтч думает обо всем этом?
Глаза Полли Пэтч вспыхнули, и она сказала, что смерть рано или поздно приходит ко всем. Важно не это, а то, как ты живешь.
— Если бы она захотела, чтобы ее признали невменяемой, тогда у меня по крайней мере была бы возможность упрятать ее в какую-нибудь тихую клинику для умалишенных, — сказал судья, но Полли Пэтч эту идею не одобрила. Они принялись обсуждать, какой срок должна получить отравительница — семь лет, пять или три года (лучше брать нечетное число, когда определяешь срок за убийство). Преднамеренность ее действий — отягчающее обстоятельство, провоцирующая их ситуация — смягчающее. Закон обязан прореагировать и наказать преступницу, в противном случае страна скоро будет усеяна трупами мужей. Однако наказание должно быть не слишком суровым — иначе смертные случаи среди жен еще более участились бы и проблема стала бы еще неразрешимее, чем сейчас.
Они сошлись на трехлетнем сроке, причем, судя по сочувственным ноткам, отчетливо различимым в голосе судьи, у обвиняемой были все шансы в недалеком будущем рассчитывать на условное освобождение.
— Выносить приговор — все равно что ставить отметки ученикам, — сказала Полли Пэтч. — Четыре с минусом, тройка с двумя плюсами, двойка с плюсом и Минусом и так далее.
— Верно, верно, — согласился судья, — только в сто раз интереснее.
В самом начале своей службы Полли Пэтч выговорила для себя возможность иногда отлучаться для визитов к дантисту, и после каждой такой отлучки она возвращалась либо с удаленным зубом, либо со спиленным под самый корень.
— Я надеюсь, у вас хороший врач, — сказала леди Биссоп, обращаясь к Полли, довольно-таки неуверенно. Ей было непонятно, какая необходимость вырывать пусть великоватые, но на вид совершенно здоровые зубы, но она не решалась спрашивать Полли напрямую, опасаясь ненароком ее обидеть. Она ни в коем случае не хотела, чтобы Полли попросила расчет. Напротив, она просто мечтала, чтобы та осталась у них навсегда: судья привязался к ней, и под сенью ее надежной защиты дети ожили и выглядели веселыми и счастливыми, и жизнь в доме текла безмятежно. Судья после разговоров с Полли, уже не такой взвинченный необходимостью выносить приговоры, по ночам оставлял ее в покое и почти совсем забыл о таких проявлениях супружеской страсти, как кнут и веревки, за что — оправившись от неизбежного удара по самолюбию, поскольку муж в качестве собеседницы предпочел ей служанку, — она могла сказать только спасибо.
— Лучший зубной врач в городе, — сказала Полли, слегка пришепетывая. — Во всяком случае, самый дорогой.
— А что все-таки вам делают? — спросила леди Биссоп осторожно.
— Я хочу, чтобы мне подправили челюсть, — сказала Полли. — У меня есть виды на будущее. — И леди Биссоп пожалела бедняжку: зачем напрасно мучить себя? Челюсть будет меньше выступать вперед — лоб станет заметнее, а он у нее и так как у Франкенштейна.
— Наверное, вы правы, что пытаетесь исправить то; что дано вам природой, — сказала она, все еще с сомнением в голосе.
— Меня не интересует, права я или нет, — отрезала Полли. — Я решила, значит, так и будет. Жаль только времени — уж очень долгая история. Ну, да ничего. Я использую это время с пользой.
— Господь посылает нас в сей мир с определенной целью, — сказала леди Биссоп. — И мы должны смиренно принимать то, что Он нам даровал, будь то нос, зубы и все прочее.
— Пути Господни настолько неисповедимы, — сказала Полли, — что я с ними больше мириться не желаю.
Леди Биссоп была воспитана в том духе, что назначение женщины — приспосабливаться к эпохе, в которой она живет, к домашней и семейной обстановке, которая ее непосредственно окружает, и что для осуществления Божьего промысла необходимы смирение и вера; и думать и рассуждать здесь больше не о чем. Она даже перекрестилась — до того ей стало не по себе. И все же она не хотела лишаться Полли.
— Лишь бы детей не напугать, — сказала она. — А так, что ж, лично я ничего против не имею.
