27


Отец Фергюсон жил в доме по соседству с церковью в центральной части города, где новые многоэтажки еще не успели вытеснить низкие каменные дома, когда-то определявшие облик города. Он давно пытался найти себе экономку, но безуспешно: дом был большой; холодный и ветхий и, согласно молве, с привидениями; зимой там не было отопления, летом кондиционеров. Отец Фергюсон избегал чрезмерных удобств — на душе у него было спокойнее, когда он чуть-чуть недоедал, терпел зной и холод или когда у него, скажем, болел зуб. Всем в городе примелькалась его тощая фигура, седая голова, изможденный вид; вот он рысцой бежит из церкви в миссию, что в Брэдвелл-парке, или наоборот, и так изо дня в день, утром и вечером. Пять миль в один конец.

— Ишь, как бежит! — говорили, завидев его, прихожане. — Просто диву даешься! Конечно, для священника у него довольно-таки странные представления, но священник-то он настоящий! Святой человек!

Ему было тридцать пять лет. Голова у него поседела в двадцать девять, когда он был вынужден принимать роды у матери-наркоманки в какой-то трущобе. Ребенок родился мертвым, к вящей радости роженицы. В тот миг им овладело такое чувство, будто миром правит дьявол.

Теперь он трудился в самой гуще людской. Церковные власти смотрели на него косо — мало того, что он вечно совал свой нос в политику, он вообще был непредсказуем. Например, позволял себе публично заявлять, что людям нужно прежде дать хлеб насущный, а уж потом кормить их духовной пищей. Во всех людских грехах он винил государство — чем не проповедь революции? (При этом в частной жизни он придерживался квиетизма, граничащего с идиотизмом.) Он боролся за то, чтобы вино для причащения было безалкогольным. Он подписывал воззвания против применения ядерного оружия. Паства тоже его недолюбливала, хотя все считали своим долгом восхищаться его подвижничеством: он призывал холостяков отказаться от половой жизни, а семейных — воздерживаться, если появление детей для них нежелательно. Понятно, прихожане решили, что он просто спятил: в наше-то время, когда на каждый социальный недуг есть свой антибиотик, когда существует контрацепция — на худой конец аборты, — чтобы предотвратить незапланированное деторождение, о чем это он толкует? Службы соцобеспечения считали его деятельность вредной, а его самого безнадежно устаревшим. Но с таким же успехом можно обвинить луну в том, что она светит ночью!

Церковь отца Фергюсона в буквальном смысле разваливалась на части, и никто не хотел поддержать ее. Не только в его доме, но и в церкви, по слухам, обитали призраки. И если ближе к ночи кому-то случалось открыть церковную дверь, то можно было услышать, почувствовать и увидеть тихую музыку, запах ладана, сполохи яркого света. Снаружи шумел большой современный город, движение на дорогах не прекращалось ни днем, ни ночью. Здесь же, в старой церкви, еще витала память о том давно ушедшем уютном, маленьком мире, который дал жизнь нынешнему, оставил ему в наследство свою поэзию и свои проверенные временем традиции, чтобы эту поэзию развивать и дальше. При одном упоминании призраков люди вздрагивали и поеживались, не понимая, что то духи рая, не ада. Болтали еще, будто в доме при церкви бродят тени монахов, хотя никакие монахи в этом доме отродясь не жили.

Сам отец Фергюсон ни призрачной службы у себя в церкви, ни призрачных монахов в доме ни разу не видел и яростно обличал тех, кто распускал эти бредни.

— Я верую в Господа нашего, — говорил он, — в призраков — нет. Кто верит в призраков, тот наносит оскорбление Творцу.

