Часть пятая ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ МОЕЙ ВОЕННОЙ СЛУЖБЫ И ПРУССКОЙ ВОЙНЫ

ПОХОД К ВЕЛАВЕ Письмо 49-е

Любезный приятель! Изобразив вам в предследующих письмах всю первую половину нашего первого прусского похода, и рассказав вам, как мы шли против неприятеля нашего, как его искали и как с ним дрались и его победили, приступлю теперь к повествованию того, что происходило у нас после апраксинской нашей баталии, и что сделали потом с неприятелем им, и что он с нами, и чем, наконец, кампания сего года кончилась.

Материя о сем, как думаю, будет для вас не менее любопытна, как и предследующая; но такова ж ли будет приятна, как оная, в том не могу никак вперед поручиться, ибо как происшествия были не такие, а отменные, то принужден буду и я картины рисовать иного рода. Почему и не взыщите, если для глаз будут они иногда не слишком увеселительны и приятны, но более досадны. Не я, а времена и обстоятельства тогдашние были тому уже причиною, что они таковы, а не инаковы; ибо я буду принужден то описывать, что было. К чему теперь и приступаю.

В последнем моем письме остановился я на том, что мы, победив нашего неприятеля, расположились лагерем на том месте, где происходило сражение, и несколько дней препроводили в торжествовании сей победы и в разборе и погребании побитых. Отдохновение сие был онам хотя непротивно, однако нельзя сказать, чтобы было и приятно, а мы все более удивлялись тому, что полководцы и командиры наши не старались ковать железо, покуда оно было еще горячо, и не спешили иттить вслед за убегшим неприятелем, и маленькую его оставшую армию скорее до конца сокрушить и всем королевством Прусским скорее овладеть не старались. И как ни один человек из всей армии нашей не сомневался в том, что пруссаки и не подумают уже более нам противоборствовать, но побегут он нас как овцы, то увеселяли мы уже себя предварительною надеждою, что скоро и весьма скоро увидели мы уже и славный их столичный город Кенигсберг и вступили в места, наполненные изобилием во всем; и как все нетерпеливо желали, чтоб скорее сие совершилось, то не успел настать третий день после баталии, и мы и в оный по утру услышали опять биемую зорю, а не генеральный марш, то все начинали уже и гораздо поговаривать: "для чего мы тут стоим и мешкаем так долго?"

Наконец наступило 22-е число августа, и мы, к общему нашему удовольствию, услышали, что забили генеральный марш, а не зорю. Боже мой, как обрадовались тогда все мы! Никто, я думаю, и никогда с толикою охотою и усердием не выступал в поход, как мы в сие утро; ибо все войско роптало уж давно, что нас так долго тут на одном месте держут, и дают между тем неприятелю время опамятоваться и собираться с силами; и все давно и с величайшею решимостью желали иттить вслед за неприятелем, почему не только ни мало не досадовали на то, что встревожили нас еще очень рано, и что мы уже на самом рассвете в поход выступить принуждены были, но охотно бы согласились иттить и с самой полночи.

Поелику выступили мы в поход так рано, то никто не сомневался в том, — что мы в тот день учинили великий переход и отойдем по крайней мере верст с двадцать. Однако в сем мнении мы очень обманулись. Армия наша, пробравшись сквозь лес тем тесным проходом при Альменгаузене, о котором я упоминал прежде и за которым находился прежде сего прусский лагерь, и прошед находившуюся тут другую деревню, Бушдорф, отошла не более как пять верст, и стала опять лагерем. Сие удивило нас всех до чрезвычайности и многие, досадуя на то, говорили еще тогда: — "Ну! махнули же мы сегодня, братцы! Легко ли сколько!" — "Да!" подхватывали другие, "с этаким проворством не дойдем мы и в целый месяц до Кенигсберга!"

При проходе сквозь вышеупомянутый и версты на две в ширину простирающийся лес, смотрел я с особливым любопытством на тот тесный проход, который, дня за три до того, остановил наших предводителей я побудил их переменить план своего намерения, и находил, что дефилея сия была в самом деле весьма важная и неудобопроходимая, и пруссаки могли б немногими людьми и пушками наделать нам тут множество вреда и помешать нам проходить сквозь оную. Мы и без неприятеля имели немалый труд пробраться сквозь сей тесный проход лесом.

Во время ночевания нашего в помянутом месте, против всякого чаяния и ожидания, произошла у нас во всей армии тревога, и, что удивительнее всего, то к сущему стыду нашему, совсем пустая. Сие увеличило еще более нашу досаду на предводителей. "Горе, а не предводители вы, государи наши", говорили мы, смотря на оных, "будучи победителями, а боитесь каждой мухи и всю армию сами не знаете для чего тревожите и беспокоите".

Как рассвело, то потащились мы опять в поход понемногу. И как мы не ожидали, чтоб и в сей день поход наш был успешнее, то смеючись, говорили между собою: — "Посмотрим, что-то Бог даст сегодня и сколько-то уйдем". Мы во мнении своем верно и не ошиблись. Целую половину дня тащились мы четыре версты, проходя все узкие места между лесами и кустарниками. Переход сей, каков ни мал был, но отяготил нас до бесконечности. День случился самый жаркий и духота такая, что мы не знали куда деваться. Пуще всего досаждало нам то, что мы на всяком почти шагу принуждены были останавливаться и промедливать минут по нескольку. Не успеем сажен десяти или двадцати отойтить, как закричат "стой!", и мы принуждены стоять и печься на жару солнечном, а там опять двинемся шагов пять и опять "стой!", и так далее. Не можно изобразить, как таковой медленный поход во время жаров несносен, а особливо в такое время, когда от фрунта не можно никуда ни на один шаг отлучиться. Истинно власно как за душу кто тянет; и если б не имели мы той отрады, что у всякого из нас была бутылка с водою, смешанною с уксусом, то от жажды не знали б мы что делать. Ни в которое время, во все продолжение похода, не была нам сия вода толико нужна и драгоценна, как в сей день. Она казалась нам лучше и превосходнее всех шампанских и венгерских вин на свете, и мы тысячу раз благодарили сами себя, что догадались запастись оною и настановить полны передние ящики в ротных наших патронных ящиках бутылками. По особливому счастию, не имели мы во весь поход недостаток в уксусе. Мы покупали его по рублю штоф; но он так был нам нужен, что мы согласились бы платить за него и по два, и по три рубля, если б того требовала нужда.

Идучи столь медленными стопами и терзаясь ежеминутно досадою, не понимали мы, что б тому была причина, что мы так медленно тащились. Но не успели мы пройтить помянутые перелески и, выбравшись на поле, дойтить до высокого берега одной реки, как узнали мы тому причину; ибо тут, к превеликому удивлению нашему, увидели мы за рекою вдали пред собою весь неприятельский лагерь, расположенный на горе.

Зрелище сие всех нас поразило до чрезвычайности; ибо мы всего меньше думали, чтоб неприятель был от нас так близко, но считали его далеко ушедшим. Из сего не трудно было заключить, что нам и не можно было спешить своим походом, но что и по неволе принуждены мы будем на помянутой горе остановиться и стать лагерем. Ибо, во-первых, не можно было и реку без мостов переправиться, а во-вторых, видя, что неприятель не слишком нас трусит, не сомневались мы, что он не преминет нам в переправе через оную делать помешательство.

Что мы предугадывали, то и сделалось. Мы не успели дойтить до помянутой реки, как и велено было нам остановиться по самому берегу лагерем и употребить все нужные от неприятеля осторожности; а сверх того и командиры наши постарались обеспечить стан наш от нападения неприятельского расстановлением в нужных местах пушек и бекетов.

Теперь, не ходя далее, дозвольте мне, любезный приятель, на минуту остановиться и описать вам обстоятельнее все положение того места, на котором мы остановились, ибо оно было для нас довольно достопамятно. Итак, представьте себе одну, хотя не гораздо большую, однако и не само малую, а сажен на десять или на пятнадцать в ширину простирающуюся реку, и имеющую течение свое очень низко, а притом и не гораздо прямо, но сочиняющую к нам не малую луку и изгибину. Одни берег сей реки, которая называлась Ааль, был очень крут и составлял превысокую гору, а другой был очень низок и, простираясь далее от реки, возвышался мало-помалу, так что составлялся самый отлогий косогор, которого верх равен был преждеупомянутой горе, однако, не ближе как версты за три от оной. Армия наша, пришед, стала подле самой оной реки, на крутом и возвышенном ее берегу, или на вышеупомянутой горе, между деревнями Гросс и Клейн-Ур, а на другом берегу, внизу, подле самой реки, находилась небольшая деревня Бергерсдорф, за которою пригорок, час от часу поднимаясь, и версты три от нас расстоянием соединялся с горизонтом, где, то есть на самом холму оного виден был передний фас стоящего там прусского лагеря. Зрелище, которое мы впервые имели тогда случай видеть; ибо до того времени не было еще у нас иногда в виду неприятельского лагеря. Вниз реки, версты три или четыре от сего места, вправе, находился прусский город, называемый Велау, но который, за случившимся на той стороне реки лесом, от нас был не виден.

Вот какое было натуральное положение тамошнего места, которое для меня было тем достопамятнее, что оно совсем почти походило на то, где находится мое жилище в моем отечестве.

Армия пришла к сему месту еще довольно рано и расположилась лагерем так, как по неровному и вершинами и буераками изрытому месту наиспособнее было можно. Нашему полку, как бывшему и тогда еще в авангардном корпусе, случилось стать напереди всех и на самом берегу реки Ааль, против вышеупомянутой деревни Бергерсдорф, и как место сие было наивозвышеннейшее, то пред самым нашим полком и поставлена была знатная часть вашей артиллерии.

Нельзя было способнее быть для артиллерии места того, на котором она тогда стояла. Она могла очищать все пространное за рекою и чистое поле и командовать им так, что нельзя было ни одному человеку на нем показаться. Сие имели мы случай видеть в самой практике; ибо не успели мы приттить и стать, как увидели уже на той стороне неприятельские гусарские подъезды, выезжавшие небольшими кучками из-за лагеря и подъезжавшие к деревне, для подсматривания нашей армии. Нетрудно заключить, что, имея батарею в таком выгодном месте, не можно было нам дозволить разъезжать по полю по своей воле. Мы поздравили их тотчас из двенадцатифунтовых пушек, и учтивство наше было им не весьма приятно. На моих глазах пролетали ядра сквозь самые их кучки и принуждали их рассеиваться врознь. Одним словом, мы и далеко их до деревни не допустили; но чему и дивиться не можно, ибо с такой горы, на какой мы тогда стояли, а притом, стреляя на досуге и имея время сколько хотели прицеливаться, и стыдно было нашей артиллеристам, если б не попадали. Им в сей день было сущее для стрельбы ученье; и мы, собравшись, смотрели на их удальство и не могли уменьем их довольно навеселиться.

Но как, несмотря на все наши старания и стрельбу, партии их до самой деревни подъезжали, и по причине приближающейся ночи опасались, чтоб они не засели в оной и не сделали б нам в переправе через реку какого-нибудь помешательства, то, в отвращение того, приказано было наконец деревню сию зажечь. Сие подало мне случай видеть, как зажигают артиллеристы строения брандкугелями или, так называемыми, книпелями. В один миг она у них загорелась, и не успели они нескольких зажигательных особого рода ядер бросить, как находилась она вся в пламени и горела до полуночи. Пруссаки обвиняли потом нас сожжением сей деревни; но ежели по справедливости рассудить, то причину к тому подали они сами, и бедный жителям оной надлежало жаловаться не на нас, а на самих своих гусар, старавшихся без всякой дальней пользы засесть в оной. Но как бы то ни было, но сей пожар воспрепятствовал пруссакам в деревне сей засесть и укрепиться, и они удовольствовались, расстановив свои бекеты в находящемся между сею деревнею и городом Велавою при реке сей лесе, для примечания наших действий.

Все сие доказывало нам, что переправа чрез реку сию нам не такова легка будет, как мы думали, но что неприятели намерены делать нам в том препятствие. Однако, как переправляться необходимо было надобно, то и командированы были разные команды для делания чрез реку сию мостов, которые и начали в том того часа упражняться и приуготовлять не тому все нужные материалы. И как мосты сии не так скоро можно было сделать, то самое сие и принудило армию в сем месте простоять и весь последующий день, то есть 24-е число августа.

Во время сего дневания не произошло у нас ничего важного и примечания достойного, кроме того, что видно было, что неприятель как около своего лагеря, так и на сей стороне реки, в правую сторону от нашей армии пред городком Велавою, делал батареи для воспрепятствования продолжения нашего похода и для защиты города, о котором думал он, что мы его атаковать и им овладеть стараться станем; а чтоб воспрепятствовать нам и чрез реку переправляться, то в тех местах, где ни начинали мосты делать, начинал делать также редуты и батареи. Таковые его движения, доказывающие его намерение нам противоборствовать, неприятны были не только нашим главным командирам, но и всему войску. Не трудно было заключить, что всему тому виноваты были наши главные командиры, упустившие неприятеля после баталии без всякой погони, и давшие им чрез то время опамятоваться и собраться с силами. Сие усматривали мы тогда довольно ясно и все почти въявь на них за то роптали. Они сами примечали уже свою ошибку; но как переменить сего было уже не можно, то старались по крайней мере и с своей стороны употребить некоторые предосторожности; и как они, возобновив прежнюю свою трусость, стали бояться, чтоб неприятель не пришел и не передушил нас как кур в самом нашем лагере, то в отвращение того рассудили, для прикрытия армии со стороны от города, поставить в некотором отдалении от нашего правого крыла сильный бекет с шуваловскими гаубицами и пушками.

Поелику мне самому случилось командировану быть на сей бекет, то и могу я рассказать обо всем том обстоятельнее, что при сем случае с нами происходило. Нас вывели на край самого нашего лагеря и за деревню, и поставили против самой батареи, сделанной неприятелями на кургане пред городом, так что нам как оная, так и весь город Велау был виден. День случился тогда красный, и мы не могли довольно насмотреться, видев как пруссаки выходили из местечка и сменяли караул на своей батарее. Ясные их ружья блестели от солнца, и мы любовались сим зрелищем до самого вечера.

При наступлении ночи велено было нам иметь возможнейшую осторожность и смотреть, чтоб ночью пруссаки на нас не напали. Правда, сего хотя и не было дальней причины опасаться, однако, как вблизости перед нашим бекетом в лощине находился лесок, то опасались мы, чтоб неприятель, пользуясь ночною темнотою, не закрался в оный и не учинил бы на нас нечаянного нападения, как то уже в сем лагере с нашими фуражирами однажды и случилось, и они были неприятелем нечаянно потревожены. Чего ради, бывший с нами командиром, полковник велел двум шеренгам стоять во всю ночь в ружье, а двум отдыхать. Итак, тысяча человек у нас стояла, а другая тысяча спала. Пушки же все заряжены были ядрами и картечами, и канониры стояли с зажженными фитилями в готовности. Таким образом принуждены мы были препроводить ночь с худым покоем. Для всех офицеров поставлено только было три солдатских палатки, в которых побросались мы как были, в шарфах и в знаках, на землю. Но мы уже о том не тужили, но рады б были, если б только с покоем и без тревоги ночь миновала; ибо надеялись, что в последующее утро сменят нас другие войска. Однако не так то сделалось, как мы думали. Но не успела ночь настать, случившаяся тогда очень темною, и мы в палатках своих заснуть, как вдруг прибежали сказывать нам, что в лесочке, находящемся сажен за сто пред нашим фрунтом, слышен какой-то шум и шорох, и что опасаются не неприятель ли в оный вкрался. Услышав сие, поскакали мы из сна, и без памяти бросились к своим местам. Мы нашли весь фрунт уже в готовности, и обе спавшие шеренги пробудившиеся и стоящие уже в строю. Темнота была превеликая, и мы сколько ни смотрели в сторону к лесу, однако ничего не можно было видеть. Но как шорох и тихий шум в лесу продолжался, то сие побудило командира нашего отрядить нескольких солдат и послать смотреть ближе к лесу, с приказанием дать нам тотчас сигнал, как скоро они что-нибудь приметя. Не могу довольно изобразить, с какою нетерпеливостью ожидали мы сих посланных назад, или от них какого-нибудь знака, и какие душевные движения ощущали мы, готовясь всякую минуту к принятию неприятеля хорошим залпом. Ружья у нас все были приготовлены, и оставалось только взвесть курки и стрелять, а равномерно и у пушек все канониры были в готовности с своими фитилями. Но что ж воспоследовало? Уже прошло минут десять; уже прошло и более четверти часа; уже пора бы чему-нибудь и быть, но от посланных наших не было ни слуху, ни духу, ни послушания. — "Что за диковинка! говорили мы, сошедшись между собою:- уж не пустой ли какой шум нас встревожил?" Но удивление наше еще более увеличилось, когда мы, вместо приказанного сигнала, чтоб засвистеть, услышали вдали смех и хохотанье. — "Господи! что это такое? — говорили мы. — Конечно, не неприятель, а что-нибудь смешное! Но чему бы такому быть?…" Но сумнение наше скоро решилось. Мы увидели посыланных наших идущих назад и со смехом нам сказывающих, что неприятель, напугавший нас, далеко не таков страшен, как мы думали, и что весь шум, слышанный нами, производили не кто иной, как госпожи коровы, забравшиеся каким-то случаем в сей лес и бродящие по оному с привязанными на шеях у себя погремушками. — "Тьфу, какая пропасть! говорили мы тогда, досадуя и смеючись:- прах бы их побрал; а мы думали уж Бог знает кто!.." Подосадовав сим образом, что дали себя такой мечте перетревожить и перепугать, разошлись опять по своим палаткам и растянулись на траве, провождать остальную часть ночи опять во сне.

Но ночь сия видно на то была определена, чтоб нам проводить ее в беспрерывных беспокойствах; ибо не успели мы угомониться и перед светом погрузиться в наисладчайший сон, как вдруг проразистый крик и вопль проницает наш слухи и пробуждает всех нас из сладкого сна. — "Вставайте, вставайте! закричали мы:- это уже не коровы, государи мои, а нечто поважнее". А не успели мы сих слов выговорить, как послышанная, и в самой близости от нас, ружейная стрельба всех нас еще больше перетревожила. Тогда некогда было долее растарабарывать, но мы, не инако заключая, что неприятели напали на наши отводные караулы, которые мы, для лучшей безопасности, поставили впереди, поскакали из сна, и без памяти бросившись бежать к своим местам, кричали только: "к ружью! к ружью! Становись скорей в строй, оправляй замки, кремни и ружья, и готовься к стрельбе!" Однако и в сей раз, сколько мы, приготовившись совсем в темноте, вперед ни смотрели, но не могли ничего приметить, и наш страх и тревога опять кончилась ничем, и мы, но прошествит нескольких минут, узнали, что сей крик и стрельба сделалась не на нашей стороне и не от наших передовых, а влеве, за рекою, и на утро проведали, что тревогу сию учинили наши калмыки, из коих несколько человек, переплыв чрез реку, напали на стоявший за рекою неприятельский бекет и, разбив оный, привезли с собою несколько человек пленных.

Поутру, в наступившее за сим 25-е число августа, получив смену, возвратились мы в свой полк и могли уже там, сколько хотели выспаться, потому что армия и в сей день стояла на том же месте лагерем, и ничего не предпринимала. А неприятель продолжал час от часу более укрепляться редутами и батареями, и преполагать нам в делании наших мостов столько затруднений, что наши командиры принуждены были намерение свое — переходить реку в сем месте — оставить, и, уничтожив начатое, помышлять об иных средствах. Мы не знали, что с нами наконец тут воспоследует, и где мы сию реку переправляться станем, и не сомневались в том, что вскоре опять чему-нибудь быть надобно, и что у нас не пройдет без схватки с неприятелем. Все его движения и предприятия доказывали нам, что он никак не намерен дать вам спокойно переправляться чрез реку, но что помышляет о хорошем отпоре. А особливо ожидали мы сего в том случае, если вздумают наши иттить прямо чрез городок Велау и за оным переходить реку по готовому уже мосту. Виденные нами его батареи, поделанные пред входом в сей городок, угрожали нас кровопролитною встречею, и, приматься надобно, что нам сие не весьма было приятно; и тем паче, что мы такого сопротивления никак не ожидали, и потому от часу более роптали на командиров своих и порочили их за то, что они упустили неприятеля без погони и не умели, воспользуясь тогдашнею его расстройкою и трусостью, овладеть еще тогда ж сим важным местом.

В сей неизвестности о том, что будет происходить, препроводили мы весь сей день. Но в вечеру разрешилось наше сомнение и неожиданный приказ, отданный во всей армии, привел нас в новое удивление, а именно: всем нам приказано было на утро готовиться к походу, и объявлено, что вся армия с светом вдруг выступит тихим образом в поход.

На сем месте дозвольте мне, любезный приятель, пресечь мое письмо. Мне хочется оставить вас в нетерпеливости узнать, что последует далее. Сие услышите вы в последующем письме, а между тем остаюсь ваш верный и покорный слуга.

ПРИ АЛЕНБУРГЕ ПИСЬМО 50-е

Любезный приятель! Последнее письмо мое кончил я темъ, что отдан был во всю армию с вечера приказ, что наутрие вся армия выступит в поход и учинит сие тихимъ и тайным образомъ. Поелику таковаго приказания намъ до того времени никогда еще отдавано не было, то и удивило оно нас до чрезвычайности. Однако мы думали, что предводители наши, конечно, хотят употребить какую-нибудь стратагему или военный обманъ, и хотятъ выступить для того скрытно въ походъ, чтобъ либо нечаянно овладеть городом Велавою, либо переправиться чрез реку где-нибудь въ другомъ и намъ еще неизвестном месте.

В сей неизвестности, и горя нетерпеливым желанием узнать, вправо ли мы пойдем или влево, и не будем ли на утро иметь с неприятелем дела, препроводили мы всю ночь, и в последующий дегь, то есть 26-го числа августа, как скоро начало рассветать, то пробита была зоря вместо генерального марша, в знак того, что будто армия стоять будет и в тот день непоколебимо на том же месте. A чтоб лучше скрыть обман, то велено было нашему авангардному корпусу быть уже в арьергарде и палатки свои до тех пор не снимать, покуда главная арыия вся, и с обозами своими, в воход выступит и несколько уже поудалится, a гусарам и казакам до тех пор оставаться в своем месте, покуда армия вступит в новый свой лагерь. Но смешиой это был обман! Мы надеялись обмануть неприятеля, a не ведали того, что он обманул нас прежде, и что лагерь его, видимый нами, и сначала уже был фальшивый и пустой, и содержал в себе только малое число войск; a об армии прусской говорили, что главная часть оной давно уже пошла далее к Кенигсбергу, a другая отправилась туда, где наша армия вздумала вновь мосты строить, чтоб и там разрушить наше намерение; ибо неприятелям нашим все наши предприятия и замыслы были известны, и он имел в войске нашем таких людей, которые его обо всем наивернейшим образом уведомляли. По крайней мере говорили тогда так, и подозревали в том наиболее господина Ливена. Но как бы то ни было, но мы выступили без всякаго шума в поход и пошли влево вверх по реке Ааль к местечку Аленбургу, и отошед несколько верст с превеликим трудом, расположились при брегах оной реки лагерем.

На утро (27-го) думали мы, что будем переправляться чрез реку, однако вместо того простояли мы весь день без всякого дела. Сия медлительность была нам всем удивительна. Но мы удивились еще больше, как объявлено было, что и в последующий день т. е. 28-е число, армия останется на том же месте. "Господи помилуй!" говорили мы между собою: "что за диковинка и долго ль нам чрез реку не перебираться?" Но удивление наше еще увеличилось, как не видно было и никаких приуготовлений к переправе, хотя неприятелей, готовящихся мешать нам в том, также было нимало неприметно, но вместо того примечали мы, что солдатам нашим дана была воля грабить находящийся за рекою прекрасный дворянский замок, так же спустить превеликий пруд, случившийся посреди самого нашего лагеря с насаженною в него рыбою — карпиею. При сем случае узнал я впервые, какая хорошая рыба была карпия и какие пруды бывают с оною. Сей рыбы было такое множество в оном, что она в армии тогда за ничто почти продавалась, и можно прямо сказать, что не только мы, но и солдаты наелись ею досыта, так много ее тут было! Истинно, как спустили весь пруд, то превеликие карпии власно, как поросята, в оставшей немногой воде и тине ворочались, и смешпо было смотреть, как люди наши и солдаты, бродя по тине, их вытаскивали и такою легкою ловлею веселились.

Между тем как сим образом вся армия упражнялась в рыбной ловле и в варееии своих карпиев, господа полководцы и предводители наши совсем другое помышляли. Упражнение их было мудреное и никем неожидаемое. Они помышляли о том, как бы обратить в ничто все понесенные до того времени войсками нашими труды, потерять ни за что все претерпенные убытки и пролитую толь многими сынами отечества кровь; расплесть опять полученный венец славы и победы, покрыть себя стыдом и безчестием и нанесть всей армии пятно и худую на век и досадную всем истинным патриотам славу. Одним словом, буде верить разнесшейся потом молве, то сплетали они то, что солдаты по неразумию своему называют изменою. Но нравда ли то, или нет, того истинно не знаю, a то только ведаю, что 28 день августа[138] был последним днем нашей славы, пышности, мужественного духа и лестной надежды увидеть вскоре стены славного города Кенигсберга и развеваемые на них наши знамена, а все королевство прусское покоренное нашему оружию и во власти нашей; а 29 число августа был тот достопамятный и крайне досадный день, в который упали все наши сердца и мы, лишившись всего мужества, покрылись стыдом и бесчестием и принуждены были истребить из себя все прежние толь лестные надежды. Коротко, в сей никогда незабвенный день обратили мы неприятелю свой тыл и поплелись назад в свое отечество, будучи покрыты таким стыдом, что не отваживались взирать друг на друга, а только с несказанным удивлением друг у друга спрашивали, говоря: "Что это, братцы? Что такое с нами творится и совершается? Куда каковы хороши мы!" — И так далее.

Не могу без досады и поныне вспомнить, какое сделалось тогда вдруг по всей армии волнение; истинно не было почти человека, у которого бы на лице не изображалась досада, с стыдом и гневом смешанная. Повсюду слышно было только роптание и тайное ругательство наших главных командиров. Многие въявь почти кричали, что "Измена! И измена очевидная!".

А другие, досадуя и смеючись, говорили: "Что это, государи мои! Или мы затем только в Пруссию приходили, на то столько трудов принимали и на то только кровь свою проливали, чтоб нам здесь карпов половиться и поесть? Что это делается с нами? Где девался ум у наших генералов?" — И так далее.

Одним словом, роптание было повсеместное, и сколь ни мило было нам всем свое отечество, но вряд ли кто с охотою тогда в обратный путь к оному шествовал, — столь чувствителен нам был сей неожидаемый случай.

Ежели хотите теперь знать, что такое собственно принудило предводителей наших к сему потерянию всех наших выгод ни за что и к столь постыдному возвращению, то истинно не могу вам ничего подлинного на сие сказать. Будучи тогда таким малым человеком, не можно было мне ничего узнать точного, а все обвиняли тогда только фельдмаршала нашего, графа Апраксина,[139] который, как известно, и умер потом оттого в несчастии и от печали.[140] Правда, некоторые говорили, будто имел он тайные какие-то повеления и поступил по оным; но доподлинно никто о том не ведал, а довольно, что он пошел с армиею назад и упустил из рук все выгоды и плоды, приобретенные нашею победою, и сделал весьма славное дело, то есть поступкою своею удивил не только всю нашу армию, но и самого неприятеля и даже всю Европу. Словом, он сделал то, что в истории о сем приключении осталась навек та память, что обратный поход нашей армии удивил всю тогда Европу и что никто на всем свете не мог понять, что бы побудило графа Апраксина выпустить из рук все приобретенные выгоды и, имея уже более большую часть королевства прусского в руках и находясь уже столь близко от столичного города Кенигсберга, вдруг воротиться и выттить из всей Пруссии, чему сначала никто, и даже самые неприятели наши, не хотел верить, покуда не подтвердилось то самым делом. Некоторые иностранные писатели, описывавшие жизнь короля прусского, упоминают, что впоследствии оказалось, что истинною причиною сего возвратного похода было то, что императрице нашей Елизавете Петровне случилось в течение сего лета очень занемочь и что бывший тогда у нас канцлером граф Бестужев, опасаясь ее кончины и замышляя в уме своем произведение некоторых важных при дворе перемен, а особливо в рассуждении самого наследства, писал сам от себя и без ведома императрицы к графу Апраксину, который был ему друг, чтоб он с армиею своею возвратился в отечество.[141]

Но как бы то ни было, но то достоверно, что фельдмаршал наш, вознамерясь иттить назад, созвал для вида военный совет и насказал всем генералам столько об оказавшемся якобы великом недостатке в провианте и фураже в армии и о невозможностях поход свой простирать далее, — по причине, что ушедшая к Кенигсбергу прусская армия сама все места по дороге опустошала, так что нигде верст за двадцать фуража достать никоим образом было не можно, — что убедил почти всех против желания согласиться на его предложение и подписать приговор о восприятии обратного похода на время к тем местам, где находились в заготовлении магазины. Один только прежде упо-нимаемый генерал-аншеф Сибильский не соглашался никак на сие предложение и, утверждая, что провианта и фуража в армии довольно, что она в том не имеет никакого недостатка, не хотел никак подписывать приговора; но его столь же мало и в сей раз послушали, как после баталии, когда он, советуя учинить погоню, просил себе только трех пехотных полков и хотел ими нанести разбитому неприятелю наичувствительнейший удар, но ему в том было отказано.

Но как, несмотря на все сие, легко можно было ожидать, что во всем войске сделается великий ропот, то всходствие всего вышеупомянутого и разглашено было во всей армии, что к такому не ожидаемому никем возвращению принудила нас самая необходимость и, во-первых, то, что поход нам далее продолжать препятствует стоящая будто бы за рекою неприятельская армия, охраняющая проход при Велаве и укрепившая его батареями; во-вторых, и что будто всего важнее, для того, что появился в армии великий недостаток в провианте и что будто надежды не было нигде его достать и получить.

Нашлись многие, которые, сему разглашению поверив, тем и довольствовались, но разумнейшие были совсем иных мыслей. Сим известно уже было, что это одно прикрывало и пустой обман и что прусской армии и в завете уже не было, а провианта находилось довольно еще в армии, а, сверх того, находилось оного великое множество в городе Велаве, который у неприятеля отнять никакого труда не стоило, потому что сей городок был совсем не укрепленный и защищаемый только малым числом войска. А нужно бы его взять, как выгнали б мы пруссаков изо всего королевства прусского, и поелику тогда начиналась уже осень, то могли б везде провианта и фуража столько получить, сколько б хотели, а особливо по сторонам и в тех местах, где ни армии, ни фуражирования еще не было.

Таким образом рассказал я вам, любезный приятель, все продолжение нашего похода вперед; a теперь осталось разсказать вам об обратном нашем путешествии. О, что это был за поход! истинно (сердце) обливается кровью, как я его и все обстоятельства вспомню. Одним словом, с радостию б умолчал я об оном, если б исторический порядок не требовал от меня и ему такого ж описания, как предследующему.

Но я отложу повествование о том до последующаго письма; a теперешнее окончу, разсказав вам, что сей несчастный и постыдный для нас пункт времени был в особливости счастлив для короля прусскаго; ибо с самого почти сего дня начали пресекаться все его смутныя обстоятельства и пошло везде ему особливое счастие, власно так, как бы фельдмаршал наш г. Апраксин проступкою своею проложил к тому путь и дорогу. В доказательство того скажу, что на другой же день сего происшествия, a именно 30-го августа, произошло в Европе и другое для него весьма выгодное обстоятельство, произшедшее также от непростительной погрешности главнаго предводителя французской армии, a именно:

Я надеюсь, что вы, любезный приятель, помните еще, что мы оставили победоносную французскую армию, находящеюся в погоне за разбитою гановеранскою, которая была союзная королю прусскому и находилась под командою герцога кумберландского. Сию армию загнали французы до самого приморского города Штаде и утеснили так, что герцогу кумберландскому, лишенному всех удобностей к дальнейшему бегству и к снабдению армии своей провиантом и фуражем, другого не оставалось, как либо вновь отважиться на сражение с французами, либо положить оружие и отдаться в полон со всем войском. Но как он однажды при Гастенбеке был французами разбит и претерпел великий урон, то вновь с ними сражаться не хотелось ему ни под каким видом и потому оставалось одно последнее. Все и считали, что сие воспоследует действительно, и что французы при сем случае учинят то же с гановеранскою союзною армиею, что учинил король прусский с саксонскою, то есть, возьмут ее всю в полон. Но, к удивлению всего света, вышла тут такая ж неожиданность, как и с нашим обратным походом, а именно: вместо того, чтоб сделать сие славное и громкое дело, новому командиру французской армии, г-ну маршалу Ришелье, добившемуся главной команды чрез происки и пронырства при французском дворе, заблагоразсудилось, против всякого чаяния и здравого рассудка, заключить с герцогом кумберландским в монастыре Севене перемирие и трактат с условием, чтоб войску его против французов более не воевать. Но, что глупее и смешнее всего, то условлено при том было, чтоб все бывшие в гановеранской армии союзные эти и вспомогательные гессен-кассельские, брауншвейгские, саксен-готайския и липския войска распустить в их отечество с паспортами маршала Ришелье, а английским войскам таким же образом удалиться за реку Эльбу; оставшимся же в Штаде не переходить назначенных в договоре пределов.

Заключение такового, никем неожидаемого договора, столько же удивило весь свет, сколько и наше возвращение. Выгода же короля прусского проистекла оттого та, что помянутые распущенные с паспортами войска, тотчас данное свое слово и обещание не воевать — нарушили, и передались все к королю прусскому, вступили к нему в службу и собою приумножили его войско; а король не преминул сим случаем воспользоваться, и сим нечаянным образом двух столь страшных неприятелей с своих рук, ободрился и положил с прочими переведаться уже поодиночке, в чем, наконец, он и успел более, нежели сколько сам он думал и ожидал, как о том упомянуто будет впредь подробнее.