Детей беззубый рот Полли приводил в неописуемый восторг. Они наперебой лезли заглянуть в черную расщелину ее рта и радостно взвизгивали — драконы, там в глубине живут драконы, докладывали они. Драконы и демоны. Они теперь кинулись рисовать драконов и демонов, и Полли развешивала их рисунки на стенах. Леди Биссоп опасалась, как бы детей не стали по ночам мучить кошмары. Но опасения ее были напрасны. По ночам весь дом мирно спал — судья, жена судьи, нянечка, дети. Все без исключения.
Детей укладывали в восемь; леди Биссоп ложилась в десять. Судья и Полли засиживались вдвоем до полуночи — и что там было, то и было.
Одно дело из тех, что вел судья, особенно его занимало, и он в подробностях обсуждал его с Полли. Дело это тянулось уже много месяцев — адвокаты обвиняемого пытались построить защиту, но все у них что-то не клеилось. Гражданская жена обвиняемого беспрестанно вмешивалась — отказывалась от одних защитников, нанимала других, и так без конца.
— Женская преданность — вещь совершенно непостижимая, — заметил судья. — Чем негоднее мужчина, тем меньше женщина хочет это видеть. Я сам сколько раз это замечал.
Дело касалось одного бухгалтера, который на протяжении нескольких лет помаленьку наживался на своих клиентах: неаккуратно выплачивал проценты по счетам, которыми он по их поручению распоряжался, стараясь подольше задержать причитающиеся им деньги у себя. История, в общем, обычная, многие этим грешат. Уж очень велико искушение, особенно когда процентные ставки держатся на высоком уровне, хотя по букве закона это не положено. Но впоследствии этот негодник пошел дальше: воспользовавшись вверенными ему деньгами клиентов, он провернул выгодную валютную комбинацию — у него, по счастью, был к этому очевидный талант, этакое чутье, подсказывающее, в какую сторону будут изменяться валютные курсы. Клиентам, само собой, никакой прибыли не перепало; из бухгалтерских книг соответствующие записи куда-то испарились, как и сами деньги — ну, деньги-то скорее всего попали к нему в карман.
Обвиняемый настаивал на своей абсолютной непричастности к этим нарушениям и утверждал, что не иначе как какой-нибудь злоумышленник добрался до его бухгалтерских книг. Респектабельные преступники, из тех, кого принято называть «белые воротнички», заметил судья, всегда отрицают свою вину до последнего. Им кажется, что с их умением заговаривать зубы они кого хочешь вокруг пальца обведут. Зато «синие воротнички», работяги, признаются сразу и во всем, часто даже в том, о чем их никто и не спрашивает, — и сдаются на милость правосудия.
Принадлежавший бухгалтеру дом некоторое время назад сгорел, и множество важных бумаг и документов превратилось в кучу пепла, что вконец запутало следствие.
— Очень кстати! — прокомментировала Полли, и они с судьей понимающе рассмеялись.
— Наглость этого прохвоста не знает границ, — продолжал судья. — Убедившись, что мелкое мошенничество благополучно сошло ему с рук, он стал прикарманивать чужие деньги без зазрения совести. Несколько месяцев подряд он переводил внушительные суммы — в общей сложности миллионы долларов — на свой личный счет, а оттуда в некий швейцарский банк на счет одной молодой особы, с которой он состоял в любовной связи.
— Так у него была любовница! — подхватила Полли. — Небось собирался сменить имя и начать с ней новую жизнь?
— Да, такой вывод напрашивается сам собой.
— А что же его несчастная жена? — спросила Полли. — Полагаю, он женат. Такие молодчики, как правило, женаты.
— Исчезла вскоре после пожара.
— Очень кстати! — снова сказала Полли. — Пусть скажет спасибо, что его обвиняют всего лишь в мошенничестве, а не в поджоге и убийстве в придачу!
— М-да, любвеобильный господин, — сказал судья, вытягивая свои длинные, отвыкшие от физической нагрузки ноги и переводя взгляд на ее ноги — массивные, волосатые. На ней были белые носочки и белые кокетливые тапочки, составлявшие разительный контраст ее смуглой коже и общему отсутствию кокетства в ее внешности, что навело его на раздумья о том, где та черта, разделяющая реальность и иллюзию, правду и вымысел, и его сознанием овладела странная неуверенность, и он уже начинал понимать, что единственным избавлением от этого неприятного чувства был бы бурный физический контакт с ней, а еще лучше — небольшое сексуальное истязание.