Одна компания, скупающая землю под застройку, пожелала приобрести участок, на котором размещались церковь и дом священника, с тем, чтобы застроить его стандартными высотными зданиями под офисы. Церковное начальство отца Фергюсона, испытывая финансовые затруднения, охотно пошло бы на эту сделку, но отец Фергюсон стоял насмерть. Местные газеты цитировали его высказывания, в которых он критиковал церковные власти за преступное забвение своего святого долга, за то, что самое сердце города они готовы кинуть на поругание дьяволу и феминисткам (компанию, претендовавшую на церковную землю, возглавляла женщина) и что сирых и страждущих они оставляют на произвол судьбы. Отец Фергюсон, по-видимому, отождествлял дьявола с капитализмом, что было, конечно, весьма прискорбно. Скандал разрастался и попал на страницы общенациональных газет, и тут отец Фергюсон всколыхнул прессу сенсационным заявлением: он предлагал разрешить священникам вступать в брак и настаивал, что каждый сам должен решать, принимать ему обет безбрачия или нет, — дескать, невозможно воспитывать род человеческий, неустанно плодящийся и размножающийся, если сам ты полумужчина. Это были его собственные слова.

— Отец Фергюсон, — сказали ему начальники, — мы не ослышались? Вы проповедуете брак без секса для паствы и брак с сексом для пастыря? Вы непоследовательны, вам не кажется?

— Не более, чем сам Иисус, — отвечал отец Фергюсон, ничуть не смущаясь. — Сегодня он проклинает несчастную смоковницу, а завтра смиренно подставляет щеку.

Отец Фергюсон каждую неделю печатал в газете объявление, что ему в дом требуется экономка. И она действительно была ему нужна. Он совершенно не справлялся с одеждой. Не жалея сил, он стирал свои рубашки, а они все равно выглядели несвежими. Он чуть не до дыр тер воротнички, но грязный след оставался; он не понимал, в чем дело. Каждый раз, когда он открывал дверцы огромного скрипучего гардероба, доставшегося ему от матери (свадебный подарок ее бабки), и вынимал оттуда брюки, он обнаруживал на них пятна, которых — он мог поклясться! — еще накануне не было. Может, он убирал их при тусклом свете, а доставал при ярком? Впрочем, с освещением в доме теперь всегда было неважно. Когда-то здесь кругом простирались поля, росли цветы и деревья, и через окна света проникало больше чем достаточно. Ныне дом со всех сторон обступили гаражи и многоэтажки, забирая весь Божий свет себе и оставляя на долю других лишь полумрак и выхлопные газы.

Иногда ему начинало казаться, что он живет в аду. Продукты в холодильнике у него постоянно портились. Он не мог понять, в чем дело. Ведь всем известно, что в холоде продукты хорошо сохраняются. Стены морозильной камеры изнутри были сплошь усеяны какими-то черными пятнами. Может, он оставлял продукты слишком надолго, забывая, что время все-таки не стоит на месте? Он плохо разбирался в еде и вообще мало ею интересовался, но все же ему было бы приятно без хлопот съесть на ужин кусочек сыра или яичко.

Когда Молли Уишент пришла наниматься к нему в экономки, отец Фергюсон сразу подумал, что его трудностям пришел конец. Перед ним была женщина особенная, на других непохожая. Уж ее-то прихожане наверняка не заподозрят в способности вызывать у мужчин эротическое влечение. Сильная, с хорошей речью, умная; явно не в ссоре с законом; а причина, по которой она согласилась наняться к нему на работу, — желание с пользой употребить время, пока она, согласно предписанию врача, сбрасывает вес, — показалась ему не совсем обычной, но достаточно правдоподобной. Такая не станет закатывать истерики, вопя, что в доме водятся привидения. Ей не придет в голову утомлять его пустой трескотней во время завтрака, и она не нацепляет на себя золотой крестик, надругаясь над смертью Спасителя, как это делают многие в наши дни. На лице у нее родинки, из которых торчат волосы, и, значит, ее нельзя упрекнуть в самовлюбленности — она не будет утром и вечером часами торчать в ванной, создавая для него неудобства. Не станет жульничать, предъявляя счет за продукты. Он подумал, что такая малость, как избавление от лишнего веса, вряд ли что-то изменит в судьбе этой несчастной — увы, красоты ей это не прибавит; но, разумеется, это не его дело и было бы глупо высказывать свои мысли вслух.

— Мы с вами никогда раньше не встречались? — спросил он.

— Я жила у Вики, помогала ей по дому. Это, если помните, беременная молодая женщина, уже мать двоих детей, без мужа, живет в Брэдвелл-парке.