Сим окончу я мое теперешнее письмо. В последующим за сим расскажу вам обратное наше путешествие, а между тем сказав, что я есмь ваш нелицемерный друг, остаюсь и прочая.

ОБРАТНЫЙ ПОХОД Письмо 51-е

Любезный приятель! Вот письмо, которое предаю я вам на волю. Оно не содержит в себе ничего кроме описания таких происшествий, которые произвели во всем свете досадное, по справедливое армии и всему нашему российскому народу бесславие: ибо идучи назад, оставляли мы повсюду только следы стыда, трусости и непростительной жестокости, что все всякому истинному патриоту неинако как в досаду обращаться долженствовало.

Приступая теперь к делу, прежде всего скажу вам, что сколь медлительно и непроворно шли мы сперва вперед, столь поспешно и проворно пошли мы назад, власно так, как бы нам предстояла какая-нибудь превеликая беда, и мы от неприятеля побеждены и всею его армию гонимы были. Сей поспешности первые знаки увидели мы еще в самом том месте, откуда пошли назад. Накануне того дня, в который мы выступили, отдан был приказ, чтоб уменьшить, колико можно, в армии повозок; и чтоб у офицеров не только по две, но и по одной бы не было, а по два бы офицера на одну повозку укладывались и излишние вещи жгли и бросали. Легко можно заключить, что повеление сие было нам не весьма приятно, но нас всех до бесконечности перетревожило. В превеликом неудовольствии и роптании на командиров своих говорили мы тогда между собою: "Изрядное награждение за труды наши! — Вместо того, чтоб возвращаться в отечество с полученными от неприятеля корыстьми, велят нам и свое родное сжечь и бросать!" Но все таковые роптания нам не помогали. Многие, действительно, принуждены были, исполняя повеление сие, с последним почти своим скарбишком расставаться, и после от самого того еще более терпеть нужды и отягощения, нежели терпели прежде. Но мне удалось и сей раз избежать сего зла. Я, будучи и тогда еще ротным командиром и один почти в роте, мог уже, под предлогом, что мне не с кем соединяться, удержать один свою повозку и с нею все то, что имел до того времени.

Итак, помянутого 29-го числа, то есть ровно через десять дней после нашей баталии, выступили мы в поход и поплелись обратно в сторону к своему отечеству. И поелику нам теми же самыми местами иттить назад было не можно, которыми мы шли вперед, потому что они все были опустошены и начисто очищены, то взяли мы несколько вправо и вошли прямою дорогою к городу Инстербургу, где оставлены были у нас разные команды. Мы спешили колико можно; однако, со всею поспешностью, не могли мы в тот день перейтить более семи верст, ибо случившаяся на пути нашем переправа чрез одно неудобное место, сделала нам столько остановки, что мы принуждены были не только весь тои, но и последующий за тем день, то есть 30-е число августа, прогваздаться на сей переправе.

31-го числа продолжали мы поход свой далее, и авангардный наш корпус, в котором уже не было нужды, распущен был по дивизиям, и наш полк попал в третью из оных. В сей последний день августа переправились мы верст с тринадцать.

В последующий за сим день, то есть сентября 1-го, пошла армия далее и нашему полку досталось в сей день быть в арьергарде и иттить позади всех; нам велено было иметь возможнейшую осторожность и жечь все, остающееся от армии, и по несчастию изломавшиеся, повозки. Какое зло и особливое несчастие для тех, у коих случилось чему-нибудь испортиться и изломаться! Не оказываемо было тут ни малейшего сожаления и не принимаемо было ничто в уважение, хотя бы кто чрез сие последнего своего имения лишился. Впрочем, хотя о неприятеле не было ни слуху, ни духу, ни послушания, однако в арьергарде находилось несколько тысяч, и мы шли фронтом целою колонною, равно так, как бы неприятель следовал по стопам нашим. Таковое шествие причиняло нам неописанное и такое беспокойство, какого мы до того времени никогда не ощущали; ибо как погода стояла тогда сухая и жаркая, шли же мы прямо пашенными и хлебными полями, не разбирая пустая ли била земля или засеянная хлебом, то армия, провалив целою грудою со всею своею артиллериею и бесчисленными повозками, всю поверхность земли так взмесила, что она обратилась в наинежнейшую пыль. Когда же пришла очередь иттить нам позади и целою еще колониею, то поднялась такая пыль, что в оной шли мы власно. Как в наигустейшем и таком тумане, что на сажень не можно было друг друга видеть. Но между туманом и пылью была та проклятая разница, что в первом можно иттить, никакого отягощения не ощущая; а пыль, набиваясь и в глаза, и в ноздри, и в рот, не только всех нас поделала чучелами, но причиняла нам крайнее беспокойство. Словом, сей день был для вас весьма памятен, и мы его долго забыть не могли.

В последующее потом второе число продолжали мы поход свой далее; но перешед только верст пять, оставовились и на сем месте, за усталостью лошадей, дневали. (3-го).

Наконец, четвертого числа, пришла армия к городу Ивстербургу и, не переходя реки Прегеля, стала лагерем и ночевали. В сем местечке находились у нас оставленные команды, охраняющие запасной провиант, и другие вещи. Все сие принуждены мы были теперь забирать с собою и оставлять город сей опять во власть неприятеля. Не могу изобразить, сколь велика была радость жителей городских, смотрящих на ваше выступление, и сколь велик, напротив того, был стыд, с которым мы, будучи победителями, тащились сим образом, без всякой нужды назад, и выходили из мест, оружием нашим до того покоренных.

На утро, то есть 5-го числа, как в день именин тогда царствующей императрицы нашей, вздумалось предводителям нашим отправить обыкновенное торжество, и для того в некоторых полках поставлены были полковые церкви, для отправления службы божией, а армия вся выведена была в парад и производима была обыкновенная троекратная пальба из пушек и из ружья, и несколько пудов пороху расстреляно на воздух. Но правду сказать, у нас так много его осталось, что и девать было его некуда.

Мы думали, что простоим тут весь оный день, однако поспешность нашего предводителя или паче сказать, трусость и опасение, чтоб не напал на нас неприятель и, сохрани Господи! не разбил бы всей армии, сего никак не дозволила. Но мы, по приказанию его, принуждены были еще в тот же день, с великим поспешением, перебираться за местечком чрез реку Прегель и становиться на той стороне в лагерь, а мосты на Прегеле того момента были сняты.

Мы не медлили в сем лагере почти ни часа, но по утру в последующее шестое число пошли далее; и чтоб в походе меньше было остановки, то пошла армия двумя дорогами к городу Тильзиту, где находились наши раненые и многие другие команды. Первая и вторая дивизии пошли по правую, а третья — по левую сторону реки, и перешед в сей день более пятнадцати верст, стали лагерем. Сей переход был нам весьма труден, потому что настала дождливая и ненастная погода и сделалось очень грязно. А, как и дорога была очень неровная и везде были переправы через речки и вершины, то целая вторая дивизия и многие обозы не могли не только в тот день, но до самой ночи и седьмого числа приттить в лагерь, что принудило фельдмаршала нашего, против желания своего, сделать тут двухдневный растах (8-го).

Нашему полку досталось тут опять быть в арьергарде и мне с оным. Сие я для того упоминаю, что мог, идучи в арьергарде, принуждены были ночевать на дороге и в таком беспокойстве, в каком мы никогда еще ночей не препровождали, и потому ночь сия была для нас весьма памятна. Мы принуждены были всю ее препроводить не только под дождем, стоя на одном месте, и под ружьем, но почти по колено в грязи. Причиною тому была переправа через одну небольшую, но низкие и топкие берега имеющую речку, текущую сквозь широкую и болотистый грунт имеющую долину. Как всей обозам принуждено было переправляться чрез сию речку по сделанным немногим и скверным мосточкам, то не можно было им никак поспешить; а сие и причиною было, что к сему месту привалило бесчисленное множество повозок, которые, все сие топкое и слабое место так взмесили, что каждая повозка стояла по ступицу в грязи, а бедные солдаты нашего арьергарднаго корпуса, следующие непосредственно за оными, принуждены были стоять почти по колено в грязи и дожидаться, покуда обозы все чрез мост переберутся и препроводить в таком состоянии целую ночь. Всякому легко можно вообразить, сколь сие для них было трудно и беспокойно; но не одни они, а не меньшее беспокойство терпели и мы, офицеры их. Единое преимущество наше пред ними состояло в том, что мы сидели на своих верховых лошадях и не имели нужды стоять по колено в грязи. Но каково ж было сидеть под стужею и дождем целую ночь на лошади, и не сходить ни на минуту с оной! Трудность сию удобнее всякому себе вообразить, нежели мне описать можно. К вящей нашей досаде, не можно было нигде развесть и огонька для обогрения наших дрожащих и от стужи немеющих членов. Повсюду было мокро, везде вода, и везде грязь, и грязь глубокая и топкая. Сколько раз мы ни испытывали это делать, до все ваши старания — разжечь огонь, были безуспешны, и мы, против хотения своего, принуждены были дрогнуть всю ночь и проклинать и обозы и речку с ее мостами, и в лагерь не прежде пришли, как уже на другой день.

До сего времени шли мы все еще спокойно и о неприятеле не имели ни малейшего слуха; ибо легко можно заключить, что неприятель не ожидал никак таковой от нас поступки, и сперва не хотел верить, услышав о нашем обратном походе: но как скоро получил о том достоверное известие, то, восторжествуя, отправил тотчас за нами в погоню два эскадрона черных гусар полку Рушева, а в след за ними и сильный корпус конницы, под командою принца Голштейн-готторнскаго, а за ним пошел и сам фельдмаршал Левальд со всею армиею за нами в погоню. И как передовые его партии скоро нас догнали, то усмотрены они были помянутого 8-го числа сентября вблизости нашей армии, и имели уже с казаками нашими небольшую схватку.

Я не знаю, что побудило фельдмаршала прусского предприять сие нимало с здравым рассудком несогласующееся дело. Кажется, пруссакам надлежало бы еще радоваться тому, что мы, оставя все приобретенные выгоды, пошли назад, и здравый рассудок требовал бы того, чтоб стараться им всячески еще самим поспешествовать тому, чтобы мы скорее из пределов королевства Прусского вышли и им оное оставили; следовательно отнюдь бы не мешать нам в нашем походе, но дать нам волю иттить как хотим. Но они, напротив того, затеяли восприять сию глупую и ни малой пользы им не приносящую погоню, и чрез самое то неволею почти принудили нас потом разорять и опустошать собственные их земли; ибо как сии следуемые за нами немногие их легкие войска, нападая либо на наших фуражиров, либо на отводные караулы, армию нашу беспрерывно беспокоили, то для отогнания оных и принуждено было наконец, все оставшиеся позади армии селения опустошать и сожигать, дабы они не могли нигде иметь приюта, а чрез самое то и претерпели много невинные сельские жители как о том упомянуто будет ниже.

Итак, какова погоня эта была ни маловажна, однако нагнала на трусливого нашего предводителя ужасный страх. Мы принуждены были удвоить наши предосторожности, власно так, как бы вся прусская армия шла в виду по пятам за нами. Чего ради, немедля ни мало, 9-го числа пустились мы опять в путь и шли целый день, до Амта Зомерау, при котором месте мы и ночевали.

Во все продолжение прусского похода не случилось армии нигде так хорошо расположенной быть лагерем, как в сем месте. Случилась тут одна ровная, круглая и пространная долина, не имеющая в себе ничего, кроме одних лугов, и окруженная кругом беспрерывною грядою нарочито высоких, но не крутых, а отлогих гор. По сим горам расположен был лагерь всей армии целым циркулем так, что виден был весь как на ладони; в долину же пущены были для корма лошади. Нельзя довольно изобразить, какое приятное зрелище для глаз представляли сии многочисленные стада разношерстных лошадей и бесчисленное множество белеющихся по горам палаток. Но зрелище сие сделалось еще поразительнее, как наступил вечер и когда все горы возгремели при битии вечерней зори от звука бесчисленного множества барабанов и от играния во всех полках музыки, и когда тотчас потом все эти горы осветились несколькими тысячами огней, раскладенных в обозах солдатами. Истинно, ни лучшая иллюминация не может представить для очей лучшего зрелища, и мы все не могли оным довольно налюбоваться.

В последующий день отдыхала армия на сем месте; и как корма для лошадей было мало, то принуждено было посылать фуражировать в лежащие по сторонам прусские деревни. При сем случае едва было не лишился я обоих моих людей бывших вместе с прочими при сем фуражировании; ибо как прусские партии не преминули и в сей день наших фуражиров потревожить и напали на ту деревню, где наши упражнялись в навивании сена, то люди мои, не успев вместе с прочими ускакать, отлежались уже под лавками в избе до тех пор, покуда пруссаки уехали, и были столь счастливы, что входившие в самую сию избу прусские гусары никак их не приметили. Они рассказывали мне, возвратясь, что они от роду в таком страхе не бывали, как в сие время, но, правду сказать, было чего и бояться: не только для них было бы не весьма ловко, но и для меня нехорошо, если б их увидели; их, конечно, либо взяли б в полон, либо убили б, и я остался бы без людей. Но, благодаря Бога, избавились они от сей напасти весьма удачно, а что всего лучше, то спасли и обеих лошадей своих.

Отдохнувши на сели месте, в последующёе, 11-е (число) пошли мы далее в поход, и дошли наконец до самого города Тильзита, я версты за три до него стали лагерем. Храбрый наш предводитель стал в форштадте и имел въезд свой в этот город при пушечной пальбе с тильзитскаго замка, что нимало было не кстати. Однако, несмотря на всю свою пышность, велел целым трем бригадам пехотных полков стать, для прикрытия главной своей квартиры, подле самого форштадта.

Я надеюсь, что мы не простояли б тут ни одних суток, если б не надлежало нам при Тильзите перебираться через большую и под самым городом текущую реку Мемель, через которую хотя и находился сделанный графом Фермором мост, однако по одному не можно было всей армии переправиться скоро, и для того велено было сделать еще два, а по первому обозам между тем перебираться. Тотчас командированы (12-го) были от всех полков для делания мостов сих команды, и мне случилось самому определенному быть для сделания одного деревянного из плотов моста. В сей работе принуждены мы были упражняться денно и ночно, и она наводила нам хлопот много. Повсюду принуждены мы были искать плотов пригонного по всей реке строильнаго леса и, сважнвая их вместе, связывать и укреплять и составлять основание моста; и как река была не малая и почти с нашу Оку, то не знали мы, где б набрать толикое множество плотов и леса, сколько к тому требовалось, и хотели было уже начинать ломать ближние деревянные строения, дабы лес из них употребить на построение моста; но, по счастию, дело обошлось и без того, и все наши труды пропали по пустому; ибо как в полдни, 13 числа, сделалась в казачьих лагерях опять тревога, и неприятельские партии напали на наших фуражиров, то некогда было всех мостов дожидаться, но велено было полкам с величайшею поспешностью перебираться по старому и по вновь сделанному понтонному мосту. Однако, несмотря на всю поспешность, принуждена была армия употребить на сию переправу более трех дней (13, 14 и 15-е), а между тем принимала провиант и пекла себе хлебы.

В сие время имели мы случай побывать в городе и походить по оному для нужных покупок. Нам нужнее всего был сахар, в котором у нас был уже недостаток: однако и достать его великого труда стоило. Сколько ни было запасено его в городе во всех лавках или называемых аптеках, так весь он еще в первый день пришествия туда армии был выкуплен, и счастливы были только те, которым удалось заранее захватить и в числе первых побывать в городе; а кто хотя несколько поопоздал, тот не мог не только сахару, но ничего съестного и питейного достать, ибо все имели в вещах сих нужду и все жадничали покупать. Никогда, я думаю, и с самого основания сего города, тильзитские жители столь много этих вещей не продавали и на них столь много прибытка не получали, как в сие время. За все про все платили мы более нежели тройную цену, и платили не с досадою, а еще с удовольствием и почитая за одолжение, чтоб только было продано.

Самое сие случилось тогда и со мною собственно. Как я несколько поопоздал, то трудно было мне достать что-нибудь, если б не помог мне и в сем случае мой немецкий язык. Аптекарь, к которому я пришел покупать сахар, тотчас мне отказал, говоря, что более его нет, и уверял притом, что я оного нигде не найду. Но я, начав с ним тотчас по-немецки говорить, насказал ему столько о претерпеваемой мною нужде и сколь он мне надобен, что я его тем разжалобил. "Добро, добро, господин подпоручик, — сказал он мне весьма благоприятным образом:- хоть положил было я никому более из того малого количества не продавать, которое оставил было я собственно для себя; но что делать, так уж и быть! поделюсь с вами хоть остаточным и продам одну головку. Пожалуйте только ко мне во внутренние покои". Легко можно заключить, что я не пошел, а полетел в оные за ним, и аптекарь мой сделался ко мне за то только одно, что я умел говорить с ним по-немецки, столь благосклонен, что не только мне продал целую голову, но напоил еще чаем, и я за великое почел себе еще одолжение, что он взял с меня не более как по рублю за фунт, ибо иные охотно бы дали и по три рубля, если б только достать было можно. Честность сего немца даже так была велика, что он извинялся предо мною, что не может продать мне более, а говорил, что ежели хочу я, то имеет он довольно мускебада или сахарного песку, и я могу столько купить, сколько угодно. И как мне до того времени не случалось еще сей лесок видеть, то он не только мне оный показал, но, уверяя меня, что по нужде можно и с ним пить чай, тотчас налил мне с ним чашку и дал попробовать. И как он мне полюбился, то купил я у него сего песку более десяти фунтов и пошел в лагерь, власно как нашел превеликую находку. Там завидовали мне все в моей удаче, и как мускебад мой всем понравился, то в тот же день не осталось и оного у аптекаря моего ни одного зернышка, ибо все офицеры бросились того момента в город покупать оный, и сколько ни было его, весь выкупили.

Другая вещь, которую нам также трудно было доставать, составляли пшеничные хлебы и булки. Все хлебники и пекари, сколько их ни было в сем городе, обогатились на продаже оных; у всякого пред домом нахаживали мы по превеликой толпе народа, дожидающегося того, как вынут их из печи, и один миг расхватывающего сколько б их напечено ни было. Всякий почитал за счастие, чтоб только удалось достать, не говоря уже ни слова о цене и не досадуя, что за копеечный хлебец брали по гривне. Мне немецкий мой язык и в сем случае очень помог. Всем немцам можно то в похвалу сказать, что они отменно благосклонны к тем, которые из иностранных умеют говорить их языком. А точно то случилось тогда и со мною. Пекарь мой не успел услышать меня умоляющего его на немецком языке, чтоб он мне продал сколько можно, как требовал, чтоб я ему кинул чрез народ в окно платок свой, и он был столь благосклонен, что завязал мне в оный целый десяток хлебцов и мне подал целую связку оных. "На! вот извольте, господин подпоручик, сказал он: кушайте на здоровье!" Я благодарил его неведомо как за его благосклонность, и с превеликою радостью заплатил ему за них деньги.

Сим образом удавалось мне и все прочее доставать себе купить несравненно с лучшим успехом, нежели другим, языка немецкого неразумеющим. Впрочем, имея время выходить весь сей город, нашел я, что он был весьма изрядный городок, и не только больше, но и лучше всех прежде виденных. Строение в нем было изрядное: каменное и деревянное, и жителей находилось довольное количество, и между оными было довольно зажиточных,

Между тем, как все сие происходило и армия понемногу перебиралась за реку, показывались беспрестанно в близости неприятельские небольшие партии, которые хотя и ничего важного не могли сделать, но, видя нашу трусость, нас тревожили. Это сделалось наконец предводителю нашему так досадно, что он, не находя других средств к отвращению сего беспокойства, приступил из досады к свойственному одним татарам делу, и приказал все те места, где показывались и гнездились неприятели, разорять огнем и мечем, и одно изрядное местечко и Амт, называемый Рагнит, лежащий за несколько верст от Тильзита, вверх по реке Мемелю, принужден был первый почувствовать сию жестокость.

Переправляющиеся через реку полки становились по ту сторону реки в назначенный лагерь; и как и на той стороне оказались неприятельские гусары, то, для прикрытия оного лагеря, переправлены были наперед три бригады. Наконец, 16-го числа сентября, переправился чрез реку и предводитель наш со всем своим прикрытием и остальными полками, а последующего (17-го) числа, при переводе последних людей и войск, сняты были все три моста, а на берегу, против самого города, поставлен был бекет, состоявший в тысяче человеках гренадер и мушкетер.

Таким образом переправились мы за реку Мемель, и 18-е число стояли тут на берегу спокойно, и вся армия пекла себе хлебы на дорогу. Мы, думая, что находимся тут в совершенной уже безопасности, простояли бы тут еще и долее, если б не сделалось одного, сколько смешного, столько и досадного приключения, служившего к приумножению нашего бесславия и понудившего нас скорее иттить далее, а именно:

Главному нашему командиру, которому по справедливости самых стен стыдиться б надлежало, вздумалось напротив того нечто странное и удивительное. Как в последующий за сим день было 19-е число сентября, и миновал ровно месяц после полученной им над неприятелем победы, то по пышности или слабоумию его пришло ему на ум повеличаться еще раз сею победою и в день сей учинить торжество, нигде и никогда еще до него не деланное. Любочестие его было так велико, что не допустило его усмотреть всю нестройность или паче сказать глупость сего предприятия. Но как бы то ни было, но накануне того дня ввечеру отдан был по всей армии приказ, что в последующий день будет торжество и пальба из пушек. Мы все хохотали услышав о причине оного и не было никого, кто б не хулил сию поступку нашего предводителя. Не успел сей достопамятный день наступит, как затеянное фельдмаршалом нашим торжество и, действительно, начало производиться, но, к удивлению нашему, очень рано, ибо не успело ободнять, как услышали мы уже пальбу из пушек. Мы слушали с хладнокровием оную и смеючись любочестию фельдмаршала, говорили еще между собою: "Видно, что торжество у государя предводителя нашего лежит очень на сердце, что начал оное уже так рано!" "Да!" говорили другие, "видно, что и пороху у нас много, что так изволит тешиться и терять его совсем-то по пустому. Не лучше ль бы было победу сию стараться позабыть, нежели ею к стыду своему еще величаться". Но, не успели мы сим образом между собою поговорить и посмеяться, как вдруг одно, совсем неожидаемое явление принудило нас растабарывание свое пресечь, и, поразившись крайне удивлением, начать совсем иное думать. Откуда ни возьмись превеликое ядро и, пролетев в близости подле нас, попади в одну офицерскую палатку, и в один миг ее опрокинуло и так разорвало, что полетели от нее только лоскутки. "Ба! ба! ба!" закричали мы, увидев сие: "что это такое?" Но мы не успели еще от удивления приттить в себя, как с превеликим свистом пролетело мимо нас другое, попавшее в обозы и переломавшее несколько повозок, а за сим и третье и четвертое, и ядра то и дело летать и палатки срывать и опрокидывать начали. "Аминь! аминь! кричали мы: что это такое? что за диковинка? Господи помилуй! откуда берутся сии ядра? Уж не рехнулся ли фельдмаршал наш с ума, что велел стрелять ядрами и по своему лагерю?" Одним словом, мы не знали что думать, чему сие приписать и что делать, а особливо, когда повсюду видели опасность и не знали куда от ядер укрыться.

Теперь, надеюсь, находитесь вы, любезный приятель, в такой же нетерпеливости узнать, что б это была за диковинка, в какой находились мы в то время? но как узнали о том не скоро мы, то надобно немного и вам потерпеть и подождать от меня последующего письма, в котором расскажу я вам, что тому было причиною и какие летали по палаткам и по обозам нашим ядра, а до того времени дозвольте мне сие письмо прервать и сказать вам, что я есмь и прочая.

ПРИ ТИЛЬЗИТЕ Письмо 52-е

Любезный приятель! Оставя вас при конце последнего моего письма в весьма любопытном месте и в нетерпеливости узнать, отчего вдруг полетели по лагерю нашему ядра, хочу теперь любопытство ваше удовольствовать и разрешить вам сию загадку.

Господа наши, главные командиры, не без причины выбирались из Тильзита с превеликою поспешностью, и не по пустому боялись и трусили неприятеля, но дошел до них слух, что гонятся за нами не только легкие гусарские неприятельские партии, но что и сам фельдмаршал Левальд со всею почти своею армиею следует по стонам нашим и находится уже в самой близости. Сие известие привело их в такое малодушие и трусость, что они сами не знали, что делать и начинать, почему и не удивительно, что они, выбираясь с великою поспешностью из города и стараясь как можно скорее из города убраться за реку, наделали множество смеха достойных дел и таких погрешностей, которые никак прощены им быть не могут. Ибо, во-первых, не смеха ли достойное было дело, что они, выбираясь со всем из Тильзита, восхотели одними угрозами принудить жителей городских к невозможному совсем делу, то есть, чтоб они не впускали в город свой после вас прусское войско. Требование, поистине, самое странное и удивительное! Ибо как возможно было сим безоружным жителям это сделать, и можно ль бы с здравым рассудком сего от них требовать? А чтоб принудить их к тому угрозами, то велели на домах положить пехкранцы, чтоб можно было город в один миг зажечь и весь в пепел превратить; а что того смешнее, то поставили на самом берегу реки против города, вышеупомянутый бекет с пушками, на голом месте и без малейшего прикрытия, и созвав начальников городских, сказали, что если они, по выступлении российских войск, впустят в город пруссаков, то город весь расстрелян, зажжен и разорен будет. Во-вторых, поспешность и расстройка мыслей их, при выезде из города, была так велика, что они совсем позабыли про находившиеся в тильзитском замке прусские пушки и оные в нем оставили. Итак, можно ли непростительнее быть сей погрешности, и не чрезвычайная ли сия была оплошность?

Но каковы оплошны были мы, таковы проворны были, напротив того, господа пруссаки. Они не успели проведать, что наши войска из Тильзита выбрались, как того момента оный заняли. Четыре батальона их пехоты, со множеством пушек, вступили в ту же еще ночь в сей город, а вслед за ними следовал и сам фельдмаршал Левальд. Сии вступившие войска не успели увидеть за рекою весь наш лагерь, а на самом берегу, на голом песку, без всякого прикрытия поставленный и власно, как на жертву преданный бекет, стащили тотчас со стен замка большие пушки, и поделав из них и из привезенных с собою на берегу несколько батарей, по наступлении дня произвели по бекету нашему столь сильную стрельбу, что командовавший оным нашего волку полковник старичок Плантдевильденберг не знал куда от ядер укрыться. И хотя ответствовал им из своих пушек, но не могши им ничего сделать, видя всю команду свою подверженную тщетной пагубе и потеряв десятков пять людей, принужден был ретироваться в лагерь.

Пруссаки, не довольствуясь тем, направили свои пушки и на самый наш лагерь, и как они по величине своей ядрами до него доставали, то и начали они его утеснять немилосердным образом, а особливо стрелять по фельдмаршальской ставке; а поелику оная была неподалеку от полку нашего, то от самого того и доставали ядра их до самого нашего стана.

Игрушка таковая весьма не понравилась нашему фельдмаршалу. Он вздурился, сие увидев и услышав свист ядер. Опасность, угрожаемая самому ему, принудила его забыть о своем безрассудном торжестве, за которое он по достоинству был наказан, и помышлять о спасении своем. Во всем лагере произошла оттого превеликая тревога и смятение. Повсюду началась скачка и повсюду слышен был вопль: "Артиллерию! артиллерию! давай сюда скорей пугаки, гаубицы, мортиры, бомбы, вези на берег, стреляй по городу, бросай бомбы, зажигай и разоряй оный до основания!.." Однако вся наша досада и вся злость на неприятеля не произвела никакого действия. В город хотя пущено было несколько сот ядер и брошено несколько десятков бомб, и хотя стрельба с обеих сторон продолжалась с самого утра даже за полдень и более четырех часов, однако нам со всею нашею стрельбою не удалось ни неприятелю, ни городу сделать никакого чувствительного вреда, кроме того, что поизломали на домах у них несколько черепичных кровель и труб, и поранили одного канонира. Итак, видя худой успех и не хотя далее подвергать лагерь свой опасности, принуждены мы были наконец поднять весь наш лагерь и перенесть его несколько верст далее и тем всю сию комедию, к стыду и бесславию нашему, кончить.

Теперь легко можно заключить, что насмешка таковая и посрамление от неприятеля были фельдмаршалу нашему крайне чувствительны. В досаде за сие, он не только не хотел удостоить ответом предложение, присланное от неприятельского фельдмаршала о размене пленных с трубачем, а велел отослать с мужиком одну его трубу с неподписанною никем цидулкою, что пруссаки сами своего трубача застрелили; но сверх того, желая всем беспокойствам, делаемым от неприятеля, положить единожды предел и сделать, чтоб армии прусской не можно было никак вслед за нашею далее следовать, велел разорять и опустошать огнем и мечем все, оставшиеся позади нас селения сряду и не оставляя ни одного в целости, дабы неприятель нигде не мог найтить себе убежища. А самое сие, как после оказалось, и остановило прусскую армию от дальнейшей погони, и они довольствовались уже послать вслед за нами самое малое количество гусар.

Отодвинувшись вышеупомянутым образом далее от берега и заняв новый: лагерь, пробыли мы в оной не только тот, но и весь последующий день; и хотя и не такое было время, чтоб помышлять о торжествах, потому что в сей день было у нас уже зазимье и выпал снег и началась самая дурная осенняя погода; однако для дня рождения (20-го) великого князя, было у фельдмаршала торжество и пальба из пушек.

Кроме сего, памятно мне сие место было потому, что мы имели во время стояния своего под Тильзитом и тут во всем великое изобилие. Ибо как от фельдмаршала дозволено было казакам и прочим нашим легким войскам все ближние места грабить, опустошать и разорять, то казаки наволокли к нам в лагерь скота, птиц и прочей всякой провизии такое великое множество, что все продавалось очень дешевою ценою и все были до избытка довольны. Но ничего не было так много, как меду: сей не знали они куда уже и с рук сжить, и потому носили его везде по полкам и по обозам, и продавали за сущую безделку. Полная манерочная крышка самой лучшей зеленой патоки продавалась, например, не дороже одной копейки. Итак, тот только не ел меду, кто не хотел. Что касается до меня, то я, будучи с малолетства до всех сластей, а особливо до меду, великий охотник, объедался оного при этом случае, и истинно до того доходило наконец, что он мне казался горек.

Но сколько мы с этой стороны были довольны, столько, с другой, недовольны тем, что стоявшая до того весьма прекрасная и теплая погода, вдруг переменилась и сделалась холодная и самая дурная осенняя. Сия перемена была нам тем чувствительнее, что никто почти из нас не имел у себя шуб, и всякого, по пословице говоря, застала тогда зима в летнем платье. До того времени мы всего меньше помышляли о запасении себя зимнею одеждою. Но выпавший тогда первый снег и начавшаяся продолжаться слякоть и дурная погода, надоумила нас в том и принуждала нехотя помышлять о сем предмете. Но где было взять тогда в походе шуб? и у кого их покупать, когда все терпели в том равный недостаток? Я за великое счастие себе почел, что мог достать купить у казаков превеликий овчинный тулуп, который был хотя сшит из простых овчин, но нам было тогда не до разборов, и мы рады были, что могли чем-нибудь согревать свои от стужи дрожащие члены. Что касается до холода, претерпеваемого в нашей палатке, то компаньон мой нашел средство и от оного себя и меня сохранить. Он, приехав прежде в занятый лагерь, велел поставить наперед мою, а потом, сверх моей, свою капитанскую палатку, и нажегши жаровню полну жару, внес под внутреннюю палатку и чрез то так ее согрел, что я, приехав из похода и иззябши в прах, вошел в нее как в сущий рай и не мог его довольно расхвалить за его выдумку и за нагрение таким образом палатки; а как в самое то время был у него готов и горячий чай, а потом изготовлен прекрасный и сытный ужин, то я в сей вечер так был доволен, что он мне во весь остальной поход был очень памятен, и тем паче, что мне не удалось уже иметь другого такого спокойного и приятного ночлега; ибо, к превеликой досаде моей, я в последующее же утро наряжен был от полку на ординарцы к фельдмаршалу и пришужден был, расставшись с своим другом, приобщить повозку свою к обозу фельдмаршальскому и отбыть на несколько дней от полку своего, сдав роту возвратившемуся в оную прежнему нашему поручику Коржавину.

Впрочем, в самом сем месте начала армия наша мало-помалу расходиться, и вся конница, кроме немногих выбранных эскадронов, и половинное число казаков отправлена была из сего места зимовать в Польшу, куда она тотчас и пошла, а главная армия, со всеми пехотными полками, положила иттить зимовать в Жмудию и Кypляндию.

Мы выступили из сего лагеря не прежде как 21-го числа сентября; и хотя переход был не гораздо велик, но для продолжавшейся великой слякоти и стужи, весьма труден, так что вся армия претерпевала великое беспокойство и была принуждена ночевать почти без палаток; ибо большая часть обозов не могла прибыть в новый лагерь, и сей день был весьма достопамятен для армии. Во все продолжение похода не претерпела она столько труда и отягощения, сколько в сей день; однако, не по тому, что переходить надлежало ей великое расстояние, ибо переход был весьма умеренный, но потому, что следовать ей надлежало низкими, ровными и частыми ручейками и топкими лощинками, пресеченными и такими местами, которые и в доброе время и в сухую погоду не гораздо сухи и тогда будучи от продолжавшегося беспрестанно дождя, слякоти и снега размочаемы и бесчисленными колесами и лошадями разбиваемы, превратились в самую топкую и вязкую грязь, из которой ноги почти вытащить было не можно. А посему всякому не трудно себе вообразить, каково было иттить всей пехоте и тащиться всем обозам по таковой грязи, и притом по слякоти и при великом и холодном ненастье. Истинно не могу с покойным духом и без внутреннего содрогания и поныне еще всего того вспомнить, что я в сей день тогда видел.