— Освободившись от жены, он перешел жить к своей любовнице — она у него писательница, сочиняет бульварные романы. Надо будет спросить мою благоверную, может, она что-то читала. Но на самом деле все это время он вынашивал план грандиозного побега, новой жизни — с новой, заметьте, спутницей и, главное, на денежки его клиентов.
— Похоже, ничего хорошего ему не светит, — сказала Полли Пэтч.
— Совсем не светит, — подтвердил судья. Грудь у нее была необъятная, как сама жизнь. Впрочем, она вся такая.
— Так что же все-таки ему помешало?
— Что-то помешало. Может, красотка надула его и сбежала с деньгами, а может, он просто ждал от нее условленного звонка — наверняка сказать трудно. К нему в контору как раз наведались ревизоры, заподозрили неладное, вызвали полицию, и дело пошло-поехало.
— Женщинам верить нельзя! — проронила Полли Пэтч, и судья порадовался, что она такая несовременная и позволяет себе откровенно антифеминистские высказывания, которые в прежние времена придавали пикантность и остроту общению мужчин и женщин, приятно будоражили воображение.
— Полагаю, обвинение может считать, что дело в шляпе, — сказала Полли.
— Думаю, да, — произнес судья. — Но защита настроена решительно, просто так они не сдадутся.
— Надеюсь, ему не удастся выйти сухим из воды, — сказала Полли. — Похоже, это отвратный и опасный тип.
Судья завороженно смотрел в темный провал ее рта. Она говорила с сильным пришепетыванием.
Жена заверила его, что как только десны заживут, ей вставят искусственные зубы, по крайней мере, на время, пока она дожидается косметической операции — ей будут на семь сантиметров уменьшать челюсть. Его давно подмывало поговорить с ней об этом.
— Болит? — решился он наконец.
— Само собой, болит, — сказала она, — как и положено. За все нужно платить, если хочешь чего-то добиться. И, наоборот, если ты готов заплатить соответствующую цену, то добиться можно практически чего угодно. В данном конкретном случае я плачу физической болью. У Андерсена русалочка хотела, чтобы вместо хвоста у нее были ножки, — и тогда ее дорогой принц полюбил бы ее. Она получила ноги и с ними, соответственно, все остальное. И с тех пор каждый шаг отдавался в ней такой болью, словно она ступала по ножам. А чего другого, спрашивается, можно ждать? Такая ей была назначена цена. Как и она, я сама сделала выбор — и не жалуюсь.
— А принц оценил ее жертву? — спросил судья. — Полюбил ее?
— Ненадолго, — сказала Полли Пэтч. Отблески огня придавали ее черным волосам красноватый оттенок. Судья взял ее руку в свою. Ему почему-то казалось, что рука должна быть теплой, но она была холодная. Полли вновь заговорила о бухгалтере.
— Кому доверяют больше других, — сказала Полли Пэтч, — тот больше других грешит, злоупотребляя доверием.
— Да, но у таких людей и искушение сильнее, — сказал судья. — Правосудие должно быть отмечено печатью милосердия, гуманности.
— А он проявлял милосердие к своим клиентам? — спросила Полли, и ее пальцы неожиданно нежно, ласково шевельнулись у него в руке. — А ведь это все писатели, художники, люди, не умеющие постоять за себя в нашем жестоком мире.
Судья, которому, в силу его профессии, чаще доводилось лицезреть писателей в роли плагиаторов, пасквилянтов и нарушителей авторского права, был не так уж уверен, что эта братия заслуживает большого сочувствия.
— Сколько вы ему дадите? — спросила она. Они сидели уже совсем близко, и его костистое, затянутое серой шерстяной фланелью бедро прижималось к ее бедру, упругому и широкому. В любой момент, завершив омовение, могла войти леди Биссоп.
— Год, — сказал он, — чуть больше, чуть меньше.
— Год?! Это после того, как несчастной, обезумевшей, умирающей женщине вы присудили целых три! Да он в сто раз хуже! Человек, облеченный доверием, позволяет себе хладнокровно, цинично, с преступным умыслом обманывать и подтасовывать — попросту плюет в лицо обществу, от которого он ничего худого не видел. Это будет скандал! С такой непростительной мягкотелостью вам никогда не стать Главным судьей.
