Любезный приятель! Рассказывая вам в предследующих письмах о том, что происходило со мною во время пребывания моего в Кенигсберге, остановился я на том, как я жил при тамошней каморе и упражнялся в письменных делах. Теперь, продолжая повествование мое далее, скажу, что колико жизнь сия была мне сначала трудновата и скучна, толико сделалась потом приятна и весела. Вышеупомянутым образом и до обеда, и после обеда в камору ходить и беспрестанно писать принужден я был только сначала и не более двух недель, ибо в сие время надлежало мне вносить в книгу все приходы и расходы бывшие, с начала вступления нашего в Пруссию до моего определения в камору. Но как я сию трудную работу совершил, то письма мне было гораздо меньше и, наконец, сделалось столь мало, что мне и в целый день не доставалось написать по странице. Следовательно, небольшую сию работу мог я в полчаса оканчивать, и мне не только уже не было нужды ходить после обеда в камору, но я и по утрам иногда совсем дела не имел и мог, с дозволения старичка моего советника, отлучаться, а иногда и целый день оставаться дома.
Сие обстоятельство, доставлявшее мне более досуга и свободного времени, было мне сколько, с одной стороны, приятно тем, что я множайшее время мог посвящать на собственные мои упражнения и жить по своему произволу, не заботясь ни о чем и не опасаясь, чтоб послали меня куда в команду или в караул, столько, с другой, предосудительно и вредно тем, что нечувствительно начало меня опять сближать с прежними моими друзьями и знакомцами. Все они завидовали моей спокойной и праздной почти жизни, и многие не преминули начать опять меня почасту навещать, как скоро узнали, что я получил более свободного времени и послеобеденные часы провожаю дома. Таковые посещения их были мне хотя и не противны, но вредны тем, что, в соответствие оным, должен был и я иногда ходить к оным и терять время в упражнениях совсем пустых и нимало склонностям моим не соответствующих. Они занимались наиболее либо игрою в карты, либо в разговорах не только ничего не значащих, но иногда прямо соблазнительных и негодных, а во всем том не находил я вкуса, но принужден был только смотреть и слушать. Из всех их не было ни одного, который бы имел сколько-нибудь склонности, подобные моим, и с которым мог бы я с удовольствием заниматься в разговорах о делах, мне более увеселение приносящих. Но и самые те, которые были сколько-нибудь других получше и поумнее, в немногие недели пребывания своего в сем городе так развратились, что не похожи уже были сами на себя и не можно было уже от них ни одного почти степенного слова и порядочного разговора слышать. Со всем тем, по необходимости должен я был иметь с ними частые свидания, и когда не брать во всех их делах и упражнениях действительного соучастия, по крайней мере, с ними обходиться и нередко вместе препровождать время, а особливо в гуляньях.
Все сие подвергало меня опять великой опасности, чтоб мало-помалу не заразиться таким же ядом распутства, каким все они заражены были.
Но никогда я столь в великой опасности от них не был, как во время бывшей около сего времени в Кенигсберге превеликой ярмонки. Ярмонка сия бывает тут однажды в году и, начавшись недели за две до Петрова дня, продолжается до самого оного, и как съезд на оную бывает не только из всей Пруссии, но и из всего королевства польского, то стечение народа было тогда преужасное. Весь город находился в движении, и все наизнатнейшие улицы кипели обоего пола народом. Для меня, не видавшего еще никогда таких больших ярмонок, было зрелище сие колико ново и удивительно, толико же и приятно. Паче всего обращали внимание мое на себя польские жиды, которых съезжалось на ярмонку сюда до нескольких тысяч. Странное их черное и по борту испещренное одеяние, смешные их скуфейки и весь образ их имел в себе столь много странного и необыкновенного, что мы не могли довольно на них насмотреться. А как и сверх того ходило по улицам множество и других разных народов, в различных одеждах и нарядах, то представлялись всякий день глазам новые и до того невиданные предметы. В особливости же наполнена была прежасным множеством народа вся заречная часть города, носящая на себе имя Габерберга. Туг одна длинная и широкая улица вмещала в себе оного до нескольких тысяч, потому что она была главным центром всей ярмонки, и на ней не только производилась наиглавнейшая торговля, но и все обыкновенные в немецких землях ярмоночные увеселения. К сим в особливости принадлежал народный театр, сделанный посреди улицы и совсем открытый. Однако не думайте, чтобы театр сей составлял какую важность. Нет, любезный приятель, сии ярмоночные театры не имеют почти и тени театров, а носят только одно звание оных. На сделанном из досок на нескольких козлах и аршина на три от земли возвышенном помосте устанавливаются с боков и с задней стороны кой-как размазанные кулисы, из-за которых выходит одетый в пестрое платье усатый гарлекин и, при вспоможении человек двух или трех комедиантов или комедианток, старается разными своими кривляниями, коверканиями, глупыми и грубыми шутками и враньем, составляющим сущий вздор, смешить и увеселять глупую чернь, смотрящую на него с разинутыми ртами и удивлением. Не бывает тут никакого порядка и никакой связи в представлениях, а все действия и вранье сих представляющих лиц было столь нелепо и несвязно, что без чувствования некоего отвращения на них смотреть и вздор говоренный ими слушать было не можно, а надлежало разве быть столь же глупу, каков был глуп народ, буде хотеть зрелищем сим увеселяться. Несмотря на то, театр сей окружен был всегда бесчисленным множеством зрителей, и весьма многие из них изъявляли превеликое удовольствие; а сего уже и довольно было для комедиантов, имеющих обыкновенно при том свои особливые виды. Ибо надобно знать, что люди, увеселяющие сим образом народ своими глупыми комедиями, не получают от оного себе за то никакой зарплаты, а употребляются к тому из найма содержателем театра, который обыкновенно бывает так называемый «маркшрейер» (торговый крикун), или продаватель обманных лекарств, и средство сие употребляют единственно для привлечения народа к своему театру как к месту, с которого он продавал свои лекарства.
К сей продаже приступал он несколько раз в день и всякий день после сыграния комедиантами какой-нибудь штучки. Не успеет она окончиться, как выступает он на театр с своими ларчиками и аптечками и начинает, вынимая из оных каждое лекарство поодиночке, показывать народу и с превеликим криком рассказывать и выхвалять удивительные его действия и силы. Смешно было всякий раз смотреть на сии действия и на усерднейшие старания его обманывать народ и уверять каждого о мнимой достоверности его лекарств, а того смешнее, что народ и давал себя обманывать и покупал у него оные с превеликою охотою. Не успеет он показать какое лекарство, рассказать о его силах и действиях и объявить оному цену, как в тот же миг полетят к нему из народа множество платков, бросаемых к нему от желающих оное купить, с завязанным в них толиким числом денег, какое было от него объявлено. И тогда начинает он при вспоможении двух или трех мальчиков обирать сии деньги и, завязывая в те платки лекарства, подавать оные с театра их хозяевам. По удовольствовании всех одним лекарством вынимает он другое, а потом и третье, и так продолжает со всеми и препровождает в том несколько часов времени и до тех пор, покуда толпа народа еще велика. А как скоро народ поразойдется, тогда он уходит за кулисы, а на место его выходят опять комедианты и начнут сзывать опять народ для слушания и смотрения новой комедии; и как довольно оного соберется, то начинается опять комедия и опять после ей расхваливание и продажа лекарства. Способ сей выманивать у глупого народа деньги показался нам по необыкновенности весьма странным и удивительным. Однако обманщик сей не только не оставался никогда внакладе, но выманивал от народа премножество денег, хотя в самом деле все лекарства его состояли из сущих безделиц и ничего не стоящих вещей, как, например, порошков, пилюль, пластырьков, корешков и других тому подобных вещиц, которые все далеко таких действий не производили, какие им проповедуемы были. Впрочем, как на ярмонку сию съезжались из разных немецких и лучших городов множество купцов с разными товарами и оные действительно можно было дешевле доставать купить, нежели в другое время, то оттого действительно весь город сей был в движении, и не оставалось дома, из которого жители обоего пола, а особливо в красные и хорошие дни, не выезжали и не выходили на ярмонку, и когда не для покупания, так для смотрения и гуляния по оной. Одним словом, все помянутые две недели, в которые продолжалась сия ярмонка, можно было почитать беспрерывным для сего города торжеством и праздником, и в красные дни можно было всех жителей оного видеть на улицах в наилучшем их убранстве и одеждах.
Все сии обстоятельства, а особливо последнее и побуждало всех наших господ офицеров посещать ярмонку сию ежедневно. Мы хаживали на оную каждый день, собираясь толпами и компаниями, и препровождали большую часть времени своего в разгуливают по оной и по всему городу, и делали сие не столько для покупания товаров, как для смотрения на народ и на всех жителей Кенигсберга и узнавания оных. Многие из нашей братии, а особливо проворнейшие из прочих, дожидались случая сего уже давно с нетерпеливостию как такого, при котором удобнее можно было им спознакомиться с теми из жителей кенигсбергских, с которыми желали они в особливости свести знакомство и получить вход в такие дома, в которых находили они что-нибудь для себя привлекательное. И некоторым из сих и удавалось достигать до искомого ими. Другие, напротив того, искали случаев к сведению вновь знакомства с приезжими из Польши, а особливо с тамошними дворянками, и употребляли разные хитрости и обманы к обольщению оных. Иные с такими же мыслями шатались всюду и искали себе знакомиц из молодых тутошних жительниц. У множайших же на уме были одни только игры, мотовство и самое распутство, а иные делали того хуже. Они упражнялись в разных забиячествах и непростительных шалостях, а иногда и самых непотребствах. Словом, ярмонка сия была для всех прямо соблазнительным временем, и было б слишком пространно, если б хотеть описывать мне все то, что тогда офицеры наши делали и предпринимали и к каким шалостям и беспутствам ярмонка сия многим подала повод.