Мне судьба, власно как нарочно, преподала наиудобнейший случай видеть тогдашнее жалкое состояние армии и быть всему злу, претерпеваемому оною, очевидным свидетелем; ибо, находясь в самое сие время у фельдмаршала на ординарцах, мог я уже более всего насмотреться, нежели прежде, находясь при полку, и по самому тому и могу я обстоятельнее рассказать о сем несчастном и для многих пагубном дне.

Низкость тамошних мест и тогдашнее превеличайшее ненастье причиною тому было, что весь путь, по которому армии следовать надлежало и одними уже передовыми войсками, а особливо конницею, так разбит был, что мы с фельдмаршалом и обозом его, хотя всех прежде поехали, но и нам уже весьма дурно было ехать; когда же повалила артиллерия и ее тягости и тяжелые обозы, то растворилась везде такая вязкая топь и грязь, что я никак изобразить ее не могу. Как бы то ни было, но мы с фельдмаршалом в назначенный новый лагерь приехали очень еще рано и расположились себе спокойно: он в своих огромных ставках и теплых войлочных калмыцких кибитках, а мы также кой-каких палатках в его обозе. Я так был счастлив, что и тут нашел себе нечаянно одного знакомого. У фельдмаршала случилось в сие время быть, как нарочно, дежур-майором и командиром над всеми нами, ординарцами, самый ближний деревенский мой сосед, князь Иван Романович Горчаков. Сего человека до сего времени я нисколько не знал; но он, при расспрашивании меня о том, кто я таков, не успел услышать мою фамилию, как тотчас сказал мне сам, что деревни наши смежны между собою, и так ко мне приласкался, что я неведомо как был им доволен. Он взял меня тотчас в особое свое покровительство, и я должен был у него и обедать и ужинать во все то время, покуда я находился на ординарцах.

Вскоре после обеда и вслед за нами притащилась кое-как и пехота. Смешно и жалко было на нее смотреть: не было ни одного человека, который бы по колено почти не был в грязи, а многие были с ног до головы грязью перемараны. Все полки распущены были тотчас по назначенным для них лагерям, но лагери сии были еще пустые и без палаток: ибо обозы все остались еще далеко позади и оных не было еще и в почве. Случившаяся в самом еще том селении, где мы стояли прежде, и откуда пошли, прескверная через один топкий ручей переправа, и то и дело ломающиеся мосточки, которые чрез оный на скорую руку были поделаны, причиняла им столько остановки, что они весь день прогваздались, переправляясь чрез оную. А бедные солдаты принуждены были долгое время быть без палаток и терпеть стужу и мокроту под снегом и дождем под едиными своими плащами. К вящему несчастию, и дров в новом лагере не можно было так много найтить, чтобы можно было раскласть довольно огней и у оных греться; а иные полки были еще того несчастнее: им, по тесноте места, досталось стоять на таком месте лагерем, которое сущею трясиною и болотом почесть можно и где ни четверти часа не можно было никак простоять на одном месте, буде не хотеть, чтоб на том месте сделалась лужа и ноги не очутились на четверть и более в воде от хлипкого и вдавливающегося грунта.

Наконец, как наступил уже и вечер и из обозов только что начали показываться передовые, то сие начинало уже тревожить и беспокоить нашего фельдмаршала. Он то и дело посылал ординарцев понуждать, чтобы скорей ехали. Но все сие не производило никакого успеха. Погода становилась от часу хуже и дорога гаже; по наступлении же ночи сделалась такая темнота, что ни зги было не видать, а притом такая стужа, что и в шубе едва оную терпеть было можно. Рассудите ж теперь, каково было бедным нашим солдатам, недождавшимися своих повозок и ночующими на мокрой земле, под дождем и снегом, под одними своими плащами? А что происходило с бедным обозом, того без жалости я вспомнить не могу, мне случилось быть очевидным тому свидетелем, и вот каким образом:

В самую полночь проснулся наш фельдмаршал, и услышав, что не все еще обозы пришли, восхотел послать туда еще одного ординарца. Сих ординарцев было у него хотя много, ибо от всякого полку было по одному, но так случилось, что тогда не было никого на лицо: все разосланы были в разные места, и я оставался только один из всех. Князь Горчаков сколько ни старался до того времени меня щадить, нарочно никуда не посылая, но тогда не было и ему возможности меня помиловать от сей посылки. Он с превеликим сожалением пришел ко мне сам в палатку и, будя меня из сна, говорил: "Вставай Андрей Тимофеевич! что делать, хоть бы и не хотелось мне вас потревожить и в сие время посылать, но велит самая необходимость. Не взыщите, ради Бога, того на мне. Граф спрашивает теперь ординарца, а никого нет, кроме вас, итак, пойдемте к нему". — Досадно мне сие было чрезвычайно, ибо я только что под тулупом своим угрелся и заснул; но зная сам необходимость, не роптал ни мало на князя, но шел за ним с терпением.

Пришед к фельдмаршалу, не мог я внутренно не рассмеяться тому, что тут увидел. Я нашел его в преогромной, богато внутри украшенной и жаровнями и спиртами довольно нагретой кибитке, лежащего на пуховиках на одной, а лейб-медика, или доктора его, на другой кровати; но в чем бы, вы думали, сей предводитель наш, при тогдашних печальных обстоятельствах, упражнялся? Истинно стыдно сказать. Изволил слушать сказки от сидящего в головах у него за столиком гренадера и болтавшего нелепый вздор во все горло. — Боже мой, подумал я тогда сам в себе: тою прямо приличное упражнение для фельдмаршала такой великой армии и в такое время! — Князь тотчас доложил ему, что привел ординарца, и тогда начал он мне приказывать. — "Слушай, мой друг!" сказал он мне: "поезжай по дороге, где шла армия до самого того места, откуда мы сегодня пошли, и посмотри, сколько еще обозов по дороге, и все ли они переправились чрез речку? и буде не все, то сочти ты мне, сколько повозок еще не переправилось". — "Слушаю! ваше сиятельство", ответствовал я: — "только счесть, не уповаю, чтоб было можно: темнота теперь так велика, что и на сажень ничего почти не видно. — "Ну хоть наугад посмотри сколько", сказал он: — "только поезжай и возвращайся скорее".

Приняв сие повеление, надел я сверх мундира овчинный свой тулуп, и укутавшись хорошенько в него и в надетую сверх того епанчу хорошенько, взял я в конвой себе двух казаков и пустился верхом в путь свой. Одному из казаков велел я ехать перед собою, дабы можно было мне узнавать, где рытвина и где топь, и чтоб, въехавши либо в яму, либо в тину, не слететь с лошади и не сломать головы; а другому приказал ехать позади себя и не отставать ни на шаг. Темнота в самом деле была преужасная и дорога так разбита и испорчена, что я того и смотрел, чтоб не слететь и мне таким же образом с лошади, как то уже не однажды с передовым моим казаком случалось. Впрочем, не успели мы выехать из лагеря, как и начали встречаться с нами повозки в таком состоянии и положении, какое без внутреннего сожаления я вспомнить не могу. Инде погрязла телега в грязи, и лошади, выбившись из сил, лежали, растянувшись. В другом месте наезжал я лошадей, совсем уже издохших и самих повозчиков едва вживе, стужа и мокрота их совсем переломила; а отъехав далее, наезжал я и лошадей и повозчиков умерших от стужи: те как шли, так, упав, и издохли, а сии, прикурнувишсь, сидели позади повозок — и так окостенели. Инде одни лошади стояли по пояс в тине, а повозчик с полверсты от них лежал без дыхания. Одним словом: вся дорога наполнена была такими печальными зрелищами, что я не мог без внутреннего содрогания смотреть на оные. Наконец, вдали увидели мы зарево, а потом и пламя, освещавшее весь горизонт, и легко могли заключить, что тут надобно быть тому месту, куда мне ехать надлежало, и где была самая та скверная переправа, которая столько остановки наделала. Я пустился с казаками моими на сие зарево, и, за темнотою, едва было сам не погряз в тине и болоте, однако, наконец, кое-как доехали мы туда.

Но что ж увидел я тут? повозок несколько сот стеснилось к переправе и слышан был только вопль, шум и треск. Некоторые из них лежали опрокинутыми с гати в болото и на половину погрязшие; иные лежали на боку; у других переломаны были оси, а у иных колеса, и все в превеличайшем беспорядке и в такой тесноте, что мне не было никакого способа проехать и их не только пересчитать, но хотя глазом окинуть. Итак, довольствовался я, спросив сколько еще там за речкою обозов? и услышал, что их еще сот с шесть и более назади. Тогда не оставалось мне иного, как назад ехать; но как мы с казаками сами немилосердно перезябли, то рассудили заехать наперед погреться к находящемуся в близости огню.

Но какой бы, думали вы, это огонь был? Ах! не могу и сего без сожаления вспомнить. Это было прекрасное строение, стоявшее в по ломе. К несчастию, случись в самом том месте, где была сия переправа, прекрасная прусская деревня; и как дворы крестьянские были огромные, крытые снопами и стоящие друг от друга в отдалении, то в ней-то, двор по двор, зажигали наши переправляющиеся, чтоб как светом от пламени пользоваться, так и самим обогреваться. Боже мой! подумал я сам в себе, какие горестные последствия приносит с собою война! Чем бедная сия деревня виновата, что случилась быть в этом месте? Однако, потужив, сделал и я компанию прочим и, полежав на бугорке в погревшись против огня, пустился в обратный путь для донесения фельдмаршалу всего того, что я нашел и видел. Сей не успел меня увидеть вошедшего к нему в кибитку, как тотчас спросил: "что, мой друг, много ли еще?" — "Очень много, ваше сиятельство", ответствовал я, и рассказал ему потом все, что видел, как наезжал на рассеянные по дороге и по полям повозки, как видел многих повозчиков и лошадей умерших и прочее, что видел. Но что же вы бы думали он на сие сказал? Ничего, а только приказал мне иттить в свое место, а гренадеру продолжать сказывать сказку, прерванную моим приходом.

Вот какого фельдмаршала имели мы в тогдашнем вашем походе! Люди, вверенные его предводительству и попечению, погибали и страдали наижесточайшим образом, а он в самое то время увеселялся слушанием глупых и одними только нелепостьми наполненных сказок. Чему и дивиться, что армия на сем обратном походе претерпевала несравненно более урона, нежели идучи в Пруссию. Но я возвращусь к моей материи и буду продолжать повествование.

Для всех вышеупомянутых обстоятельств принуждены мы были сделать на сем месте растах и дождаться обозов, которые прибыли все не прежде, как уже под вечер на другой день. Сие время употреблено было для сожигания всех излишних вещей. Все обозы были пересмотрены и все лишнее сожжено и брошено. Сколько пушек, сколько ядр и бомб, пороху и других вещей и военных снарядов не побросали мы тут в воду и не зарыли в землю, для того, что везти было не на чем! Но все сие помогало мало. Тягости убавилось немного, и труд был тот же; и я не знаю, как бы нам дойтить, если б не умилосердилась над нами сама натура и не произвела некоторой перемены в погоде, и оная не сделалась несколько суше и лучше.

Впрочем, и в сию вторую ночь должен я был иметь некоторое беспокойство. Поелику все нужные предосторожности от неприятеля наблюдаемы были и в сие время, которые, в рассуждении тогдашних темных ночей, и неизлишними были, то имел всякий день дежурный генерал-майор обыкновение: по наступлении ночи, объезжать весь лагерь кругом и осматривать везде ли исполняется все то, что приказано, и поставлены ли нужные бокеты. Он бирал обыкновенно с собою несколько человек из нас, ординарцев, и в сию ночь должен был и я быть в его свите. Дежурным генерал-майором был у нас тогда толико прославившийся потом, граф Петр Александрович Румянцев, и с ним-то ездили мы тогда осматривать все полки и посты. Не могу без смеха и поныне вспомнить тогдашней нашей езды с ним. Никакая каналья, я думаю, не был столько браним и ругаем, как мы тогда с ним. Но что смешнее всего то, хотя нас немилосерднейшим образом и всякими скверными словами ругали и бранили, но мы принуждены были сносить то с терпением и без малейшей досады и, вместо сердца, только что тому смеяться. Причиною тому была крайняя темнота тогдашней ночи и то, что мы, проезжая сквозь полки и едучи мимо офицерских палаток, то и дело ногами лошадей своих зацепливали за палаточные веревки и тем приводя все палатки в потрясение, мешали спать в них офицерам, которые, не зная нимало кто тут так неосторожно ехал и отваживался их покой нарушать, сердились, кричали и бранили нас немилосердным образом, и так иногда хорошо, что мы со смеха принуждены были надседаться и им охотно то отпускали.

Ночевав помянутым образом в сем месте две ночи, 23 числа выступили мы опять в поход и, делая небольшие переходы, шли как сие, так 24, 25, 26 и 27 числа без растахов и претерпевая великую нужду и беспокойство, а особливо от стужи и продолжавшихся еще дождей. Особливого в сие время ничего не случилось, кроме того, что мы, как сущие варвары, жгли повсюду селы, дворянские домы и деревни, и днем курился везде дым, а ночью повсюду видимы были зарева и пожары. Какое зрелище для жалостливого и человеколюбивого сердца! — Не было тут пощады никому. И какое бы жило и строение прекрасное ни было, но долженствовало обратиться в пепел. Но для чего? Для того только, пo два эскадрона неприятельской конницы гнались за нами, и прусскому фельдмаршалу заблагорассудилось послать их в след за нами, для примечания нашего похода и движения; а наш не мог того рассудить, что они нам ничего важного сделать не могут, но вместо того, чтобы послать их отогнать, рассудил за лучшее удержать их опустошением всех остающихся позади нас мест и предаванием всего мечу и огню, не подумав ни мало о том, что чрез таковую жестокость навлекал всей нации нашей пред всем светом превеликое бесславие и такое пятно, которое останется на век в истории и которое ничем смыть не можно; ибо вообразите себе, любезный приятель, что писали тогда в ведомостях неприятели наши о сем разорении и какое мнение подавали о нас всему свету:

"Россияне, — говорили они, — выходя из Пруссии не оставили там о себе хорошей памяти, но до тех пор, покуда выступили из границ, упражнялись только в одних бесчеловечиях и жестокостях. Город и амт Рагнит со всеми почти деревнями своего уезда превращен совершенно в пепел. Деревни шестнадцати других амтов претерпели таковую ж участь. Весь скот был у жителей отнят и отчасти перебит. Великое множество деревенских жителей отчасти перестрелено, отчасти сожжены, отчасти уведены в плен, а особливо молодые люди. Многие духовные были сечены, а другие разожженными угольями пытаны, множество церквей разграблено, каковую участь имела и гробница генерала ла-Кара в Видлакене, и проч." Далее писали они, что и нам, россиянам, прусские мужики и гусары в разных местах не малый вред причиняли, и что они не только у нас многое похищенное нами опять отнимали, но многих убивали и в полон брали, а не мало получили и обозов в добычу, и что, между прочти, захвачен был ими один полковник из корпуса генерала Сибильского и приведен к армии, у которого отнято до 3,000 талеров наличными деньгами, двое золотых часов и карета с 6-ю лошадьми; казакам же и калмыкам не делано было никакой пощады, и потому они при сем возвратном походе не далеко в стороны от армии отлучались.

Вот что писали о нас тогда пруссаки! Но справедливо ли все сие было или нет, того не могу сказать; ибо все сие от наших разъезжающих по сторонам калымков и казаков могло статься; однако и то правда, что пруссаки в реляциях своих обыкновенно многое прилыгали и из самой мухи делали слона. По крайней мере, нам, находившимся тогда в армии, ничего о таких убийствах и пытках, также и о захваченном в плен полковнике ничего было не слышно; а что мы разорения и опустошения мест огнем производили того уже и оспорить не можно. Мы не только были тому очевидными свидетелями, но и сами для сожигания деревень были посыланы. Мне самому-таки случилось однажды командировану быть для истребления огнем одной прекрасной деревни; но я радовался, что упросил другого офицера принять на себя сию комиссию, от которой я внутреннее имел отвращение.

Препроводив помянутым образом целых пять дней в походе без растахов, наконец, 28 числа, мы от своего трудного похода отдыхали, и получили в сем месте небольшое порадование, а именно: получено было от двора повеление, чтоб всей армии выдать не в зачет за треть года жалованье. Кроме сего, памятно мне из сего периода времени, что мы в последние сии дни, идучи все безлесными и более песчаными местами, имели великий недостаток в дровах и принуждены были, как для обогревания себя, так и для варения себе яств, употреблять торф, которого, по счастию, в прусских деревнях находили великое множество в заготовлении. У всякого двора были складены из сих земляных дров или высушенного дерна превеликие поленницы, или кучи, и мы жгли оный сколько хотели, научившись скоро столько ж им пользоваться, как и дровами.

В последующий день продолжали мы поход свой далее, а 30 числа опять дневали, и в сем месте разделена была армия вновь на две дивизии.

С сего времени не стали уже мы так поспешать, отчасти для того, что уже немного оставалось нам иттить, а отчасти потому, что неприятельские партии от нас наконец отстали, и мы шли уже без всякой опасности. Итак, первое число октября мы шли, а второе и третье отдыхали и отправляли в Мемель наперед команды, для принятия провианта и печения хлебов. Потом 4-го числа опять перешли верст шесть и там опять два дня стояли. Во все сие время не имели мы ни в чем дальней нужды, а досаждали нам только стужа и наступившие морозы. Однако и от них научила нас нужда находить себе довольно спокойное убежище. Все мы, офицеры, оставили свои большие офицерские палатки и начали жить в маленьких солдатских, нагревая их жаровнями и угольями; а чтобы теплота не так скоро выходила, то употребляли зги обыкновенно по две палатки и одну из них надевали на другую, и так, чтоб одна была передом сюда, а другая в противную той сторону. Опущенные же и до самой земли полочки прибивали мы вплоть к земле; и чтоб стужа не могла снизу подходить к нам в палатку, то обсыпали самые края снизу землею; верхнюю же палатку немного вспрыскивали водою, дабы не так скоро тепло сквозь оную проходить могло. Чрез все сие и нагревание палатки жаровнями, с нажженными угольями и получали мы весьма теплые себе убежища. А как каждый из нас имел и возил с собою кровати, то, не имея нужды спать на земле, и поваливались мы в них, как в банях; но жаль только, что сие наемное тепло не долго длилось, но скоро проходило и что нам по нескольку раз в день нагревание вновь повторять надлежало; также, что вход в палатку не весьма был свободен и принуждал нас нагибаться и подлезать под стену.

Наконец 7-го числа октября, в день рождения моего и вступления на двадцатый год жизни моей, дошли мы до славного нашего Мезиеля, и версты за две от сей крепости расположились лагерем, а фельдмаршал стал в городе и имел в него публичный въезд, при стрельбе из пушек. Тут стояли мы целую неделю и упражнялись в принимании провианта и печении хлебов, также в запасении себя прочими нужными вещами, ибо в сем городе могли уже мы достать, купить, всякую всячину.

Между тем как все сие происходило, вторая дивизия нашей армии, под командою генерал-анншефа Броуна, пошла от нас прочь и повернула вправо, в польскую, тут прикосновенную, провинцию Жмудию, или Самогитию, где назначены ей были зимовые квартиры. Мы же остались при фельдмаршале, и все полки разделены были по-бригадно, из коих три бригады пошли на кантонир-квартиры в Курляндию, а пять полков осталось при Мемеле, ибо сию крепость не рассудили мы за благо оставить.

Нашему полку посчастливилось быть включену в число тех, коим назначено было иттить зимовать в Курляндию. Итак, мы, переправившись 15-го числа в Мемеле чрез реку, выступили в поход, и 16-го числа ночевали при польской границе, при местечке Полонка, а 17-го числа дошли наконец до курляндской границы и ночевали при мызе Будендиц, а на утро тут дневали.

19-го числа выступили мы опять в поход и, отошед полторы мили, стали лагерем подле деревни Лагнгер, а в последующий день, отошед две мили, в первый раз стали по квартирам и ночевали.

Нельзя изобразить, сколь приятны нам тогда были самые бедные мужичьи хижины! По претерпении толь многих трудов, стужи и беспокойства, неведомо как рады были мы дорвавшись до тепла, и для нас самые скверные латышские избы лучше были палат белокаменных. Но сему и дивиться не можно, по причине, что тогда уже было самое глубокое осеннее время и стояла стужа с ежедневными морозами.

21-е число выступили мы опять в поход и, отошед мили три, принуждены были, за неимением квартир, ночевать опять в палатках на холоду, а что того досаднее, тут же еще и дневать.

23-го числа пошли мы далее, и дошли до кирки Обер-Сартау, стали все по квартирам.

24-го числа разделилась наша бригада, и киевский полк пошел влево, а мы со вторым московским — вправо; а вскоре потом пошел и второй московский полк от нас в сторону, и мы остались одни и ночевали по квартирам, занятым по деревням.

25-го числа шли мы с полком своим еще далее, и сделав небольшой переход, ночевали по квартирам, а последующего дня начали уже отделяться от нас роты и расходиться по сторонам; мы же остались при знаменах.

Нельзя довольно изобразить, с какими приятными и особыми чувствованиями сопровождаемо бывает такое приближение к зимовым квартирам. Тогда хотя была глубокая осень, но нам веселее и приятнее было ехать, нежели самою весною. Каждый лесок и каждый кустарник казался нам мил, и мысль, что скоро наживем себе покой, услаждала все, и всем видимым предметам некакую особливую приятность придавала.

27-го числа октября пошли мы далее и пришли наконец в настоящие наши кантонир-квартиры в мызу Цирау, лежащую в Курляндии, и расположились по деревням кругом оной.

Таким образом кончился наш, предприятый в 1757 году, первый прусский поход, о котором теперь судите сами, славен ли он был, или бесславен и к пользе ли он нам служил или ко вреду и предосуждению. Что касается до меня, то мне то только известно, что вся польза состояла единственно в том, что мы посмотрели пруссаков, поучились с ними воевать, узнали как ходят в походах, какие бывают военные труды, овладели городом Мемелем, нагнали на пруссаков страх и доказали им, что мы умеем драться и не такие свиньи, какими они нас почитали. Впрочем, нельзя и того не сказать, что наш поход сей многого труда и многих убытков как в людях, так и в деньгах и во всем прочем стоил. Одним словом: он был приуготовлением и наукою к будущим нашим военным операциям.

Сим окончу я мое теперешнее письмо, а в последующем расскажу, что последовало далее; а между тем остаюсь ваш и прочее.

Письмо 53-е

Любезный приятель! Последнее мое письмо кончил я тем, что мы, возвратясь из своего похода, расположились в Курляндии по зимним квартирам; а теперь, продолжая повествование свое далее, скажу вам, что на сих квартирах простояли мы остальное время сего года наиспокойнейшим образом. Оба оставшие месяца, ноябрь и декабрь, протекли у нас мирно, и я не помню никакого важного и особливаго происшествия, которое бы около сего времени случилось. Главную квартиру занял наш фельдмаршал в курляндском приморском местечке Либаве, а нашему полку, как уже прежде упомянуто, квартиры назначены были в окрестностях мызы Цирау, где стал и старичок, полковник наш. Что ж касается до меня, то я сею зимою далеко не таков счастлив был, как предследующею. Роте нашей отведены были квартиры неподалеку от вышеупомянутой мызы; но как я около сего времени уже не был ротным командиром, потому что был при роте и сам поручик, то наилучшая квартира, назначенная для ротного командира на изрядном подымзке, занята была им; а я принужден был довольствоваться наилучшим крестьянским двором, какой только мог найтиться во всех деревнях, ассигнованных под нашу роту. Но как и все тамошние деревни и крестьянские дворы немногим чем лучше лифляндских, то нельзя сказать, чтоб квартира моя была завидная. Ее отвели мне в одной деревне, лежащей верст пять от моего поручика, и я за счастие еще считал, что удалось найтить такой крестьянский двор, в котором подле избы приделана была сбоку маленькая каморочка с тремя красненькими окошечками и голландскою печкою, которая была хотя и не гораздо светла и от небрежения крестьянского нарочито позакопчена, но я рад по крайней мере был тому, что печка была порядочная и что я не обеспокоиван был дымом, а что всего лучше, то была она тепла как баня. Сие тепло было нам всего дороже; ибо, натерпевшись в доходе стужи и беспокойств, рады мы были и последней лачужке.

Итак, квартирка моя была хотя и весьма посредственная, но я ею был нарочито доволен. Я прибрал ее колико можно было получше. Затоптанный и загвазданный пол велел я порядочно вымыть и выскресть; печку свою я выбелил; стены также велел порядочно обместь, очистить и потом вымыть; а чтоб придать им сколько-нибудь красы, то прибил на них два живописных портрета, которые случилось мне купить в походе за безделку у солдат, доставших оные при разграблении замка Аленбургского и которые составляли единую добычу, вывезенную мною из Пруссии. Далее, кроватку свою доставил я в одном углу, а в другом, подле печки и под окошечком, установил я свои походный столик, и ассигновал себе местечко для сидения, и как бумаги было у нас довольно, чернилы также были, а полочка, установленная моими книгами была подле меня, то мне ничего более было и не надобно; и я, разобравшись и расположившись сим образом, начал себе жить в тепле, как в царстве небесном, или как лучше сказать, как некакой отшельник, в сущем уединении и спокойствии. Ибо надобно сказать, что поручик мой был хотя изрядный человек, однако не такой, с которым бы можно было с приятностью делить время; итак, к нему часто ездить я не имел охоты, а из других офицеров никто подле меня близко не стоял. Что ж касается до тамошних мызников или курляндских дворян, то места сии были как-то пусты и не было никого из дворян, живущих в близости, так что мне во всю зиму ни одного из них видеть (не случилось), да и не слыхал я, чтоб кто жил тут неподалеку.

По всем сим обстоятельствам принужден я был жить один и, власно, как взаперти; и уединение сие конечно б мне скоро прискучило, если б не имел я охоты к наукам и не сделал издавна привычки упражняться в читании книг и писании, а самая сия привычка и помогла мне в сем случае очень много; ибо не успел я совсем обострожиться, как тотчас и нашел себе работу. Я упоминал уже прежде, что во время похода, в праздное время, переводил я новокупленную в Риге книгу Клевеланда; и как сей книги переведено было у меня уже довольно, то вознамерился я тогда перевод сей переписать набело, как можно лучшим и красивейшим письмом, почему, сделав тетрадки из лучшей почтовой бумаги, и начал я перевод свой переписывать, натирая всегда для писания тушь, и употребляя при переписывании все свое искусство к приданию книжке моей наилучшей красы; а занимаясь сим, и не видал как протекало глубокое и самое скучное осеннее время.

Кроме сего, случай доставил мне и некоторого рода собеседника. У хозяина моего проживал один рукомесленный старичок, упражняющийся в шитье деревенского мужичьего платья, для которого собственно и была сделана у него самая та каморочка, в которой я тогда жил. Сперва не знал я, что эта была за особа; ибо как его для меня выгнали из каморки то жил он в избе у хозяина, и мне был он не в примету; но как ход из моей комнаты был всегда через избу, то видая его всякий день, полюбопытствовал я однажды о нем, и, к превеликому удовольствию, узнал, что он был родом немец. Я тотчас с ним начал говорить, и нашел, что он был старичок самый добренькой, живал многие годы в самом Кёнигсберге и имел довольно смысла, так что я мог с ним иногда с целый час времени, я более, разговаривать без скуки. Я расспрашивал его о Кёнигсберге и он мне рассказывал все, что ему было известно. Словом, я старичка сего скоро полюбил и не редко заставливал его работать у себя в комнатке, дабы мне с ним можно было кой о чем разговаривать. Кроме того, сделался он мне и учителем латышскому языку; ибо как он язык сей совершению разумел, то, из любопытства, расспрашивал я у него, как что по-латышски называется и записывал в тетрадку.

В сих-то невинных и уединенных упражнениях препровождал я свое время. Но как недостаток в нужнейших съестных припасах, или так называемом запасе, который во время похода весь уже изошел, напоминал мне, что нужно помышлять о запасении себя вновь оным; а сверх того, не было у меня ни большой шубы, ни носильного порядочного тулупа и многих других вещей: то для всего того рассудил я отправить одного из людей моих в свою деревню, как для привоза мне сего запаса, так и для закупки в Москве всех нужных вещей, которых мне не доставало, а равно как и денег, в которых также была мне великая нужда — и Яков мой на лошадке принужден был в сей дальний путь отправиться.

Вскоре после того произошла в роте у нас некоторая перемена. Поручика моего произвели в капитаны, и на место его получил я себе другого командира, а именно: поручика Михаила Емельяновича г. Непейцина. И как сей человек был разумнее и несравненно лучших свойств и характера, нежели каков был г. Коржавн, то возстановилось у нас с ним очень скоро отменное дружество. Он полюбил меня чрезвычайно, и как он приехал тогда прямо из Польши, где находился для заготовления провианта и имел чрез то случай понажиться и вывезть с собою и денежек и всего прочего довольно, то стал он меня уговаривать, чтоб я переехал жить с ним вместе, на подмызок, и не дал мне до тех пор покою, покуда я на то не согласился. Привыкнувши к своей хижине, мне сперва было и не весьма хотелось расстаться с моим милым уединением; но просьбы его, а сверх того, и недостаток провизии и неудобность доставать оную в курляндских деревнях, убедили меня наконец оное оставить и переехать к нему жить; и я могу сказать, что я и не имел причины в том раскаиваться. Ласки его, ко мне оказываемые, и дружба простиралась так далеко, что он никак не хотел допустить до того, чтоб я купил от себя что-нибудь из провизии, но довольствовал меня своим коштом, и мы жили с ним как родные братья и могу сказать, что довольно весело. Квартира была у нас довольно хорошая; пить и есть было что, а в разговорах с ним время препровождать было не скучно; а сверх того, имел я свободу заниматься сколько хотел и своими упражнениями. Словом, сотоварищем сим был я совершенно доволен и, живя с ним, не видал как протекли оба остальные месяца сего года.

Совсем тем, не удалось мне долго пожить с сим любезным человеком. Пред окончанием года произошла со мною и еще одна перемена. Господину полковнику нашему вздумалось что-то перевести меня из прежней в гренадерскую роту, и я принужден был, против желания моего, оставить прежнего компаньона и переехать жить в новую роту и на третью квартиру. Однако, счастие послужило мне и в сем случае. Капитан в сей роте случился быть человек весьма хороший и разумный, воспитанный в кадетском корпусе и знавший по-французски и по-немецки, и почитаемый во всем полку нашел наилучшим и разумнейшим капитаном. Его звали Иваном Никитичем, а по фамили был он Гневушев. Сей человек служил еще при полку нашем во время покойного моего родителя и был им за достоинства свои любим. А потому знал он и меня еще с малолетства, и могу сказать, что и любил с того времени. После узнал я, что, по его домогательству и сделано было то, что я переведен был в его роту; ибо, как опросталась в его роте подпоручицкая вакансия, то он, зная мои способности, и выпросил меня у полковника. Поелику же учинено то против моей воли и хотения, то и не хотел он допустить меня, чтоб я стоял в латышской избе и терпел нужду и беспокойство, но таким же образом убедил меня, чтоб я стал с ним вместе на одной квартире, на что я охотно и согласился, и могу сказать, что и его сообществом и дружбою я был не менее доволен, как и господином Непейциным.

Теперь, остановясь на несколько времени на сем месте, обратимся на часок к другим предметам и посмотрим, что в других местах в сие время происходило.

Между тем, как мы помянутым образом из Пруссии возвращались и потом спокойно в Самогитии и Курляндии стояли по квартирам, в Европе, напротив того, война продолжала гореть во всем своем пламени. Королю прусскому, остальная часть сего лета, а особливо осень, посчастливилась в особливости. Непростительная погрешность, учиненная наши, и в самое почти то же время французским маршалом Ришелье, служила власно как сигналом к тому, чтоб всем смутным его обстоятельствам перемениться в наилучшие. Обоими сими весьма выгодными для него происшествиями, он власно как ободрился и стал помышлять о том, как бы ему управиться с прочими неприятелями, а особливо с так называемою имперскою армиею или собранною с разных мелких имперских княжений. Сей собралось при Нюренберге, вначале весны, из разных мест до 20,000 человек, пока, соединившись в августе с французскою армиею под командою принца Субиза, вступила в Саксонию и шла атаковать короля прусского. С другой стороны утесняли его цесарцы. Искусный предводитель их граф Даун, следуя вслед за прусскими войсками, преполагал им всюду и всюду столь великие препоны в их предначинаниях и наводил им столько беспокойств, что они растеряли великое множество войска, обозов, понтонов и самых магазинов, и не знали наконец что делать. С третьей стороны вошли уже шведы в границы прусские со стороны Померании, а с четвертой, как было упомниаемо, вступили мы в Пруссию. В сей крайности и будучи со всех сторон утесняем, решился было король почти из отчаяния схватиться и подраться еще с цесарцами, да и действительно пошел было их атаковать, но как нашел фельдмаршала их, стоящего с армиею в столь выгодном и неприступном месте, что без явной опасности учинить того было не можно, то препроводив целый почти день в одной перестрелке с ним из пушек, и испытав тщетно все способы до него добраться, принужден был, ничего не сделав, отойтить прочь и податься назад к Саксонии.

Тут, отправив знатный корпус в Шлезию для прикрытия границ и города Швейдница, стал сам помышлять о том, как бы ему укрыться от прозорливаго графа Дауна и уйтить для встречи и разбития имперской армии. Сия наводила ему тогда больше всех заботы и беспокойства; ибо единым вступлением своим могла у него отнять всю Саксонию и пройтить до Магдебурга, и в такую же сей город привесть опасность, в какой находился Берлин от шведов. К произведению помянутого предприятия, надлежало употребить королю всю свою хитрость и искусство, и ему удалось сие сделать наивожделеннейшим образом. Он, отделив знатную часть войска от главной армии, ушел так скрытно, что Даун не мог долго о том проведать.