— Так-то оно так, — сказал он, — но и один год для человека среднего класса, с привычкой к определенному уровню жизни, к положению в обществе, — это как другому все пять. Нельзя забывать, что он и так сурово наказан: прошел через унижение, его семья разрушена, он лишился всего — друзей, карьеры, пенсии!
— Простые люди, — сказала она, — как правило, действуют по наитию, их проступки более или менее случайны, а вот господа из среднего класса все заранее планируют и просчитывают. И наказывать их за это надо с удвоенной строгостью, а не вполсилы.
Чтобы заставить ее замолчать, он свободной рукой закрыл ей рот, для чего ему пришлось встать и склониться над ней. Все-таки, когда не видишь этого рта, как-то спокойнее — нет опасения, что тебя могут ненароком проглотить.
Она оттолкнула его и встала спиной к огню, выделяясь темным силуэтом на фоне пляшущих языков пламени. Ни с того ни с сего огонь с громким треском взметнулся вверх.
— Вы обязаны выслушать меня, — сказала она, — ибо я глас народа, и другого случая приблизиться к народу, хотя бы на такое же расстояние, у вас не будет.
— Слушаю, — сказал он. И в самом деле, она стояла, заслоняя собой огонь, словно статуя Свободы в нью-йоркской бухте или фигура Фемиды, украшающая Дом правосудия в Лондоне, — олицетворение закона, сам закон во плоти. Судья смотрел на нее во все глаза и слушал во все уши.
Леди Биссоп вошла в комнату, завернутая в синий махровый халат, вызывавший у него особое отвращение.
— Морин! — рявкнул судья. — Иди спать!
Леди Биссоп дрожащим голосом спросила, может ли она поговорить с судьей с глазу на глаз. Полли Пэтч моментально покинула комнату.
— Прошу тебя, не рискуй, — взмолилась леди Биссоп. — Если Полли обидится и уйдет — что мне тогда делать? Я так привыкла во всем на нее полагаться.
— Радость моя, — сказал он, — позволь мне самому судить о том, что тебе на пользу, а что нет. Пожалуйста!
И леди Биссоп, успокоенная, отправилась спать, а судья проследовал вместе с Полли в гостевую комнату, где пробыл два часа. Он был человек долга, и ночным развлечениям отводил строго определенное количество времени, чтобы наутро встать свежим и отдохнувшим. Полли понимала его — она вообще многое понимала — и не просила его остаться.
На следующее утро, когда все собрались к завтраку, Полли приступила к своим обычным обязанностям — вытирала подбородки, искала затерявшиеся шнурки, — как всегда, бодрая и энергичная; что до леди Биссоп, то она, не потревоженная никакими знаками супружеского внимания, прекрасно выспалась, и ее синяки и ссадины могли спокойно заживать, — в общем, она сразу оценила все преимущества нового распределения ролей в доме. Она даже отправилась в город и привела в порядок волосы — такую она вдруг ощутила бодрость духа, такой моральный подъем.
Судья же, обнаружив в Полли гораздо более отзывчивого сексуального партнера, нежели его жена, избавился наконец от чувства вины, и, по-новому взглянув на окружающий его мир, нашел, что он не так уж плох. Пожалуй, судья был счастлив. Он стал менее суров с детьми. Им теперь даже разрешалось играть в саду — его уже не так беспокоило, что они могут нечаянно засадить мячом в какое-нибудь растение и сломать его. Он замечал, как жена у него на глазах все больше впадает в детство, но даже это его почему-то не трогало. Наконец, он решил более равномерно распределять в течение месяца вынесение приговоров, и хотя поначалу это вызвало небольшой переполох у его подчиненных, они скоро перестроились на новый режим. По ночам судья проводил с Полли несколько приятных часов (правда, ему приходилось попотеть), привязывая ее за руки и за ноги к кровати и отхаживая ее старинной бамбуковой выбивалкой для ковров.
— Больно я тебя ударил? — спрашивал он.
— Да, очень больно, — отвечала она вежливо.
— Я не садист, — заявил он однажды. — Это у меня такая реакция на работу.
— Я понимаю, — сказала она, — прекрасно понимаю. То, что вы обязаны делать в силу служебного долга, противоестественно, и это форма вашего внутреннего протеста.
Он почти любил ее. Она, по его мнению, была потрясающе умна и прозорлива.