Теперь вообразите, любезный приятель, какой опасности подвержен был тогда я, живучи посреди такого общества и принужден будучи всякий день бывать с такими людьми вместе и совокупно с ними повсюду ходить по всему городу и делать им компанию. Ибо при таком всеобщем движении народа и по бывшей тогда наипрекраснейшей погоде не можно было никак усидеть одному дома; да хотя бы я и хотел, так товарищи мои меня до того никак не допускали и, заходя ко мне, неволею вытаскивали. И я истинно не знаю, что б со мной и было и как бы мне сохраниться от всех зол и соблазнов, которым я мог подвержен быть при сем случае, если б продолжалось сие так долго. Единое средство, употребляемое мною к спасению моему, было только то, что я удалялся, сколь мог, от ватаг самых негоднейших из нашей братии, а прилеплялся наиболее к таким, которые были сколько-нибудь прочих постепеннее. Однако, как и сии не совсем от яда тогдашних распутств освобождены были, то никак бы мне не можно было уцелеть и от повреждения сохраниться, если б паки не помог мне особливо и всего меньше мною ожидаемый случай и невидимая рука Господня не отвлекла меня паки силою от бездны, по краю которой я тогда бродил и шатался. Ибо случилось же так, что в самое то время, когда проклятая ярмонка сия были в наивеличайшем своем движении, когда товарищи мои к гулянию с собою так меня приучили, что я уже охотно с ними начинал ходить и приглашениям их последовать, и когда некоторые из них, как я после узнал, составили против меня тайный скоп[182] и заговор и, приготовив для меня сущую пасть[183] и такой соблазн, от которого было б мне весьма трудно освободиться, пришли нарочно за мною, чтоб, меня подозвав, вести с собою, власно как невинную жертву на погубление, — в самое то время, когда я, ни о чем о том не зная, не только иттить с ними соглашался, но уже с крыльца квартиры сошел… прибежал ко мне, почти без души, нарочный от командира моего, бригадира моего Нумерса, с повелением, чтоб я не шел, а бежал тотчас к нему и не медлил бы ни единые минуты дома, ибо-де есть до меня крайняя надобность.
Я удивился и не знал, что думать о сем нечаянном и столь поспешном призыве. Дело сие было совсем для меня необыкновенное. До того не случалось еще ни однажды, чтоб командир сей присылал за мною и на что-нибудь спрашивал, и я имел столь мало до него дела, что иногда в целую неделю не случалось мне с ним не только говорить, но его и видеть.
Уж не просьба ли какая от кого на меня? — думал я сам в себе. — И не к ответу ли какому меня спрашивают?"
Известно было мне, что нередко такие жалобы приносимы были начальникам на офицеров полку нашего, а особливо на тех, кои склоннее были прочих к буянствам и всякого рода шалостям, и что некоторые за то и наказываемы были. К вящему усугублению смятения моего, вспомнилось мне, что одна такая шайка оных в самый предследующий перед тем день произвела на ярмонке буянством своим превеликий шум и смятение и что мне нечаянным образом при том быть случилось, и я знал, что на них просить тогда собирались.
"Ах, — думал я, — уж не на сих ли друзей просьба[184] и не замешали ль просители и меня в свое дело?"
Сердце у меня затрепетало при напоминании сего происшествия, и вся кровь во мне взволновалась. Я хотя никак не замешан был в это дело, но случившись нечаянно при том, старался еще их унимать и уговаривать; но дело само по себе было очень дурно и скверно. Некоторым из наших молодцов самых беспутнейших офицеров случилось увидеть целую компанию молодых девушек, гулявших по ярмонке. Они, прельстясь красотою оных, подольнули к ним, как смола, и старались нахальнейшим образом с ними познакомиться. Сперва подступили они к ним с разными ласками, учтивствами и приветствиями, и как сие им удалось, то некоторые из них, бывшие, к несчастию, тогда подгулявшими, поступили далее и стали предпринимать уже с ними некоторые оскорбительные вольности и, между прочим, подзывать их в гости, на квартиру одного из них, подле самого того места бывшую, и один даже до того позабылся, что восхотел одну из них насильно поцеловать. Девушкам сие не полюбилось, все они были не самого подлого состояния, но, как думать надобно, дочери средственного состояния тамошних мещан, и не на такую руку, чтоб могли желаньям господ сих соответствовать. Они тотчас начали кричать и звать к себе своих матерей и родных, покупавших тогда товары в другой лавке, и жаловаться им на делаемое оным оскорбление. Сии вступились за них, и один мужчина начал им выговаривать. Господам нашим показалось сие досадно. Они соответствовали ему грубостями и презрением. Тот, случилось также, был неуступчивым. Он отвечал им тем же. Они начали браниться, и сие произвело между ними ссору и такой шум и крик, что сбежалось к месту сему множество народа. Мне случилось в самое то время иттить с одним из моих приятелей по самой сей улице и увидеть сию превеликую кучу народа и услышать крик сей. Из единого любопытства восхотели мы подойти ближе и узнать тому причину. Но как удивились мы, увидев целую шайку наших офицеров, шумящих и бранящихся с пруссаками, и одного даже до того разъярившегося, что он ударил одного из них в рожу и, схватя за волосы, хотел таскать и бить палкою. Мы бросились оба и, не допустив его до сего глупого предприятия, старались развести ссору. Нам сие и удалось, хотя не без труда, исполнить, ибо что касается до наших, то сих мы скоро уговорили перестать дурачиться; но не таково легко было успокоить раздосадованных пруссаков, а особливо разъярившегося родственника обиженных. И единое знание мое немецкого языка помогло мне уговорить сего немца и взвалить всю вину сего происшествия на то обстоятельство, что обидевший его родственниц и самого его офицер был подгулявши и не в полном тогда уме и разуме. Сим прекратилась тогда сия ссора, однако немец сей пошел, угрожая не оставить этого дела втуне, а употребить где надлежит просьбу.
Сие досадное происшествие пришло мне тогда на память, и я не сомневался почти, что сей немец произвел просьбу, и догадывался, что, конечно, уж те офицеры сысканы и меня спрашивают для свидетельства и объяснения всего происходившего. Я расспрашивал у присланного унтер-офицера, не знает ли он, зачем меня призывают и нет ли от кого какой просьбы и жалобы.
— Не знаю, — ответствовал он, — только людей у губернатора много, и мужчин и женщин, и многие из немцев подавали ему бумаги.
— Как? У губернатора? — спросил я удивившись. — Разве ты от губернатора послан?
— Нет, — говорил он, — но я у губернатора при ординарцах, а послал меня господин бригадир Нумерс. Они вышли от губернатора с обер-комендантом и плац-майором и приказали мне бежать скорее к вам и сказать, чтоб вы изволили тотчас притти к ним в замок.
Сие привело меня еще в пущее смущение. Я не сомневался уже, что послано за мною по приказанию губернатора, и не понимал, какая б нужда была до меня губернатору, которого мы еще и не видали, потому что он накануне того дня только приехал. Все товарищи мои так же тому дивились и не знали, что думать. Но как медлить мне было не можно, а надлежало иттить, то распрощались они со мною, изъявляя сожаление свое о том, что не будут они иметь меня в тот день с собою и что я не буду иметь соучастия в том увеселении, которое они приготовили. Я не знал тогда, что слова сии значили, и не о том тогда думал, чтоб расспрашивать их о чем; но после узнал, что имели они самое гнуснейшее намерение и что меня сим нечаянным оторванием от их шайки сама пекущаяся о благе моем судьба похотела спасти от превеликого соблазна и искушения.
По отходе их не стал я и медлить, но, узнав, что мне надобно иттить в квартиру самого губернатора, спешил только надеть скорее иной мундир и, поправив волосы, пустился в путь свой, имея сердце свое далеко не на своем месте и углубившись в различные размышления, так что не видал почти дороги, по которой шел.
Что было всему тому причиной и зачем меня призывали, о том услышите вы, любезный приятель, впредь;[185] а теперь дозвольте мне, на сем остановившись, письмо мое кончить и сказать вам, что я есмь ваш, и прочая.
Любезный приятель! В последнем моем письме остановился я на том, что шел с поспешностью к призывающему меня бригадиру Нумерсу в самый тот замок, куда я до того всякий день хаживал. Но никогда не отправлял я се о пути со столь беспокойным духом, как в сей раз! Очевидная почти достоверность, что спрашивают меня по приказанию самого губернатора и, может быть, к самому ему, и слух, носившийся о сем незнакомом еще нам губернаторе, что он был человек весьма горячего и вспыльчивого нрава, а притом природой немчин, приводил меня в великое смущение. Известно было, что все немцы были особливыми защитниками всех своих единоверцев, и неизвестность, не таков же ли и сей, каков был ревельский господин Ливен, который пришел мне тогда в память, расстраивала еще пуще мои мысли и наводила опасение, чтоб мне при сем случае в чужом пиру не претерпеть похмелья и за шалости других не понести на себе какого слова и нарекания, или, по крайней мере, не подать губернатору при первом случае худого о себе мнения. Я готовился уже заблаговременно к возможнейшим себя оправданиям и вымышлял речи и слова, которые бы мне говорить перед губернатором, если дойдет до того, что он меня о том спрашивать или гнев свой изъявлять станет, и приближался к замку с трепещущим сердцем.