Между тем, оставленная им главная армия под командой принца Бевернскаго, к которому придан был на вспоможение славный и искусный генерал Винтерфельд, на которого король наиболее и надеялся, принуждена была терпеть много зла и беспокойства от цесарцев. Помянутый генерал Винтерфельд стал с отделенным деташаментом в некотором отдалении от главной армии. Цесарский фельдмаршал граф Даун, соединясь с принцем Лотарингским, пришел и стал лагерем насупротив прусской, и цесарский генерал Надасти атаковал корпус генерала Винтерфельда и не только разбил оный, побив у пруссаков около 1,500 человек, но причинил им чувствительнейший удар чрез смерть самого генерала Винтерфельда, который на сем сражении смертельно был ранен. Принц Бевернский без него власно как опешил, и позабыв о прикрытии шлезских границ, пошел внутрь Шлезии к Лигницу, а сверх того сделал еще того хуже и ослабил свою армию рассылкою до 15 тысяч человек в разные крепости, и чрез то привел себя в несостояние противоборствовать цесарской армии, которая, следуя за ним по стопам и причиняя ему везде вред, прогнала его даже до Бреславля и принудила обнажить всю Шлезию и предать ее почти в жертву и на произвол цесарцам, чем цесарцы и не преминули воспользоваться. Генерал их Надасти окружил тотчас славную их крепость Швейдниц и учинил все приуготовление к осаде, а другой генерал, Гаддик, с маленьким корпусом легких войск пошел прямо к обнаженному и без всякой защиты находящемуся Берлину, и принудил сей столичный город заплатить себе не малую контрибуцию, а королеву, со всем двором, спасаться бегством и удалиться в Шпандау. Но сие обладание прусскою столицею не продолжалось более одних суток, и сей достопамятный день был 5-го октября месяца.

Между тем как все сие происходило, и цесарцы помянутым образом хозяйствовали в Шлезии и в самой Бранденбургии, сам король прусский находился, как выше упомянуто, в походе против имперской армии, соединенной с французами, которая, вступив в Саксонию, распространилась уже в окрестностях Ленпцига и шла прямо к Магдебургу и к Берлину; королю удалось тотчас остановить ее своими деташаментами. Он пошел к Эрфурту, и принудив союзных выступить из оного, овладел сим городом. Тут принужден был он стоять долгое время и рассылать всюду отдаленные корпуса для прикрытия Магдебурга, Лейпцига и Берлина, а между тем производить с неприятелями малую войну, что и продолжалось почти до самого ноября месяца. Обе армии упражнялись в маршах и контрамаршах и дрались только между собою разные их отделенные деташаменты с различными успехами.

Наконец, 24-го октября, дошло дело и до решительной баталии, неподалеку от Лейпцига, при деревне Розбахе, и королю прусскому посчастливилось, несмотря на всю малочисленность своего войска и на несравненное превосходство имперской союзной армии, бывшей под командою генералисимуса принца Гильгургсгаузенского и Субиза, разбить в прах сию последнюю чудным и невероятным почти образом. Употребленный им удачно военный обман помог ему произвесть сие великое и славное дело. Он притворился убоявшимся имперской армии и ретирующимся к Мерзебургу. Имперцы и французы, приписывая сие его трусости, почитали победу несомненною и почти на половину выигранною, погнались за ним без дальней осторожности — но вдруг попались власно, как в засаду, и нашли короля, стоявшего в наилучшем порядке и готового к сражению. Целая половина армии скрыта была у него за пригорком, и палатки, стоящие на оном, закрывали ее от глаз неприятеля. Но как палатки вдруг сняли, то она означилась и видом своим привела неприятелей в великое замешательство, которым король тотчас воспользовался и храбро конницею своею атаковав их конницу, привел сию в беспорядок и принудил к бегству, а за нею последовала и вся пехота.

Славное сие сражение продолжалось недолго, но было весьма кровопролитно. Союзная армия состояла хотя из 60-ти тысяч человек, а прусская не более как из 30-ти, но первая была так разбита и в такую расстройку и беспорядок приведена, что на месте баталии не осталось более 2,000 человек. Она потеряла более 10,000 человек, и пруссаки взяли в полон до 7,000 человек, в том числе 11 генералов и 250 офицеров, а сверх того, получили в добычу 63 пушки, и 15 штандартов и 7 знамен. Словом, победа, одержанная королем прусским, была совершенная и славная. Он, пригласив пленных офицеров к себе на ужин, просил их, чтоб они не прогневались, что кушаньев мало, и что он их угощает так худо, ибо он никак не ожидал иметь у себя в сей вечер толь многих гостей.

Впрочем, победа сия имела важные последствия. Король прусский получил чрез то свободу и мог полететь на помощь утесненной своей Шлезии и принцу Бевернскому. В гановеранах возбудилось опять мужество и они, нарушив свой договор, начали опять воевать. Французы опешили и сами цесарцы пришли в смущение и в некоторый род малодушия.

Со всем тем, как король ни спешил на вспоможение принцу Бевернскому, стоявшему окопавшись подле Бреславля, однако ему не удалось поспеть благовременно. Цесарцы, услышав о победе его при Розбахе и о том, что он идет, успели до прибытия его атаковать принца Бевернского в его ретраншаменте, и несмотря на все трудности и храбрую оборону, выбили 13-го ноября пруссаков из оных, и потом взяли самого принца Бевернского в полон и пруссаков принудили уйтить. Сия удача произвела то следствие, что в тот же вечер сдался и город Бреславль на капитуляцию и за несколько времени до того сдалась и крепость Швейдниц генералу Надастию, и королю не удалось и сему городу учинить вспоможение.

Но все сии удачи и выгоды, полученные цесарцами, хотя и привели короля прусского в великое нестроение, однако продлились недолго. Провидению угодно было назначить не им, а королю прусскому воспользоваться всеми кровопролитиями и трудами сего лета. Он, будучи помянутыми успехами цесарцев приведен в превеликую расстройку и лишась почти совсем Шлезии, решился испытать еще раз своего счастия и подраться с цесарцами, в надежде победою переменить все положение дел; почему, несмотря на все беспокойства глубокой осени и крайнее утруждение своей армии, пошел искать цесарцев, чтоб дать им баталию. Цесарцы, зная малочисленность его армии, не только не устрашились сего, но даже, презирая, смеялись над оною, называя ее не армиею, а берлинским разводом. Совсем тем, мудрый и осторожный фельдмаршал их Даун, совсем не то мыслил, и не давая себя тем ослепить, стал в весьма выгодном месте подле Швейдница и не хотел никак итиить сам на встречу неприятелю, а ожидал, чтоб король пришел его атаковать. Но как был он не один командиром над цесарскою армиею, а вместе с принцем Лотарингским, сей же в мнении своем был с ним не согласен и хотел иттить сам на встречу королю и дать с ним баталию, то сие несогласие произвело то, что посылан был курьер в Вену, спросить что делать; и как велено было иттить и дать с неприятелем баталию, то король прусский, сего только желая, и сошедшись с ними при Лиссе и при деревне Лейтене, составил с ними 24-го ноября кровопролитную и столь удачную битву, что цесарцы были совершенно побеждены и потеряли на этом сражении 301 офицера и 21,000 человек войска, 134 пушки и 59 знамен. Но сего еще было не довольно, но несчастию цесарцев назначено увеличиться потерянием опять Бреславля. Принц Лотарингский, желая спасти сей город, хотя послал в него знатный корпус с многочисленною артиллериею, но сие послужило только к вящему урону; ибо король прусский не упуская времени, осадил оный, и несмотря на всю суровость погоды и трудности, взял оный. Сия потеря Бреславля стоила цесарцам 13 генералов, 680 офицеров и 17,000 рядовых.

Сим образом кончилась кампания сего года с великим уроном и предосуждением для цесарцев. Все их труды, сражения, убытки и полученные выгоды не принесли им ни малейшей пользы. Они принуждены были выттить в Богемию и оставить всю Шлезию опять во власть пруссаков. Один только город Швейдниц остался в их руках; но сия была очень малая выгода. Словом, пруссакам удалось, против всякого чаяния и к удивлению всей Европы, окончить кампанию сию с великою для себя выгодою; ибо и самых шведов успел еще фельдмаршал их Левальд, возвратившись из Пруссии и отделавшись от нас, из пределов прусских выгнать с уроном.

Вот вам краткое изображение бывших тогда в Европе происшествий, которыми кончился 1757 год: то дозвольте и мне на сем месте теперешнее мое письмо кончить и сказать вам, что я есмь ваш верный друг и прочая.

ЗАНЯТИЕ КЕНИГСБЕРГА ПИСЬМО 54-е

Любезный приятель! Между тем, как вышеупомянутом образом, в самую глубочайшую осень 1757 года война в прусских, цесарских и саксонских землях горела наижесточайшим образом и целые десятки тысяч людей лишались жизни, а того множайшие попадали в полон, поля же обагрялись человеческою кровью, а бесчисленное множество бедных поселян лишались своих домов и всего своего имения, а того множайшие претерпевали тягость от податей и отнимания у них всех заготовленных ими для своего пропитания съестных припасов и фуража, — отдыхали мы в Польше и в Курляндии от своих трудов и всю сию осень и начало зимы препроводили в мире, тишине и наивожделеннейшем покое. Не зная ничего о всех сих происшествиях, жили мы тут на своих покойных квартирах и только что веселились.

Но сколь спокойны были мы, столь беспокоилось правительство наше худыми успехами нашего первого похода. Неожидаемым и постыдным возвращением армии нашей из Пруссии и всеми поступками нашего фельдмаршала Апраксина была владеющая нами тогда императрица крайне недовольна, и хотя для прикрытия стыда и обнародовано было, что сие возвращение армии нашей произошло по повелению самой императрицы и будто для того, что как цесарцы сами уже вошли в Шлезию, то нам не было нужды иттить далее и продолжать поход свой до Шлезии, и что, сверх того, войска нужны были в своем отечестве по причине болезни императрицыной, — однако всем известно было, что это объявлено было для одного вида, а в самом деле все знали, что учинил он то самопроизвольно. А самое сие и навлекло на него гнев от императрицы, почему не успел он возвратиться в Курляндию, как отозван был в Петербург для отдания в поведении своем отчета. Сие обратное путешествие в столичный город было сему полководцу весьма бедственно и несчастно. Лишась всей своей прежней пышности, принужден он был ехать как посрамленный от всех, почти тихомолком, и слухи об ожидаемых его в Петербурге бедствиях столь его беспокоили, что он на дороге занемог и больной уже привезен в Нарву. Но сего было еще не довольно. Но несчастие встретило его уже и в сем городе, ибо прислано было повеление, чтоб его не допускать и до Петербурга, но, арестовав тут, велеть следовать его нарочно учрежденной для того комиссии. И сие бедняка сего так поразило, что он в немногие дни лишился жизни, о которой никто не жалел, кроме одних его родственников и клиентов, ибо, впрочем, все государство было на него в неудовольствии.

Сим образом погиб сей человек, бывший за короткое пред тем время толико знатным и пышным вельможею, и наказан самою судьбою за его вероломство к отечеству и поступку, произведшую толь многим людям великое несчастие.

Между тем команда над оставшею в Курляндии и Польше армиею поручена была генерал-аншефу графу Фермеру. И как сей генерал известен был всем под именем весьма разумного и усердного человека, то переменою сею была вся армия чрезвычайно довольна. Он и не преминул тотчас стараниями своими и разумными новыми распоряжениями оправдать столь хорошее об нем мнение.

Первое и наиглавнейшее попечение сего генерала было о том, как бы удовольствовать всю армию всеми нужными потребностями, а потом овладеть скорее всем королевством прусским, и чрез то сколько, с одной стороны, исправить погрешность, учиненную графом Апраксиным, столько, с другой, исполнить желание нашего двора и императрицы. Ибо, как между тем получено было известие, что король прусский все свое прусское королевство обнажил от войск, употребив оные, как выше упомянуто, для изгнания шведов из Померании, то, дабы не дать ему время опять армию свою туда возвратить, велено было наивозможнейшим образом поспешить и, пользуясь сим случаем, занять и овладеть всем королевством прусским без дальнего кровопролития.

Всходствие чего не успел сей генерал принять команды и получить помянутое повеление, как и начал ко вступлению в Пруссию чинить все нужные приуготовления. И как положено было учинить то, не дожидаясь весны, а тогдашним же еще зимним временем, то с превеликою нетерпеливостию дожидался он, покуда море или паче тот узкий морской залив, который известен под именем Курского Гафа[142] — и, будучи от моря отделен узкою и длинною полосою земли, простирается от Мемеля до самого местечка Лабио, — покроется столь толстым льдом, чтоб по оному можно было иттить прямым и кратчайшим путем на Кенигсберг войску со всею нужною артиллериею. Нетерпеливость его была так велика, что с каждым днем приносили ему оттуда лед для суждения по толстоте его, может ли он поднять на себе тягость артиллерии.

Но как сие не прежде воспоследовало, как в самом окончании 1757 года, то самое начало последующего за сим 1758 года и сделалось достопамятно обратным вступлением наших войск в королевство прусское. Граф Фермор еще в последние числа минувшего года переехал из Либавы в Мемель, а тут, изготовив и собрав небольшой корпус и взяв нужное число артиллерии, пошел 5-го числа генваря по заливу прямо к Кенигсбергу, приказав другому корпусу, под командою генерал-майора графа Румянцева, в самое то ж время вступить в Пруссию со стороны из Польши и овладеть городом Тильзитом.

Успех дела и похода сего был наивожделеннейший. Войска графа Фермера в тот же день без дальнего отягощения дошли по льду до острова Руса и овладели находившимся тут амтом,[143] а войска, вступившие со стороны из Польши, овладели без всякого сопротивления Тильзитом, где граф Румянцев, услышав, что в городе Гумбинах находился еще небольшой прусский гарнизон, послал было для захвачения оного войска, но они его уже не застали, ибо он, услышав о приближении наших, заблагорассудил удалиться заранее. Итак, вступили наши во все местечки и города без всякого сопротивления и везде жителей приводили к присяге быть в подданстве и верности у нашей императрицы.

Наконец граф Фермор, соединившись со всеми пятью колоннами войска, вступившими в Пруссию с разных сторон, под командою генерал-поручиков Салтыкова, Резанова, графа Румянцева и генерал-майоров князя Любомирского и Леонтьева, пошел прямо и без растахов в город Лабио и, пришед туда 9-го числа, нашел у тамошнего начальства уже повеление от кенигсбергского правительства, чтоб в случае вступления наших войск отпускалось нам все, чтоб ни потребовалось, без всякого сопротивления, и повиноваться всем приказаниям графа Фермера.

Из сего места отправил сей генерал полковника Яковлева с 400 гренадер, с 8-ю пушками и 9-ю эскадронами конницы под командою бригадира Демику и с 3-мя гусарскими полками и Чугуевскими казаками под предводительством бригадира Стоянова прямо к Кенигсбергу. А как между тем приехали к нему и депутаты, присланные от кенигсбергского правительства с прошением от всего города и королевства, чтоб принято оное было под покровительство императрицы и оставлено при ее привилегиях, то он, уверив их о милости монаршей, отправился и сам вслед за помянутым передовым войском в помянутый столичный город.

Итак, 11-й день генваря месяца был тот день, в который вступили наши войска в Кенигсберг, а вскоре за ними прибыл туда и сам главнокомандующий. Въезд его в сей город был пышный и великолепный. Все улицы, окна и кровли домов усеяны были бесчисленным множеством народа. Стечение оного было превеликое, ибо все жадничали[144] видеть наши войска и самого командира, а как присовокуплялся к тому и звон в колокола во всем городе и играние на всех башнях и колокольнях в трубы и в литавры, продолжавшееся во все время шествия, то все сие придавало оному еще более пышности и великолепия.

Граф стал в королевском замке и в самых тех покоях, где до сего стоял фельдмаршал Левальд,[145] и тут встречен был всеми членами правительства кенигсбергского, и как дворянством, так и знаменитейшим духовенством, купечеством и прочими лучшими людьми в городе. Все приносили ему поздравления и, подвергаясь покровительству императрицы, просили его о наблюдении хорошей дисциплины, что от него им и обещано.

В последующий день принесено было всевышнему торжественное благодарение, и главнокомандующий, отправив в Петербург графа Брюса с донесением о сем удачном происшествии, трактовал у себя весь генералитет и всех лучших людей обеденным столом,[146] а наутрие приводим был весь город к присяге, и главное правление всем королевством прусским началось нашими.

Не успел граф Фермор помянутым образом городом Кенигсбергом овладеть и все правительства получить в свою власть, как наипервейшее его попечение было о расположении вступивших в Пруссию войск на зимние квартиры и о занятии ими всех нужнейших мест как во всем королевстве прусском, так и в польской Пруссии. Итак, иным велел он расположиться квартирами в окрестностях Кенигсберга, другим иттить и занять приморскую крепость Пилау, иным же иттить далее вперед и занять все места по самую реку Вислу и с ними вместе польские вольные города Ельбинг и Мариенбург. Сим последним хотя и не весьма хотелось впустить наши войска, но как обещано было им всякое дружелюбие, то принуждены были на то согласиться. В Кенигсберге же для гарнизона введен четвертый гренадерский полк, также Троицкий пехотный, и комендантом определен бригадир Трейден, а суды поручены полковнику Яковлеву, ибо и сам граф намерен был отправиться далее и главную свою квартиру учредить на Висле, в прусском городке Мариенвердере. Что же касается до оставшихся в Курляндии и Самогитии полков под командою генерала Броуна и князя Голицына, то и сим велено также вступить в Пруссию и, прошед через оную, занять верхнюю часть польской Пруссии с городами Кульмом, Грауденцом и Торунем, и чрез то составить кордон по всей реке Висле.

Как в числе сих оставшихся в Курляндии полков случилось быть и нашему Архангелогородскому полку, то и не имели мы в сем зимнем походе соучастия, но все сие время простояли спокойно на своих квартирах и не прежде обо всем вышеупомянутом узнали, как по вступлении уже наших в Кенигсберг и когда прислано было повеление, чтоб и нам туда же следовать. Я не могу довольно изобразить, какую радость произвело во всех нас сие известие. Все мы радовались и веселились тому власно так, как бы каждому из нас подарено было что-нибудь и мы в завоевании сем имели собственное соучастие. Никогда с толикою охотою и удовольствием не собирались мы в поход, как в сие время, и никогда толикого усердия и поспешения в сборах и приуготовлениях всеми оказываемо не было, как при сем случае.

Нам велено было нимало не медля выступить в поход, и путь шествию нашему назначен был прямо через Польшу, или нарочитую часть литовской провинции Самогитии; a потом, вдоль всего королевства Прусского, прямо к польскому вольному городу Торуню, стоящему на берегах реки Вислы на отдаленнейшем краю Пруссии польской. Итак, хотя мы и не могли ласкаться надеждою увидеть столичный прусский город Кенигсберг, который оставался у нас далеко вправе, однако по крайней мере довольны были мы тем, что увидимъ все Прусское королевство.

Со всем тем сколько ни радовались мы сему скорому и нечаянному выступлению и шествию в Пруссию, однако обстоятельство, что тогда была самая середина зимы и что всем надлежало запасаться санями, наводило нам много заботы. Но никто из всей нашей братьи офицеров так много озабочен тогда не был, как я, но тому была довольная причина. У всех офицеров было довольное число лошадей, на которых бы им везть свои повозки и на чем и самим в маленьких санках ехать, ибо верховая езда для зимнего времени была не способна, а у меня было только две лошади, а третьей, для особливых и маленьких санок, не было. На сей третьей лошади, как выше упомянуто, отправил я другого человека моего в деревню, за Москву, и сей человек ко мне еще тогда не возвратился. Итак, не только не было у меня третьей лошади и другого человека, но сверх того имел я и во всем прочем крайнюю нужду и недостаток: не было у меня ни маленьких санок, как у прочих, не было ни большой шубы, ни порядочного тулупа, ни прочего нужного платья, ни запаса и съестных припасов, толико нужных для похода, а что всего паче — не было и денег. Всего того уже за несколько дней дожидался я со всяким днем; а тогда как сказан был нам поход, то ожидание мое сопрягалось с величайшею нетерпеливостью, ибо по счислению времени надобно уже ему было давно быть. Со всем тем сколько я Якова своего ни дожидался, сколько ни смотрел в окна, не едет ли, сколько раз ни высылал смотреть, не видать ли его едущего вдали, — но все наше ожидание и смотрение было напрасно: Якова моего не было и в появе, и я не знал, что наконец о нем и думать. Уже сделаны были все приуготовления к походу; уже назначен был день выступления; уже день сей начал приближаться, — но Яков мой не ехал и не было о нем ни духу, ни слуху, ни послушания. Господи, какое было тогда на меня горе и каким смущением и беспокойством тревожился весь дух мой! Я только и знал, что, ходя взад и вперед по горнице, сам с собою говорил:

"Господи! Что за диковинка, что он так долго не едет? Давно бы пора уже ему быть. Что он со мною теперь наделал и что мне теперь начинать?.."

Пуще всего смущало меня то, что я, в бессомненной надежде, что он вскоре возвратится и привезет мне все нужное, ничем и не запасался и ничего нужного себе и не покупал. К вящему несчастию, не было у меня тогда и денег, ибо, по недостатку оных по возвращении из похода, жалованье было уже забрано вперед и истрачено. Но все же я мог достать денег на покупку лошади и санок, в которых мне всего более была нужда, если б вышеупомянутая надежда скорого возвращения моего слуги меня не подманула, которого я с часу на час дожидался.

Но наконец наступил уже и тот день, которого я, как некоего медведя, страшился, то есть день выступления нашего в поход. И как Якова моего все еще не было, то не знал я, что делать, и был почти вне себя от смущения. Повозку свою с багажом хотя и совсем я исправил и она была готова, но самому мне как быть, — того не мог я сперва никак ни придумать, ни пригадать. Не имея особой лошади и санок, другого не оставалось, как иттить пешком вместе с солдатами. Но о сем можно ли было и думать, когда известно было мне, что и у последних самобеднейших офицеров были особые лошади и всякий имел свои санки и что я чрез то подвергну себя стыду и осмеянию от всего полка. В сей крайности приходило уже мне на мысль сделать то, чего я никогда не делывал, то есть сказаться нарочно больным, дабы мне, под предлогом болезни, можно было ехать в кибитке и в обозе. Но сие находил я неудобопроизводимым, по причине, что кибитка моя была вся набита всякою рухлядью и мне в ней поместиться было негде. Словом, я находился тогда в таком настроении, в каком я отроду не бывал; и истинно не знаю, что б со мною было, если б не вывел меня наконец капитан мой из моего смущения и несколько меня не успокоил.

Сей, увидев крайнее мое смущение и расстройку мыслей, быв свидетелем всему моему нетерпеливому ожиданию и ведая причину, для чего я не покупал лошади и саней, спросил меня наконец, как же я о себе думаю?

— Что, батюшка! — ответствовал я на сей вопрос. — Я истинно сам не знаю, что мне делать. Приходится пешком почти иттить, покуда сыщу купить себе лошадь и сани.

— И! — ответствовал он мне. — Зачем, братец, пешком иттить — кстати ли! Поедем лучше вместе в одних со мною санках. Хоть они и тесненьки, но как-нибудь уже поуместимся. По крайней мере, на первый случай и покуда попадется тебе купить лошадь, а между тем, может быть, подъедет и человек твой.

Не могу изобразить, сколь много утешил и обрадовал он меня предложением сим. Я хотя для вида совестился и говорил, что я его утесню и обеспокою, но в самом деле так был рад сему случаю, что если б можно, то расцеловал бы его за оное.

Итак, положено было у нас ехать вместе; но не успели мы кое-как и с великою нуждою доехать до штаба и оттуда всем полком выступить в поход, как я у своей братьи офицеров множество нашел не только просторнейших мест для сидения, но даже несколько пустых и праздно едущих санок. Ибо как во время сего похода не имели мы причины ни к малейшему опасению от неприятеля, то и шли мы как собственно в своем отечестве или в дружеской земле, так сказать, спустя рукава и пользуясь всеми выгодами, какие в мирное время иметь можно. Полк вели у нас обыкновенно одни только очередные и дежурные, а прочие офицеры все ехали где хотели, и сие и причиною тому было, что они, для лучшего сокращения дороги и для приятнейшего препровождения времени, соединялись в разные кучки и компании и ехали не только гурьбою на многих санях вместе, но присаживались друг к другу на сани для шуток и разговоров, а свои оставляя ехать пустыми; и как они все были мне друзья и приятели, то и мог я присаживаться из них в любые и ехать так долго, как мне хотелось.

Сим образом, перепрыгивая с одних саней на другие и присаживаясь то к тому офицеру, то к другому, и переехал я весь свой первый переход благополучно, и мне удалось смастерить все сие искусно и хорошо, что никому из офицеров и на ум того не приходило, что у меня собственных своих не было и что я делал то поневоле. Однако на всю сию удачу несмотря, беспокоился я во всю дорогу крайне мыслями и того и смотрел, чтоб кто тайны моей не узнал и чтоб не принужден я был вытерпливать превеликого стыда и от всех себе насмешек.

Но как бы то ни было, но мы приехали и расположились ночевать в одном небольшом местечке, на границах уже литовских находящемся, и сделали в сей день великий переход. Тут получил я хотя прекрасную и спокойную квартиру, но вся ее красота меня не прельщала, ибо у меня не то, а другое на уме было. Я заботился беспрерывно о своем путешествии и только сам себе в мыслях говорил и твердил:

"Ну, хорошо! Сегодня-таки мне удалось кое-как промаячить, но как быть завтра? С кем ехать и к кому приставать? Ну как догадаются и узнают, как тогда быть?"

Помышления таковые привели в такую расстройку мои мысли, что я был власно как в ипохондрии[147] и в таком углублении мыслей, что самая еда мне на ум не шла. Но вообразите себе, любезный приятель, какая перемена со мною долженствовала произойтить, когда в самое сие время вбежал ко мне почти без души мой малый и запыхавшись сказал:

— Что вы, барин, знаете? Ведь Яков наш приехал!..

— Что ты говоришь! — воскричал я, вспрыгнув из-за стола и позабыв о еде. — Не вправду ли, Абрамушка?

— Ей-ей, сударь, теперь только на двор взъехал, и какие же прекрасные санки!

В единый миг очутился я тогда на крыльце и от радости не знал, что говорить, а только что крестился и твердил:

— Ну слава Богу!

Но радость моя увеличилась еще более, когда услышал я от моего Якова, что он привез ко мне не только множество всякого запаса, но и накопил мне всего и всего, в чем наиболее была нужда. Привез мне прекрасный тулуп, большую шубу лисью, новое седло и множество других вещей; а что всего приятнее было мне, то и множество всяких вареньев и заедок, присланных мне от моей сестры, к которой он заезжал и которая находилась тогда с зятем моим в деревне, ибо сей отпущен был от полковника еще с самого начала зимы и нашел потом способ отбиться совсем от службы в отставку. Но что радость мою еще совершеннейшую сделало, то было уведомление его, что он привез с собою еще более ста рублей денег. Боже мой, как обрадовался я сему последнему! Истинно я не помню, чтоб я когда-нибудь так много обрадован был, как тогда. Таки сам себя почти не помнил и не ходил, а прыгал от радости по комнате и только что твердил:

— Ну, слава Богу, теперь все у меня есть, всего много: и лошадей, и запасу, и платья, и денег, и всего, и всего! Теперь готов хоть куда, и мне ни перед кем не стыдно.

Словом, я мнил тогда, что я неведомо как богат и что наисчастливейший человек был в свете, и тысячу раз благодарил сперва Бога, а потом слугу своего Якова за исправное отправление полученной ему комиссии. Да и подлинно, день сей был достопамятный в моей жизни тем, что сколь великое чувствовал я при начале его огорчение, столь великою, напротив того, радостью объято было мое сердце при окончании оного.

Сим окончу я теперешнее письмо и сказав, что я есмь ваш нелицемерный друг, остаюсь, и прочая.

ВТОРИЧНЫЙ НАШ ПОХОД В ПРУССИЮ Письмо 55-е

Любезный приятель! Радость моя о прнезде моего слуги и нетерпеливое желанне видеть, что он привез с собою, была так велика, что я не дал почти времени порядочно выпрячь лошадей и прибрать, но велел скорее развязывать воз и носить к себе все привезенное. Удовольствие при развязывании и рассматривании всего было чрезвычайное; а то я уже никак изобразить не могу, какое чувствовал я, когда подал он мне привезенный им мерлушечий и зеленою китайкою покрытый легонький тулуп. В единый миг сбросил я с себя прежний гадкий и дурной овчинный и надел на себя сей новый. И чтож это! сколь прелестным показался он мне тогда! И мягок-то, и легок, и тепел, и красив — и все качества и достоинства были в нем. Для испытания привезенного чая и сахара, должен был Абрам мой тотчас бежать и в новом чайнике варить воду, и чай сей мне тогда вкуснее всех чаев в свете показался, и я не мог ему довольно похвал приписать. Увидев же множество ветчины, тотчас сварен был и оной целый окорок; и как я был до нем всегда великий охотник, а тогда уже несколько месяцев ее не едал, то не могу изобразить, сколь сладок и вкусен мне тогдашний ужин показался. По окончании оного, привезенные варенья должны были служить мне вместо десерта. Все их, сколько их ни было, я отведывал, и каждое казалось мне неведомо каким драгоценным конфектом. Словом, всем и всем я тогда удовольствовался досыта, и был всем так доволен, что ничего не желал более. Вот до чего доводит претерпенная несколько времени нужда, и какую великую и ему придает она и самым маловажным вещам!

Итак, поутру, на другой день, имел я уже удовольствие ехать в своих санках, которые были хотя не чухонские, а пошевенки, но я о сем уже не заботился, а довольно, что были новые санки с кряковками, и что я был одет тепло и как водится, и мне не только ни пред кем было не постыдно, но я еще имел пред многими тогда великое преимущество. Словом, произведенное вдруг во всем изобилие произвело даже во всем во мне великую перемену. Я возымел как-то и увышеннейшее о себе мнение, ехал со всеми, которые были выше меня чинами, обходиться фамильярнее и вольнее, да и они все, проведав, что ко мне привезено довольно всякой-всячины и что были у молодца и денежки, стали обходиться со мною как-то ласковее, и власно как стараться искать моей к себе дружбы и приятства. Они стали приглашать меня чаще в свои компании, просить препровождать с ними время и брать участие в их увеселениях, и прочая тому подобное, что все хотя и льстило моему самолюбию, но после возымело последствия не весьма для меня выгодные, как то окажется после.

Поход наш, как выше упомянуто, простирался чрез Польшу и прямо на прусский городок Гумбины. И поелику мы шли не спеша, и чрез два дни брали всегда растах, и притом в польских местечках, селах и деревнях получали всегда хорошие и спокойные квартиры, то мы не чувствовали почти никакого отягощения, и все наше шествие можно дочесть более беспрерывным увеселением, нежели походом. Всякий день съезжались мы по нескольку человек вместе и, едучи вереницею, друг за другом, не пропускали почти ни одной на дороге стоящей корчмы, в которой бы не побывать и по нескольку минут не препроводить в смехах, играх и шутках. Как же скоро приедем в какое-нибудь местечко и расположиться по квартирам, то и пойдут у нас, а особливо во время дневаньев, разгуливанья друг к другу по гостям и вместе потом, буде есть где, по трактирам, и начнутся картежные игры и друг друга угащивания чаями, пуншами, вином и прочим. Одним словом, мы во весь сей поход препровождали время свое очень весело, а помогала много к тому и стоявшая тогда хорошая и самая умеренная зимняя погода.

Впрочем, во время сего шествия имел я случай насмотреться довольно всему житью-бытью поляков, живущих в сей части Литвы, или провинции литовской, известной под именем Жмудии или Самогитии, через которую мы тогда шли. Мне показалась она довольно, однако не слишком же хороша. Самые деревни были немного чем лучше наших русских, а и местечки или маленькие городочки не слишком завистны и далеко не таковы хороши, как в других местах Польши, чему причиною, может быть, было то, что сей угол польского государства был весьма беднее прочих мест. Однако, как бы то ни было, однако находилось довольно и таких предметов, которые привлекали к себе тотчас любопытное наше зрение, как скоро мы вошли в литовские пределы. Часовеньки, стоящие неподалеку пред въездом в каждую деревню, доказали нам тотчас, что находились мы уже в землях католицких. Часовеньки сии делаются у них почти такие же, какие делают у нас кой-где мужики при дорогах, для поставления в них икон: на одном столбике и с маленькою крышечкою; но разница только та, что у них столбы сии высокие, и не такие, как у нас, низкие, да и под кровелькою не образа ставятся, а всегда уже бывает резное распятие. Сие хотя наиглупейшим образом и обезображается католиками, приделыванием к поясу занавески, ибо от сего всякое таковое распятие не инако кажется как в юбочке, что для непривыкнувшаго видеть сие кажется очень дурно и нимало не кстати; однако то по крайней мере хорошо и мне весьма полюбилось, что ни один католик, а особливо житель той деревни или села не проходит никогда мимо такового столба без того, чтоб ему не остановиться и пред распятием, став на колени и воздев руки, не прочесть краткой молитвы.

Что принадлежит до внутренности домов, то в них хотя мы и находили множество изображений святых, но не рисованных, по нашему, на досках, а все печатных на бумаге и раскрашенных разными красками. Сими картинами во всяком доме весь передний угол у них улепливается, и всем им воздают католики точно такое ж почтение, как мы иконам.

Кроме того, во время сего путешествия случалось нам неоднократно, для любопытства, бывать и в жидовских синагогах или домах, где они поучаются слову Божию, читают священное писание, приносят свои молитвы — вместо храма, и кои в священном писании упоминаются под именем сонмищей или училищ. В сих не находили мы никаких украшений, кроме нескольких лавок, для сидения, и одного возвышенного посреди здания, на подобие амвона сделанного, и перильцами окруженного места для читания на оном священного писания, и потому не имели они никакого подобия церкви, каковыми они и не почитаются.