— Что-то не припоминаю, — сказал он. — Их столько — таких!

— И будет еще больше, — сказала Молли Уишент, — если вы и впредь собираетесь наставлять их в том же духе.

— Все мы чада Господни, — пробормотал он, немало изумившись.

Он выразил надежду, что она не очень боится холода и не станет без крайней надобности включать электронагреватели. Она заверила его, что будет согреваться работой. Разговор происходил в ее первый день на новой службе. Спальню ей отвели в одной из комнат, под крышей, и всякий раз, когда внизу по улице проезжал грузовик, с потолка сыпалась штукатурка. Кровать была железная с провисшей сеткой и очень древним волосяным матрасом.

Спустя неделю Молли посоветовала отцу Фергюсону купить новые рубашки. Отец Фергюсон заметил, что им всего десять лет, а когда она сказала, что для рубашек это весьма солидный возраст, он возразил — у его отца рубашки держались двадцать лет; тогда ей пришлось сдаться. Она отрезала подшивку внизу и поставила заплаты под мышками. Воротнички у священника были съемные; по наследству от дяди ему достался еще десяток запасных.

— Господь не забывает рабов своих, — заметил отец Фергюсон.

Вскоре ей потребовались мыло и горячая вода — мол, без этого трудно справится со стиркой; а он вспомнил годы учебы в семинарии, в Италии, — там все стирали в студеной речной воде и безо всякого мыла. Молли высказала предположение, что, скорее всего, вода там была мягче, тогда как у них в городе вода жесткая; но она все же согласилась подобрать какой-нибудь стиральный порошок (благо они недавно появились), который одинаково отстирывает как в горячей, так и в холодной воде.

Она внимательно изучила пятна на его брюках и затем обследовала гардероб. На верхней крышке она обнаружила какой-то грибок, который время от времени выделял капельки липкой жидкости. Грибок сей же час был решительно искоренен.

Она ввернула стосвечовые лампочки взамен сорокасвечовых, которые всегда казались ему единственно возможными, и сразу стало понятно, откуда взялись пресловутые тени монахов: длинные занавески в холле, подхваченные сквозняком (когда в столовой зажигали камин, холодный воздух с чердака устремлялся вниз), приходили в движение, развевались — и наверху, в полумраке галереи появлялись загадочные тени. Отец Фергюсон беспокоился, как бы эти более мощные лампы не ввели его в расход, однако она заверила его, что разница в цене пустяковая.

Он ей поверил. Она вообще располагала к доверию. К концу первого месяца работы у него в доме она похудела на шесть килограммов. По-видимому, она слов на ветер не бросала. Она была одинока, и он ее жалел.

Убирать в церкви она наотрез отказалась. Безбожнице вряд ли пристало этим заниматься, сказала она со смехом. Она призналась, что не верит в Бога, а вот в дьявола — верит. Ей недавно представился случай с ним познакомиться, притом довольно близко, ближе, чем хотелось бы. Он рассудил про себя, что лучше иметь дело с кем-то, кто открыто признает дьявола, чем с толпами так называемых верующих, которые способны воспринимать Бога лишь на уровне примитивного антропоморфизма. То есть с теми, кто трактует Его вульгарно.

Он рассказал ей, что про его церковь распускают слухи, будто там водятся привидения, и она сразу сообразила, что слух пущен, несомненно, компанией, претендующей на церковную землю.

По прошествии примерно шести недель он пришел к выводу, что ей просто цены нет — в сравнении с другими женщинами она чистый бриллиант. При ее росте и габаритах двигалась она на удивление бесшумно. У него появилась робкая надежда, что, может, она останется у него насовсем. Он принялся соблазнять ее разными вкусными вещами — поначалу это были брусочки сыра, яблоки, но потом он стал захаживать в магазин на углу и приносить ей оттуда ватрушки с вареньем и слоеные пирожки с яблоками. Дороговато, спору нет, но чем быстрее она сбросит вес, тем скорее покинет его.