Теперь, остановись на минуту, расскажу вам, любезный приятель, несколько более о сем губернаторе, о котором я не имел еще случая с вами говорить. Он был один из тогдашних наших придворных вельможей, назывался барон Николай Андреевич Корф и чином хотя не выше генералпоручика, но при дворе в нарочитом уважении и милости у самой тогда царствовавшей императрицы. Сию милость приобрели ему не собственные его достоинства, которые были весьма и весьма умеренны, но то обстоятельство, что он женат был до того на госпоже Скавронской, находившейся по причине некоторого родства в особенной милости у императрицы. По ней получил он и чины и богатство, и по ней был он и в сие время еще в знати и в уважении, хотя жена его и умерла уже за несколько до того лет. Ибо как другая ее сестра, а его свояченица, была за тогдашним великим канцлером графом Михаилом Ларионовичем Воронцовым, и сей вельможа был в великой силе, то поддерживал он и сего своего свояка и доставил ему сие губернаторское место, которое было тогда весьма знаменито, ибо с должностью сей сопряжено было управление всем королевством Прусским, хотя, впрочем, был он к тому не слишком способен и дарования его были столь незнамениты, что он хотя всю свою жизнь в России препроводил и до старости дожил, но не умел и тогда еще не только писать порусски, но ниже подписывать свое имя, а подписывал оное всегда понемецки. Из сего одного можно уже сделать заключение и о прочем.
Но как бы то ни было, но он избран и определен был для управления сим важным постом, который равнялся с вицеройским местом, и приехал к нам в Кенигсберг с превеликой помпой и многочисленной свитой. Все городские начальники и лучшие люди встречали его торжественно и препроводили в замок, как место, назначенное ему для жилища. Тут расположился он в самых тех покоях, где живали в прежние времена самые герцоги и владетели прусские, и с самого приезда своего начал жить и вести себя с такой пышностью и великолепием, что с того времени весь Кенигсберг власно как оживотворялся, и пошло в нем все другое. Но сего о нем теперь довольно; вперед услышите вы от меня более, а теперь возвращусь к продолжению повествования о себе.
К семуто пышному и знаменитому вельможе готовился я тогда предстать, не ведая нимало, зачем и за каким делом. Признаюсь, что, наслышавшись о его характере, с трепетом приближался я тогда к замку. Но, о, сколь сильно обманывался я тогда в своих мыслях! Мне не страшиться, а радоваться надлежало б, если б я мог тогда предвидеть, какие последствия произойдут со временем от тогдашнего меня туда призыва и что воспоследует со мной после. Ныне благословляю я тот час, в который учинена была тогда за мной посылка, но тогда не только мне, но никакому смертному нельзя было того предвидеть.
Не успел я прийти к замку, как посланный за мной дожидался уже меня у ворот и, подхватив, провел меня по лестницам тотчас в передние комнаты губернаторские. Я нашел их наполненные множеством всякого народа: было тут множество наших военнослужащих, было множество и городских всякого рода жителей и, между прочим, таких, о которых я мог заключить, что они были просители. Я искал глазами моими, не увижу ли того немца, о котором я наиболее сомневался, и один показался мне на него похожим. "Так! — возопил я втайне сам к себе. — Это он, проклятый! и от него, конечно, все сии беды горят!" Но не успел еще я слов сих в уме своем выговорить, как растворились из внутренних покоев двери и показался сам его превосходительство в голубой своей кавалерии и в звездах. Он шествовал в провожании множества знатных особ через сей покой для осматривания других комнат сего замка. Как мне не случилось еще до того времени сего знаменитого вельможу видеть, то с трепещущим сердцем устремил я на него свои взоры и, к удивлению моему, нашел его совсем не таким, каким воображал я его себе, не видавши. Вместо суровости и зверства на лице его представлялись мне только черты, изображающие нечто меланхолическое. Он был уже немолодых лет, высокого роста, собой очень бел и расположения лица особливого: не видно было в нем ни отменного приятства, ни жестокости; не было ничего пленяющего и не было ничего отвратительного.
Все сие успокоило меня несколько, но я не успел еще собраться с духом, как усмотрел меня командир мой, бригадир Нумерс. "Ах, вот и ты здесь! — сказал он и тотчас, отвернувшись, подступил к господину Корфу. — Вот тот офицер, — сказал ему, — о котором я вашему высокопревосходительству докладывал". Его превосходительство тотчас на меня оглянулся, и окинув меня с головы до ног глазами, рассудил не только от шествия остановиться, но, подступив шага два ко мне ближе, с особенной благоприятностью начал со мной говорить. "Я слышал, мой друг, — сказал он мне, — что ты умеешь говорить понемецки и хорошо пишешь, и господин бригадир Нумерс рекомендует мне вас, что вы хорошего поведения". Я учинил ему пренизкий поклон и не успел еще ничего сказать в ответ, как подхватил господин Нумерс его речь и начал вновь уверять его о моих способностях и прилежности. Старичок, полковник мой, случившийся на сей раз тут же, вмешался также в речь и уверил генерала понемецки, что я наилучший офицер в его полку, что отец мой был его предместник 55 и что весь полк не может ничего сказать обо мне, кроме хорошего. "Так, — присовокупил к сему мой капитан Гневушев, случившийся тут же, — он моей роты, и я могу, со своей стороны, засвидетельствовать, что он всякой похвалы достоин, и сие могут сказать все полку нашего офицеры".
Таковая общая от всех рекомендация и внимательное смотрение на меня генерала обратила глаза всей многочисленной свиты, идущей за господином Корфом. С меня свалилась тогда как превеликая гора, и я стоял почти вне себя от радости и удовольствия, слышав толь многие и от всех себе похвалы и такие рекомендации, каких я всего меньше ожидал. Со всем тем не знал я, к чему все сие клонилось и что б такое собственно значило. Но, как по крайней мере, мог я тогда ясно видеть, что призван был я не затем, зачем я думал, а для чего-нибудь другого, то, ободрившись гораздо, мог уже смелее и со спокойнейшим духом отвечать на дальнейшие вопросы его превосходительства. "Это очень хорошо, — сказал он, — для молодого офицера похвально и лестно заслужить себе такую честь, но, пожалуй, скажи ты мне, мой друг, можешь ли ты переводить с немецкого на русский?" — "Могу, ваше превосходительство! — сказал я. — Но не весьма хорошо, и в переводах упражнялся мало!" — "Ах нет, ваше превосходительство, — подхватил мой капитан, — он переводит изряднехонько, и мне случилось читать его переводы". — "Так хорошо ж, батюшка! — сказал тогда генерал. — Останьтесь вы здесь и потрудитесь перевести мне несколько бумаг". Потом, обратясь к одному из своих советников, шедших за ним, приказал отдать мне некоторые бумаги и отвести мне место, где б над тем трудиться, а сам пошел со свитой своей далее.
Неожидаемое такое явление смутило меня и удивило. Я всего меньше думал и ожидал, чтоб я за сим только был призван и чтоб мне тотчас уже вступать принуждено было и в работу. Но смущение мое еще более увеличилось, как упомянутый советник, подхватив меня в тот же миг за руку, повел через многие покои и, приведя наконец в одну отдаленнейшую и превеликую комнату, посадил за стол и, вынеся из другой чернильницу и бумаги, вытащил целый пук бумаг из кармана и учтивым образом мне предложил, чтоб я над ними испытал свои силы и способности и постарался б сколько можно поскорее перевести оные, и потом, оставив меня одного, ушел прочь.
"Вот тебе на! — сказал я сам в себе, провожая глазами отходящего советника. — Ни думано ни гадано попался молодец, как мышь в западню, и вместо того, что другие теперь гуляют и веселятся, изволька посидеть и потрудиться. Но хорошо! посмотримка, что такое переводить?.." Тогда начал я пересматривать и перебирать оставленные бумаги и, увидев, что их было более десяти, воскликнул: "Э! э! э! какая их тьма! их и в трое суток не переведешь!.. Я покорно благодарствую!.."
Сим образом восклицал я, не зная еще содержания оных; но как начал я далее рассматривать и читать, то неудовольствие мое еще более увеличилось. Я увидел, что были это все прошения, поданные губернатору от людей разного состояния из кенигсбергских жителей и все писанные таким странным, темным, бестолковым и нескладным слогом, какого мне еще никогда читать не случалось и который заставил бы наилучшего переводчика потеть над собой; а что меня еще более поразило, то многие из них писаны были прямо глупым и бестолковым их канцелярским слогом и наполнены множеством латинских слов и таких терминов, каких мне никогда и слыхать не случалось. Словом, многие из них были таковы, что мне и в голову совсем не лезли, и я не понимал и десятой доли из того, что в них было написано. "И! и! и! — возопил я тогда, качая головой. — Да что мне будет делать с ними и как переводить? Ну, прямо сказать, хорош я теперь гусь! и нелегкая ли самая догадала меня сказать, что я переводить умею. Ну, что теперь изволишь делать! хоть не рад, а будь готов и принимайся за перо".
Словом, обстоятельство сие меня так смутило, и перевод бумаг сих показался мне столь трудным, что у меня сердце начало так же биться от сего, как билось прежде от опасения, и я не рад уже был всем слышанным за несколько минут до того себе похвалам и всему знанию своему немецкого языка. Несколько минут не знал я, что делать. Но как дело было уже сделано и возвратить того было уже нельзя, то, вздохнув и погоревав, выбрал одну, которая была поменьше и которой слог казался мне полегче и вразумительнее, принялся я за перо и начал переводить.