Но сколь зрелища сии в состоянии были, по новости своей, нас несколько увеселять, столько, напротив того, не полюбились нам иные предметы, начавшие тотчас встречаться с зрением нашим, как скоро мы вошли в Польшу. Были то стоящие кой-где неподалеку от дороги виселицы с висящими на них повешенными людьми. Нигде, я думаю, столько людей не вешается, как в Польше. За маленькое воровство и кражу должен уже вор иттить на виселицу, и казнить его сим образом может не только всякое городское начальство и правительство, но и самые дворяне. Обыкновение, поистине, весьма странное и гнусное, а что всего удивительнее, не выполняющее далеко той цели, для которой оно вошло в употребление; ибо, несмотря на всю строгость сего за воровство наказания, воры все-таки в государстве не переводились и их все-таки было много. Но как бы то ни было, но мы, по непривычке своей, не могли никак без внутреннего содрогания и отвращения смотреть на сии виселицы, а особливо с людьми, повешенными на них давно и качающимися от ветра.

Далее памятны мне очень польские соленые ухи, варимые из рыбы; ибо как в случающиеся постные дни вздумали было мы заставливать варить себе ухи из свежей рыбы хозяев наших квартир, то скоро увидели, что для нас ухи их совсем не годятся, ибо они имеют обыкновение солить ее так круто в много и приправливать так много луком и перцем, что вам никоим образом есть их было не можно, и мы не один раз принуждены были тужить, что поручали им сие дело.

Вот все, что случилось мне тогда во время шествия вашего через Польшу заметить; а теперь расскажу вам, любезный приятель, другое и ближе до меня касающееся. Я упомянул уже вам, что мы, идучи сим образом походом, изыскивали и употребляли всякого рода забавы и увеселения, чем бы вам прогонять скуку, с таковым медленным походом обыкновенно сопряженную. Из числа сих увеселений можно было почесть наиглавнейшим карточную игру, как обыкновеннейшую у офицеров забаву. К сему роду увеселения хотя я и никогда не имел склонности и охоты, однако тогда едва было господа наши офицеры меня этому прекрасному рукомеслу не научили; ибо как всем нм было известно, что у молодца денежки тогда были, то явилось множество подлипал и друзей, старавшихся всячески заманить меня в сети и приучить к игре. Каких и каких хитростей не употребляли они к тому! Однако всеми своими хитростями и заговорами не могли они меня никак заохотить и приучить к азартным играм, как то: к квинтичу и к банку, которые тогда наиболее были в употреблении. Совсем тем не отделался же я совершенно от них; ибо как они увидели, что я никак с сей стороны не даюсь в обман, то вздумали напасть на меня с другой, и слабейшей стороны. Они приметили, что я имел некоторую склонность к игре в ломбер. Сия игра, которую я хотя никак порядочно не разумел, была мне непротивна, и я не скучивал никогда играть в оную; а сего было и довольно. Некоторые молодцы и, между прочим и сам капитан мой господин Гневушев постарался тотчас меня к оной пристрастить и довесть до того, что я почти всякий вечер с ними в нее играл и по нескольку часов в сей игре упражнялся. Но за сие увеселение принужден я был заплатить очень дорого. Ибо несмотря как они меня умышленно ни расхваливали, говоря, что я и хорошо-то, и примечательно и искусно играю, и как, для вящего заохочивания меня, ни старались умышленно мне иногда, а особливо сначала проигрывать, но я всякий раз оставался наконец в проигрыше. Которые проигрыши были хотя сначала невелики, но как после мало-помалу стали увеличиваться и наконец дошло до того, что не проходило вечера, в который бы я рублев двух или трех не проиграл, то сие начало наконец делаться мне и чувствительно и побудило в один день сметиться, сколько я, играя таким образом в разные времена, уже проиграл. Я ужаснулся, и все волосы на мне стали ажно дыбом, когда увидел, что количество сие простиралось уже за сорок рублей. — "Э! э! — воскликнул я тогда: — сколько это я уже пробухал! — и почесал у себя за ушми. — Ежели еще так-то, так и всех денег моих не надолго станет! изрядно, право, я это сделал… нельзя быть лучше". — Сказав сие, начал я взад и вперед ходить по квартире своей и сам на себя досадовать, и бранить себя за свою неосторожность. Но как сие было уже поздно, и мне все такие раскаявания и досады на самого себя не помогали и денежки были уже проиграны, и проиграны невозвратно, то, сожалея о убытке самопроизвольном, начал я тогда проклинать и игру, и всю мою охоту к оной. "Пропади она, окаянная! говорил я сам себе: этак доведет она меня до того, что я и совсем проиграюсь и останусь опять сиг-сигом, волен Бог и со всею забавою и удовольствием притом. Не лучшели не иметь оного, да остаться при своих денежках — чуть ли не здоровее на животе будет".

Одним словом, денег проигранных мне тогда так жаль стало, что я решился с того времени никак более не играть, и стал уже помышлять о том, как бы благопристойнее мне от товарищей моих отделаться и от продолжения игры отговориться. Но, по счастию, помогла мне в том и судьба самая, ибо в самое то время командирован я был от полку наперед в Пруссию, для принимания на полк в городе Гумбинах провианта, и сей случай отвлек меня сам собою от них и от всей их зерни. Не могу довольно изобразить, как сожалели они о моей отлучке и сколь много тужили о том, что наш ломбер пресечется, и что им играть будет не с кем; но у меня на уме совсем не то уже было. А я смеялся только внутренно, и сам в себе говорил: "да! конечно жаль, что вам, врагам, не удалось и последних денег у меня из кармана повытаскать".

Сим образом отлучился я тогда на несколько времени от полку, и в тот же еще день отправился в путь свой, а на другой въехал уже в прусские границы. Теперь не могу вам, любезный приятель, довольно изобразить, какую восхитительную перемену увидел я во всем, въехав в пределы королевства Прусского. Так случилось, что все те, места, чрез которые мне до Гумбин ехать надлежало, имели счастие уцелеть от наших прошлогодних разорений; ибо как они оставались у нас далеко в стороне, то недоезжали до них никогда и самые казаки наши, и потому все было цело и все в прежнем состоянии. Кроме сего, надобно и то сказать, что места сии случились самые те, которые лет за тридцать только до того, отцем тогдашнего короля населены вновь баварскими жителями или так называемыми зальцбургскими эмигрантами, которые, по глупости католиков и единственно за протестанское исповедание своей веры, изгнаны были из отечества их и принуждены были искать себе убежища в других государствах, следовательно и поселены были тут в порядке и со всеми выгодами. Какое великое множество деревень представилось тогда вдруг моему зрелищу! Истинно все поля были ими власно как усеяны! Не было места, с которого б не видно было вокруг деревень до десяти. Деревни сии были хотя небольшие, имеющие всю землю свою вокруг себя, но какие же домы, какие строения и какой порядок виден был повсюду! Истинно не можно было нам довольно налюбоваться. У каждого мужика был такой домик, какого у нас не имеют и многие дворяне, а особливо из бедных. Домам их соответствовало и все прочее строение: все было опрятное, уютное, все покрытое снопами и все в порядке. Что ж касается до самых жителей, то я ласковости, услужливости и благоприятству их не мог довольно надивиться. Везде, где ни случалось мне кормить своих лошадей и ночевать, принимаем я был и угащиваем власно как бы некакий родной, и мне не доходила почти надобность ничего покупать, ибо хозяева старались не только самого меня кормить и поить всем лучшим, что у них могло отыскаться в доме, но и самых людей моих и лошадей довольствовали они безденежно. Но, правду сказать, помогло мне при том много и то, что я умел с ними по-немецки говорить и сам с ними обходился ласково и приятно. Одним словом, краткое путешествие сие было мне не только не скучно, но и так приятно, что я и поныне его позабыть не могу.

Наконец приехал я в тот город, куда я был наперед отправлен и в котором мне никогда еще бывать не случалось. Тут удовольствие мое еще увеличилось, когда я нашел и городок сей весь порядочно и по плану выстроенным; ибо как и оный весь лет за тридцать же до того получил свое основание, то хотя и не было в нем слишком богатых и великолепных домов, но за то повсюду господствовал порядок и везде видна была чистота и опрятность. Улицы повсюду были широкие и прямые; площади на перекрестках просторные, а домики по большей части хотя не большие, но прекрасные, уютные, покойные и на большую часть раскрашенные разными красками; на главной же площади, посреди города, находилось одно огромное и красивое каменное здание, в котором была у них ратуша и прочие правительства, суды и расправы. Ибо надобно знать, что все королевство прусское, для удобнейшего собирания доходов, разделено было на две половины, и в каждой половине находилось, для собирания сих доходов и управления оными, но особой каморе, или так, например, казенной палате, из которых одна была в Кенигсберге, а другая в самом сем городке Гумбинах, и присутствие оной было в помянутом здании. Впрочем, весь сей прекрасный городок наполнен был множеством мастеровых всякого рода рукомесленных людей, и может почесться наилучшим из всех прусских маленьких городков.

Я прожил в оном более недели, ибо исполнив порученную мне комиссию должен был дожидаться полку. Но время сие препроводил я без скуки. Квартира была у меня прекрасная; хозяева ласковые, старавшиеся меня не только угостить, но, приметя охоту мою к книгам, снабдившие меня множеством оных. Сие было для меня лучше всех конфектов, и я имел тогда случай видеть, перебирать и отчасти читать и рассматривать многие немецкие книги, а особенно анатомические, наполненные множеством рисунков. Кроме того, в тогдашнюю мою бытность в Гумбинах имел я в первый раз еще случаи видеть, как ткутся шелковые чулки; ибо, как фабрика сия была у меня в соседстве, то несколько раз хаживал я туда смотреть сей работы и дивиться искусному устроению стана или инструмента, к тому употребляемого.

Наконец пришел и полк наш, и пробыв два дня в сем городе, для принятия провианта и печения хлебов, пошел далее. Шествие наше простиралось от сего места через прусские местечки Даркемень, Норденбург, Шипенбейль и Бартенштейн, и поход сей был прямо веселый и приятный. Места сии были хорошие и всем изобильные. Мы останавливались наиболее в местечках и городках, которые были уже несравненно лучше польских, и потому получали мы себе всегда хорошие и спокойные квартиры; и как в каждом местечке находили мы и трактиры, то наше первое убежище было в оных. Тут собирались мы обыкновенно почти все и веселились всем, чем кому было угодно. Но что касается до меня, то товарищи мои хотя и старались заманить меня опять в свою шайку и возобновить прежнюю ломберную игру, однако я, под разными претекстами, кое-как от них отделался и не дался в обман и рад был, что удалось мне заблаговременно опамятоваться и остеречься.

Из всех вышеупомянутых прусских местечек и городков, никоторые так мне не памятны и не полюбились, как Шипенбейль и Бартенштен. Оба они были на той реке Але, от которой мы в минувшее лето воротились. Оба, хотя старинные и не по плану построенные однако весьма изрядные, имеющие в себе прекрасные и уютные домики и хорошие ратуши, а в последнем из них — старинный разоренный замок. Словом, все места, где мы тогда жили, были прекрасные и приятные.

Прошед Бартенштейн, вошли мы опять в католицкие земли. Было то епископство эрмеландское, лежащее посреди королевства Прусскаго и находившееся тогда под протекциею польскою, но принадлежащее бискупу эрмладдскому, который тут жил и владел оным, как маленький удельный князь, ибо он был вупе и президент всей польской Пруссии. Резиденция его была в городе Гейльсберге, лежащем на той же реке Але и имеющем довольно крепкий замок. И как нам чрез самый сей город иттить и в нем дневать случилось, то владелец сей земельки, помянутый бискуп, сделал вам честь и пригласил нашего полковника, и со всеми офицерами его полку, к себе обедать и дал пышный и великолепный пир в своем дворце, посреди замка построенном. Тут имел я случай видеть образ жизни маленьких германских удельных князей, а вкупе и знатных духовных католицких особ. Мне он показался довольно хорош. Жил он тут как маленький государь: имел у себя несколько военных людей, стоящих у него на карауле и содержащих гауптвахту; были у него также пушки и придворный маленький штат, как-то: камергеры и камер-юнкеры; но все сие в сущей миниатюре пред большими государями. Он угощал нас довольно великолепно, и при питье за здравие нашей государыни производима была пушечная пальба. А после обеда водил он нас по всем покоям своего дворца и в придворную свою церковь, где показывал архиерейские свои католицкие украшения. Как церковь, так и утвари в ней и украшения были довольго богаты и великолепны, и он сам весьма ласковый и снисходительный человек. Но что нам курьезно и некоторым образом смешно показалось, то был его маленький клобучок, носимый им в знак его духовного и монашеского звания. Клобучок сей был хотя черный, но самый маленький и не более, как вершков двух шириною, а в полвершка вышиною, и прикреплен наподобие маленькой скуфеечки, на большом его напудренном парике, на теме сзади так, что спереди его ничего было не видимо. Платье же на нем было черное и верхнее длинное и довольно осанистое.

Препроводив в сем довольно изрядном городке почти двое суток, пустились мы далее и шли несколько еще дней сим епископством, чрез незнаменитые городки, к нему же принадлежащие, Гутштадт и Аленштейн, а потом вошли опять в Пруссию и шли оною несколько дней. В сие время случилось мне однажды принимать фураж на полк в одном прусском городке, Остероде, где мы дневали. При сем случае не мог я довольно надивиться исправности прусского правительства, ибо по всем местам, где нам по расписанию назначено было иттить, находили мы уже все заготовленное. Был везде готов не только провиант и фураж, но навезены со сторон всякие нужные съестные припасы для продажи войску. Что касается до сена, которое долженствовало мне принимать, то мне не было нужды его вешать: все оно было перевязано в пуки, по десяти фунтов; итак, стоило только отсчитывать оные, и я мог в короткое время и с малым трудом комиссию свою кончить.

Препроводив несколько дней в походе чрез Пруссию, вышли мы наконец совсем из оной и вошли в пределы, так называемой, Польской Пруссии и той части оной, где находились города Кульм, Грауденц и Торуль. Эту землю нашли мы весьма отменною от прусской: все жители были опять католики и несравненно беднее и хуже прусских. Что ж касается до городов и местечек, то они были довольно изрядные, однако далеко не таковы хорони, как прусские. Мы проходили их тут три, а именно: Неймарк, Страсбург и Голап. Посреди каждого из них находили мы четвероугольную и довольно обширную площадь, окруженную сплошными и довольно высокими домами, отчасти каменными, а отчасти полукаменными, то есть связанными из переплетенных между собою деревянных столбов и брусьев, между которыми промежутки закладены были кирпичом, и каковых строений было множество и во всей Пруссии. Они называются у них фахверками или кирпичными мазанками, и составляют средний род здания между каменных и деревянных, и довольно хороши и пригожи. На самой же средине помянутых площадей находилась всегда уже городская ратуша, составляющая наилучшее здание в городе. Внизу же домов, окружающих площадь, находились лавки с разными товарами. Далее замечания достойно, что во всех сих, как прусских, так и польско-прусских городках находились аптеки, в которых продавались не столько лекарства, сколько всякие овощи и съестные вещи.

Впрочем, надобно сказать, что поход, со вступления в польскую Пруссию, сделался нам несравненно труднее и хуже прежнего, не только потому, что тут дороги были несравненно хуже нежели в Пруссии, но и по причине, что около этого времени начал уже зимний путь рушиться и наступала самая половодь, и дороги сделались так дурны, что по них ни на санях, ни на телеге, ехать было не можно. Итак, имели мы много труда и принуждены были сани свои кидать и повозки свои становить на колеса, а сами, вместо санок, ехать опять на верховых лошадях.

Как поход наш простирался вдоль по реке Брибенте и оная река тогда уже прошла, мы же к ней всякий день прихаживали, то, пользуясь сим случаем, нередко увеселялись мы рыбною ловлей, и рыбы было у нас всегда довольно, что по тогдашнему великопостному времени было для нас очень кстати.

Впрочем, как во время самого шествия случилась у католиков страстная неделя и великая пятница, то, едучи в самое сие утро и очень рано мимо одного католицкого костела, имел я случай насмотреться всему, что у католиков в сей день в церквах их происходит. Тут в первый раз увидел я, как они бичуются, или, покрыв голову свою, чтоб никто их не узнал, и обнажив спину, секут сами себя бичами или особливого рода плетьми, и производят сие мнимое служение к Богу с таким рвением и усердием, а сами к себе немилосердием, что у иных кровь даже ручьями текла из спин. Но колико зрелище сие было для нас отвратительно, толико странно казалось другое обыкновение, господствующее у католиков, а именно: вместо выносимой у нас плащаницы, выносится у них большое резное распятие, полагается в церкви на пол, и тогда все женщины, а особливо старушки, подходя и становясь на колени, воют, плачут и бьются над оным, точно так, как бы над умершим человеком, и смачивают все оное своими слезами; чему всему не могли мы довольно насмотреться. По причине мешающей нам в походе половоди и величайшей распутицы промедлили мы так долго, что и препроводили и свою святую неделю в дороге. Мы праздновали день нашей пасхи в местечке их Голапе и становили нарочно для того полковую церковь. И сия святая неделя была нам очень не весела, и мы почти оной не видали, а особливо потому, что, идучи от помянутого местечка прямо к Торуню, принуждены мы были иттить самыми прескверными местами и иметь квартиры в наибеднейших и таких польских деревнях, в которых жители едва сами имели свой насущный хлеб и жили в наимизернейшем состоянии.

Но никому тогдашнее время так скучно и досадно не было, как мне. Причиною тому было то обстоятельство, что, по дурноте дороги, по тягости моей повозки и по недостатку довольного корма лошадям, я всех своих лошадей так изнурил, что они едва в состоянии были везти мою кибитку и на всякой почти версте, наконец, становились. Но из всех дней, ни который мне так досаден не был, как самый последний сего нашего похода, или последний переход к городу Торуню. Поелику одна из лошадей моих в кибитке совсем уже не везла, то принужден я был отдать свою верховую, а сам взять сию изнурившуюся. Но сия проклятая скотина столько мне в этот день надоела, что я истинно животу не рад был с нею: не шла, проклятая, и под верхом, или по крайней мере тащилась так, что я никак не мог успевать за своими товарищами. Сколько я ее ни стегал плетью, сколько ни колотил ногами, но она была безчувственна и не хотела ни на волос прибавить своей медленной походки, а только что чаще еще совсем останавливалась; а наконец, как осталось уже не более как версты три иттить нo, окаянная, стала-таки так, что и с места сойтить не хотела. "Что ты изволишь делать? Ах проклятая! говорил я, что ты надо мною наделала?…" Я "ну! ну!" но не тут-то было! Я досадую, сержусь, бью, браню, ругаю, но она не чувствует ничего, а только что посматривает. Что прикажешь делать? Другого не оставалось, как сходить долой, иттить пешком и ее вести в поводу. Хоть и не хотелось, но я принужден был сие делать и радовался по крайней мере тому, что хоть сие сколько-нибудь помогло. Однако и сие удовольствие продлилось недолго. Скоро и весьма скоро дошло до того, что она, проклятая, и порожная стала, и ее с места стурыкать было не можно. Я тащить ее за повод, я сердиться, я злиться, я "ну, ну! ну!" но она всего того не уважала, а только что глазами похлопывала. "Ах ты каналья! говорил я, что ты надо мною начудесила! Что мне теперь с тобою делать?" Зол я был на нее так, что не однажды хватался за шпагу, вознамериваясь ее, проклятую, заколоть; но короткость остающегося уже пути, доброта самой лошади и надежда, что она оправится — удерживала и не допускала меня до того. Совсем тем, горе на меня было тогда превеличайшее, и я не знал, что мне тогда с нею начать и делать было, и радовался, по крайней мере тому, что сего бедствия надо мною и сей напасти моей никто не видал, ибо, как весь полк далеко уже вперед и со всеми обозами ушел, то и находился я одино-динехонек на чистом поле и в виду уже города Торуня. Но, по счастию, пришло мне на мысль дать ей отдохнуть. Не успел я сего вздумать, как выбрав сухонький бугорок, сел я на оном и положил, буде кто спросит, сказать, что у меня живот заболел; но, по счастию, никто меня не спрашивал и я не имел нужды лгать и на себя болезнь всклепывать; а что того лучше, то немного погодя пришла мне другая мысль, а именно: чтоб покормить ее хлебом, которого хорошенькая краюшечка случилась тогда со мной в кисе, вместе с куском жареного мяса, каковую запасную провизию мы всегда с собой возили. Итак, ну-ка я ее кормить хлебом и солить оный, чтобы она охотнее кушала, и рад уже был тому, что она ела. Сие и данное ей часа на два отдохновение столько ей помогло, что она в состоянии была наконец довезть меня кое-как до города. И как сей город был тогда пределом нашего похода, и мы, передневав в оном, расположены были в окрестностях его по кантонир-квартирам, то на сем месте окончу я сие письмо сказав вам, что я есмь и прочее.

СТОЯНИЕ ПРИ ТОРУНЕ Письмо 56-е

Любезный приятель! Сколько терпели мы трудов и беспокойства при окончании последнего нашего похода, столько обрадовались мы, получив, против всякого чаяния и власно, как в награждение за наши труды, весьма прекрасные квартиры. Идучи выше упомянутыми худыми и самыми бедными местами, и заключая предварительно, что нам в таких же скверных и бедных жилищах и на квартирах стоять доведется, досадовали мы уже неведомо как, что мы в надежде своей — стоять на хороших прусских квартирах — столь сильно обманулись, и что на славный Кёнигсберг, составляющий столь уже давно наиглавнейшую цель наших желаний, нам и посмотреть не удалось; а посему легко можно всякому заключить, сколь радость наша была велика, когда мы, против всякого нашего чаяния, увидели себя в наипрекраснейших и таких квартирах, которые все наше чаяние с ожиданием превосходили. Однако надобно и то сказать, что не всему нашему полку удалось пользоваться сим счастием, а почти одним только нашим гренадерским ротам; ибо как самому штабу нашему назначено было стоять в самом городе Торуне и его форштатах, то гренадерские роты, яко первейшие в полку, и расположены были в наиближайшем к городу деревне, а деревня сия и случилась самая лучшая и особливого рода; она называлась Гурске, отстояла от города не более как верст пяти и принадлежала к так называемым жулавам; и как она достойна особливого замечания, то и упомяну я о ней несколько подробнее.

Жулавами как около Данцига, Эльбинга, Мариенбурга, так и тут называются все те селения, которые поселены на низменных, подле самой реки Вислы и ее разных рукавов лежащих местах. Известное то дело, что мимо Торуня протекает взявшаяся из самой внутренности Польши превеликая и широкая река Висла, простирающая течение свое от сего города мимо Кульма, Грауденца, а потом, разделясь на два рукава, впадающая при Данциге в море. Сия река имела, инде по обеим сторонам, а инде по одной, обыкновенные низменные и поемные места, простирающиеся от воды до следующих, затем возвышенных и гористых берегов, на неравное расстояние, где версты на две, где больше, а инде меньше. Сии низменные места в древности понимаемы были обыкновенною половодную из реки водою и, от наносимого и остающегося на них ила, имели время так утучниться, что они сделались наиплодороднейшими, но долгое время лежали они в праздности и производили только одну траву; но со временем наконец, по какому-то случаю, вздумалось некоторым выходцам из нидерландских и голландских пределов поселиться на сих местах и отнять их, так сказать, насильно от наглости наводнений и заставить производить наилучшее хлебородие.

Они произвели сие чрез сделание подле самого берега реки и вдоль всего оного беспрерывном, преогромном и претолстой плотины, усаженной ветлами или лозами, столь высокой, чтобы никакая полая вода, и как бы она в реке ни возвышалась, не могла достигать до самого верха оной и переливаться через оную; а такие ж плотины поделали они по обеим сторонам и всех впадающих с боку в Вислу маленьких речек. И как чрез то все помянутые поемные места сделались от наводнения реки безопасными, то и поселились они на них совсем отменным образом и такими деревнями, каких я нигде в других местах не видывал, а именно:

Каждая деревня простиралась на несколько верст в длину, хотя и не содержала в себе знатного количества дворов, потому что каждый двор от двора был сажен на полтораста, а иногда еще и больше расстоянием. Сии промежутки заняты были их садами и полями, ибо каждый крестьянине имел всю свою землю вокруг своего двора и жил, власно, как особняком. Все пашни его и сады обрыты были множеством рвов и каналов; и как им и пахать их и унаваживать было близко, то и производили они такое хлебородие, которому чудиться было должно.

Что ж касается до самого здания дворов их, то и оное было совсем отменного рода. Все крестьянское строение помещается у них в одну длинную связь и под одну кровлю, и потому с первого вида в такой деревне кажутся они не дворами крестьянскими, а превеликими корчмами, разбросанными по разным местам, или, так, например, как нашими большими ригами и молотильными сараями. На одном конце сих зданий; находилось самое жилье хозяина. Оно составлено было обыкновенно из трех белых комнат: одна из них составляла большую и чисто прибранную горницу, освещенную тремя или четырьмя красными большими окошками и согреваемую порядочно кафленою или кирпичною печью; другие два покоя были с боку, и меньше, а один из них служил либо спальнею хозяину, либо кладовою, а в другом, и ближе к печи находящемся, жили его работники и работницы. Пред комнатами сими были просторные сени с находящеюся посредине их отгородкою для очага и кухни; а оттуда же топятся и обе печи, в покоях находящиеся. Впрочем, было из сеней сих три выхода: один на переднее крыльцо, другой — на другую сторону, в сады его и огороды, а третий — прямо в его конюшню, которая примыкала вплоть к его сеням, и где на стойлах стояли не только его лошади, но и коровы в наилучшем порядке. За сею конюшнею следовали другие хлевы и покои, для овец и другого мелкого скота, а за сими просторное отделение — для становления его повозок и поклажи, всякой сбруи, а далее засим амбары хлебные, а наконец, замыкало просторное отделение, назначенное для складки немолоченного хлеба, которое вкупе служило ему и вместо молотильного сарая, ибо тут, обыкновенно, они хлеб в нем складывают и молотят. Все сии разные отделения были одинаковой вышины и все покрыты одною и порядочною кровлею; и как в таковой длинной и иногда сажен в двадцать и более в длину простирающейся связи, можно крестьянину тамошнему уместиться со всеми своими нуждами, то и нет у них, по большей части, кроме сей связи никаких иных зданий под особливыми кровлями, и весь его двор состоит в единой сей связи.

Со всем тем живут они весьма богато и в таком изобилии, в каком у нас не живут иные бедные дворяне. Жилые комнаты прибраны у них чисто и даже до того, что у многих есть часы стенные; стулья же и порядочные столы и шкафы везде находились. Платье носят хотя крестьянское, но чистое, порядочно сшитое и хорошее, а особливо женщины. Едят также всегда хорошо, и что удивительнее всего, самый хлеб едят почти все пеклеванный. Скота имеют довольно и притом весьма хорошего, а сады наполнены у них вишнями, яблоками и другими плодоносными деревьями и в превеликом множестве. Словом, они живут в превеликом изобилии и многие из них, а особливо в настоящих жулавах, ближе к Данцигу, имеют великие и до нескольких тысяч простирающиеся достатки и играют там важные роли.

Такового-то рода была та деревня, в которой назначено было иметь нам наши вешние кантонир-квартиры. Она была хотя наибеднейшая из всех жулавских, однако и тут не могли мы довольно налюбоваться житьем-бытьем наших хозяев. Но как все полки расположены были тогда вдоль по реке Висле и очень тесно, то стояли и мы иногда несколько тесненько, и один только мой капитан получил особый двор; а впрочем, мы, офицеры, должны были стоять по два и по три человека вместе, а солдаты по целому капральству на одной квартире. По самому сему обстоятельству принужден был и я тогда стоять не один, а с другими подпоручиками нашей роты, а именно с г. Головачовым и г. Бачмановым, из которых первый назывался Матвеем Васильевичем и был человек очень постоянный, добрый и мною всегда любимый и мне хороший приятель; а второй — Макаром Ивановичем, и был также человек добрый и простодушный; но, будучи новогородским помещиком, во многих вещах весьма смешной и курьезный.

Итак, хотя стояла нас в одном доме с людьми нашими и хорошая семейка, однако нам по пространству комнаты и дома ни мало не было тесно; но мы квартирою своею были довольны, и тем паче, что хозяин случился у нас человек добрый, а хозяйка — того добрее. Оба они старались наперерыв нам служить всем, чем могли, и нам не было почти нужды покупать ни для себя съестных припасов, ни для лошадей наших корма, ибо хозяева за бесчестие себе ставили и не хотели слышать того, чтоб мы то покупали, что у них есть и чем они нам услужить могут. А сему много поспешествовало и то, что я с ними, как с немцами, говорить и их всегда сам ласкать умел.

Сим образом стояли мы тут не только в совершенном довольстве, но, можно сказать, и прямо весело. Капитан наш стоял от нас только сажен с двести, прочие офицеры также недалеко, и мы могли с ними видаться очень часто; а сверх всего того, и домашнее общество было само по себе веселое. Г. Бачжанов увеселял нас всякой день своими поступками и странными наречиями, а паче всего беспрерывными с денщиком своим, Доронею, ссорами и новогородскими браньми. Мы шутили и трунили над ним, как над хорошим шутиком и надседались иногда со смеха, приводя его в сердце и опять с ним примиряясь.

Впрочем, не успели мы тут расположиться и совсем обострожиться, как захотелось мне побывать в Торуне и посмотреть сей город. Я нашел его весьма хорошим и непохожим нимало на польский, а совершенно немецким и весьма похожим на нашу Ригу. Строение в нем было все каменное, сплошное и высокое; улицы такие же тесные и кривые, а жители, на большую часть, были немцы, и многие из них весьма зажиточные и имеют хорошие дома.

Мое первое дело было, по приезде в сей город, чтоб поискать нет ли в оном такой же книжной лавки, какая есть в Риге, и к превеликому удовольствию моему, и нашел ее. Она была хотя не такова велика, как рижская, но довольно изрядная, и я мог час, и более времени, с превеликим удовольствием препроводить в пересматривании и перебирании оных. Если б не мешало то мнение, что мне никак не можно отягощать много себя книгами, и чтоб не принуждено было опять их по прежнему бросить, то, имея тогда у себя деньги, накупил бы я их множество. Но сколь мне вышеупомянутое обстоятельство ни мешало, однако не мог я никак расстаться с попавшимся мне тогда на глаза новым ежемесячным немецким журналом, выдаваемым в Данциге, под именем "Исторических известий" о тогдашней войне нашей, со всеми реляциями, планами и описаниями баталий и всего прочего. Вся кровь моя взволновалась, увидев толь любопытное, по тогдашнему времени, сочинение. Я тотчас купил все части, сколько их тогда вышло, и рад был тому так, как бы нашел какое великое сокровище.

Но не одно сие произвело в сию поездку мне удовольствие в сем городе, а было нечто и другое. Как по искуплении всех нужных вещей случилось нам обедать тут, в трактире, то в самое то время, и власно, как нарочно, для удовольствования моего любопытства, пришел туда человек с прошпективическим ящиком, в котором, сквозь стекло, показывают разные прошпективические виды городам, и который многие у нас неправильно называют каморою-обскурою. Мне сего оптического инструмента никогда еще до того времени не случалось не только видать, но и слышать, что он есть на свете, и — Боже мой — с каким это удовольствием, радостью и любопытством смотрел я в него и любовался толь живо и, власно, как в натуре изображающимися в оном видами знаменитейших городов в свете и наилучших в них зданий и улиц. Словом, я прыгал почти от радости, получив случай их, хотя на бумаге, видеть и получить о них некоторое понятие. Я не мог устать, пересматривая все его картины и рассматривая самое устроение сей машины, которая мне показалась весьма проста и без дальней хитрости сделанною, и с превеликою охотою заплатил то небольшое число денег, которое следовало дать показывавшему нам оные и питающемуся тем человеку.

Не успел я возвратиться в свою квартиру, как принялся за купленные мною книги, и начал тотчас оные читать и сидеть за ними денно и ночно. Материя в них мне столь полюбилась, и вся история войны нашей казалась мне столь любопытною, что я чрез несколько дней вознамерился всю ее перевесть, дабы могли чтением оной пользоваться и мои товарищи и другие полку нашего офицеры. Странное, поистине, и самое легкомысленное предприятие! Я никак не рассуждал о том, сколь великое и силам моим ни мало несоразмерное предпринимаю я дело; не рассуждал о том, достанет ли мне к тому довольно время и досуга, и будет ли столько терпения, чтоб перевесть толь великие книги, а наконец не приходило мне на ум подумать и о том, стоит ли для кого предпринимать столь великий труд, и найду ли я многих и столь любопытных читателей, каков был сам. До всего того мне не было нужды; но я, следуя единственно своей охоте и сродной тогдашним моим летам пылкости и легкомыслию, принялся действительно за сей труд, и несколько дней сряду трудился над сим переводом неусыпно и так, что в короткое время написал я несколько тетрадей, и может быть, написал бы еще и больше, если бы следующее обстоятельство не поубавило во мне несколько к тому охоты, а последующая потом в обстоятельствах наших перемена — и совсем тщетный сей и пустой труд наконец не перервала и не уничтожила. А именно: написав вышеупомянутым образом несколько тетрадей, восхотелось мне получить за труд мой всю ожидаемую мзду, и дав прочесть мой перевод кой-кому из своих собратий, взять соучастие в том удовольствии, какое они при чтении оной иметь будут. В бессумненной надежде, что сие воспоследует, и учинил я сие действительно, и дал попользоваться им некоторым из любопытнейших офицеров. Но вообразите себе, сколь велика долженствовала быть моя досада и негодование, когда, вместо ожидаемой жадности к чтению, не приметил я в них ни малейшего почти любопытства и охоты к чтению, и когда некоторые, не прочитав и трех страниц, начинали уже зевать, а другие и в руки взять не хотели, но спешили охотнее к приятнейшим для себя упражнениям, то есть к игранию в карты, распиванию пуншей, к лазуканью за крестьянскими девками и служанками, в чем наиболее тогда все господа наши офицеры упражнялись и в чем наилучшее для себя находили препровождение времени. Досадно мне сие неведомо было: я бранил всех их мысленно, смеялся их невежеству и тому, что они имели столь мало любопытства, и наконец сам себе в мыслях сказал: "не стоите же вы, государи мои, того, чтоб для вас столь много трудиться и работать, а оставайтесь вы лучше при своих дурацких упражнениях; а мне не лучше ли перестать для вас дурачиться и просиживать целые дни и вечера, для удовольствия мнимого вашего любопытства, которого в вас никогда не важивалось". С того времени перестал я так над переводом сим надрываться, как до того времени, а самое сие остановило несколько и прежнюю мою работу, то есть переписывание набело моего Клевеланда и продолжение перевода оного; ибо я не лучшей мзды мог ожидать себе и за сей труд; а о том, чтоб мог он когда-нибудь быть напечатан — тогда и мыслить было никак не можно. Итак, с сего времени я хотя кой-когда и переводил, но единственно уже для своего увеселения и тогда, когда мне было делать нечего и когда прискучивало мне уже чтение.