Ему открылось, что, пожалуй, можно получать от жизни удовольствие, не впадая в беспутство. Он согласился принять бутылку хереса — подношение одной из его прихожанок, которая, как выяснилось впоследствии, отдала троих детей (включая одного еще не родившегося) на усыновление. Все попали в семьи к добропорядочным христианам, проживающим, правда, в Ливане. Он пригласил Молли спуститься вниз с ее чердака и помочь ему справиться с угощением. Огонь в его запавших глазах полыхал в тот день не так яростно, а в ее глазах мелькал красноватый отсвет. Снаружи громыхали громадины-трейлеры, в доме звенели чашки и качались люстры, как при землетрясении. В этом доме никогда не бывало абсолютно темно и тихо — даром что его населяли призраки из непроглядной глуби веков.

— Как зовут вашу прихожанку? — спросила Молли.

— Вики, если не ошибаюсь, — ответил отец Фергюсон, и Молли подняла бокал.

— Сколько она за них получила? — спросила она.

— Даже в Брэдвелл-парке, — ответствовал отец Фергюсон, — женщины не торгуют своими детьми!

— И напрасно, — сказала Молли.

Вдвоем они уговорили всю бутылку.

— Иисус обратил воду в вино, — напомнила Молли. — Значит, не видел в нем большого зла.

— Верно подмечено, — сказал отец Фергюсон и открыл вторую бутылку, которая так кстати оказалась у Молли с собой. Сама она пить больше не стала, сославшись на диету, и ему пришлось управляться в одиночку.

— Раз открыли — надо пить, — сказала Молли, — а то выдохнется.

Отец Фергюсон на днях получил от епископа послание, в котором ему предлагалось, во-первых, не вступать ни в какой контакт с прессой без предварительной консультации с начальством, а во-вторых, серьезно задуматься, не обуяла ли его греховная гордыня.

— Разве можно, оставаясь смиренным, улучшить сей мир? — недоумевал он.

— Нельзя, конечно, — согласилась она, тем самым словно разрешая ему грешить дальше. — И потом, что значит гордыня? Слово, не больше, звук пустой. Да я совершенно уверена: у вас просто есть чувство собственного достоинства, а вот кто одержим гордыней, так это ваш епископ.

— А разве можно, соблюдая обет безбрачия, познать самого себя?

— Нельзя! — подтвердила она, тем самым как бы оправдывая фривольный ход его мыслей.

Он испытующе посмотрел на нее. Два ряда дешевых, временных зубов зазывно сверкнули в полумраке.

— Согласитесь выйти за меня замуж? — спросил он.

Она ошарашенно смотрела на него.

— Я имею в виду гражданский брак. И пускай попробуют отлучить меня, если посмеют!

Тут он краем глаза уловил — вернее, ему так показалось — какое-то беспокойное движение наверху, в галерее: будто фигуры в капюшонах бродили там взад и вперед. Он не сомневался, что это не более чем игра воображения, а может, следствие винных паров — он ведь не имел привычки к алкоголю.

— Вы ничего не заметили там, наверху? — спросил он.

— Ровным счетом ничего. — (Но она-таки заметила.) — Привидения мерещатся тем, кто чувствует за собой вину, — добавила она, и он подумал, что, наверное, она права.

Она сказала, что не выйдет за него — не может: она уже замужем, а по ее глубокому убеждению, в брак нужно вступать один раз на всю жизнь, до самой смерти. Что же касается всего остального — есть ведь и другие способы устроить совместное житье-бытье и помочь ему лучше познать самого себя и более успешно справляться с обязанностями приходского священника, — тут, как говорится, поживем — увидим.

Отец Фергюсон никак не ожидал, что его предложение может встретить отпор. Получалось, что священнослужителю мало отстоять право вступать в брак, чтобы в плотском союзе познавать противоположный пол, — получалось, что надо еще суметь вступить в брак, найти ту, которая согласится разделить с ним ложе. Он начинал понимать всю сложность земного бытия.