Но не успел я несколько строк написать, как трудность перевода стала казаться мне от часу более, и я прямо начинал чувствовать всю тягость сего дела. По необыкновенности моей к переводам такового рода встречались мне на всякой почти строке новые затруднения и такие места, которые мне никак не лезли в голову и кои я не знал, как перевести порусски. Помучившись несколько минут над одной и придя в совершенный тупик, бросил я сию и взял другую бумагу в надежде, не лучше ли и не легче ли та будет, но небольшой опыт доказал мне, что перевод сей был еще труднее первой; я подхватил третью, но сия ничем не была лучше прежних, но еще труднее. "Господи помилуй! — восклицал я. — Что за черти все это писали, и найду ли я хоть одну потолковитее". Наконец, попалась мне одна сколько-нибудь других повразумительнее, и я хотя с трудом и не скоро, однако перевел.
В самое то время вошел ко мне прежде упомянутый советник посмотреть, что я делаю. "Что, батюшка, — говорил он мне, — идет ли ваше дело на лад?" — "Что, сударь!.. — отвечал я ему. — Дело мое худо клеится! Никогда еще мне не случалось переводить писаний такого рода, и весьма много в них совсем для меня непонятного, а особенно есть во многих слова и целые речи на латинском языке, которых, по неумению этого языка, я вовсе не разумею". — "О, батюшка! — сказал он. — Как-нибудь бы! а что касается до слов латинских и таких, которых вы не разумеете, то можете меня спрашивать. Я не поставлю за труд вам растолковать. Между тем, однако, перевели ль вы что-нибудь?" — "Вот перевел одну", — сказал я ему, подавая. Он прочел мой перевод и казался быть им довольным. "Это довольно уж изрядно!" — сказал он и, взяв и перевод и подлинник, пошел от меня. Через несколько минут возвратился он обратно и сказал мне, что его превосходительство приказал мне объявить свое благоволение и притом сказать, чтоб я теперь шел на свою квартиру, а в последующий день поутру приходил бы опять туда и продолжал свою работу.
Вести сии были для меня не весьма приятны. "Волен бог, — думал я сам себе, — и со всем благоволением его высокопревосходительства и со всеми вашими похвалами, а я охотнее бы хотел не иметь с вами дела и остаться дома жить попрежнему".
Итак, в превеликом огорчении и в досаде и на губернатора, и на всех, и на самого себя пошел я в свою квартиру и прогоревал весь достальной вечер о том, что со мной случилось. Но как пособить себе было нечем, то поутру на другой день нехотя потащился я опять в замок и в прежние герцогские чертоги, но которые, несмотря на все древнее свое великолепие, показались мне тогда сущей тюрьмой, ибо досада моя на проклятые и бестолковые бумаги была так велика, что не прельщала меня ни древняя архитектура, ни тканые исторические обои, коими обита была та пространная храмина, в которой в сущем уединении препроводил я часа два накануне того дня в головоломной работе: но я проклинал все на свете и не хотел удостоивать их и взором своим.
Придя туда, к удивлению моему, увидел я всю сию комнату, наполненную уже множеством людей. Было в ней поставлено уже несколько столов, и сидели за ними разные канцелярские служители и писали. Я легко мог догадаться, что комнаты сии ассигнованы для канцелярии губернаторской, и догадка моя была справедлива. Господин Корф привез с собой всех нужных чиновников для основания в Кенигсберге российской губернской канцелярии. Были с ним два советника, два секретаря, протоколист и несколько человек приказных служителей, как-то: канцеляристов, подканцеляристов и копиистов, одним словом, канцелярия полная, и онато помещена была, на первый случай, в сих комнатах, и та, где я накануне того дня писал, сделана подьяческой, а другая, побочная, судейской, и там заседали советники и секретари с протоколистом.
Не успел я прийти, как упомянутый советник, который один только из всех их был родом немец, вывел ко мне из судейской первого секретаря и со следующими словами меня ему с рук на руки отдал: "Вот вам, Тимофей Иванович, человек, которого одного вам недоставало".
Секретарь сей показался мне набитым наиглупейшей подьяческою спесью. Вместо того чтоб со мной обласкаться или меня приветствовать, не хотел почти он удостоить меня и своим взором, но с некоторой грубостью и презрением ответствовал советнику: "Да в состоянии ли он это дело делать?" — "Понавыкнет! — сказал господин Бауман, ибо так назывался сей советник. — А до того времени уже мы ему как-нибудь пособлять станем". — "То дело иное!" — ответствовал секретарь, усмехнувшись и взглянув на меня власно как с некаким презрением, пошел в судейскую.
Такой прием на первой встрече был мне весьма неприятен. "Что за черт это? — думал я сам в себе. — Сам генерал так гордо со мной не обходился, как этот горделивец". — Но не успел я сего подумать, как вышел он опять и вынес ко мне не только прежние, но несколько еще новых бумаг и, швырнув почти мимоходом ко мне на стол, сказал: "Изволько! изволько вот все это перевесть — посмотримко твоего уменья!"
Досадна мне была такая грубость; и сколько я в таких случаях ни был терпелив, однако не мог тогда перенести сего со спокойным духом и утерпеть, чтоб ему не сказать: "Каково, сударь, умеется, так и переведу; а если будет неугодно, так прошу того на мне не взыскивать. Я никогда переводчиком не бывал и охотой к сему делу не набивался, а меня неволей сюда призвали, я не искал того".
Слова сии сказаны были весьма кстати и произвели свое действие, ибо, сколько казалось мне, то с того времени стал он обходиться со мной повежливее или, по крайней мере, далеко не таково грубо, как сначала.
Но хотя я господина сего сим образом и отбоярил, однако дела своего тем не исправил, ибо переводить всетаки было надобно и переводить много. Итак, принялся я за свою скучную работу и хотел ее власно как назло сему умнице секретарю произвести сколько можно лучше в действие, дабы приобрести через то похвалу от советников. Но я истинно не знаю, удалось либ мне учинить по желанию, если б нечаянный случай не сделал мне в том неожидаемым образом великого вспомоществования.
Не успел я, сидя один и за особым столом, начать свою работу, как вошел в нашу комнату один прусский оберсекретарь из канцелярии главного их правительства в провожании двух немецких канцелярских служителей. Сему оберсекретарю велено было иметь в некоторые часы заседание вместе с нашими советниками и сноситься по делам своей канцелярии с нашей; и как вся часть дел, относящаяся до внутреннего управления королевством Прусским, должна была производиться им и упомянутым нашим советником Бауманом на немецком языке, и обоим им было всегда множество письма, то для переписывания их бумаг и приведены были упомянутые два немца и приобщены к нашей канцелярии, а, по особенному моему счастью, так случилось, посажены они были за один стол со мной.
Не могу довольно изобразить, как обрадовался я, получив себе сих двух товарищей. Оба они были люди изрядные, и как скоро они приметили, что я перевожу с немецких писем, то за первый себе долг сочли со мной на немецком языке наивежливейшим образом обласкаться и свести со мной первое знакомство. Обстоятельство, что они не умели ни одного слова порусски, а из всех наших канцелярских служителей никто, кроме меня, не умел говорить понемецки, побудило их к тому еще более. Они, будучи тут, как в лесу, между незнакомыми и их неразумеющими людьми, рады были неведомо как, что нашли человека, с которым могли они разговаривать, а я не меньше радовался их сообществу, но радость моя проистекала от другой причины. Я не сомневался, что тот проклятый канцелярский немецкий слог, который мне всего более в переводах досаждал и для меня был вовсе невразумителен, им, как канцелярским служителям, должен быть известен, и я положил воспользоваться их знанием и просить их, чтоб они мне значение некоторых выражений и слов растолковали. Я и не обманулся в моем мнении и ожидании. Не успел я, к ним равномерно приласкавшись, с ними ознакомиться и им нужду мою изъявить, как с превеликой охотой согласились они мне всякое сомнительное слово, а особенно латинские речи, растолковывать и столь ясно на простом и обыкновенном языке изображать, что мне не трудно уже было понимать все значение оных и выражать их на своем языке. Словом, они обрадовали и одолжили меня тем до бесконечности и сделали то, что я в состоянии был до обеда перевести большую часть из данных мне бумаг и столь порядочно и хорошо, что посрамил тем высокоумие господина секретаря и заставил его поневоле признаться, что перевод мой был довольно вразумителен. Что ж касается до обоих господ советников, то сии не могли довольно приписать мне похвал за мою прилежность и усердие и наиласковейшим образом просили, чтоб я продолжал трудиться далее.
Получив таковую победу над высокомерным секретарем, начал я уже с меньшим неудовольствием продолжать далее свое дело, а вскоре дошла сему господину и самому до меня нужда: пришел к нам один из жителей кенигсбергских, с которым нужно было ему поговорить, но как он не умел понемецки, а тот ничего порусски, то самая нужда заставила его просить меня, чтоб я взял на себя труд и между ними потолмачил. Я, отложив всю прежнюю досаду мою на него, охотно согласился исполнить его просьбу, и маленькая сия услуга произвела то, что он не только перестал меня презирать, но, сделавшись ко мне благосклонным, благоволение свое даже до того простер, что как в самое то время пришел генеральский адъютант звать их всех обедать, то меня спросил, далече ли я стою на квартире, и, услышав, что до квартиры моей около двух верст будет, возопил: "И, братец, так зачем же тебе ходить такую даль домой обедать, а ты можешь обедать вместе с нами. Мы, по милости Николая Андреевича, имеем для себя всегда готовый стол, и ты можешь всегда есть вместе с нами. Пойдемка, сударь! Я доложу о том самому генералу".