Между тем, как мы помянутым образом из Курляндии к Торуню шли, и тут по кантонир-квартирам стояли, помышлял новый предводитель нашей армии о том, как бы ему благовременно с армией своей выступить в дальнейший поход и успеть сделать все нужные к тому приуготовления; ибо надобно знать, что война не клонилась к окончанию, но еще час от часу возгоралась больше. Успехи короля прусского в минувшую осень произвели при всех европейских дворах великие во всех делах перевороты, и все обстоятельства во многом переменились — но чему и дивиться не можно. Ни один человек в свете не думал и не ожидал, чтоб война минувшего лета таким образом кончилась, как изображено было выше, и все чудились только всем происшествиям. И поистине, ни в какую кампанию, я думаю, не бывало столько скорых и незапны переворотов счастия в несчастие, и несчастия в счастие, как в бывшую в минувшее лето. Промысл божеский, распоряжающий по-своему все происшествия военные, делал в судьбах всех воюющих держав весьма странные перевороты: пруссаков то возводил он на блестящую степень счастия, то низвергал в бездну несчастий и зол. Мы, россияне, как можно видеть из предследующего, выиграли над пруссаками баталию, а вышли из Пруссии как побежденные и разбитые. Французы мнили, что низложили и обезоружили совсем герцога Кумберландского; но слух о том не успел еще и разнестись по всей Европе, как известие уже получено, что одна из их армий совсем разбита, и что герцог Кумберландский власно как опять ожил. Цесарцы мнили, что они совсем завоевали Шлезию, и ласкались уже надеждою скоро увидеть и всей войне окончание; но вдруг получают удар за ударом, и толикие несчастия, что принуждены оставить всю Шлезию и бежать с остатками разбитых своих армий назад в Богемию.

Таковой странный переворот счастия и всех обстоятельств поразил всю Европу, власно, как ударом. Все дворы изумились, и несколько времени не знали что начинать и делать. Но скоро начались новые затеи и новые предначинания: все дворы, составляющие так называемый большой союз, то есть, наш российский, цесарский, французский и шведский, не могли спокойно перенесть толикой неудачи. Они пылали досадою и желали отмстить за все причиненные им досады и оскорбления, и по самому тому восприяли опять оружие и положили употребить еще более усилия. С другой же стороны, король прусский, видя необходимость к продолжению войны, и будучи ободрен последними своими успехами, и от того ласкаясь надеждою получить еще лучшие, начал употреблять все свои силы к приведению себя в состояние противиться своим неприятелям.

По всем сим обстоятельствам, не успела зима наступить, как каждый двор начал вновь вооружаться, и с вящим еще рвением нежели прежде. Король прусский, сколько ни хитрил и ни старался, при помощи союзников своих англичан, императрицу нашу отвлечь от союза с цесарцами и французами и сколько ни надеялся на тайные обязательства и соглашения свои с тогдашним наследником российского престола и на его себе во всем вспоможение, но министры цесарского и французского двора, происками и стараниями своими, превозмогли все его хитрости и уничтожили во многом его замыслы. Им удалось привлечь министров наших и фаворитов императрициных на свою сторону и узнав несколько о помянутых выше его тайных обязательствах у его с тогдашним нашим великим князем, произвести, наконец ту перемену, что управляющий до того всеми делами, канцлер Бестужев, свержен, и чрез то всем делам произведен лучший оборот и между прочим то, что императрица твердо предприяла продолжать войну, вместе с прочими, против короля прусского.

О вышеупомянутом тайном соглашении, бывшем тогда у короля прусского с тогдашним нашим великим князем, носились тогда одни только темные слухи, а настоящего дела неизвестно было, покуда король прусский в последующие времена не открыл сам оного при сочинении истории о сей войне. Он говорит, что и помянутый великий князь, будучи еще голштинским принцем, был весьма зол на датчан за причиненные от датского двора предкам его обиды и неспранедливости, и пылая желанием, по вступлении своем на престол, им отмстить, опасался, чтоб при тогдашних обстоятельствах ищущий себе повсюду союзников король прусский не сдружился с ними, и что самое сие побудило его просить короля прусского никак не заключать с ними союза, обещая за то с своей стороны всеми силами своими и возможностями помогать королю при тогдашней войне. Что ж касается до Бестужева, то сколько сначала шел он сам против короля прусского, столько стал сам держать его сторону, когда императрица занемогла и он, опасаясь ее кончины, прилепился к великому князю, яко к преемнику престола: а самое сие и было причиною, что он велел в минувшее лето графу Апраксину возвратиться из Пруссии. Но как граф Бестужев был свержен и сослан в ссылку и управлять делами стали иные люди, то и пошло все инако. А потому-то и велено было войскам нашим иттить тотчас опять назад, в королевство Прусское, и заняв оное, иттить в последующее лето далее и утеснять короля прусского даже в самых внутренних его бранденбургских областях, и дабы все сие с лучшим успехом можно было произвесть в действо, то не только для укомплектования армии собраны были вновь рекруты, но и составлен новый и особливый корпус, под именем обсервационного, и отправлен прямо чрез Польшу для соединения с нашею армией. И как оный весь составлен был на большую часть из наилучших людей, выбранных из старых украинских полков, то и полагалась на него великая надежда.

С другой стороны, и цесарева не меньшие делала приуготовления к войне, как мы. Она укомплектовала также армии свои рекрутами, а сверх того, была так счастлива, что венгерские жители, из усердия своего к ней, сами собой обещали дать ей сорок тысяч войска и содержать его на своем коште. Главная команда над армиями поручена была опять славному генералу Дауну, а другая, против Саксонии, находилась под командою генерала Сербелони, и обоим им велено было, колико можно ранее, начать свои военные действия.

С третьей стороны готовилась опять и имперская, сборная из разных немецких народов, армия, также к военным операциям, и предводительство над нею получил принц Цвейбрикский.

С четвертой, не оставили и французы исполнить то же, и упражнялись во всю зиму к продолжению воины, как против пруссаков, так и против англичан, во всех нужных приуготовлениях; и как последнею поступкою маршала Ришелье был двор французский крайне недоволен, то весною отозван он назад и команда над армиею поручега графу Клермонту.

Наконец, с пятой стороны делали и шведы равномерные к войне приуготовления. Король прусский сколько ни старался преклонить их к отступлению от нашего союза, однако проворство французских министров, имевших тогда при шведском дворе великую силу, превозмогло все его происки и старания и убедили шведское правительство к продолжению войны вместе с нами.

Вот сколь многие и сильные приуготовления деланы были против короля прусского; но, напротив того, и он был не без дела. Наиглавнейшее его старание было о том, чтоб укомплектовать ему опять свою армию и наградить урон, претерпенный им на семи прошлогодних баталиях, а не меньше в гошпиталях от прилипчивых и почти на язву похожих болезней, которыми померло у него великое множество народа. Но сие укомплектование учинить ему было не таково легко, как прочим союзникам, у которых у всех было народа более 50-ти миллионов, а у него не более пяти. Но недостаток сей наградил он своим разумом, хитростию и проворством. Он достал себе довольно солдат и денег, и не только укомплектовал армию свою с избытком, но и умножил еще оные. Для получения людей, собрал он, во-первых, рекрут со всех саксонских, ангальтских и шекленбургских областей; во-вторых, возвратил к себе всех беглых генеральным прощением, а в-третьих, определил в свою службу великое множество бывших у него в плену австрийцев и французов, шведов и виртемберцев, а чрез все сии средства и получил он множество народа.

Что ж касается до денег, в которых был у него также недостаток, то в сем помогла ему Англия. Там в министерстве, к счастию его, произошла перемена. Управлявший до того всеми делами Фокс, достигший до сей степени происками герцога Кумберландского, принужден был добровольно сложить с себя сие достоинство. Вместо его вступил славный Пит, отец нынешнего. Сей красноречием своим убедил тотчас весь народ вступиться жарчае за короля прусского и не только давать ему всякий год по четыре миллиона талеров, но, сверх того, подкрепить гановерскую армию корпусом англичан; а для командования оною выпросил у короля прусского, прославившегося потом, принца Фердинанда брауншвейгского. А не успел король сих денег получить, как переделал их в новую и весьма дурную монету, и из четырех миллионов сделал десять, и чрез то получил на сей год для продолжения войны довольно денег.

В таковых-то упражнениях препровождена была вся зима всеми воюющими державами, а не успел наступить сей 1758 год, как некоторые из них тотчас начали уже и военные свои действия. Начало оным учинили французы, или паче, командующий тогда еще ими дюк Ришелье. Он, желая сколько-нибудь исправить погрешность учиненную им, отправил маркиза Даржансона с двенадцатью тысячами человек для взятия города Гальберштадта; и как сей город был не весьма укреплен, то гарнизон ретировался в Магдебург, в виду у французов, которые, заняв город, произвели в нем великие разорения и ограбили почти всех жителей.

Такое предприятие французов побудило короля прусского отправить в сию сторону из Саксонии корпус, под командою брата своего, принца Гейнриха, который, прогнав французов к реке Везеру, возвратился опять в свое место; а как в самое сие время принял команду над гановерскою армией и принц Фердинанд Брауншвейгский, то он начал гнать французов от часу далее, и произвел сие с толиким успехом, что в конце февраля месяца переправилась уже вся французская армия назад, через реку Везер, а в марте перешла даже назад и через самый Рейн, растеряв столь много людей, что не осталось в ней более 30,000 человек.

В сих-то обстоятельствах находились дела в Европе в то время, когда мы помянутым выше сего образом стояли при реке Висле и готовились иттить в поход далее к неприятелю. И как около сего времени известие получено, что король предпринимает осаждать шлезскую крепость Швейдниц, которая одна только во власти цесарцев оставалась, то, для сделания ему диверсии, стал наш новый предводитель поспешать всеми остальными приуготовлениями к походу, и как весна уже тогда начинала совершенно вскрываться и показываться корм, то мы то и дело получали повеления быть к походу в готовности и с часу на час ожидали, что нам велено будет выступать. Но в самое сие время, против всякого чаяния и ожидания, обрадованы мы были одним известием до бесконечности.

Какое оно было, о том вы теперь у меня не спрашивайте. Сие увидите вы в последующем письме, а теперешнее, как довольно увеличившееся, время уже кончить и сказать вам, что я есмь и прочее.

ПОХОД В КЕНИГСБЕРГ ПИСЬМО 57-е

Любезный приятель! Как вы, надеюсь, очень любопытны узнать, какое бы такое было то известие, которое нас так много обрадовало, то начну теперешнее мое письмо удовольствованием сего вашего любопытства и скажу, что оно было следующее.

Как мы помянутым образом в поход собирались и всякий день ожидали приказа к выступлению в оный и к перехождению через реку Вислу, как заехал к нам из Торуни ездивший туда для своих нужд один из наших офицеров и приятелей. Не успел он к нам войтить в горницу, как с веселым видом нам сказал:

— Знаете ли, государи мои, я привез с собою к вам новые вести, и вести — для нас очень важные!

— Хорошо, — ответствовали мы. — но каковы-то вести? С дурными хотя бы ты к нам и не ездил.

— Нет, — сказал он, — каковы-то вам покажутся, а для меня они не дурны. Словом, нам велено в поход иттить, и мы послезавтра должны выступить.

— Ну, что же за диковинка! — сказали мы. — Этого мы давно ждали и готовы хоть завтра выступить.

— Этакие вы, — подхватил он, — вы спросите лучше — куда?

— Это также известное дело, что за реку и против неприятеля, — отвечали мы с хладнокровием.

— Ну того-то вы и не угадали, — сказал он.

— Как! Неужели опять назад и домой? — спросили мы, удивившись.

— Нет! — сказал он. — Не домой, однако и не против неприятеля, там и без нас дело обойдется.

Сии слова привели уже нас в великое любопытство.

— Да куда ж? — говорили мы. — Скажи, братец, пожалуйста.

— Нет! — говорил он. — А умудрись кто-нибудь и угадай сам, а я скажу только, что и вы тому столько же обрадуетесь, сколько и я.

Тогда не имели мы более терпения и до тех (пор) к нему, нас мучившему и сказать не хотящему, с просьбою своею приступали, покуда он наконец сказал:

— В Кенигсберг, государи мои, и туда, где нам всем давно уже побывать хотелось.

— Не вправду ли? — закричали мы все в один голос. — Но можно ли тому статься?

— Конечно, можно, — ответствовал он, — и знать, что льзя,[148] когда уже о том и повеление нашему полковнику прислано.

— Но умилосердись! Как это и каким образом? Кенигсберг остался у нас уже далеко позади.

— Конечно! — отвечал он. — Но то-то и диковинка! А со всем тем нам с полком туда иттить и, что того еще лучше, жить там во все нынешнее лето и ничего более не делать, как содержать караулы.

Теперь легко можете заключить, что нас сие до крайности обрадовало, ибо, хотя мы охотно шли в поход против неприятеля, однако, как известно было нам, что неприятели не шутят и что в походе против его не всегда бывает весело, а временем и гораздо дурно, а притом никто не мог о себе с достоверностью знать, возвратится ли он из похода благополучно назад и не останется ли навек там; то сколько мы и не имели усердия и ревности к военной службе, но кому жизнь не мила и кто бы не хотел ею еще хоть один год повеселиться? А потому, кто и не порадовался бы, услышав, что он на целое лето освобождается не только от всех военных опасностей, но и от всех трудов и беспокойств, с походом сопряженных, и кто б не стал благодарить за то Бога и судьбу свою?

Мы и действительно так были тому рады, что не один раз говорили: "Слава, слава Богу!" и благодарили судьбу, что оказала толикое нам благодеяние и дала такое преимущество перед многими другими. С превеликою охотою благословляли мы путь всем прочим, мимо нас идущим полкам и желали им в походе своем приобресть славу и иметь всякое благополучие, а сами и на уме не имели досадовать на то, что не будем иметь счастия быть с ними на сражениях и разделять с ними славу в получаемых ими победах.

Но никто из всего полку, думаю я, так много сим известием обрадован не был, как я. Все прочие радовались наиболее потому, что они не пойдут в поход, а будут на одном месте, в покое и иметь хорошие квартиры и жить в изобильном и таком городе, где иметь они будут случаи предаваться всяким роскошам и распутствам; но моя радость проистекала совсем не из того источника. Мне сколько то было приятно, что я не пойду в поход и не буду подвержен опасностям, а стану жить на одном месте, столько или несравненно более радовался я тому, что целое лето буду жить в большом и славном иностранном немецком городе, о котором я наслышался неведомо сколько доброго и который наполнен учеными людьми, библиотеками и книжными лавками. Умея говорить по-немецки, ласкался я надеждою, что могу со многими тамошними жителями свести знакомство и что мне там будет очень весело и не скучно; могу многому и такому насмотреться, чего не видывал, а книг доставать себе купить сколько угодно. Словом, я восхищался предварительно уже мыслями, воображал себе неведомо сколько удовольствий, и никто, я думаю, с толикою охотою в сей путь не собирался, как я.

Повеление о выступлении в сей поход действительно на другой же день получено было нами, а на третий мы и выступили в оный. Расставаясь с тамошними хозяевами, не могли мы довольно возблагодарить их за все оказанные ласки и благоприятство, и желая им счастливого продолжения их благополучной жизни; а как и они были нами довольны, то провожали они нас, желая нам счастливого путешествия.

Мы шли самыми теми же местами, где до того шли, до самого Эрмландского бискупства и до столичного их города Гейльсберга,[149] а от сего места повернули мы уже влево и пошли прямым путем к Кенигсбергу; и как было тогда самое лучшее и первейшее вешнее время и погода стояла хорошая, то могу сказать, что поход сей из всех, в каких случалось мне бывать в жизнь мою, был наивеселейший и приятнейший. Шли мы себе не спеша и прохладно, переходы делали маленькие, останавливались всегда в местечках, а не в лагерях, и во всем имели удовольствие. Полк в походе вели одни только дежурные, а все мы, прочие офицеры, ехали верхами и не при пехоте, а где хотели, и обыкновенно кучками и компаниями по несколько человек вместе, и время свое в дороге препровождали в одних только шутках, смехах и дружеских разговорах. А во время ночевания или дневания в польских местечках или прусских городках, в расхаживании компаниями по оным, в посещениях друг друга на квартирах, в захаживаниях в трактиры и в увеселениях себя в них шутками, играми и в прочем тому подобном.

Впрочем, не помню я, чтоб в продолжение сего похода случилось со мною какое-либо особливое и такое приключение, которое бы достойно было замечено быть, кроме одного, ничего не значащего и относящегося до одной смешной проказы, сделанной нами над прежде упоминаемым сотоварищем моим, подпоручиком Бачмановым; и как я всему злу был наиглавнейший заводчик, то и расскажу вам оное единственно для смеха.

Я упоминал уже вам прежде, что человек сей был хотя весьма добрый и всеми нами любимый, но совсем особливого и такого характера, который заставливал нас иногда над ним проказить и смеяться. Будучи новгородцем, был он своенравен, упрям и не любил шуток и издевок над собою. Не успеет кто как-нибудь над ним и хоть нарочно посмеяться и пошутить, как рассерживался и поднимал он за то превеликую брань: а сие, как известно, в полках и подает уже повод, и власно как право, всякому над ним трунить и скалозубить. К вящему несчастию, привыкнувший к новгородскому наречию, не мог он и в службе никак еще отвыкнуть от оного и от называния многих вещей на «о», «по», «ко» и совсем не так, как другие называют; а сие нередко и подавало повод шутить над ним, да и сверх того весь его образ, нрав и характер имел в себе нечто смешное и особливое. К дальнейшему же приумножению его несчастия послал ему Бог и денщика почти точно такого же, каков он сам. Он малый был добрый, но как-то простоват и имел (в) себе много смешного. С сим его Доронею (ибо так называл он его, как уже я упоминал) была у него почти всякий день ссора и лады.[150] И во время стояния нашего вместе не проходило дня, в который бы мы над ним не хохотали; а как и фамилия его Бачманов походила много на «бананов», которым именем называется тот особый род чаплей или аистов, которые вьют гнезда на домах и нередко на трубах и так же, как аисты, питаются всякими гадинами и лягушками, — то и звали мы его обыкновенно Бананом, с чем и высокий, и тонкий, и сутулистый его рост и длинные ноги несколько сходствовали, и он к сему званию так привык, что почти за то уже и не серживался, если кто назовет его Бачаном.[151]

Самое сие название и подало нам повод к произведению над ним той шутки, о которой я рассказать намерен. Было то еще во время стояния нашего на квартирах и дней за шесть до выступления нашего в поход, как случилось мне ходить с ним и другим нашим товарищем поутру гулять по садам и небольшим инде рощицам, между дворами деревни нашей находившимся. Тогда, как нарочно, случилось, что кукушка в лесочке неподалеку от нас начала куковать. Мы с г. Головачевым, услышав ее, обрадовались и говорили:

— Вот, вот, и кукушки уже прилетели!

Но г. Бачманов, вместо того, чтобы делать то же, вдруг осердился и начал ругать кукушку всякими своими новогородскими бранями.

— Тьфу, ты проклятая, — говорил он, плюя то и дело, — чорт бы тебя, окаянную, взял! Нелегкая б тебя подавила! На свою бы тебе это голову! — и так далее.

Мы, услышав сие, покатились со смеху.

— Что это, брат Макар, — говорили мы, — за что это на кукушку так гневаешься? Что она тебе сделала?

— Как, братцы, что, — сказал он, — голодного меня, проклятая, закуковала, и я верно теперь уже знаю, что мне сего года не пережить. О, лихая бы ее побрала болезнь и все черти б ее, проклятую, задавили.

— Так, так! — сказали мы, еще пуще захохотав. — Теперь прощай, брат Макар! Не сносить уж тебе своей головки! Уж кукушка предвозвестила, так уже, знать, и быть и приходит уже расставаться со светом.

Сколь ни прост был наш Макар, но приметил, что мы над ним скалозубим, и тогда вдруг, вместо кукушки, поднимись весь его праведный гнев на нас, а сим и подал он нам вновь оружие на себя — мучить и бесить его нашими насмешками: и кукушка сия во весь тот день столько ему насолила, что он не рад был наконец своей жизни и проклинал и нас, и себя, и охоту свою к гулянью.

Однако сим дело еще не окончилось. Как приметили мы, что кукушкою сею, его всего скорее растрогать[152] и вздурить было можно, чего мы всегда и добивались, то, обрадуясь сему, поступили мы далее, и меня догадало еще сложить на сей случай смешную и такую песенку, которая бы могла вмиг его растрогивать. Признаюсь, что была то сущая шалость, и побудило меня к тому не что иное, как, с одной стороны, молодость и легкомысленность, а с другой — присоветование моего капитана, ибо сей, шутя над ним так же, как и мы, не успел о вышеупомянутом закуковании кукушки и обо всем услышать, как тотчас мне сказал:

— Эх, братец! Сложить бы о сем песенку, то-то было бы смеху и проказ! И вдруг бы мы все ее запели, и когда он так кукушку не взлюбил, так и посмотри, что тогда б было.

Сего было довольно к возбуждению во мне охоты испытать, не могу ли я сложить песенку на какой-нибудь знакомый голос,[153] и как мне голос старинной и всем знакомой песни "Негде в маленьком леску при потоках речки" всех прочих был знакомее, да и самый род сей песни казался к тому наиудобнейшим, то и начал я тотчас вымышлять слова и составлять в первый раз отроду стихи и рифмы.

В работе сей, тайком от нашего друга, препроводил я не более дней двух и имел столь хороший успех, что песенка моя и капитану, и всем прочим крайне полюбилась, и все они положили тотчас ее выучить наизусть, и когда будем уже ее знать, тогда б, окружив его где-нибудь в кружок так, чтоб он не мог выскочить, запеть бы всем в один голос. Итак, тотчас списаны были с ней многие списки, и как учинить дальнейшее было тогда уже некогда, то и положили мы учинить то во время шествия нашего в Кенигсберг. Сие и произвели мы на походе в действо; ибо, как мы ехали все верхами кучами, то человек с десять из нас, выучивши сию песню и сговорившись еще с несколькими, окружили его однажды на Лошадях, так что ему из средины никуда уехать не можно, и вдруг затянули все нашу песенку, которая была следующего содержания:

На зеленом лугу

Сидела лягушка,

На высоком дубу

Кричала кукушка:

Вон Бачан сюда летит,

А Дороня там бежит.

— Что ты делаешь здесь?

Что их не боишься?

Как Бачан вить прилетит,

Тебя он увидит,

А Дороня прибежит,

Вмиг тебя погубит;

Он охотник ведь до вас,

Он бранит за то и нас,

Что голодного его

Мы закуковали.

Между тем начал Бачан

Вправду опускаться.

Захотелося ему

С другом повидаться.

Опустясь, тотчас и сел,

А Доронюшка запел:

— Не хочешь ли, Бачан,

Что-нибудь покушать?

— Когда есть что, так давай

Упреждай кукушку,

Когда нет, так побегай,

Поймай мне лягушку.

У болота вон сидит,

На тебя прямо глядит.

Побегай поскорей,

Чтоб не ускочила.

Как Дороня побежал

Ловить там лягушку,

А Бачан тогда вскричал,

Увидя кукушку:

— Ах, Доронюшка, мой Друг

Ты схвати скорее вдруг,

Чтоб кукушка на дубу

Не закуковала!

Испугалась на лугу

Бывшая лягушка,

Закричала на дубу

Тотчас и кукушка;

А Дороня-то упал,

А хотя после и встал,

Но лягушка уж давно

Ускочила в воду.

Рассердился наш Бачан

На своего Дороню,

Он вмиг бросился за ним,

Закричав, в погоню:

— О, проклятый сын, дурак,

Болван, бестия, простак!

Провалился б ты совсем

И с своим проворством.

Что мне делать, что начать

Наконец с тобою?

Что ты сделал вот теперь,

Дурак, надо мною?

И лягушку упустил,

И меня не накормил,

А проклятая вон там

И закуковала.

Теперь должен буду я

В этот год погибнуть

И родных на свете всех

И друзей покинуть.

А беды все от тебя;

Погубил я сам себя,

Что заставил дурака

Это дело делать.

Но одно ли уж сие

Ты у меня портил,

Не беды ли по бедам

Всякий день ты строил?

От тебя, болван, дурак,

Разорился я уж так,

Что пришло уже мне

Пропасть и с тобою.

Растерял мое добро

Почти без остатку,

Помнишь ты, как потерял

Гребень и рубашку?

Как гомзелю[154] тебе дам,

Так увидишь ты и сам,

Что я вправду с тобой

Шутить не намерен.

Дурак, знаешь ведь, что я

Мужик не богатый;

Воши съели уж всего,

О, глупец проклятый!

А ты гребень потерял,

Без чего уж я пропал.

Ах ты, бедный Бачан,

Где тебе деваться?

Вот таким вздором наполнена была сия песенка.

Теперь судите сами, каково было господину Бачманову, когда он, услышав ее, догадался, что она нарочно сочинена на него и что мы над ним проказили. Он вздурился даже до беспамятства и сперва начал нас всех ругать без всякого милосердия, а потом, как безумный, на нас, а особливо на меня, метаться, стегать плетью и стараться из круга нашего вырваться и ехать прочь. Однако мы схватились все руками и составили такой крепкий круг, что ему до самого конца песни никак уехать было не можно. Боже мой! Сколько претерпели мы от него тогда брани, сколько ругательства и сколько смеялись и хохотали! Наконец вырвался он у нас и поскакал, но куда ж? Прямо к полковнику жаловаться и просить на нас. Но из сего вышла только новая комедия. Мы, предвидя сие, постарались заблаговременно предварить все могущие произойтить от того какие-либо досадные для нас следствия. Мы заманили в заговор и в шайку свою самого господина Зеллера, того любимца и фаворита полковничьего, который служил ему переводчиком. И как он сам бьи в сей шутке соучастником, то и надеялись мы, что он перескажет полковнику все дело с хорошей стороны, а сие так и воспоследовало. Господин Бачманов, прискакав к полковнику, начал в пыхах[155] своих приносить ему тысячу на нас жалоб. Но сей, не разумея ни одного слова по-русски и того, что он ему говорит, спрашивал только:

— Вас ист дас?[156] Вас ист дас?

И как никто ему не мог растолковать, то отыскан был г. Зеллер, и сей пересказал ему все дело с такой смешной и шуточной стороны, что полковник сам надседался со смеха и только, смеючись, говорил Бачманову:

— Ну, что ж? Добре… бачан… кукушк… лягушк… петь… песнь… ничего… смех… — И так далее.

Словом, г. Бачманов наш не мог добиться от него никакого толку и только то сделал, что весь полк о том узнал, и кому б не смеяться, так все смеяться и кукушкою его дразнить и сердить начали. И как наконец до того дошло, что и самые солдаты, о том отчасти узнав и иногда завидев его, либо куковать, либо про лягушку между собою говорить начинали, то бедняку нашему Макару нигде житья не стало, и он до того наконец доведен был, что решился было проситься в другой полк и бежать из полка нашего, и нам немалого труда стоило его уговорить и опять успокоить.

Но не одну сию, но производили мы над ним во время сего похода и многие другие проказы, но как они не стоят упоминания, яко происходившие от единой нашей легкомысленности и резвости, то я, умолчав о них, скажу только, что сей человек увеселял всех нас во все время нашего путешествия и редкий день прохаживал, чтоб мы над ним чего не предпринимали и, рассердив его до бесконечности, паки[157] с ним не примирялись.

Впрочем, памятно мне и то, что никогда я столь много в ловлении рыбы какулею не упражнялся, как во время сего похода. Везде, куда ни прихаживали мы ночевать, находили мы либо речки, либо озера; и как какулей было у нас множество, то и не упускали мы почти ни одного случая, чтоб сею ловлею не повеселиться.

В прежде упоминаемом эрмляндском столичном городе Гейльсберге случилось нам не только дневать, но и для исправления некоторых надобностей пробыть целых два дня. В сие время были мы опять у бискупа с полковником, и сей маленький владелец старался опять нас угощать, и мы время свое препроводили весело. Мне случилось в сей раз стоять квартирою у одного из его придворных, отправляющего должность камер-юнкера или камергера, который, однако, не многим чем отменнее был от прочих мещан, и я ласкою хозяина, так и хозяйки был очень доволен.

Через несколько дней после того, не имев на пути своем никаких особенных приключений, дошли мы наконец до славного нашего Кенигсберга[158] и тем окончили сей наш поход благополучно.

Сим окончу я сие письмо и сказав вам, что я есмь ваш друг, и прочая.

ВХОД В КЕНИГСБЕРГ Письмо 58-е

Любезный приятель! Как с пришествием нашим в Кенигсберг начался новый и в особливости достопамятный период моей жизни, то, прежде описания моего в сем городе пребывания, да позволено мне от вас, любезный приятель, будет предпослать некоторое краткое о себе рассуждение.

Всякий раз, когда ни размышляю я о течении моей жизни и о всех бывших со мною происшествиях, примечаю я в оной многие следы особливого божеского о мне Промысла, и вижу ныне очень ясно, что и наиглавнейшими происшествиями со мною не инако, как невидимая рука Господня управляла и распоряжала оные так, чтоб они когда не в то время, так после обратились мне в существительную пользу. Но ни которое из них так для меня, при таковых размышлениях, не бывает поразительно, как помянутое, совсем неожидаемое пришествие в Кенигсберг и пребывание в сем городе, ибо как проистекли мне от того безчисленныя выгоды и пользы, и то вижу теперь, что произошло то не по слепому случаю, что я тогда приехал в Кенигсберг, но промыслу Господню угодно было, власно как нарочно, привесть меня в сей прусский город, дабы я, живучи тут, имел случай узнать сам себя и короче, все на свете, и мог чрез то приготовиться к той мирной, спокойной и благополучной жизни, какою Небу угодно было меня благословить в последующее потом время; за что благодарю и на век не престану благодарить великого моего Зиждителя. Он произведя меня совсем не для военной жизни, не восхотел, чтоб я далее влачил жизнь праздную и такую, в которой не только мог я подвержен быть ежеминутным опасностям, но живучи в обществе невежд, праздных и по большей части всяким распутствам преданных людей, легко мог и сам ядом сим заразиться и чрез это повредить себя на всю жизнь: но исторгнув меня из средины оных, пристроил к такому месту, которое было уже сообразнее с природными моими склонностями и где имел я уже более случаев и удобностей упражняться в делах и упражнениях полезнейших, нежели в каких препровождают время свое обыкновенно в полках офицеры.

Но сколь приметно сделалось мне все сие после, столь мало знал я обо всем том в тогдашнее время; а потому приезд мой в Кенигсберг почитал тогда неинако, как происшедшим по слепому случаю, да и не думал, чтоб могло произойтить что-нибудь со мною особливое, а того, чтоб самый сей поход был последний в моей жизни и чтоб с пришествием в сей город назначено было от судьбы и всей моей военной службы почти кончиться, тогда никак не только мне, но и никому на мысль приттить не могло, как к тому и не было ни малейшаго тогда вероятия.

Совсем тем, чувствуя отменную радость о том, что идем мы в Кенигсберг, я власно как предчувствовал, что со мною произойдет тут нечто хорошее; ибо могу сказать, что сколько ни были все довольны сим походом, но мое удовольствие было ни с чьим несравнительно, а особливо в то время, когда по приближении к сему городу увидели мы краснеющиеся уже в дали кровли домов оного и возвышающиеся сверх оных пышныя и величественныя башни и высокие колокольни церквей, в нем находящихся. С ненасытимым оком и с некаким восхищением взирал я на сей обширный, на возвышенном месте сидящий и с той стороны, откуда мы шли, отменно пышный и хороший вид имеющий город и почитал его, власно как некаким обиталищем благополучия и таким местом, где мы иметь будем бесчисленныя утехи и удовольствия, и готовился уже заблаговременно к оным.

Но я возвращусь к порядку моего повествования и начну теперь рассказывать вам все происходившее со мною тут по порядку.

Было то в начале самой еще весны и в исходе апреля месяца, как мы дошли до сего столичного прусского города. По приближении к оному, велено нам было остановиться и убраться как можно лучше и чище, для вступления в оный церемониею. Мы и постарались о сем с особливым усердием; и как всякому хотелось показать себя в наивыгоднейшем виде, то и не упущено было ничего, чтоб только могло служить к наилучшему украшению. Все оружие наше вычищено было как стекло; белье надето самое чистое и мундиры самые лучшие. Не могу без смеха вспомнить, как старались мы друг пред другом о том, как чванились, и с какою гордою и пышною выступкою выступали мы перед нашими взводами, шествуя, при игрании музыки и при битии в барабаны, по улицам сего города, которые наполнены были многочисленным народом; ибо, как жители были еще очень любопытны наши церемонии видеть, то не только все окна, но и многие кровли унизаны были людьми; а зрение толь многочисленного народа наиболее и побуждало нас хорохориться. Я находился тогда, как уже прежде было упомянуто, в гренадерской роте, и как у нас шапки гренадерские были тогда кожаные, сделанные на подобие древних шлемов или шишаков, с перьями, а спереди медною и позолоченною личиною, и головной убор сей был очень красив, а притом и перевязи гренадерские были у нас шитые золотом, а сверх всего того, мне довелось иттить первому почти перед полком и вести самый первый взвод наших гренадеров — то я неведомо как старался иттить и представлять собою фигуру лучше, и был столь выгодного о себе мнения, что мнил, что все всего более на меня смотрели, хотя, бессомненно, в том крайне обманывался.