— Видите ли, в чем дело, — сказал он, — чтобы я как мужчина подарил свое целомудрие вам как женщине, нужны иные основания, чем, скажем, минутный порыв, — о зове плоти тут и говорить не приходится. Наш союз виделся мне как воплощение чистой идеи: союз людей, столь несхожих физически, нельзя трактовать иначе как единение душ — моей и вашей. Я предлагаю вам частицу моей бессмертной души — это высшая жертва.

— Какой вы настойчивый! — сказала она, давая понять, что готова уступить его настойчивости. При этих словах теснившиеся наверху призраки пришли в ужасное смятение, но она устремила в их сторону бесстрашный взгляд, и они испарились, слились с пустотой, а он, взяв ее за руку, повел в свою комнату.

Лежа подле нее, он ощутил себя согретым и укрытым от всех невзгод. Ему показалось, что никакая часть его естества не перешла в нее — вопреки его представлениям о сексуальном контакте, — напротив, что-то от нее передалось ему.

Они позавтракали яичницей с беконом, гренками с джемом и кофе. И он не попрекнул ее за расточительность. Будь его воля, он бы сейчас устроил небольшую пробежку в Брэдвелл-парке, да только потом разговоров не оберешься.

— Ты послана мне либо во благо, либо на погибель, — сказал он Молли. Когда же она набрала полтора килограмма, махнув рукой на всякую диету, он повторял только одно: — Ты мне во благо.

Он замечал, что сильно переменился: когда вскоре ему случилось исповедовать женщину, которая пользовалась противозачаточными средствами и от которой ушел муж, он, вопреки обыкновению, не стал ставить знак равенства между ее прегрешением и последующим развитием событий.

Прежде в подобной ситуации он бы сказал: «Дитя мое, ты приняла кару на земле, отпускаю тебе грех твой». Теперь же он произнес решительно: «Дитя мое, я убежден, что Отец наш небесный похвалил бы тебя за твое благоразумие. Ибо у тебя достало ума вовремя понять, что муж твой скоро покинет тебя, и ты не убоялась взять на себя грех и тем избавила государство от лишнего рта. Ступай с миром!» А другой, матери пятерых детей, из которых двое были слабоумные, и чей муж, известный пьяница и дебошир, продолжал настаивать на своих супружеских правах, он — не больше, не меньше — посоветовал обратиться в клинику по планированию семьи, напрочь забыв о своем любимом выражении: «отдельные оправданные исключения перерастают в дурное правило» — принцип, равно применимый как в сфере духовной, так и в мирских делах.

Конечно, ему хотелось сделать это достоянием гласности. Такая уж у него была натура. Ему хотелось крикнуть на весь мир, что он больше не полумужчина; заявить, что никто не отнимет у него права спать со своей экономкой, если ему пришла охота. Но Молли этого не одобряла.

— Понаедут, фотографировать начнут, — сказала она. — Ненавижу фотографироваться.

Что ж, ее можно было понять.

Шел третий месяц, и Молли купила ему новые рубашки и брюки на деньги из приходской кассы — он годами тратил на себя меньше, чем положено. Они устроили себе гнездышко в комнате Молли, а если было холодно, включали электронагреватель на полную мощь. Он начинал понимать — с нетерпением ожидая, когда же придет ночь и можно будет забраться в постель, — почему его паства так цеплялась за свое право на сексуальные утехи.

Однажды ночью, спустя еще месяц, Молли сказала, что главная проблема в западных предместьях не секс, который, как всем известно, есть священное таинство, а любовь. Не случалось ли ему в последнее время заглядывать на книжные прилавки? Сознает ли он в полной мере, что чуть не все умеющие читать женщины покупают любовные романы? На какое воспитание чувств, духовную зрелость, о нравственности уже речь не идет, можно после этого надеяться?

— В любви земной есть отблеск любви небесной, — сказал отец Фергюсон. — По-моему, все не так страшно, как тебе кажется.