Я удивился такой нечаянной перемене в сем ненавистном до того мне человеке и охотно последовал за ним во внутренние покои генеральские. Тут, действительно, доложил он о том генералу, который не только представление его одобрил, но как ему обо мне и о переводах моих уже все пересказано было от советников и от самого сего в особливом кредите у него находящегося секретаря, то восхотел поступить далее и изъявить самолично мне свое благоволение. Меня кликнули тотчас к нему, и не успел я войти, как, обратясь ко мне, сказал он: "Я очень доволен, мой друг, твоими трудами: ты переводишь довольно хорошо. Итак, ходи в канцелярию мою всякий день и помогай нам далее, а обедай у меня всегда здесь с секретарями: куда тебе ходить в такую даль на квартиру!"
Я учинил ему пренизкий поклон и был лаской его совершенно доволен; и как через то самое сделался я к штату его власно приобщенным, то с сего времени и начался паки совсем иной род моей жизни, и такой период оной, который для меня в особенности был достопамятен.
В предбудущих письмах опишу я вам оный обстоятельнее, а теперь, прекратя сие письмо, остаюсь навсегда ваш и проч.
Любезный приятель! Вышеупомянутое, всего меньше ожидаемое и хотя не формальное, а приватное приобщение меня к штату губернатора Корфа составляло весьма важную и поистине достопамятную эпоху в моей жизни. Ибо от сего пребывания моего при сем генерале проистекли такие следствия, которые имели на все последующие дни жизни моей великое влияние. И как из сих следствий наиважнейшим было то, что я во всем нравственном своем характере переменился, и перемена сия положила первейшее основание всему благоденствию дней моих, то я не иначе заключаю, что произошло сие не случайным образом, а по особливому смотрению небес и по действию пекущегося обо мне всегда промысла господня. Его святой воле было угодно, чтоб случилось тогда со мной сие происшествие, произведшее во всех тогдашних обстоятельствах моих великую и для меня весьма блаженную перемену. Однако я удержусь пересказывать вам наперед то, о чем узнать вы должны после и в свое время, а скажу только то, что я и поныне не могу еще довольно возблагодарить бога, напоминая сей случай, и надивиться тому, какое особенное обстоятельство и, повидимому, самая безделица подала ко всему тому первоначальный повод.
Оное состояло в следующем. Господин Корф, собираясь из Петербурга к путешествию своему в Кенигсберг и набирая всех нужных для основания тут губернской канцелярии людей, хотя и возможнейшие старания прилагал о наполнении штата своего всеми нужными и способными людьми и чиновниками и мог сие тем лучше учинить, что дано было ему дозволение брать их откуда он только захочет, но воле небес было угодно, что ни ему и никому из всех избранных им чиновников не пришло тогда в память, что по прибытии в Кенигсберг вся будущая канцелярия его состоять будет во всегдашнем сношении с немцами и иметь дело не с одними русскими, а вкупе и с немецким народом, и что для сего необходимо нужен был им переводчик. Сие обстоятельство вышло у них совсем из головы, и они не прежде встрянулись, что они сие позабыли, как по приезде уже в Кенигсберг и когда дело уже дошло до основания самой канцелярии. Тогда, но уже поздно, встрянулись они и увидели свою ошибку. Сожаление у них у всех было о том чрезвычайное. Сам генерал тужил о том неведомо как и досадовал на своих секретарей, для чего они ему не напомнили, а сии возлагали всю вину на него и советников, коим более бы о том знать и помнить надлежало. Словом, все они обвиняли друг друга, но как сие не помогало, а переводчик им был надобен, и секретари, не разумеющие ни одного слова понемецки, отдуху не давали генералу и советникам, чтоб они снабдили канцелярию толмачом и переводчиком, то самое сие и было причиной, что генерал сей тотчас начал спрашивать у оберкоменданта господина Трейдена и у бригадира Нумерса, которые тогда Кенигсбергом управляли, нет ли у них кого из офицеров, могущих отправлять сию должность, и судьбе было угодно, чтоб сим первый попался я на ум. Они объявили обо мне генералу, и сие самое причиной было прежде упомянутой за мной присылки и тому, что я попался в сие место и должен был отправлять должность и толмача и переводчика.
Вот какие малые и отдаленные причины употребляются иногда провидением господним к сооружению благоденствия тех, кого угодно ему одарить им. Но я возвращусь теперь к продолжению моей истории.
Не успел генерал вышеупомянутым образом изъявить мне публично при всех свое благоволение и приказать обедать всегда у него в доме, а я выйти опять в ту комнату, где для нас накрыт был особливый стол, как все нижние чиновники, составляющие его штат, окружили меня и начали со мной как с новым своим сотоварищем и сотрудником ознакомливаться и ко мне ласкаться. Были тут оба наши секретари, протоколист, генеральский адъютант, один живущий при генерале итальянец и еще некоторые другие и все незнакомые еще мне люди. Но никто из всех их так скоро со мной не познакомился и так много ко мне не ласкался, как генеральский адъютант. Был он малый молодой, и притом хотя попович и сын Преображенского протопопа, но воспитан так хорошо, что в нем не было ничего похожего на его природу, но он не уступал ни в чем и лучшему дворянину. Знание его языков, охота к книгам и наукам, одинаковые со мной лета и самый дружелюбный и хороший его нрав были причиной тому, что мы в один почти миг с ним познакомились и друг друга полюбили, и могу сказать, что я дружбой его всегда был доволен. Но никогда он меня так не одолжил, как при сем первом случае. Он первый приласкался ко мне и не успел узнать, что я разумею языки и также охотник до наук, как и пошли у нас с ним разговоры, и он так ко мне привязался, что посадил за столом подле себя и во весь обед старался меня, как гостя, подчивать.
Стол сей был у нас особенный от генеральского и в другой, подле столовой его, комнате, но немногим чем хуже генеральского, и как кушаньями, так и напитками так изобилен, что лучшего желать было нельзя; а что всего было лучше, то не было за ним такой принужденности и чинов, какая наблюдалась за самым генеральским столом, где он обедал со своими советниками и гостями, которых всегда бывало у него по нескольку человек. Но у нас господствовала совершенная вольность: всякий говорил, что хотел, и друг с другом шутил и смеялся, и никому не воздавалось никакого особого почтения, что все и придавало обедам сим более приятности.
Насытившись и напившись за генеральским столом, пошли мы опять в канцелярию и принявшись за свои дела, просидели до самых сумерек, так что я на квартиру свою возвратился уже ночью.
Идучи в сей раз домой, находился я в различных движениях духа. Я не знал, радоваться ли мне или печалиться о случившейся со мной столь нечаянной и скоропостижной перемене… С одной стороны, мне было не противно, что попался я в столь знаменитое, по мнению моему, место. Пребывание при главнокомандующем тогда всей Пруссией генерале и приобщение, так сказать, к его штату льстило моему честолюбию. Я ласкался надеждой, что, сделавшись вельможе сему знакомее, могу приобрести дальнейшее его к себе благоволение и, может быть, могу произойти через него в люди. С другой стороны, льстило меня то обстоятельство, что я тут находиться буду всегда между лучшими людьми и видеть и знать все происходящее; с третьей — не противно было мне и то, что я буду иметь стол всегда готовый и хороший и не буду иметь нужды готовить у себя дома и довольствоваться иногда столом очень нужным. С четвертой, не неприятно было для меня и то, что через сие определение меня в должность переводчика отрывался я час от часу более от полку и от всех с военной службой сопряженных трудностей и, по тогдашнему военному времени, и самых опасностей — все сие меня радовало и веселило. Но когда, с другой стороны, приходили мне на память трудные и скучные мои переводы, которые мне и в один уже тот день как горькая редька надоели, когда воображал я себе, что я всякий день должен буду ходить в канцелярию и с утра до вечера сидеть беспрестанно над ними, и лишиться совершенно всей прежней и толь милой для меня вольности, то сии мысли уменьшали много моего удовольствия и озабочивали меня несказанно. Пуще всего горевал я о том, что через то связан я буду по рукам и по ногам и не буду иметь ни минуты, так сказать, свободного для себя и такого времени, которое б мог употребить я на собственные свои любопытные упражнения. Однако, как я однажды уже положил, как ни на что самому не набиваться, так ни от чего не отбиваться, если что само по себе придет, то утешался я надеждой, что, может быть должность сия со временем и не такова будет трудна, каковой казалась она мне в тогдашнее время, в чем я и не обманулся, как вы то из последствия увидите.