Вшествие сие было у нас в один красный день после обеда, и хотя по случаю досталось нам в город, сей войтить с наихудшей стороны, да и иттить все простыми и худшими улицами и закоулками, до квартиры тамошнего оберкоменданта г. Трейдена, однако нам и самые сии последние улицы казались сначала преузорочными, и мы смотрели на них с удовольственным и любопытным оком.

Поелику квартиры были для нас уже отведены и посланными наперед нашими передовыми заняты, то не успели мы дойтить до квартиры нашего оберкоменданта, и отдав ему честь, оставить тут наши знамена, как и распущены были все роты врозь по их квартирам. Я тогда не шел, а паче летел за ведущим нас фурьером и неинако думал, что он приведет меня в наипрекраснейшую квартиру. Но коль сильно обманулся я в сем мнении и какою досадою и неудовольствием преисполнилось мое сердце, когда, вместо пышной и прекрасной квартиры, привел он меня в сущую мурью и такую лачугу, какой я всего меньше ожидал. Еще идучи туда и проходя наилучшие в городе улицы, площади и места, досадовал я, для чего квартермистр наш был так глуп и не вел нас сими местами, а провел глухими улицами и переулками; однако досада сия услаждаема была тою лестною надеждой, что по крайней мере получу я квартиру хорошую, и что она неотменно будет в одном из тех прекрасных домов, мимо которых мы шли, и того и ожидал, что фурьер меня остановит и скажет: "вот она". Но ожидание мое было тщетно, и он меня не только не останавливал, но проведя самые лучшие улицы, завел в глухие и никем необитаемые узкие переулки, находящиеся между так называемыми шпиклерами, или огромной величины хлебными анбарами, для которых в сем городе отведен особый глухой и от лучших городских мест удаленный угол или квартал, и где построено их было несколько сот вместе и сплошь один подле другого, и каждый таковой анбар составлял предлинное, узкое, но притом чрезвычайно высокое и этажей семь вверх простирающееся самое простое, грубое полукаменное здание; и как все они разделены на несколько кварталов, отделяющимися между собою самыми узкими и темными проулками, сделанными для единого проезда и провоза хлеба, то проулки сии были самые глухие, совсем пустые и даже страшные. И симито проулками и закоулками, между шпиклеров, повел меня проводник мой. Я изумился даже и не зная, что думать, с досадою ему говорил: "умилосердись, братец, куда ты меня ведешь?" — Да на квартиру, ваше благородие; вот она уже здесь близко. "Как близко?" прервал я ему с удивлением речь: "неужели мне в этакой глуши и в этакой пропасти стоять? Уж не в шпиклере ли каком ты ассигновал мне квартиру?" — Нет, сударь, отвечал он мне: однако подле самых оных, и, признаться надобно, что квартирка не очень весела; но лучше уже не нашли из всех назначенных под роту, кроме капитанской. Слова сии меня даже поразили; в единый миг исчезли тогда все пышные и лестные мои надежды и увеселительные мысли, и я проклинал уже заблаговременно всех тех, которые нам квартиры отводили; а как дошел и увидел действительно тот дом, в котором назначена мне была квартира, то досада моя на них еще увеличилась.

Я надавал им тысячу изрядных благословений и ругая их без милосердия, против хотения, принужден был лезть по круглой и темной лестнице под самую кровлю и в самый третий этаж; и как путь сей был так темен, что ни зги не было видать, то, взлезая в темноте с одной лестницы на другую, едвабыло я не споткнулся и не сломил головы, и спасся только тем, что ухватился уже за канат, который вдоль сей лестницы у них протягивается, и за который державшись должно всегда всходить вверх и сходить вниз, но чего я сначала не ведал.

Теперь всякому легко можно заключить, сколь приятно было мне такое мрачное шествие или взлезание по лестнице под самую почти кровлю, ибо покои, назначенные мне, были в третьем жилье; в нижних же этажах жил сам хозяин того дома и некоторые другие пристава и работники, определенные при помянутых шпиклерах, подле которых вплоть с краю примкнут был сей домик. На мою часть достался хотя и весь третий этаж дома, но в котором и во всем не было более двух комнат, одна длинная и узкая с двумя небольшими окошками в одной стене, для меня, а другая, чрез узенькие и темные сенцы, в которых шла снизу вышеупомянутая круглая лестница, и такой же длины и величины — для людей и обе они были столь низки, что мы едва головами своими за потолок не цепляли.

Итак, вместо всей пышной и прекрасной квартиры, получил я весьмавесьма посредственную и, что всего для меня досаднее, темную и весьма скучную, ибо и самый вид из окошек простирался на одни только почти шпиклеры, и ничего хорошего из них было не видно. Чтож касается до хозяев, то были они люди самые бедные и такие, у которых мы не могли не только чего иного, но и никакой бездельной посудины, для принесения воды и на прочие надобности, добиться. Досадно мне сие было чрезвычайно, и я так недоволен был моею квартирою, что не преминул в тот же день жаловаться о том моему капитану и просить, чтоб постарался он доставить мне квартиру сколько-нибудь получше. И как капитан мой меня любил, то он сего и не преминул сделать, и, по дружбе своей, произвел то, что я чрез несколько дней получил другую и несравненно уже лучшую и такую квартиру, которою я был совершенно доволен. Но как прежде нежели получил я сию новую квартиру и на нее переехал, произошло со мною уже нечто такое, о чем упомянуть не будет излишним, то и перескажу о том прежде.

Не успели мы расположиться на квартирах и коекак обострожиться, как с нетерпеливостью хотелось нам удовольствовать давнишнее свое желание, и весь сей славный для нас город выходить и осмотреть. Я предпринял путешествие сие на другой же день после нашего прибытия и обегал все наилучшие площади, улицы и места сего города, и не мог довольно налюбоваться красотою и пышностью многих улиц, а особливо такназываемой Кнейпхофской большой улицы 29, которую наши тотчас окрестили по своему и назвал Мильонною, потому что вся она была не только прямая, но состояла из наилучших и богатейших домов в городе. Не с меньшим любопытством смотрел я также и на старинный замок 30, или дворец прежних владетелей прусских. Сие огромное четвероугольное, воздвигнутое на горе и не совсем начисто отделанное здание придавало всему городу важный и пышный вид, а особливо построенною на одном угле онаго, превысокою четвероугольною и никакого шпица и верха не имеющею башнею, на верху которой развевался только один большой флаг и видимы были всегда люди, живущие там для содержания караула. Однако я оставлю описание сего города до другого случая, а теперь расскажу вам, любезный приятель, что путешествие мое в сей день не кончилось одною пустою ходьбою, но возвратился на квартиру свою обременен будучи некоторыми безделушками, которые тогда казались мне наидрагоценнейшими вещами на свете, и коих приобретение причиняло мне бесконечную радость и удовольствие. Но какияб они были? Сего вам никак не угадать, любезный приятель, ибо вам и на ум того приттить не может, что меня так обрадовало.

Вы знаете уже то, что я из малолетства был превеликий охотник не только до книг и до читания, но и до рисованья, и что для меня всегда наиприятнейшее было упражнение гваздать и марать коечто красками. Теперь скажу, что ходючи тогда по городу, случилось мне с одной улицы на другую проходить маленьким скрытым проулком, наполненным лавочками с разными товарами. Так случилось, что в самое то время стоял пред одною из сих лавочек какойто человек и рассматривал печатные картинки. Увидев сие и будучи крайним до них охотником, тотчас я подступил к нему и начал вместе с ним перебирать оные. Лавочник, приметив, что и я с любопытством их пересматриваю, достал еще целые кипы сих листочков и положил на прилавок. — Что это, спросил я, неужели все картины? «Так», ответствовал он, "это все эстампы и не угодны ли которые из них будут". Нельзя изобразить, как обрадовался я, увидев их тут несколько сот и разных сортов и иные раскрашенные красками, а другие черные. Я позабыл тогда все на свете и, отложив дальнейшую ходьбу, сел себе на прилавок и положил все пересмотреть. Но не успел я начать сие наиприятнейшее для меня упражнение, как лавочник, подавая еще матерую кипку, говорил: "вот, неугодно ли прошпективических видов?" — Какие прошпективические? спросил я изумившись. "А вот что смотрят сквозь стекло в ящике". Кровь во мне взволновалась вся при сем слове. — Как, сказал я, обрадуясь чрезвычайно, и они у тебя есть? — "Есть, ответствовал он, и какие вам угодны, иллюминированные и неиллюминированные" — и стал тотчас развязывать и показывать их. Нельзя довольно изобразить, с каким восхищением рассматривал я оные, ибо надобно знать, что виденный в Торуне прошпективический ящик так мне полюбился, что он у меня с ума не сходил и я неведомо что дал бы, еслиб мог иметь такой же; а как тут против всякого чаяния увидел я изрядные прошпективические и притом очень дешевые картины, то в единый миг положил намерение, накупив их, отведать смастерить себе такой же. Но удовольствие мое было еще больше, когда, спросив у лавочника, нет ли у него и такого круглого стекла, какое при том употребляется, услышал, что и стеклушко одно у него есть. А тотчас сыскано было и зеркало, и лавочник научил меня, как и без ящика можно смотреть на сии картины, О, сколько я благодарен был ему за сие показывание! ибо сие подтвердило мне, что никакого дальнего искусства не требовалось к сооружению и ящика. Словом, я так был всем сим удовольствован, что сколько тогда не случилось со мною денег, все оные употребил на покупку сих картин. А как в величайшему моему удовольствию нашел я тут же и целые ящички с приготовленными в раковинах разными красками и другими рисовальными збруями, то и рассудил я купить лучшие картины нераскрашенные и разрисовать после самому, дабы оне не так дурно были разгвазданы, как продажные, иллюминированные. Одним словом, я накупил себе множество и красок, и картин и возвратился домой, власно как снискав себе превеликое какое сокровище, и путешествием своим в сей день был крайне доволен.

Как я от природы весьма нетерпелив во всем том, чего мне захочется, то сия нетерпеливость причиною тому была, что на другой же после того день принялся я за работу и начал разрисовывать красками некоторые из купленных картин. Но вообразите себе, какая должна была быть для меня досада, когда в самое то время пришли мне сказывать, что полку нашему велено уже сменять с караула тут находившийся другой, и что наряд уже сделан и мне самому досталось иттить в караул. Что было тогда делать? Я принужден был покидать свою начатую работу и собираться иттить против хотения в караул, и на целую еще неделю. К вящей досаде, досталось мне стоять подле одних городских ворот и тут всю неделю препроводить в темном и наискучнейшем каземате или палатке, сделанной в валу, подле ворот. Но как переменить того было не можно, скука же меня даже переломила, то чтож я сделал? вместо того, чтоб время свое препровождать тут в праздности и спанье, как другие делали, велел я принесть к себе и краски и картины и начал их, усевшись под окошком, разрисовывать. Работа сия была мне хотя и не весьма способна, ибо принужден я был производить ее в мундире и имея на себе и шарф и знак, однако имел я ту пользу, что она не давала чувствовать мне скуку, от которой, живучи в такой мурье, вздуриться наконец надлежало. И как я имел к тому совершенный досуг и мог беспрерывно работать, то в неделю сию разрисовал я картин великое множество, а между тем придумал средство, как мне лучше смастерить и свой затеваемый прошпективический ящик.

Впрочем, службу сию, которая была самая последняя в моей жизни, отправил я благополучно и со всею надлежащею исправностью; однако не прошлаж она и без смешного приключения. Известное то дело, что стояние на таковых караулах не столько досадно днем, сколько ночью; ибо как в ночное время надлежало еще больше иметь осторожности и быть всякий час в готовности для принятия ходящих дозоров и рундов, то необходимость заставляла и всю ночь быть в мундире, и в шарфе и знаке. Я наблюдал сие исправно: но в один день, как назначено было ходить ночью рундом прежнему сотоварищу моему, г. Головачеву, то он, любя меня и жалея о моем беспокойстве, прислал ко мне записочку, извещая, что рундом в ту ночь назначено ходить кругом всего города ему, но что он однако не пойдет, и я спал бы себе благополучно и без всякого опасения. Записочка сия меня очень обрадовала, ибо как я уже несколько ночей спал в мундире и обутый, и ноги меня в особливости уже и гораздо беспокоили, то, положась я на нее, по наступлении ночи, улегся спать уже несколько поспокойнее, и не только скинул с себя мундир, но и сапоги самые. Но чтож воспоследствовало? Не успела наступить полночь, и я только что разоспался, как вдруг закричали: "рунд, рунд, рунд!" и сержант, без памяти прибежав, будил меня и кричал, чтоб я скорее выходил принимать рунд, который был уже в самой близости. Господи! как я тогда сим перетревожился! Будучи нечаянно и вдруг разбужен, вскочил я, власно как без ума и ошалевший, и не знал, что делать и что начинать; бегал только кругом по караульне и кричал: "ох, ох, какая беда!" Между тем слуга спешил подавать мне мундир и надевать, а вестовой держал уже шарф и знак, а сам я, не помня сам себя, спешил надевать скорее сапоги и был так спутан, что, при слабом свете от горящей свечки и от поспешности, не мог даже сапогов надеть, а что того еще хуже, то начав надевать превратно и носками назад, так ногу увязил, что и скинуть было трудно. К вящему несчастию, в самое то время закричали, что рунд уже пришел. Что было тогда делать? Я вздурился, и так оробел, что не вспомнил сам себя, но схватил скорее шляпу и, позабыв, что одна нога была еще совсем не обута, а другая только что всунута в сапог, побежал из караульни встречать сей проклятый рунд, и я не знаю, чтоб со мною было, еслиб я в таком смешном наряде перед фрунт выбежал. Мне кажется, весь фрунт покатилсяб со смеха; но, по счастью, не дошло до того дело, и я благополучно от сего замешательства и стыда избавился; ибо г. Головачев, зная, что я по его же уверению нахожусь в беспечности и сплю, не имел и на уме взыскивать на мне, что я неосторожен, но сам еще спешил войтить ко мне в караульню и сказать, чтоб я не тревожился. Но теперь вообразитеж себе, не должен ли он был покатиться со смеха, увидев меня помянутым образом полуобутого, но в мундире и в шарфе по караульне бегающего. — "Ну хорош, хорош! закричал он, захохотав: прямо воин! только что стоять на караулах!" — Да! ответствовал я опомнившись тогда: а все это от тебя и от записочки твоей, проклятой! ведь меня на смерть и так перепугали, что я и теперь сам себя не помню. На чтоб сказывать, что не пойдешь. — Как быть, братец, сказал он: я и действительно не хотел иттить, но меня неволею протурили; я сам тому не рад, но по крайней мере ложиська, ложись опять спать, а мне пора иттить далее".

Он и действительно оставил меня с покоем и пошел далее, а сим и кончилось мое смешное приключение, которое было мне очень долго памятно. А на другой день после того сменили нас с караула другие полку нашего офицеры, и я имел удовольствие возвратиться в свою роту и приттить совсем уже на иную, несравненно лучшую квартиру, которую между тем, как мы стояли на карауле, отвели мне по просьбе моего капитана и которою я был крайне доволен.

Сим окончу я сие мое письмо и предоставив прочее череду, скажу, что я есмь ваш и прочее.

В КЕНИГСБЕРГЕ ПИСЬМО 59-е

Любезный приятель! Квартиру, которую мне вновь отвели, была хотя неподалеку от прежней, но находилась уже в порядочной и веселой улице, простирающейся вдоль подле берега реки Прегеля и неподалеку от пристани, где приставали и выгружались с моря суда; а что того лучше, то дом сей был наугольный, подле одного водяного и нарочитой ширины канала, через который пред окнами моими был мост. А как я получил для себя нижний и самый лучший наугольный и порядочно прибранный покой с четырьмя большими окнами, то был он очень весел и светел, чем я в особливости был доволен. Впрочем, принадлежал он одной старушке, вдове одного корабельщика, которая жила в другом покое чрез сени, а в верхнем этаже жили ее дети. Для людей же моих отведен был особливый задний покой, и как хозяйка моя была старушка тихая и добрая, то лучшей и покойнейшей квартиры не мог я для себя требовать; а если что меня иногда обеспокоивало, то было то, что в другом покое, чрез сени, содержала хозяйка некоторый род шинка, в который всякий день собирались голландцы, шкиперы и другие мореплаватели и препровождали время свое в разговорах, в курении табаку и распивании пива. Итак, шум, производимый иногда ими, мне наскучивал, однако, по крайней мере, не делали они никаких беспутств и бесчинии, а все было у них порядочно и хорошо. Сверх того, взамен сего беспокойства имел я всякий день удовольствие слушать изрядную и приятную игру на скрипицах, производимую живущими надо мною хозяйскими детьми. Наконец, и то было мне приятно, что квартира моя была прямо через улицу напротив капитанской, также что в самой той же улице, через несколько дворов, стояли и некоторые из лучших моих приятелей, а особливо прежде бывший мой компаньон господин Непейицин, и я мог со всеми ими часто видеться.

Не успел я на сей новой квартире осмотреться и получить свободное время, как пустился опять в путешествие и осматривание тех мест и улиц в городе, в котором мне быть еще не случилось. Несколько дней сряду рыскал я по городу и препровождал их в таковых путешествиях, и прихаживал домой уставши до полусмерти, а тут принимался я тотчас за свои картины и за раскрашивание оных; а как и сооружение и самого ящика не выходило у меня из ума, то принялся я за делание оного. Обстоятельство, что большой и такого сорта ящик, какой видел я в Торуне, неудобен был для возки его с собою в походах, поелику он один в состоянии был занимать очень много места в кибитке, было причиною тому, что я принужден был сделаться в первый раз отроду и поневоле инвестором[159] и выдумывать особливый род устроения сего ящика, а именно, чтоб расположить и сделать его так, чтоб он мог совсем разбираться и складываться и, будучи разобран, мог занимать в сундуке очень малое место. Признаюсь, что как я никогда еще в выдумках сего рода не упражнялся, то сначала дело сие меня очень озабочивало; но чего не может преодолеть нетерпеливое желание и любопытство? Через немногие дни удалось мне выдумать и смастерить такой, что и поныне еще дивлюсь, как я мог тогда такой сделать, ибо мне на сей раз принуждено было быть и столяром, и шлесарем,[160] и клеильщиком, и лакировальщиком, потому что все бока и стенки оного сделал я из толстой политурной бумаги. А дабы они не могли коробиться, а притом складывались, то края все укрепил тоненькими деревянными брусочками; для соединения же всех боков наделано было множество крючков, петелек и пробойчиков. Наконец всю наружность оного раскрасил я разными красками, и улепив по оным маленькими, вырезанными из картинок купидончиками, птичками и цветками, и наконец покрыл лаком. Словом, я сделал ящичек не только самый походный и уютный, но и не постыдный для показания всякому. Все офицеры не могли надивиться моей выдумке и искусству и схаживались ко мне толпами смотреть картинки и любоваться ими. А как и сии не только были сами по себе довольно изрядные и изображали виды всех лучших мест и улиц в городе Венеции и многих других знатнейших европейских городов, но и были разрисованы мною под натуру, — то не могли они довольно их насмотреться, а мне довольно приписать похвал за мою выдумку и искусство.

Словом, сей первый опыт способности моей к выдумкам и изобретениям приобрел мне в полку много чести. Все стали почитать меня превеликим хитрецом и выдумщиком, а сие и ласкало неведомо как моему честолюбию и, производя мне неописанное удовольствие, побуждало час от часу еще больше упражняться в делах, сему подобных. А чтоб меня еще более тем занять, то судьба, власно как нарочно, преподала мне вскоре после того еще случай увидеть и узнать еще многое такое, чего я никогда не видывал и что в состоянии было не только увеселить меня чрезвычайно, но встревожить вновь мое любопытство и возбудить охоту к дальнейшим выдумкам и узнаванию вещей, до того относящихся.

На самой той улице, где я стоял, и неподалеку от нас, случилось жить одному ученому и такому человеку, который упражнялся в шлифовании стекол и в делании всякого рода оптических машин и других физических инструментов. К сему человеку завел меня один из моих знакомцев, и я не знаю, на земле ли я или инде был в те минуты, в которые показывал он мне разные свои и мною никогда еще не виданные вещи и инструменты. Прекрасные его разные микроскопы, о которых я до того времени и понятия не имел, приводили меня в восхищение. Я не мог устать целый час смотреть в них на все маленькие показываемые им мне вещицы, а особливо на чрезвычайно малых животных, которых я видел тут в одной капельке воды, бегающих и ворочающихся тут в бесчисленном множестве и гоняющихся друг за другом. А не успел я сими насытить свое любопытное зрение, как хрустальные призмы и другие оптические инструменты и делаемые ими эксперименты приводили меня в новые восторги и в удивление; но восхищение, в какое приведен я был его камерою-обскурою,[161] не в состоянии я уж никак описать. Я истинно вне себя был от радости и удовольствия, когда увидел, как хорошо и каким неподражаемым искусством умеет сама натура рисовать на бумаге наипрекраснейшие картины, и, что всего удивительнее для меня было, наиживейшими красками. Я долго не понимал, откуда брались сии разные колера, покуда не растолковал мне отчасти помянутый художник, который, приметив особливое мое и с великим примечанием сопряженное любопытство, не оставил показать мне все, что у него ни было, и многое изъяснить примерами для удобнейшего мне понятия. Словом, я вовек не позабуду тех приятных и восхитительных часов, которые препроводил я тогда у него в доме, и был человеку сему весьма много обязан, ибо он власно как отворил мне чрез то дверь в храм наук и заохотил иттить в оный и находить в науках тысячу удовольствий и увеселений, и которые помогли мне потом иметь толь многие блаженные минуты в течение моей жизни.

Впрочем, упражняясь в сем рассматривании, я сколько, с одной стороны, веселился всеми сими невиданными до того зрелищами, столько, с другой стороны, досадовал на то, для чего у меня денег было мало и я не так богат был, чтоб мог закупить себе все оные вещи. Однако, сколь я ни беден был тогда деньгами, не мог расстаться с одним маленьким ящичком, составляющим камеру-обскуру, посредством которого можно было с великою удобностью срисовывать все натуральные виды домов, улиц, местоположений и всяких других предметов. Я купил его у сего человека, но за употребленные за то два червонца с лихвою заплачен был неописанным и многим удовольствием, какое в состоянии был производить мне сей ящик. Я всегда не мог довольно налюбоваться тем, как хорошо на шероховатом стекле изображались и рисовались сами собою все предметы, на которые наведешь выдвижною трубкою сего ящика, и не преминул тотчас, пользуясь сим инструментом, срисовать вид той улицы, которая видна была у меня из окон. Сия прошпективическая картина цела у меня еще и поныне, и я храню ее, как некакой памятник тогдашнего времени. Впрочем, ящичек сей произвел мне не одно сие удовольствие, но еще и другое, а именно: он подал мне повод к новой выдумке, а именно, чтоб заставить и самый мой прошпективический ящик отправлять в случае пожелания должность камеры-обскуры; ибо как скоро я узнал, от чего и каким образом камера-обскура устроена и как все ее действия происходят, то нетрудно мне было добраться и до того, как производить самое то ж мог бы и самый мой ящик, с учинением только некоторой с ним перемены.

Между тем как я помянутым образом стоял на карауле, а потом беспрерывно занят был вышеописанными, увеселяющими меня, упражнениями, все прочие офицеры нашего полку, не только молодые, но и пожилые, занимались совсем иными делами и заботами. Всех их почти вообще усердное желание быть в Кенигсберге проистекало совсем из другого источника, нежели мое. Они наслышались довольно, что Кенигсберг есть такой город, который преисполнен всем тем, что страсти молодых и в роскоши и распутствах жизнь свою провождающих удовлетворять и насыщать может, а именно, что было в оном превеликое множество трактиров и биллиардов и других увеселительных мест; что все, что угодно, в нем доставать можно, а всего паче, что женский пол в оном слишком любострастию подвержен и что находятся в оном превеликое множество молодых женщин, упражняющихся в бесчестном рукоделии и продающих честь и целомудрие свое за деньги. Сей последний слух в особливости для многих был весьма прельстителен, и они заблаговременно тому радовались, что иметь будут вожделеннейший случай к насыщению необузданных страстей своих; а многие с тем и шли в Кенигсберг, чтоб тотчас по пришествии туда приискать себе хороших любовниц или, по крайней мере, побрать к себе молодых девок на содержание. Все сие они и не преминули действительно исполнить. Не успело и двух недель еще пройтить, как, к превеликому удивлению моему, услышал я, что не осталось в городе ни одного трактира, ни одного винного погреба, ни одного биллиарда, ни одного непотребного дома, который бы господам нашим офицерам был уже неизвестен, но что не только все они у них на перечете, но весьма многие свели уже отчасти с хозяйками своими, отчасти с другими тамошними жительницами тесное знакомство; а некоторые побрали уже к себе и на содержание их, и все вообще уже утопали во всех роскошах и распутствах.

Удивление мое при услышании о сем было неизречённое и тем вящее, что услышал я то же самое и о самых почтенных и таких людях, которых почитал я совсем к таковой развратной жизни неспособными. А что того более меня удивило, то от самых сих людей не слыхал я тогда никаких уже порядочных и разумных разговоров, а все речи и слова и все лучшие шутки и разговоры их были об одних играх, гуляньях и о женщинах, и сие доходило даже до того, что они, забыв весь стыд, нимало уже не стыдились хвастать и величаться друг перед другом своими бесчинствами и распутством и без малейшего зазрения совести врали и мололи такой гнусный вздор, которого разумному человеку без отвращения слышать было не можно. Но сего было еще не довольно, но они делали еще того хуже и, погрязнув сами по уши в беззаконии, прилагали наивозможнейшее старание втащить и других в сети таковой же мерзкой жизни, и не только поднимали на смех всех тех, кто не следовал их примеру, но ими почти ругались и презирали оных.

Извините меня, любезный приятель, что я между делом рассказываю вам теперь такой гнусный вздор. Я сделал сие для того, чтобы изобразить тем, в какой опасности находился я тогда, живучи в таком городе и между людьми такового сорта. Находясь в таких точно летах, в которые наиболее человеки подвержены бывают всей пылкости вожделений любострастных и далеко еще не в состоянии владычествовать над страстями своими и повиноваться предписаниям здравого разума; имея случай всякий день слышать бесстыднейшие и любострастные разговоры, видеть наисоблазнительнейшие примеры, могущие развратить и наидобродетельнейшего человека, а что того еще паче, претерпевать самые насмешки и шпынянья[162] от всех друзей и товарищей своих за то, для чего я им во всех их распутствах несотовариществую, — при таких обстоятельствах, говорю, не легко ли мог и я с пути добродетели сбиться и ввалиться в бездну пороков? Ах! Я и действительно был так от того недалек, что малого и очень малого недоставало к тому, чтоб сделаться и мне таким же шалуном и распутным человеком, и единая невидимая рука Господня спасла и не допустила меня в таковой же тине мерзостей и беззаконий погрязнуть, в которую погрузили себя все почти наши офицеры. И подлинно, любезный приятель, когда приходят ко мне на мысль тогдашние времена, то и поныне не могу довольно надивиться тому, каким образом я тогда от сего зла своболился. Целому стечению многих и разных особливых обстоятельств надлежало быть к тому, чтоб избавить меня от тех опасностей, которыми я окружен был, и руке Господней, или паче промыслу его, пекущемуся обо мне, принуждено было насильно исторгнуть меня из средины общества людей, толико развращенных и опасных, и, учинив со мною то, чего мне никогда и на ум не приходило, доставить такое место и вплесть в такие обстоятельства, которые долженствовали сами собою поспешествовать к моему спасению.

Но как все сие для вас не весьма понятно, то объясню вам дело сие короче и расскажу обстоятельнее о сей весьма важной эпохе моей жизни и обо всем том, что к спасению моему тогда поспешествовало.

Наипервейшим обстоятельством, помогавшим мне много в тогдашнее время, была та преждеупоминаемая, врожденная в меня натуральная застенчивость и стыдливость, которой подвержен я был с малолетства и которая и тогда так еще была велика, что для меня всегда превеликая комиссия[163] была, если случалось иногда бывать с незнакомыми женщинами вместе и упражняться с ними в разговорах. Самое сие и предохраняло меня от той дерзости, наянства[164] и отваги, каковую другие мои братья имели и при помощи которой могли они тотчас сводить с ними лады и знакомство и которая вводила их во все беспутства. Что касается до меня, то был я в таковых случаях сущею красною девкою, и мне совестно и стыдно было и наималейшие производить с ними шутки и издевки, а того меньше начинать с ними какие-нибудь вольности. К сему весьма много поспешествовало и то, что как с малолетства имел я случай читать некоторые поэмы и любовные истории, в коих любовь изображена была нежная, чистая и непорочная, а не грубая и распутная, то, напоившись сими мыслями, имел я об ней самые нежные, романтические понятия, и потому такое обхождение с женщинами, какое видал я у других, казалось мне слишком грубым, гнусным и подлым, и я никак не мог себя приучить к вольному и к такому наглому и бесстыдному обхождению с ними, как другие. Но для меня превеликая комиссия была и начинать говорить с ними, а особливо с незнакомыми, и самого сего не мог я никогда учинить, не закрасневшись и не сделав себе превеликого насилия, — черта характера хотя сама по себе смешная, но обращавшаяся мне во всю мою жизнь в превеликую пользу.

Другим. весьма многим помогавшим мне обстоятельством была та счастливая случайность, что на обеих моих квартирах не было ни одной молодой женщины и девки, могущей привлечь к себе внимание молодого человека, а если и были женщины, то все старые и дурные. Чрез сие избавился я случайным образом не только сам от поводов к искушению, могущих, как известно, всего более действовать и доводить человека до всего худого, но вкупе и от частого посещения своих товарищей, ибо у них-то в обыкновение уже вошло, чтоб к тому из своей братьи и ходить и того чаще и навещать, у кого на квартире были хорошие хозяйские девки, и у таковых были у них обыкновенно сборища. А поелику у меня на квартире не было ничего для них привлекательного, то и не имели они охоты часто меня посещать и просиживать долго, а буде когда и захаживали, так наиболее для подзывания с собою иттить гулять.

Третьим обстоятельством, удерживавшим меня от распутной жизни, было то, что не успел я смениться с караула, как на другой день после того случилось мне видеть погребение одного молодого офицера стоявшего тут до нас другого полка и умершего наижалостнейшим образом от венерической болезни, нажитой им во время стояния в сем городе. Сие зрелище, также всеобщая молва и удостоверения от многих, что никто почти из офицеров, упражнявшихся в таком же рукомесле, целым не оставался, но все какой-нибудь из гнусных болезней сих сделались подверженными, впечатлело в сердце моем такой страх и отвращение, что я тогда же еще сам в себе положил наивозможнейшим образом от всех тамошних женщин убегать и от них, как от некоего яда и заразы, страшиться и остерегаться. А сие много мне и помогало в тогдашнее опасное время, и причиною тому было, что я никак не соглашался делать подзывающим нередко меня товарищам своим компанию и ходить вместе с ними в сумнительные и подозрительные дома, но охотнее сидел и упражнялся в своих работах.

Но все сии обстоятельства, и ниже самая охота моя к книгам и ко всяким любопытным упражнениям, не в состоянии б была спасти меня от них и от всех соблазнов и искушений, каким почти ежедневно подвержен я был от сих моих товарищей и друзей, употребляющих даже самые хитрости и обманы для запутания меня в сети, если б не вступила в посредство самая судьба и невидимою рукою не отвлекла меня от пропасти, на краю которой я находился. Она учинила сие, произведя вдруг совсем неожидаемую в обстоятельствах моих и такую перемену, которая отлучила меня от прежних товарищей моих, толико мне опасных, и положила препону к частому с ними свиданию, и произвела сие следующим образом.

Как правление всем королевством прусским зависело тогда от нас, но для управления оным не определено еще было никакого особого человека, а носился только слух, что прислан будет особый губернатор, то до того времени управлял всеми делами, относящимися до внутреннего управления сим государством, а особливо до собирания податей и доходов, некто из наших бригадиров, по имени Нумере. У сего человека были тогда в ведомстве все прусские правления, коллегии и канцелярии; но как все они наполнены были тамошними судьями и канцелярскими служителями, наших же никого с ними не было, то хотелось ему давно иметь в тамошней каморе, имеющей в ведомстве своем все государственные доходы, кого-нибудь из своих офицеров, разумеющего немецкий язык и могущего записывать все вступающие приходы и расходы и вносить в особливые, данные от него книги. Такового человека давно он уже мекал,[165] но как в полках, стоявших тут до нас, не было никого к тому способного, то по пришествии нашего полку начал он расспрашивать и распроведывать, нет ли у нас такового.

Так случилось, что поговорить ему о том вздумалось с самим моим капитаном, господином Гневушевым, отправлявшим тогда должность плац-майора в городе, и судьбе было угодно, чтоб сему человеку не с другого слова рекомендовать к тому меня. Он, любя меня, насказал столько обо мне и о способностях моих помянутому бригадиру, что он на другой же день от полку меня истребовал и тотчас препоручил мне вышеупомянутую комиссию.

Нельзя довольно изобразить, как удивился я, получив от полку вдруг и против всякого чаяния моего, приказание, чтоб явиться к бригадиру Нумерсу, а в полку чтоб числить меня в отлучке. Я не знал тогда, что это значило и зачем меня к нему посылали. Но как во все продолжение моей службы я за правило себе поставлял, чтоб, не ведая, где можно найтить и где потерять, никогда самому собою ни в какую команду не набиваться, а куда станут посылать, не отбиваться, то без прекословия повиновался я сему повелению и на другой же день явился к моему новому командиру.