Леди Биссоп пришла к выводу, что пурпурный слишком бьет в глаза, и все ковры в доме заменила на коричневатые, на восемьдесят процентов состоящие из натуральной шерсти, и в результате дом стал похож на другие дома, если не считать того, что происходило здесь по ночам в. гостевой комнате. Леди Биссоп даже начала понемногу принимать у себя, поскольку теперь муж относился к ее друзьям без прежней обостренной подозрительности и даже допускал, что у них могут быть иные намерения, кроме как посмеяться над ним либо изучить планировку дома и затем его ограбить.
Между тем встал вопрос об освобождении злополучного бухгалтера под залог. Полли Пэтч была категорически против.
— Но он отсидел в тюрьме целый год, — удивился судья, — До суда, заметь!
— Ну, всем же ясно, что он виновен, — сказала Полли. — И не только в мошенничестве, если на то пошло. Так что приберегите жалость для тех, кто ее заслуживает. Добропорядочные семьянины, простые трудяги, которые наломали дров сгоряча, но уж если дали слово, будут его держать, — вот кто заслуживает, чтобы их отпускали под залог. Но этот человек!.. Разве можно доверять такому?
— Деньги обязуется внести его любовница. Судя по всему, она готова потратить на него целое состояние. Если человек способен внушить такое чувство, он не может быть абсолютно порочен.
— Еще как может, — заявила Полли. — Она любила его, а он ее предал. Он жил с ней, а спал с другими. Он вынашивал план бросить ее. Так с какой же стати теперь он будет ей верен? Нет! Пусть несчастная женщина сохранит хотя бы свои деньги. Не будет ему никакого залога, говорю я! Иначе он попросту не явится в суд — ищи его тогда где хочешь.
Судья отклонил ходатайство защиты. И Боббо снова вернулся в тюрьму дожидаться суда.
Дантист вставил Полли Пэтч ряд сверкающих временных зубов, и теперь она меньше шепелявила и выговаривала слова гораздо отчетливее. Судья был этим даже слегка опечален. Он успел полюбить глухие раскаты невнятных звуков, вырывавшихся из темного лабиринта ее глотки. Ему нравилось проталкивать язык в свежеобразованную расщелину в десне, и проводить по крошечным, сточенным пенькам — все, что осталось от коренных зубов. В то же время она теперь стала выглядеть более заурядно и лучше вписывалась в изменившуюся обстановку и атмосферу дома.
Иногда у него возникало желание узнать, откуда взялась Полли Пэтч и куда она держит путь; впрочем, это случалось нечасто. Он давно привык к тому, что люди возникают перед ним из ниоткуда, словно выхваченные ярким лучом прожектора, прямо посреди зала суда — только для того, чтобы вновь исчезнуть где-то в темноте, за границей светового круга; и, быть может, именно благодаря своей профессии, а не вопреки ей он редко задавал вопросы. Он не обладал пытливым умом. Ему это было просто ни к чему. Задача судьи — терпеливо ждать, когда факты сами заявят о себе, а вынюхивать и выведывать — не его работа. Для этого есть другие.
Полли Пэтч как-то ночью сказала ему, что сексуальная энергия озаряет вселенную и ее, как факел, надо донести до самых темных уголков. И когда она озарит все вокруг, в мире больше не будет ни стыда, ни чувства вины, ни войн. Еще она сказала, что боль и наслаждение — одно и то же, и суть Закона в том, чтобы поступать сообразно своим желаниям.
Слова эти, исторгнутые из беззубого рта (зубы вновь вернулись к дантисту для подгонки), звучали как грозное прорицание оракула. Причем, немного подумав, решил он, вдохновение сей оракул черпал не на Олимпе, а в Аиде — не в раю, а в аду. На том Олимпе, куда он сам был вознесен судьбой и где горная вершина здравомыслия теряется в заоблачных высотах интеллекта, — все разговоры сводились к тому, как ущемляется душа, когда потакают низменным чувствам, Полли Пэтч и слышать об этом не желала. Она, словно ее устами говорил сам дьявол, провозглашала, что душа и чувства — неделимое целое: потакать одному, значит потакать другому.
Полли Пэтч села на диету из расчета 800 калорий в день; но похудеть не похудела. Никто не мог понять, в чем причина. Леди Биссоп, соблюдая ту же диету, теряла по пять килограммов в месяц и в конце концов до того истаяла, что судья ощутил признаки возрождающегося сексуального интереса к жене: чем более несчастной и жалкой она казалась, тем, увы, сильнее его к ней притягивало; но она так пронзительно верещала, что он счел за благо вернуться в гостевую к выносливой и защищенной подкожным слоем жира Полли.