Итак, положась на бога и ожидая всего от времени, пошел я в последующий день опять в канцелярию и стал с того времени ходить туда ежедневно. Мы сиживали обыкновенно всякий день и до обеда, и после обеда, вплоть до самого вечера. И как дел было превеликое множество, и оные с часу на час приумножались, и были притом многие дела важные, то хаживал обыкновенно генерал сам в оную и просиживал по нескольку часов, почему, для удобнейшего хождения ему в оную, и переведена была она через несколько дней в другие комнаты, которые были ближе к тем, в которых он жил, и хотя не так просторны, как первые, но гораздо уютнее и веселее оных. Они находились в том же этаже, но на самом лучшем и веселейшем углу во всем замке, и лежали над самой каморой. Тут, по особливому счастию, достался мне особливый и наилучший угольный покоец, отделенный от прочих подъяческих комнат досчатой перегородкой; и как вместе со мной были одни только вышеупомянутые немецкие канцеляристы, то я сей переменой очень был доволен; тут была у нас власно как особая немецкая канцелярия: никто нам из прочих подъячих не мешал и мы были спокойны. К вящему удовольствию, было у нас два окна, из которых вид простирался очень далеко, и мы могли обозревать не только одну из главнейших улиц, идущую мимо окон наших подле самого замка, но и всю нижнюю и заречную часть города 56. В одном из упомянутых окон избрал я для себя место за особливым столиком, а в другом окне посадил моих товарищей, которых сотовариществом становился я час от часу довольнее, ибо они не только вышеупомянутым образом помогали мне очень много в моих переводах, но, сверх того, имел я от них и другую пользу, состоящую в том, что я в праздное время мог упражняться с ними в разговорах и через то час от часу делаться в немецком языке совершеннее и знающее.
Что касается до моей работы, то трудна она и почти несносна была мне только с самого начала и покуда я не попривык к ней, а как скоро я узнал все особенные термины, употребляемые в их канцелярском слоге, да и ко всему слогу их попривык, то переводы мои сделались мне гораздо легче и сноснее, а сверх того, стали они малопомалу и уменьшаться, и через несколько недель стало доходить до того, что иногда в целый день не доставалось мне переводить и двух листов, а иной день и весь проходил без дела; однако, несмотря на то, нельзя было мне никак отлучаться, ибо то и дело принужден я бывал толмачить или переводить словесно нашим секретарям то, что говорили им приходящие к нам ежедневно разных состояний тамошние жители, равно как и им пересказывать их ответы, а для сей надобности и должен я был почти безвыходно быть в канцелярии.
Теперь, прежде повествования о дальнейших происшествиях, остановлюсь я на минуту и расскажу вам, любезный приятель, несколько подробнее о тех разных чиновниках, которые составляли тогда штат нашего генерала, дабы из того могли вы яснее видеть, с какими людьми долженствовал я тогда иметь наиболее дело и ежедневно обходиться.
Наипервейшими при генерале были наши советники. Их было два, и оба они заседали вместе с генералом, да и жили сначала в том же замке, но в других только покоях. Один из них был немец и назывался Иван Николаевич Бауман, а другой — русский, из фамилии господ Волковых, и назывался Алексей Алексеевич. Но сей последний был у нас недолго, но отбыл потом в другое место, а на его место произведен был другой немец по прозвищу господин Вестфален, который приехал также вместе с Корфом и, до того времени живучи при нем, отправлял у него должность домашнего секретаря и вел его корреспонденцию. Обоими сими первейшими особами и всегдашними собеседниками генерала были мы вообще все довольны. Оба они были люди тихие, добронравные, и оба весьма прилежные к своей должности. Но как чинами своими они нас далеко превосходили, а притом были оба немцы, то и не имели мы с ними дальнего сообщения, но они вели себя от всех нас как-то удаленно, и мы от обоих их не видали, кроме вежливостей, никакого худа и добра.
Относительно до меня, были они оба ко мне довольно благосклонны, а особенно господин Вестфален, ибо как он был ученый человек, то приятна ему была моя склонность к наукам и чтению книг. Он входил со мной иногда в разговоры и удостоивал при всяких случаях меня своими похвалами. Но более сего ничего я от него не видал, хотя он с г. Бауманом был у нас во все продолжение бытности нашей в Кенигсберге.
Кроме сих, были у нас еще два коллежских советника, из коих один назывался г. Калманн и определен был вместо прежнего моего командира Нумерса в кенигсбергскую камору, а другой — г. Клингштет, определенный в таковую ж камору в Гумбинах, но живший по большей части в Кенигсберге, но с сими обоими господами имели мы еще того меньше дела.
Но не таковы были наши русские нижние чиновники. Из сих наизнаменитейшим был упомянутый уже мной первый секретарь. Он назывался Тимофей Иванович Чонжин и был тогда у нас весьма важная особа. Вся канцелярия лежала на нем почти на одном. Он был наиглавнейшим производителем всех дел и пользовался, сверх того, такой доверенностью от генерала, что с самим им иногда с криком поднимал споры. Все сие, равно как и подлое его происхождение, ибо произошел он в сие достоинство из самых низких приказных чинов, и было причиной, что человек сей набит был преглупейшей подъяческой спесью и так высокомерен, что выводил иногда всех из терпения. Характер сей соблюдал он во все время своего в Кенигсберге пребывания и глупость сию простирал даже до того, что при самых таких случаях, когда самому ему иногда бывала до нас нужда, не хотел никак себя унизить и сделаться ласковее. Словом, он вел себя от нас увышенно и не хотел никак обходиться с нами дружелюбно и с такой откровенностью, как все прочие, и за то мы все внутренне его не любили, хотя показывали ему наружное почтение. Впрочем, на приказные дела и обыкновенные подьяческие крючки был он весьма способная и столь бойкая особа, что из всех умел один только, находясь в сем месте, и столь хитро и искусно наживаться, что и приметить почти было нельзя.
В рассуждении меня, был сей человек, так сказать, ни рыба ни мясо. Не видал я от него никакого дальнего добра, не видал и худа. Я, ведая его силу, хотя и старался ему угождать и при всех случаях, когда ему нужны были мои услуги, которые охотно ему оказывал, но со всем тем не мог ничего более от него приобрести, кроме единых небольших ласк, оказываемых им иногда мне и столь холодным образом, что не могли они мне никак чувствительны быть. Но сказать надобно и то, что из всех нас никто не пользовался от человека сего отменным дружелюбием и лаской.
Что касается до другого секретаря, который назывался г. Гаврилов, то сей был совсем иного сложения. Гордости и высокомерия в нем не было ни малейшей, но он был ко всем ласков, снисходителен и в обхождении благоприятен. Но, к несчастью, предан был в высочайшей степени невоздержной и распутной жизни. Он и приехал уже к нам с изнуренным совсем от невоздержного житья здоровьем, а тут, пустившись во вся и вся, еще более оное расстроил и так ослабел, что не в состоянии был, наконец, править должностью, и по сей причине от нас через несколько времени отбыл.
Сей человек, во время пребывания своего у нас, хотя и ласкался всякий раз ко мне, и я благоприятством, оказываемым от него мне, был хотя и доволен, но как характеры наши не были между собой согласны, то я сам не слишком к нему привязывался, но старался от него удаляться.
Третьим канцелярским чиновником был протоколист господин Дьяконов, по имени Яков Демидович. Сей был обоих наших секретарей несравненно лучше и как любви, так и почтения достойнее. Он был человек хотя простой, но весьма добрый, постоянный, ко всем благоприятный и ласковый, и за то и любим был всеми нами. К самому ко мне оказывал он дружескую ласку и благоприятство, и я могу сказать, что я приязнью его во всякое время был доволен и считал его себе хорошим приятелем.
Сии три особы составляли всех важнейших чиновников нашей канцелярии. Что ж касается до прочих нижних канцелярских служителей, то о них не стоит труда упоминать подробно. Все они были обыкновенные наши русские подьячие, все пьяницы и негодяи, и из всех их не было ни одного, кто б достоин был хотя малого внимания, почему я о них, как о заслуживающих единое презрение, и умолчу, и тем паче, что я слишком удален был от какого-нибудь сообщения с ними; но то только скажу, что меня все они любили и почитали.
Но не таковы были немцы, мои сотоварищи. Они носили на себе хотя также имя канцеляристов, но не имели ничего похожего на наших подьячих. Один из них был во все время непременный и назывался Грюнмилер, а другой — сменной, и сначала был господин Олеус, потом г. Пикарт, а наконец г. Каспари. Все они власно как на отбор были люди хорошего поведения и любви достойных характеров, и все ко мне ласковы, дружелюбны и благоприятны, и я могу сказать, что сообщество их мне послужило в великую пользу. Ибо они не только помогали мне препровождать праздное время в приятных и разумных разговорах, но как некоторые из них были довольно учены и начитаны книг, то воспользовался я от них и многими знаниями, и как лаской, так и дружеством их был всегда доволен.
Со всеми сими людьми имел я всякий день в канцелярии дело, и все они были, так сказать, мои сотрудники и сотоварищи. А теперь расскажу я о прочих, в свите генеральской находящихся, с которыми также, а особенно за столом, имел я ежедневное свидание.
Об одном из них я вам уже давеча упомянул мимоходом, а именно, о генеральском адъютанте господине Андрееве, ибо так он по отцу своему назывался. Сей человек в короткое время получил ко мне отменное дружество и находил в разговорах со мной такое удовольствие, что нередко прихаживал ко мне в канцелярию и проводил по часу и более времени в разных со мной дружеских и ласковых разговорах. В сие время говаривали мы обо всем: о книгах, о науках, о рисовании и о прочем; и как характеры наши во многом были между собой согласны, то не бывало нам никогда скучно. В одном только не согласен я с ним был: в том, что он предавался слишком суетности и щегольством своим доходил иногда даже до дурачества и до того, что ему наши канцелярские смеялись. Впрочем, как он был человек не много у генерала значащий, то, кроме одной дружбы и ласки, не мог я от него получить никакой иной себе пользы.