Господин Нумерс принял меня очень ласково и, поговорив со мною несколько по-немецки, приказал мне, чтоб я что-нибудь написал; и как я по-немецки писал нарочито хорошо, то, сколько казалось, рукою моею был он очень доволен. Он в тот же час поехал со мною в камору и отдал меня на руки одному старичку-советнику, по имени Бруно, приказав ему препоручить мне то дело, о котором он с ним давно уже говорил, и иметь за мною смотрение.

Старичок сей показался мне весьма тихим и добреньким человечком. Он, обласкав меня, отвел тотчас в особливую и в побочную подле себя комнату и ассигновал мне для сидения место. И как книги белые были у них уже готовы, то и показал мне, как и что мне в них писать, и дал все нужные наставления, почему и должен я был тогда же начинать свою работу и списывать с них по-немецки, что было предписано.

Таким образом сделался я вдруг из военного человека приказным, или, по крайней мере, должен был иметь дело уже не с ружьем, а с пером и чернилами. Перемена сия была мне тогда не весьма приятна. Комиссия моя была хотя и не трудная и состояла только в переписывании тетрадей со счетами, даваемых мне от помянутого старичка, в белые шнуровые книги, но обстоятельство, что я принужден был ходить в камору всякий день и сидеть в ней не только все утро до обеда, но и после обеда, до самого почти вечера, и ничего иного не делать, как писать и переписывать такое, что не лезло совсем в мою голову и было для меня непонятно, а что того хуже — сидеть один и в сущем уединении, в превеликой, скучной и темной палате, освещаемой только двумя закоптевшими окнами с железными решетками, и притом еще не под окнами, а в удалении от оных, следовательно, сидеть как птичка взаперти, и препровождать наилучшее вешнее время в году не только в беспрерывных трудах и работе, но и в прескучном уединении, не имея никого, с кем бы мог промолвить слово, — сие обстоятельство, говорю, было мне, а особливо сначала, когда дела было очень много, очень и очень неприятно и заставливало не один раз тужить о потерянной вольности, которою пользовался я до того времени, и коею тогда мог уже наслаждаться только в одни праздничные и воскресные дни, да в немногие часы в полдни и перед вечером.

Со всем тем была перемена сия в обстоятельствах моих мне существительно полезна, и я и поныне не могу еще довольно возблагодарить судьбу, что она со мною тогда сие учинила, ибо я избавился чрез то от всех прежних моих опасностей, ибо как меня никогда не было дома, то все прежние мои друзья и товарищи мало-помалу и отлучились приходить ко мне то и дело для посещения и подзывания меня с собою в трактиры и другие увеселительные места для гулянья. А составив уже между собою общества и ватаги, упражнялись они в своих забавах и утехах, меня же, как некоторым образом от полку отлученного и к обществу их не принадлежащего, оставили с покоем и к ватагам своим не приобщали, чем я весьма был и доволен.

Другая и наиважнейшая польза проистекала от сей перемены та, что сим пребыванием моим в каморе власно как проложен был мне путь к другой, последующей затем и гораздо еще важнейшей перемене, которая обратилась мне в бесконечную пользу, как о том упомяну я впредь в своем месте.

Таким образом, сделавшись против всякого чаяния оторванным и независимым от полку, начал я провождать совсем новый и для меня необыкновенный род жизни, которая сначала хотя показалась мне весьма скучною, но как ко всему привыкнуть можно, то в короткое время сделалась мне нарочито сносною, и я нимало уже на нее не жаловался, но, привыкнув мало-помалу к тихой и уединенной жизни, стал находить в оной несколько и удовольствия. Все тогдашнее мое время препровождаемо было следующим образом. В каждый день поутру, вставши и напившись чаю и одевшись, отправлялся я в путь к своей каморе. Расстояние от ней до моей квартиры было хотя и немалое и простиралось более нежели на полторы версты, однако хаживал я обыкновенно один и пешечком, и как, по счастию, кратчайший путь туда лежал по хорошим улицам и мостовым, то путешествия сии никогда мне не наскучивали, но хождение сие поспешествовало еще много моему здоровью. Пришед в камору, садился я обыкновенно за свой стол и, не сходя с места, проработывал до самого первого часа. В сие время надоедало мне только несколько мое уединение, ибо главные покои сей каморы, где было множество писцов, были от того места, где я сидел, несколько удалены, а тут находились только три комнаты, из коих в одной сидел помянутый старичок-советник, у которого был я под надзиранием, в другой я, а в третьей, маленькой, главный приходчик или приниматель собираемых доходов. Но как в немецких канцеляриях совсем не такие обыкновения, как у нас, и всеми канцелярскими служителями не предпринимаются никакие вольности в разговорах и не препровождается время в смехах и балагуреньях, то всякий из них сидит, как вкопанный, на своем месте и занимается своим делом наиприлежнейшим образом, и у них не только нет никогда шума и сумятицы, но наблюдается во всем благопристойность, тихость и совершенный порядок, — то и помянутые оба соседа мои занимались всегда и столь прилежно своими делами, что мне в целые сутки не удавалось иногда промолвить с ними единого слова; о вступлении ж в какие-нибудь разговоры и помыслить было не можно. Сверх того, не только сии господа, но и все лучшие жители города Кенигсберга вообще имели как-то некоторое отвращение от всех нас, русских, и власно как умышленно старались всячески от нас и от поверенного, откровенного и дружелюбного обхождения с нами убегать и удаляться, почему и неудивительно, что хотя я немалое время при сей должности в каморе пробыл и хотя, оказывая обоим моим соседям возможнейшее учтивство, всячески старался с ними сколько-нибудь поближе познакомиться, однако все мои старания были тщетны. Они соответствовали мне таковыми ж только учтивостями, но более сего не мог я ничего от них добиться, ибо хотя я и ежедневно ожидал, чтоб который нибудь пригласил меня из них когда не обедать, так, по крайней мере, на чашку кофея или чая, однако не мог я сего от них никогда дождаться; самому же понаяниться[166] и к ним без зову ходить казалось мне непристойно. Словом, они казались мне сущими бирюками. Но таковых же бирюков нашел я в присутствующих при тамошней рентереи[167] и соляной конторе, в которые через несколько дней должен я был ходить и по несколько часов просиживать в таковом же деле, то есть в записывании тамошних рентерейных и соляных доходов в особые книги. В обоих сих присутственных местах, находившихся в том же замке, где была и камора, делами управляли два стариченца, но оба они еще нелюдимее и несловоохотнее были моих соседей, так что я от сих мог ожидать еще меньше, нежели от прежних, ласки и дружелюбия.

Все сие сначала меня крайне удивляло, и я не однажды сам в себе с досадою помышлял и говорил:

"Что это за бирюки и за черти здесь сидят? Ни к кому из них нет приступу и ни от кого не добьешься никакого дружелюбия и ласки!"

Но после, как узнал короче весь прусский народ и кенигсбергских жителей, то перестал тому дивиться и приписывал уже сие не столько их нелюдимости, сколько общему их нерасположению ко всем россиянам, к которым хотя наружно оказывали они всякое почтение, но внутренне почитали их себе неприятелями и потому от дружелюбного и откровенного с ними обхождения удалялись; а сверх того, умеренный и воздержный род их жизни, удаленной от всяких роскошей и излишеств, имел в том великое соучастие.

Но я удалился уже от порядка моего повествования, и теперь, возвращаясь к оному, скажу, что, препроводив помянутым образом все утро в беспрерывном и скучном писании, по пробитии двенадцати часов выхаживал я вместе с прочими из каморы и возвращался на квартиру. Туг находил я всегда солдатский свой обед, изготовленный людьми моими, уже готовым, который хотя не таков был сладок, как мнимый[168] прусский, но я никогда голодным не вставал из-за стола. Потом принимался я тотчас за рисованье и, препроводив в оном и в других любопытных упражнениях с час и более времени, по пробитии двух часов отправлялся опять в путь в свою камору и просиживал там до самого почти вечера. По выходе же из оной и возвратившись домой, хаживал прогуливаться на корабельную пристань и в другие близ находящиеся места, а особливо по берегу реки Прегеля, и сматривал на плавающие по реке суда и на множество народа, упражняющегося на берегах в нагруживании и выгрузке судов. Когда же случался день воскресный или праздничный, в который в каморе не было заседания, тогда весь день употреблял я либо на рисованье, либо на разгуливанье по всему городу и по всем лучшим частям оного. Хаживал иногда к старичку своему полковнику, который унимал иногда меня у себя обедать и брал с собою вместе гулять в наилучший и славный тамошний Сатургусов сад, о котором упомяну я подробнее в своем месте. А как и кроме сего были в сем городе другие сады, в которых всякому гулять было можно, то, отыскивая оные, хаживал иногда и в оные гулять. В трактиры же очень редко захаживал, и то разве для того, чтоб напиться чаю и кофея и почитать газет иностранных; и как газеты тогдашнего времени были весьма любопытны и я узнал, что издавались они и тут в городе, то не преминул я взять и для себя оные и насыщать ими свое любопытство.

Сим образом, привыкнув к сему новому и уединенному роду жизни, препроводил я несколько недель в наиспокойнейшем состоянии и жил, прямо можно сказать, в мире и тишине и был состоянием своим доволен. От прежних же своих товарищей сделался я так удален, что и сведения не имел, что у них между собою происходило, да и узнать то всего меньше старался.

Но теперь время мне письмо свое кончать и сказать вам, что я есмь, и прочая.

ОПИСАНИЕ КЕНИГСБЕРГА В КЕНИГСБЕРГЕ ПИСЬМО 60-е

Любезный приятель! Как в течение тех недель, которые, находясь при каморе, препроводил я вышеупомянутым образом в мире, тишине и спокойствии, имел я довольно времени и случаев осмотреть и узнать Кенигсберг, то постараюсь я теперь исполнить то, что упустил в предследующих письмах, и описать вам сей столичный прусский город, дабы вы получили о нем некоторое ближайшее понятие.

Город сей лежит посреди всего королевства прусского и может почесться приморским, ибо хотя стоит он не подле самого моря и открытое Балтийское море от него не ближе семидесяти верст, но как между оным морем и находится узкий и предлинный залив, называемый Фрижским Гафом,[169] и в сей залив впадает река Прегель, от устья которой неподалеку Кенигсберг на брегах оной воздвигнут, река же сия довольно глубока, то и пользуется он тою выгодою, что все морские купеческие суда и галиоты[170] доходят помянутым гафом и рекою до самого оного и туг производят свою коммерцию или торговлю.

Помянутая река протекает сквозь самый сей город, и как она в самом том месте, где он построен, разделившись на многие рукава, произвела несколько обширных и больших островов, то сии служат сему городу в особливую выгоду. Некоторые из сих ровных и низменных островов, перерытых многими каналами, покрыты наипрекраснейшими сенокосными лугами, производящими наигустейшую едкую[171] и хорошую траву, которая в особливости достопамятна тем, что жители кенигсбергские приуготовляют из нее особенного рода крупу, известную у них под именем «шваденгриц».[172] Они в летнее время, когда вырастают на траве сей волоти, похожие на наши костеревые или роженчиковы,[173] обсекают оные ситами и решетами и потом, высушив, обрушивают из них крупу, имеющую наиприятнейший вкус в каше. Осенью покрыты сии места несколькими тысячами пасомого на них скота и лошадей. Самые же ближние к городу острова заняты разными городскими строениями, и из них в особливости замечания достоин обширный и посреди самого города находящийся круглый остров, Потому что весь он застроен сплошным и превысоким каменным строением и составляет особую и наилучшую часть города.

Впрочем, город сей довольно обширен, имеет в себе великое число жителей и обнесен вокруг земляным валом с бастионами, а в стороне к морю, по левую сторону реки Прегеля, сделана небольшая регулярная четвероугольная крепость или цитадель, называемая Фридрихсбургом, с установленными вокруг пушками. Но все сии укрепления не составляют дальнейшей важности, ибо как по великой обширности города содержание всех валов в хорошем порядке сопряжено б было с великим коштом,[174] то и с многочисленным гарнизоном не может сей город порядочной и долговременной осады вытерпеть, и потому почесться может он более открытым купеческим и торговым городом, нежели крепостью. Со всем тем, везде при въездах поделаны были порядочные городские ворота и при оных содержались строгие караулы.

Что касается до внутренности сего города, то она разделяется сперва на самый город и на несколько обширных форштатов, кои, однако, не отделены от города никакою особою стеною, но совокупно с ним окружены вышеупомянутым земляным валом, а отличны от города только тем, что в них строения не таковы хороши и не таковы высоки, как в городе, а притом наиболее состоят из фахверков или кирпичных мазанок, как, напротив того, в самом городе находятся уже все сплошные и о несколько этажей каменные дома, сплощенцые между собою наитеснейшим образом.

Впрочем, сей внутренний и лучший город имеет в себе три главные отделения, или части, известные у них под именем «Альтштата», или старого города, «Кнейпгофа», которая часть находится на вышеупомянутом острову, и «Лебенихта». Каждая из сих частей составляет некоторым образом особый город, ибо каждая имеет особую свою ратушу, особую соборную церковь, особые свои публичные здания, особую торговую площадь и особое городское начальство. Что касается до так называемых форштатов, то сии состоят из предлинных и довольно широких улиц, простирающихся от помянутых главных частей города в разные стороны. Главнейшие из них называются: Розгартен, Траггейм, Секгейм, Штейндам, Габерберг и некоторые иные. Все сии форштаты, кроме нескольких дворянских домов, рассеянных по оным, состоят из посредственных и только в два этажа построенных домов.

Наизнаменитейшим из всех в Кенигсберге находящихся зданий можно почесть так называемый замок, или дворец прежних герцогов прусских. Огромное сие и, по древности своей, пышное здание воздвигнуто на высочайшем бугре или холме, посреди самого города находящегося. Оно сделано четвероугольное, превысокое и имеет внутри себя четверостороннюю, нарочито просторную площадь и придает всему городу собою украшение, и тем паче, что оно со многих сторон, а особливо из-за реки, сверх всех домов видимо. В одном из четырех его боков, или фасов, во втором этаже находятся старинные герцогские покои, состоящие во многих залах и пространных комнатах, которые и в нашу бытность обиты были теми старинными ткаными обоями, которые находились еще в то время, когда в оных принимай был государь Петр I, когда он путешествовал с Лефортом по разным землям в посольской свите, и в коих покоях имеют пребывание свое прусские короли, когда они, по вступлении на престол, приезжают в Кенигсберг для принимания присяги, которая пышная церемония производится на помянутой, внутри сего замка находящейся площади.[175] А в прочее время живали в сих покоях главные правители и командиры над войсками, в сем королевстве находившимися, как и пред вступлением нашим жил в оных фельдмаршал их Левальд. Со всем тем, во всех сих покоях не только нет никакого дальнего в убранствах великолепия, но они низковаты, темны и крайне невеселы, что, может быть, и подало повод прежним государям прусским один и лучший угол сего замка переделать и прибавить еще вверх два огромных этажа. Но неизвестно, для чего оба сии этажа остались как-то не отделанными совсем, а только отработанными вчерне, и уже мы в последующие годы постарались сами один из сих этажей отделать и убрать так, что непостыдно было никому, и даже самим королям, в нем жить. В нижнем этаже сего фаса находились кладовые, кухни, караульни и, наконец, на углу самая та камора, в которую я хаживал.

Оба другие и боковые фасы содержали в себе множество покоев, стоящих отчасти впусте, отчасти занятых разными гражданскими главными правительствами и присутственными местами, а иные покои служили вместо магазинов для разных поклаж.

Что ж касается до последнего и четвертого фаса, лежащего насупротив герцогских покоев, то вся внутренность его занята одною преогромной величины киркою, или придворною церковью, в которой на каждое воскресенье отправлялась два раза божественная служба и собиралось великое множество народа.

Наконец, на одном углу сего фасада воздвигнута превысочайшая и претолстая четвероугольная башня, не имеющая никакого шпица и купола; на плоском ее верхе выставлялось только большое знамя или флаг. Тут, под самым верхом, сделаны небольшие покойцы, и в них имеют всегдашнее жительство несколько человек трубачей и других музыкантов. Должность их состоит в том, чтоб содержать наверху сей башни беспрерывный караул и смотреть, не сделается ли где пожара, который как скоро они усмотрят, то с того момента начинают играть на своих трубах особливые пожарные и набатные штуки. И дабы народ издали мог видеть и знать, в которой стороне пожар, то днем в ту сторону наклоняют помянутое знамя, а в ночное время высовывают в ту сторону шест с висящим на нем большим фонарем, чрез что народ и узнает, в которую сторону должно ему бежать для погашения пожара. Сие случалось самим нам видеть при бывших при нас несколько раз пожарах, и признаться надобно, что учреждение сие у них похвально и хорошо.

Кроме сего, примечания достойно, что под сею башнею и в самом сем угле находится у них публичная и старинная библиотека, занимающая несколько просторных палат и наполненная несколькими тысячами книг. Книги сии по большей части старинные и отчасти рукописные, и мне случалось видеть очень редкие, писанные древними монахами весьма чистым и опрятным полууставным[176] письмом, украшенным разными фигурами и украшениями из живейших красок. А что того удивительнее, то многие из них прикованы к полкам на длинных железных цепочках на тот конец, дабы всякому можно было их с полки снять и по желанию рассматривать и читать, а похитить и с собою унесть было б не можно. Библиотека сия в летнее время в каждую неделю, в некоторые дни, отворялась, и всякому вольно было в нее приходить и хотя целый день в ней сидеть и читать любую книгу, а наблюдали только, чтоб кто с собою не унес которой-нибудь из оных. И дабы чтением сим можно б было удобнее всякому пользоваться, то поставлены были посреди палаты длинные столы с скамейками вокруг, и многие, а особливо ученые люди и студенты, действительно пользовались сим дозволением, и мне случалось находить их тут человек по десяти и по двадцати, упражняющихся в чтении.

Кроме книг, показываются в библиотеке сей некоторые и иные редкости, но весьма немногие; и наидостойнейшие замечания были портреты Мартина Лютера и жены его Катерины Деворы, о которых уверяли, якобы они писаны с живых оных.

Наконец, входов и въездов в сей замок только два: один с переднего фаса, большой, наподобие городских ворот, темный, под палатами, а другой под киркою, маленький и равно как потаенный. А сверх того было в камору наружное крыльцо с портиком для прямейшего входа в оную.

Впрочем, перед замком находилась небольшая площадь, с которой в разные стороны простирались три больших и несколько маленьких и кривых улиц. Одна из больших шла в сторону, кругом замка, к Штейндамскому форштату и знаменита тем, что на оной стоят наилучшие и огромнейшие каменные дома, принадлежащие наизнаменитейшим прусским вельможам и нескольким принцам и графам; а другая, ведущая к Розгартенскому предместью, называлась Французскою и достопамятна отчасти тем, что жили в ней все французы и имели под домами своими наилучшие французские лавки со всякими товарами, отчасти же тем, что построена была на преширокой плотине одного предлинного и преширокого пруда посреди города, неподалеку от города находящегося, и на одной небольшой речке, впадающей со стороны в Прегель, запруженной. Улица сия была весьма хороша и так построена, что никак узнать было не можно, что она находилась на плотине, ибо за сплошным каменным строением воды вовсе не видать было. Что ж касается до третьей большой, то сия шла под гору в ту часть города, которая называлась Альтштатом.

Что принадлежит до сих главных частей города, то первая, называемая Альтштатом, или Старым городом, находилась под горою между замком и рекою Прегелем и состояла вся из превысоких узких и сплошь друг против друга в несколько этажей построенных каменных домов, разделяющихся на несколько кварталов узкими, темными и на большую часть кривыми улицами, какие везде в старинных европейских городах были в обыкновении. Посредине же в сей части находилась нарочито просторная четвероугольная продолговатая площадь, окруженная вокруг такими же сплошными высокими домами. Площадь сия достопамятна тем, что в конце оной находятся наилучшие ряды или лавки с разными товарами, а на самой площади в каждую неделю, по субботам, проводились торги мясными и другими съестными припасами. И в сии дни площадь сию никак узнать не можно, ибо вся она в один час застраивалась множеством маленьких деревянных, но порядочных разборных лавочек, которые все под вечер паки разбирались, и площадь к воскресенью очищалась так, что на ней не было ни одной соринки. Сие обыкновение показалось нам сначала очень странно, но после не могли мы тем довольно налюбоваться.

К знаменитейшим публичным зданиям, в сей части находящимся, можно почесть, во-первых, соборную их церковь, или кирку, которая была хотя старинная, построенная в готическом вкусе с превысоким шпицем, но имела в себе пребогатые органы, стоящие несколько десятков тысяч и достойные зрения; во-вторых, главнейшая городская ратуша,[177] составляющая довольно великое и порядочное здание, воздвигнутое подле самой площади. Для содержания подле оной караула было у них несколько десятков человек городских престарелых солдат, которых особливому и смешному мундиру мы довольно насмеяться не могли. В-третьих, подле той же площади находился у них так называемый общественный городской дом, имеющий в себе несколько покоев и одну преогромную залу, в которой отправлялись у них общественные совещания и торжества, также свадебные балы, как о том упомянется впредь, когда я о сих свадьбах в особливости пересказывать буду.

Что касается до второй части, называемой Кнейпгофом, то сия уже многим знаменитее и лучше вышеупомянутой первой. Она находится, как уже прежде упоминаемо было, совсем на острове, окружена вокруг водою и отделяется от Альтштата одним только узким рукавом реки Прегеля. Строение в оной хотя также сплошное каменное, с узкими улицами, но улицы сии уже несколько прямее; а поелику живут в ней все наибогатейшие купцы, то есть и домов хороших множество. Но ни которая улица не достойна такого замечания, как так называемая длинная Кнейпгофская, которую наши прозвали Миллионною- Она пересекает всю сию часть вдоль и имеет сообщение с обоими мостами, которыми связан остров с Альтштатом и Габербергским форштатом и из коих один глухой, а другой подъемный, для пропуска судов. Название улицы сей и не неприлично, потому что из купцов, живущих на ней, есть многие миллионщики и улицу сию можно почесть наилучшею и богатейшую во всем городе; но дома и на ней все сплошные, староманерные, превысокие, этажей в пять или в шесть и чрезвычайно узкие, а единая ширина и прямизна придают ей наилучшую краску.

Главная церковь в сей части находится посредине острова и достопамятна тем, что в ней погребались прежние прусские герцоги и наизнаменитейшие люди и что она украшена многими прекрасными мавзолеями и надгробиями, также увешана многими трофеями и знаменами. В переднем конце оной, за алтарем, сделана решетчатая железная перегородка и за оною, посреди пространного ниша, воздвигнута высокая и широкая четвероугольная гробница, наверху которой — некто из старинных прусских владетелей, лежащий в полном росте вместе со своею женою. Но сей мавзолей далеко не так хорош, как другой, находящийся в самой церкви, подле стены. Тут, за вызолоченною решеткой, лежал над могилою своею некто из древнейших прусских вельмож, бывший государственным канцлером, высеченный с преудивительным искусством в полном росте из наибелейшего мрамора. Он изображен лежащим, как живой, на боку, и в такой одежде, какую тогда нашивали, и, подпершись одною рукою, находился власно как в глубоких размышлениях. Все сие изображено так искусно, что не можно довольно тем налюбоваться; на стене же, против сего места, вставлена черная мраморная доска с золотою латинской епитафиею. Впрочем, кирка сия была хотя огромная, но самая старинная, построенная в готическом вкусе.

Неподалеку от сей церкви находился славный кенигсбергский университет и, поблизости его, дома тамошних профессоров и других ученых людей. Но университет сей ни наружностью, ни внутренностью своей не мог приводить в удивление, ибо здание оного было самое простое и старинное, и самая аудитория не составляла никакой важности. Со всем тем, по существу своему был сей университет не из последних и училось в нем великое множество всякого звания людей, и в том числе много и знатных.

Ратуша сей части города, также и общественный дом не составляли дальней важности, а более их примечания достойна была биржа, построенная на берегу подле зеленого подъемного моста. Она составляла превеликую залу с сплошными почти окнами вокруг, и в ней сходятся все купцы для разговаривания между собою о торговле.

Что принадлежит до третьей главной части города, носящей на себе название Лебенихта, то сия находится рядом с Альтштатом и всех прочих (менее) примечания достойна. Я не нашел в ней ничего особливого, кроме католицкого монастыря и церкви, довольно великой и гораздо боле украшенной, нежели лютеранские.

Рассказав сим образом о главных частях города, упомяну теперь нечто о форштатах и о том, что в них есть примечания достойного. Наилучшим и величайшим из них можно почесть Габербергский, то есть, который находится за рекою, потому что он составляет целую часть города, имеет в себе широкую и предлинную улицу, которая около Петрова дня наполнена бывает бесчисленным множеством народа, потому что в сие время бывает тут годовая ярмонка, о которой иметь я буду случай поговорить в другом месте. Сверх того находится в сем форштате и жидовская синагога, составляющая нарочито изрядное каменное здание.

Штейндамский ничего в себе особливого не имеет, кроме своей кирки, которая достопамятна тем, что она наидревнейшая и нами обращена была потом в нашу российскую церковь.

Сакгеймский форштат сам по себе ничем не достопамятен, но между ним и Траггеймским форштатом находилось парадное место, которое достойно некоторого замечания. Оно составляет нарочито просторное, ровное и луговою травою порослое место, весьма способное для обучения и экзерцирования войск, почему и наши войска обыкновенно тут учивались. Кроме сего, достопамятна она тем, что на оном построена прекрасная каменная лошадиная мельница о множестве поставов,[178] и работают в ней беспрерывно по шестнадцати лошадей.

Траггеймский форштат достопамятен, во-первых, тем, что имеет в себе множество господских и нарочито изрядных и больших домов; во-вторых, выгодным своим положением, подле вышеупомянутого большого пруда, между ним и Розгартенским форштатом находящимся. Верхняя часть сего прекрасного и более на маленькое длинное озеро походящего пруда окружена сплошными садами, позади домов обоих сих форштатов находящимися, а нижняя — сплошными, каменными вплоть по воду построенными домами; посредине же, для сообщения обоих сих форштатов, сделан предлинный, узенький и только для пеших мост.

Что касается до помянутого Розгартенского форштата, то он достоин примечания как величиною своею, так и садами, а не менее и многими дворянскими домами, в нем находящимися, каковых также множество и по улице, идущей в сторону к Гумбинам, где, между прочим, находится и королевский дворец, но который составлял тогда очень небольшой и такой каменный домик, каких у нас в Москве несколько сот найтить можно, и стоял порожний. На конце ж сей длинной улицы находится сиротский дом, составляющий изрядное, но не очень большое каменное здание.

Кроме всех сих и некоторых других форштатов, достоин также некоторого замечания тот, который простирается вдоль по берегу реки Прегеля и лежит против крепости, и был самый тот, где имел я свою квартиру, ибо полк наш расположен был весь по вышеупомянутым форштатам. Сей достопамятен как находящеюся в нем судовою пристанью, так и корабельною верфию, а не менее вышеупоминаемыми шпиклерами,[179] или магазинами для хлеба, соли и других крупных товаров, сгружаемых с барок. Впрочем, как весь сей форштат лежит под горою и на низком и ровном положении места, то разрезан он многими и довольно широкими каналами, коих вода имеет совокупление с рекою Прегелем. Кварталы между сими каналами заселены в иных местах домами, в иных засажены садами, а в иных осажены только деревьями и содержат в себе наилучшие луга: но ни который из них так не достопамятен, как тот, на котором находится сад одного наибогатейшего купца, по имени Сатургус. Сад сей хотя не очень обширен, но почесться может наилучшим во всем Кенигсберге, ибо он не только расположен регулярно, но и украшен всеми возможнейшими украшениями. Хозяин, будучи любопытный, ученый и богатый человек, наполнил оный многими редкими вещами. Есть у него тут богатая оранжерея, набитая разными иностранными произрастаниями; есть менажерия, или птичник и зверинец, в котором содержится множество редких иностранных птиц и зверьков; есть многие прекрасные домики и беседки. В одном из оных находится маленькая кунсткамера, или довольно полный натуральный кабинет. И как мне еще впервые случалось тут таковой видеть, то не мог я довольно налюбоваться зрением на множество редких и никогда мною не виданных вещей, а особливо на преогромное собрание разных руд, окаменелостей, камней, разных раковин, разных птичьих яиц, разных птичьих чучел, а паче на превеликое собрание янтарных штучек с находящимися внутри их мушками и козявочками, которыми навешан у него целый комод и коих число до нескольких тысяч простирается. Другой домик, в котором обыкновенно угощал он своих гостей, вместо обоев украшен картинами, в коих налеплены за стеклом натуральные бабочки и коих видел я тут несметное множество. Что же касается до самого сада, то наполнен он бесчисленным множеством цветов и хорошими плодоносными деревьями, а стены прикрыты превысокими персиковыми и абрикосовыми шпалерами. Есть также тут множество разными фигурами обстриженных деревьев, а площади все украшены множеством изрядных фонтанов. Вода для сих фонтанов втягивается насосами из канала, подле сада находящегося, в большой свинцовый басень, сокрытый в построенной нарочно для сего на углу сада прекрасной башне, внизу которой сделана изрядная беседка и в ней колокольная игра, производимая тою же водою. Все сии зрелища были до того мною невиданные, и потому всякий раз, когда ни случалось мне в саду сем бывать, производили мне много удовольствия.

Впрочем, можно сказать, что город сей во всем имеет изобилие, и жители оного живут довольно хорошо, однако умеренно и без всяких почти излишеств. Не приметно между ними никакого дальнего мотовства и непомерности. Все наилучшие люди ведут жизнь степенную и более уединенную, нежели сколько надобно, карет и богатых экипажей у них чрезвычайно мало, а все ходят наиболее пешком. В домах прислуга у них очень малая. Есть варят у них обыкновенно женщины, которые сами и закупают к столу все нужное, а вкупе и отправляют должность лакеев; когда госпожам их вздумается иттить в церковь, или куда в гости, или куда в летнее время прогуливаться, они провожают их и ходят вслед за ними, что для нас было сперва очень удивительно. Единое только мне не полюбилось, что дома у них, а особливо в лучших частях города, очень тесны и беспокойны; редкий из них занимает сажен пять в ширину, а большая часть не более сажен двух или трех шириною, и при том все покои в них имеют окна в одну только сторону, и очень немногие освещены тремя окнами, а по большей части в них по два окна, ибо обе боковые стены, по причине сплошного строения, у них обыкновенно глухие.

Недостаток сей заменяется у них высотою здания и множеством этажей, из которых один другого ниже. Но сие приносит с собою ту неудобность, что всходить в верхние этажи должно всегда темною и самою беспокойною круглою лестницею, ощупью; ибо как у них в каждом этаже только по два покоя, из которых один окнами на улицу, а другой назад, то между ими находятся темные сенцы, где идет сия лестница и вкупе находятся очажки, где варят они себе есть. Дворы есть у весьма редких домов, да и те очень тесные, а у прочих хотя и есть, но наитеснейшие, да и в те вход только сквозь дома, а ворот порядочных нет; да и служат они более для поклажи только дров. Входы же в дома поделаны везде с улицы, и двери в сени всегда разрезные, надвое, но не вдоль, а поперек, дабы верхняя половина могла быть днем отворена для произведения света в сенях, а нижняя затворена для воспрепятствования входа всякому. Впрочем, примечания достойно, что в наилучший их Кнейпгофской, или Миллионной, улице и в лучшие дома крыльца поделаны везде деревянные, но никогда почти не гниющие, а имеющие вид чугунных, так что и узнать никак не можно, что они деревянные. Сие производят они повторяемым чрез каждые два или три года вымазывании их разваренною смолою и усыпанием потом железною окалиною[180] из кузниц, чрез что производится на них власно как чугунная корка, не допускающая их согнивать от дождя и ненастья. Число всех домов в городе простирается до 3800, а жителей — 40 тысяч.[181]

Ходьба и езда по городу довольно спокойная, потому что все улицы вымощены диким камнем и мостовая сия содержится всегда в хорошем состоянии; в ночное же время, а особливо осенью и зимою, освещаемы бывают все улицы фонарями. Однако в тесных городских улицах досадная неудобность бывает та, что по ночам всякую нечисть и сор выкидывают из домов на улицы, которая хотя ежедневно особыми и нарочно к тому определенными людьми счищается и свозится долой, но нередко бывает от того дурной запах и духота, заражающая воздух, и от того нижние покои обыкновенно бывают очень скучны и от узкости улиц темны.

Церквей в Кенигсберге всех 18, из коих 14 лютеранских, 3 кальвинских и 1 римско-католическая. Большая часть оных построена в готическом вкусе, с предлинными шпицами на колокольнях; однако есть и без оных и воздвигнуты во вкусе новой архитектуры, однако немногие.

Водою снабжен сей городок довольно, ибо, кроме реки Прегеля и помянутого пруда, поделаны по всем улицам множество колодезей, над которыми построены власно как маленькие карауленки и башенки и вставлены насосы, и вода получается качанием сбоку из оных.

Кроме сего, есть в сем городе несколько больших ветряных мельниц, довольно хорошо устроенных, а сверх того и прекрасная водяная о множестве поставов, построенная на той речке, на которой пруд пониже плотины, и скрытая так, что ее вовсе неприметно.

Сего довольно будет на сей раз во известие о сем городе, ибо о прочем упомянуто будет подробнее впредь, при других случаях. В будущем моем письме возвращусь я к прерванной нити моего повествования и буду рассказывать вам, что со мною в сем городе случилось далее и что подало повод ко второй и той перемене в обстоятельствах моих, от которых проистекли последствия, имевшие на все благоденствие жизни моей наивеличайшее влияние. А поелику теперешнее письмо мое уже слишком увеличилось, то дозвольте мне оное сим кончить и, уверив о непременной моей к вам дружбе, сказать вам, что я есмь навсегда ваш, и прочая.


КОНЕЦ ПЯТОЙ ЧАСТИ

Загрузка...