Дело бухгалтера было вынесено на предварительное слушание. Общественность негодовала, поскольку обвиняемый по-прежнему не желал оказывать помощь следствию и до сих пор скрывал местонахождение своей сообщницы, тем самым препятствуя возвращению денег владельцам. Упомянутая девица непродолжительное время работала у него в офисе, затем была уволена (вероятнее всего, для отвода глаз, чтобы остальные служащие ни о чем не догадались), бросила мужа, села в самолет и улетела в Люцерн — там след и обрывался.
— Какой у него был вид на скамье подсудимых?
— Невзрачный, — сказал судья Биссоп. — Кожа землисто-серая, типичная для тех, кто давно сидит в тюрьме, цвет лица отвратительный — тюремная пища никого не красит.
— Небось на свободе все больше икорку да лососинку кушал, — сказала Полли. — Бедняжечка!
— Прибереги свою жалость для кого-нибудь другого, — сказал судья, — Это закоренелый злодей, ничем его не собьешь. Упорствует, мерзавец!
— Сколько вы ему дадите?
— Дело пока даже не передано в суд, — уклончиво ответил судья. — Неизвестно еще, что скажут присяжные. Но, по моим прикидкам, лет пять.
— Мало, — сказала Полли Пэтч.
— Мало?.. В каком смысле? — Он ее поддразнивал. Рука с выбивалкой для ковров замерла над ее голым задом. Когда он опустит ее и снова поднимет, у нее на теле отпечатается красивый узор из взбухших красных полос.
— Мало… для моих замыслов, — пояснила она.
— Семь лет! — распалялся он.
— Хватит! — сказала она, и он хлестнул ее с такой силой, что на этот раз и ее проняло, и она вскрикнула на весь дом, и мальчики заворочались во сне, и леди Биссоп протяжно, со стоном вздохнула — ей снился деликатесный консервированный грибной суп с перчиком, — и где-то за окнами, в черной ночи, гулко заухала сова.
— Поистине глас дьявола, покидающего преисподнюю, — восторженно воскликнул он, припадая жадными губами к истерзанной плоти, и кого он имел в виду — ее, себя самого, — кто знает? В последнее время он стал подумывать, уж не ближе ли ему Аид, где душа и тело суть одно, чем Олимп, в самом деле. Преступник берет от жизни, что может, — судья вправе сделать то же самое. Одному боль — другому наслаждение. Из ночи в ночь он, не жалея сил, доказывал эту истину, стирая всякую разницу, уничтожая все границы между святостью и грехом, белым и черным — истязая и терзая плоть, дабы стала она духом.
— Разумеется, — сказал он как-то ночью Полли Пэтч, продолжая разговор о бухгалтере, который теперь не шел у него из головы, — его могут научить подать прошение о признании его невменяемым. Тогда у Него появится шанс вместо тюрьмы оказаться в хорошо охраняемом сумасшедшем доме — и уж оттуда ему вовек не выйти. Наверное, такой исход дела был бы самым правильным, учитывая, что речь идет не просто о растратчике, а, по всей вероятности, о поджигателе и убийце.
— По-моему, суд расписывается в собственном бессилии, — заявила Полли Пэтч, — раз у преступника всегда есть лазейка: сказаться невменяемым и уйти от наказания. Судья обязан быть бескомпромиссным в оценке причиненного зла, а не прятаться за удобными отговорками о психической неполноценности. Судить должно преступление, а не мотив и не причину. Судьи существуют для того, чтобы наказывать, а не исцелять.
Давно, очень давно судья Биссоп не слышал подобных суждений, да еще в такой категоричной форме. Он воспринял ее слова как предвестие назревающих перемен в общественном мнении. Стрелка правительственного компаса на протяжении многих лет упорно смещалась влево, и людей гораздо больше беспокоили преступления против личности, чем посягательства на собственность. Но вот теперь стрелка дрожит, вибрирует, собираясь с силами для мощного рывка вправо — и тогда собственность и деньги вновь будут признаны святая святых, а на страдания человека и разные причиняемые ему неудобства будут смотреть как на мелочи жизни. Такие перемены он только приветствовал.