Другая и последняя особа, составлявшая тогдашнее наше столовое общество, был некто итальянец по прозвищу Морнини, бойкая, хитрая и преразумная особа. Он жил тогда приватно у генерала, не нося никакой известной должности, и приехал вместе с ним из Петербурга. Генерал его очень любил и, как думать надобно, употреблял его на какие-нибудь тайные дела и сокровенные комиссии. По крайней мере, нам ничего о том не было известно. Сей человек с самого начала также отменно меня полюбил и во все время жительства его при генерале весьма ко мне ласкался, так что я дружбой и благоприятством его крайне был доволен. Он имел для себя особенные покои и хаживал также нередко нарочно ко мне для разговоров, а временем просиживал и я у него по нескольку времени и слушал рассказы его об Италии и о прочих европейских местах, где ему бывать случалось, ибо он на свой век довольно повояжировал и свету понасмотрелся, так что его можно было считать хорошим проходимцем или авантуриером. А как он, сверх того, превеликий охотник был до чтения книг и все праздное время препровождал в чтении, то и сие меня много к нему привязывало, и я могу сказать, что и сему человеку обязан я многими из тех знаний, которые приобрел я, живучи в Кенигсберге.
В сих-то разных особах состояло то общество, посреди которого должен был я жить и провождать свое время. После умножилось оно еще несколькими особами, но о том упомяну — в свое время, а теперь, как письмо мое довольно уже увеличилось, то дозвольте мне его на сей раз сим кончить и сказать вам, что я есть и прочее.
Любезный приятель! В первые дни или недели пребывания моего при губернаторе произошло со мною столь мало особливого и замечания достойного, что я не помню ничего такого, о чем стоило бы вам рассказать, а все состояло только в том, что дел у нас такое было множество, что мы с утра до вечера принуждены были беспрерывно работать, и меня утренняя заря выгоняла из квартиры, а вечерняя или паче самая ночь вгоняла опять в оную. И как я все дни безвыходно находился в канцелярии, то чрез сие и познакомился я скоро со всеми вышеупомянутыми сотоварищами своими, а сверх того имел случай узнать несколько ближе и главного нашего командира. И как я характер вам его еще не изображал, то надобно мне теперь сие исполнить и единожды навсегда пересказать вам, каков был сей славный тогда правитель прусского королевства.
Он был человек добрый, но имел в характере своем весьма многие недостатки. Относительно до его разума можно сказать, что был он от природы довольно хорош, но, как думать надобно, недовольно изощрен при воспитании в малолетстве, и потому все знания сего вельможи простирались не слишком далеко, но весьма и весьма были умеренны, и если он что знал, так все то приобрел по единой навычке, живучи при дворе и в большом свете, и потому не столько был он способен к гражданскому правлению и знающ в делах, к оному относящихся, сколько сведущ во всем том, что принадлежало до придворной и светской жизни. В сем пункте был он довольно совершенен, но что касается до дел, принадлежащих до правления, а особливо письменных, то к оным по непривычке своей был он весьма не способен, и ему недоставало весьма много к тому, чтоб мог он быть при тогдашних обстоятельствах хорошим губернатором и правителем сего завоеванного королевства. И я не знаю, как бы ему во всем успевать было можно, если б не помогали ему советники, а паче всех тот секретарь Чонжин, о котором упоминал я вам в прежних моих письмах и который был у нас потом уже и асессором. Говорить и читать по-русски хотя он и умел довольно хорошо, но сего далеко еще не было достаточно, но ему нужно было давать ежедневно на многие дела свои решительные резолюции, и, к несчастию, на дела по большей части важные и не терпящие ни малейшего времени и отлагательства, потому что от них не только правление всем королевством и все внутреннее в оном благоустройство, но и снабжение всей заграничной и в походе против неприятеля находящейся армии всеми нужными потребностями зависело. А к сему и недоставало в нем и быстроты разума, и решительности скорой и безошибочной, и потому принужден он был полагаться по большей части на то, что скажут, присоветуют и напишут наши секретари и советники. Со всем тем, честолюбие его и высокое мнение о себе было так велико, что он старался скрывать колико можно сей недостаток и наблюдать вид, будто бы все дела решит он сам собою. А сие натурально и подавало часто повод не только к нередким замешательствам в делах, но и ко многим ошибкам, и тем паче, что и коварный секретарь, пользуясь сею слабостью, нередко для собственных своих интересов вводил его в превеликие погрешности и дела, нимало с тогдашнею важною должностью его не сообразные. К вящему несчастию, по совершенному неумению своему по-русски писать, он не мог ничего сам не только сочинять, но и написанное переправлять, а сие подавало наивожделеннейший случай сему хитрому человеку его, по своей воле, обманывать и проводить. Нередко случалось на самых глазах наших то, что он явно усматривал, что написано было не так, и серживался за то и бранился, а иногда несколько раз бумагу раздирал и переписывать приказывал, но как бы инако написать, того хорошенько истолковать и приказать далеко был не в состоянии; и потому всем тем не достигал он до желаемого, но принужден был наконец подписывать то же, но только другими словами написанное. Сие единое может уже доказать вам, любезный приятель, каков был губернатор наш со стороны разума, а теперь послушайте, каков был он со стороны сердца и нрава.
Слух, носившийся у нас еще до прибытия его, что он был вспыльчивого и горячего нрава человек, был не только справедлив, но далеко еще недостаточен. Практика доказала нам несравненно еще больше, и я не знаю, как и какими словами изобразить мне вам нравственный характер сего человека, а коротко только скажу, что теперь, когда я сие пишу, идет мне уже шестидесятый год моей жизни и я в течение сих лет хотя многих людей видывал, но не случалось мне еще ни одного видеть и найтить ему подобного и такого, который бы так много к гневу и бранчивости был склонен, как был сей человек. Истинно можно, по пословице, сказать, что в сем пункте в рассуждении его уж черед помешался. За все про все, и не только за дела, но и за самые иногда безделицы он серживался и распалялся чрезвычайным гневом и осыпал всех, кто б то ни был, слуга ли его или подчиненный, жестокими бранью и ругательствами. С слугами и с домашними своими жил он в беспрерывной войне и драке, а для всех подчиненных был он столь несносен, что из всех, имеющих до него дело, не оставался ни один без огорчения от него. И сие было столь часто, что истинно не проходило ни одного дня, в который бы не поднимал он несколько раз с ними превеликой войны и ссоры и не осыпал бы их тысячами клятв и браней, а нередко и на одном часу сие несколько раз от него повторяемо и возобновляемо было. Словом, всякая безделица и ничего не значащая проступка в состоянии была его раздражить и воспалить наивеличайшим гневом. С сей стороны, при всей своей славе, величии, богатстве, чести и знатности, был он несчастливейшим человеком в свете, потому что дух его был в беспрерывном почти беспокойстве и досаде, и все почти часы и минуты его жизни заражены были ядом неудовольствия, и от самого того наилучшие его забавы и увеселения были несовершенны. Довольно, он до того досерживался, что действительно от того занемогал и ложился даже в постелю. И не один раз было то, что он всех своих подчиненных умильнейшим образом просил и умолял, чтобы они его не сердили; но у них всего менее на уме было умышленно его рассерживать, но всякий, для собственного своего спокойствия, сам от того наивозмож-нейшим образом убегал и остерегался.
Теперь судите, каково нам было жить с таким беспутно вспыльчивым и сердитым командиром! Не должен ли он был всем нам казаться сущим зверем и извергом? Не должно ли было нам всем его ненавидеть и от него, как от некоего чудовища, бегать и его страшиться? Ах, любезный приятель! Он таковым и действительно сначала нам показался, а особливо мне, и я не успел сего ремесла его увидеть, как тысячу раз тужил о том, что попался ему под команду, и желал лучше бы за тысячу верст быть от него в отдалении, нежели жить при нем и обидами его пользоваться. Но, ах, привычка к чему не может нас приучить и от чего не может нам сделать сносным! В сей истине удостоверились все мы с избытком собственною практикою и узнали, что человек столь же удобно и к худому привыкнуть может, как и к хорошему, и что самое и дурное может ему далеко не таково чувствительно быть, как скоро он к тому несколько попривыкнет.
Итак, скажу вам, что трудно нам было жить и привыкать терпеть брани и гнев нашего генерала только сначала, а впоследствии мы так уже к ним привыкли, что ни во что их себе не ставили, и вместо того, чтоб его ненавидеть, мы все его любили.
Вы удивитесь сему, но вы перестанете удивляться, когда, для растолкования сей загадки, скажу вам далее, что генерал наш сколько с сей стороны был дурен и дурен до чрезвычайности, сколько с другой хорош тем, что был вовсе не злопамятен и от природы имел самое доброе сердце. Не успеет таковая его блажь и дурь пройтить (и, по счастию, продолжалась она обыкновенно самое короткое только время), как становился он уже смирнее агнца и делался наиласковейшим и дружелюбнейшим человеком в свете, и можно было с ним что хочешь говорить. А сие и было причиною, что мы более об нем сожалели, нежели на него досадовали, и охотно ему брани его и ругательства прощали, ибо удостоверены были в том, что не произойдет от того никаких следствий и что не пременится чрез то нимало прежнее и хорошее расположение его ко всякому. И как он, сверх того, имел то в себе хорошее, что он никому действительного зла не делал, но более к благодетельству был склонен, то мы за то его и любили.