Но он запомнил ее слова и на своей следующей пресс-конференции — он устраивал их каждую неделю с тех пор, как получил от епископа послание, призывающее его обуять гордыню, — заметил, что, поскольку мы живем в такое время, когда сочинители романов стали бесспорными властителями дум в национальном масштабе (ибо одряхлевшая церковь утратила роль духовного поводыря — его мнение на этот счет господам репортерам хорошо известно), — церковь должна установить над ними контроль. При этом особое внимание следует уделить не столько творениям, сколько творцам: о каждом ли можно сказать, что у него есть чувство гражданской ответственности перед обществом? Тот, кто благополучно выдержит проверку на благонадежность, получит карт-бланш и может писать, что ему вздумается. Это ни в коем случае не цензура, скорее призыв воспитывать внутреннего цензора в самом себе.

Что тут началось: шум, гам, протесты писательских организаций — словом, отец Фергюсон почуял, что попал в точку. Если ты ткнул наугад в некое политическое тело и оно взвизгнуло, — значит, что-то тут нечисто. Но вскоре от его начальства последовал реприманд за то, что он вмешивается в дела, не имеющие к церкви никакого касательства, и он благоразумно сложил оружие.

— Уж очень ты послушный, как я погляжу, — ворчала Молли.

— Я обязан подчиниться, — возражал он. — Пока что я еще священник.

— Но ты же знаешь, что церковь заражена чумой бюрократизма. Не ты ли сам твердил мне об этом? Они там все политиканы, а тебя ведет высшая сила — сам Господь Бог.

— Ну-ну, дорогая, это уж ты слишком. — Однако слова ее были ему приятны. Тем не менее он оставил писателей в покое. Он все с большим удовольствием предавался праздности, чтобы не сказать лени.

Молли к началу пятого месяца своей службы потеряла одиннадцать килограммов, а он двенадцать набрал. Теперь он просто не смог бы пробежаться трусцой до Брэдвелл-парка, даже если бы попытался, хотя в последнее время у него таких поползновений и не было. В вестибюле миссии он повесил объявление, где прихожанкам предлагалось обращаться за советом и наставлениями в клинику напротив, сам же приезжал в миссию раз в неделю, на такси, правда, испытывая при этом тягостное чувство вины.

Молли установила в доме центральное отопление. Он ощущал, как тепло проникает в его кости; мозг его теперь не работал с постоянным напряжением и холодной четкостью, а включался какими-то внезапными вспышками, и ему это, в общем, нравилось. Большую часть времени он находился во власти приятной, чувственной истомы. Старая дубовая мебель — сундуки, бюро, шкафы, — веками пылившаяся в темных углах, стала трескаться по швам и перекашиваться во все стороны под воздействием непривычно жаркого сухого воздуха. Призраки исчезли безвозвратно, вытесненные теплом, вином, яствами и сексом. Больше их никто никогда не видел.

Шел шестой месяц, когда Молли провозгласила, что отец Фергюсон по характеру скорее прирожденный администратор, а не рабочая лошадка. Наверное, ему лучше совсем не ездить в миссию в Брэдвелл-парке.

— Но это значит, миссия прекратит свое существование!

— Твое призвание, душа моя, в том, чтобы быть жалом в плоти церкви твоей — для ее же блага. Вспомни притчу о талантах.

И миссия закрылась, и отец Фергюсон избавился от чувства вины. Тогда он поглядел окрест себя в поисках, чем бы ему заняться.

— Может, имеет смысл вернуться к твоей теории относительно ответственности литературы перед обществом? — подсказала Молли.

— Слишком рискованное предприятие.

— Но, радость моя, риск — твоя стихия!

Он направил красноречивое послание шестерым самым известным авторам любовных романов список имен для него подготовила Молли. Четверо ответили, двое промолчали. Из двоих одна была Мэри Фишер.

— Думаю, тебе следует с ней повидаться, — сказала Молли. — Мне кажется, такое нельзя спускать — это же откровенный вызов! Вот так взять и пропустить мимо ушей обращение слуги Господня! Какая наглость! Это почти то же самое, что надругаться над самим Господом!

— Отрадно, что ты всегда на моей стороне, — сказал он. — Когда привыкаешь, что с тобой никто никогда не соглашается, а потом вдруг появляется человек, готовый во всем тебя поддерживать, — это как чудо.

Отец Фергюсон облачился в сутану, сел в свою новую машину и покатил к Высокой Башне. Молли махала ему вслед.

Загрузка...