Когда бухгалтер наконец предстал перед судом, судью Биссопа уже не надо было убеждать в том, что он заслуживает сурового наказания. Двое детей подсудимого присутствовали в зале на нескольких заседаниях — тупо жуя жевательную резинку с видом полнейшей апатии вообще и равнодушия к судьбе родителя в частности. Одеты они были кое-как и кого-то отдаленно ему напоминали — он так и не вспомнил кого. У него мелькнула мысль, что по такому случаю их могли бы помыть, причесать и приодеть и что все вместе — их поведение и внешний вид — можно при желании расценить как откровенное неуважение к суду.
Ввиду серьезности предъявленных обвинений — холодный, расчетливый, предумышленный обман с целью наживы и злоупотребление доверием клиентов, — он не считает возможным (как он указал защите в своем заключительном слове) поднимать вопрос о вынесении приговора условно, даже принимая во внимание то обстоятельство, что обвиняемый уже несколько месяцев находится в заключении. Все задержки в слушании дела происходили по вине самого же обвиняемого, поскольку он не желал нести моральную ответственность за свои преступления, не предпринял никакой попытки хотя бы частично возместить ущерб пострадавшим, более того, отказался передать полиции необходимые сведения относительно его сообщницы. И если защита полагает, что имеет дело с добреньким судьей, то это заблуждение: он судья справедливый. Обвиняемый проявил бездушие, оставив жену и заведя двух или нескольких любовниц, и тем причинил моральный ущерб сразу многим; и хотя частная жизнь любого гражданина является его личным делом и не может служить предметом судебного разбирательства — о чем господа присяжные обязаны помнить, вынося вердикт, — тем не менее безответственность в одной сфере жизни распространяется на все остальное. «Кроме того, — заметил он напоследок, — собственность есть краеугольный камень, на котором зиждется все здание общественной морали». Он покосился в сторону журналистов, чтобы убедиться, что эта его сентенция занесена в их блокноты, и, убедившись, испытал удовлетворение.
Присяжные гуськом потянулись совещаться и почти сразу вернулись.
— Виновен, — сказал старшина присяжных.
— Семь лет, — объявил судья.
Вскоре после суда Полли Пэтч оставила службу у леди Биссоп. Судья вернулся домой с заседания комиссии по реформе закона об абортах (сам он придерживался мнения, что аборты должны оставаться в рамках государственного регулирования, а не быть частным делом каждого отдельно взятого родителя, и в принципе их следует запрещать на том основании, что белых младенцев из обеспеченных семей рождается явно недостаточно, и, увы, они-то чаще всего и гибнут, не родившись, под скальпелем хирурга) и застал жену в слезах.
— Ушла, ушла! — плакала она. — Полли Пэтч ушла! Подъехала машина с шофером и увезла ее. Она даже жалованье не взяла!
— Еще бы она взяла! — сказал судья по привычке. — Раз ушла без предупреждения, никакого жалованья ей не положено. — Но сам он тоже плакал, и дети плакали, и все они сплотились в общем горе, и между ними возникла душевная близость, дотоле им неведомая, но с благодарностью ими вспоминаемая до конца их дней.
— Я так думаю, она была нам послана Богом, — сказала Морин Биссоп.
— Или дьяволом, — сказал судья. — Иногда мне кажется, что дьявол добрее Бога. — Он что-то стал сильно сомневаться в непререкаемой добродетельности Господа.
Весьма скоро судье удалось оставить уголовное право и заняться налоговым законодательством; в результате их с женой сексуальная жизнь вошла в более спокойное, даже обыденное русло. Он перестал затыкать детям рты пригоршнями песка и прибегать к другим подобным методам, чувствуя, что Полли Пэтч этого не одобрила бы, и смутно понимая, что, если на одну чашу весов положить обиду и, мягко говоря, некоторый дискомфорт, испытываемый при этом его детьми, а на другую — его собственный покой, ради которого он это проделывал, то первое явно перетянет. Мало того, у леди Биссоп и судьи родилась девочка, которую по его настоянию назвали Полли (по счастью, прехорошенькая, в отличие от ее тезки), — забавная резвушка, принесшая в дом много радости. Видимо, благодаря ей леди Биссоп окончательно утратила пристрастие к ярким, кричащим тонам и прикипела к нежным, в мелкий цветочек узорам — простеньким, но миленьким.