Описав сим образом часть нравственного его характера, пойду теперь далее и расскажу, что мне в прочем было об нем известно. Колико ни велик в нем был помянутый порок и недостаток, однако он умел весьма счастливо заглушать его блеском наружной своей пышной и великолепной жизни и приятным своим и дружелюбным со всеми жителями сего города обхождением. Будучи сам по себе довольно богат, а при том получая превеликое жалованье, а сверх того еще по 6000 рублей ежегодно на стол, что тогда было очень велико, и, будучи бездетен и не имея кому имение свое прочить, жил он во всю бытность его в Кенигсберге прямо славно и великолепно и не так, как бы генерал-поручику, но как бы какому-нибудь владетельному князю или по, крайней мере, вице-рою[186] жить было надобно. Словом, он проживал тут не только все свое жалованье, но и все свои собственные многочисленные доходы. Платье, экипажи, ливрея, лошади, прислуга, стол и все прочее было у него столь на пышной и великолепной ноге, что обратил он внимание всех прусских жителей к себе; а как присовокупил он ко всему тому со временем и весьма частые угощения у себя всех наизнаменитейших жителей кенигсбергских и старался доставлять всякого рода увеселения, как о том упомяну я впредь в своем месте, то чрез то власно как оживотворился весь город, и сан его сделался у всех так важен, как бы действительно какого-нибудь владетельного герцога и государя, и он приобрел любовь от всего прусского королевства.
Вот какого мы имели тогда губернатора! Теперь скажу вам, что не успел он осмотреться, как первое его старание было спознакомиться со всеми живущими в городе знатнейшими прусскими дворянскими фамилиями. Тут находилось около сего времени довольно оных, и в числе их были некоторые графы и бароны, как, например, граф Станиславский, граф Кейзерлинг, граф Финк и некоторые другие, а из госпож были не только графини и баронессы, но и самые принцессы, как, например, принцесса Гольштейн-Бекская; из дворянских же фамилий, а особливо госпож, было множество. Он объездил все тотчас наизнатнейшие дома сам, а чтоб и со всеми прочими ознакомиться, то, через несколько времени после своего приезда, сделал для всех превеликий пир, а потом дал бал, на который званы были все благородные обоего пола.
При сем случае впервые увидели мы все прусское тут находившееся дворянство, и как для звания оного употреблен был его адъютант и по множеству домов один сего дела исправить не мог, то употреблен был на вспоможение ему при сем случае я.
Для меня дело сие было совсем новое и необыкновенное. Мне дали верховую лошадь, и я должен был, по данному мне реестру,[187] все дворянские дома в городе отыскивать, господ и госпож тамошних звать и потом вместе с адъютантом их в замке принимать и во время стола и бала всячески угащивать стараться. Во всех таких делах я никогда еще не обращался, однако из послушания и в угодность генералу старался свою должность как можно лучше исправить. Приятель мой, адъютант, помогал мне своими советами и примером, и при помощи его исправил я все так хорошо, что генерал мой был мною доволен. Впрочем, за труд мой с лихвою награжден я был тем удовольствием, которое имел я при присутствии на сем пиру и торжестве. Гостей обоего пола, а особливо дам и девиц, было превеликое множество; и как до того времени мне никогда еще не случалось бывать на собраниях толь многочисленных и знатных, то как самое собрание, так и танцы и музыка пленяли все мои чувства и мысли, и я не мог всему насмотреться и надивиться. А сие и было причиною, что я и в последующее время, когда случались у нас таковые ж праздники, охотно для смотрения оных хаживал и безотговорочно принимал на себя труды и комиссии, буде когда какие мне от генерала поручались, несмотря хотя по выше изображенному его обычаю и доставалось иногда мне такие же словца два-три не очень гладких, какими он нередко и почти всякий день щедро осыпал бедного своего адъютанта.
Сим образом начал я вести новый и совсем от прежней отменный род жизни и мало-помалу привыкать к новой моей должности. И как труды мои услаждались тем удовольствием, что я был всегда на людях, мог слышать, видеть и узнавать все, происходившее как тут в городе, так и в самой армии, которая находилась в походе и из которой получаемые известия становились с часу на час интересней, любопытней и важнее, а при всем том имел всегда и хороший стол, то и привык я к ней очень скоро, и она мне не только сделалась сноснее, но я начал и находить в ней уже и удовольствие и скоро перестал совсем скучать ею.
Одно только меня отягощало, а именно дальняя ходьба на мою квартиру, а особливо поздно по вечерам и в ненастье, но и от этого отягощения я скоро избавился ибо не успел я изъявить оное сотоварищам моим в канцелярии, как все стали советовать мне переменить свою квартиру и сыскать другую, и где-нибудь поближе к замку. О сем я сам давно уже помышлял, но сперва не хотелось мне долго расстаться с прекрасною своею и веселою квартирою, но как ежедневная ходьба мне наконец слишком надоела и я увидел, что квартирою своею я вовсе почти уж не пользовался, ибо доводилось мне в ней только что ночевать, а весь день с утра до вечера провождал я в замке, то рад был наконец какой-нибудь, но только поближе и стал действительно себе просить и искать другой квартиры. Но, по несчастию, так случилось, что дома в ближних улицах были тогда все отчасти заняты постоем, отчасти по разным причинам освобождены были от оного, и я не мог иной найтить, как с полверсты от замка, в доме одного мясника. Квартирка сия была хотя и не такова весела, как прежняя, но как было в ней два покоя и я мог в ней свободно с людьми моими уместиться, то, уступая нужде, выпросил я себе оную и без дальнего отлагательства на нее со всем своим скарбом перебрался.
Теперь, не ходя далее, опишу я вам сию мою новую квартиру. Была она в одной части Штейндамского форштата, на улице, идущей от замка мимо театра и неподалеку от штейндамской кирки, бывшей потом нашею церковью. Дом был небольшой, о двух только этажах, из которых в нижнем жил хозяин, а верхний, состоящий в двух покоях и одних сенцах, опростан был весь для меня. Из сих в одном и переднем поместил я своих людей, а другой и задний ассигновал для себя. Вход в наш этаж был с улицы узенькою лестницей вверх и совсем особливый, так что мы с хозяином не имели никакого сообщения. А вид из покоев моих простирался на самый тот просторный луг, о котором прежде упоминал я под именем парадного места и который был внутри города, между Штейндамским, Закгеймским и Траггеймским форштатом; из другого же покоя окна были на улицу. Итак, квартирка моя была не слишком весела, но я, по крайней мере, доволен был тем, что она, по низкости покоев, была довольно тепла и спокойна и что мне ходить было гораздо ближе.
Что касается до моего хозяина, то был он, как выше упомянуто, мясник, следовательно, человек, заслуживающий от меня столь малое уважение, что я его почти и в лицо не знал; а все, чем я от него пользовался, состояло единственно в том, что я покупал у него за деньги ежедневно прекрасные сосиски или сырые колбасы, которые так были вкусны и сытны, что одной изжаренной на сковороде с хорошею пшеничного булкою довольно было для моего ужина. И я так к ним привык, что мне жаривали их ежедневно, и в том одном состояли обыкновенно мои ужины во все время стояния моего на сей квартире, ибо обеды наши у генерала были столь сытны, что могли мы по нужде и без ужина оставаться, и я за излишнее почитал для себя готовить оные, кроме колбасов их.
Впрочем, как чрез переезд на сию квартиру удалился я уже далеко от полку и от тех мест, где оный расположен был по квартирам, то сие и отлучило меня от всех прежних моих друзей и полковых сотоварищей и разорвало совершенно всю бывшую у меня с ними и столь для меня опасную связь, так что я с того времени их почти уже и не видывал, а о том, что между ими происходило и делалось, не имел уже никакого и сведения, ибо в такую даль не хотелось никому из них ко мне приходить, а хотя бы и вздумали, так знали они, что никогда не застанут меня дома.
Таким образом освободился я от пагубного с ними сообщества и могу сказать, что сей пункт времени был особливого примечания достоин в моей жизни; ибо сколько могу сам себя упомнить, то с самого оного начал я, — несмотря на всю тогдашнюю мою еще молодость, ибо шел мне только двадцатый год, — становиться час от часу степеннее и обстоятельнее в моих мыслях и прилежать более к чтению книг и к наукам, которые потом в толикую мне пользу обратились.
Однако надобно сказать, что ко всему тому весьма много поспешествовали и разные другие причины и случайности. Из сих первым, наиглавнейшим и прямо спасительным для меня обстоятельством почитаю я то, что я привязан был тогда так крепко к канцелярии, что я не мог из ней никуда и никак отлучиться, и чрез сие наложена была на меня власно, как самою судьбою, узда, весьма нужная для молодого человека; ибо по молодости своей хотя бы и вздумалось иногда кое-куда пойтить и погулять, но тогда, а особливо в первые недели, и подумать о том было мне не можно, но я принужден был сидеть безвыходно в канцелярии и не только работать, но и всякую минуту ожидать, чтоб меня не спросили и не дали вновь какого дела. А чрез такое беспрерывное пребывание в замке и предохранился я от всех искушений, которым бы легко мог подвергнуться, имея более свободы.
Вторым и не менее счастливым для меня обстоятельством почитаю то, что из всего нашего канцелярского общества и генеральского штата, кроме вышеупомянутого адъютанта, не было никого одинаковых со мною лет и такого, который бы мог мне быть компаньоном и меня подзывать и водить куда-нибудь с собою, но все были гораздо меня старее, и таких свойств и характеров, которые не сходствовали нимало с моими тогдашними. Из сих господ хотя и отлучались иногда иные из канцелярии попеременно и хаживали в трактиры и другие надобные места, а нередко у них между собою бывали и сходбищи и компании, и господа сии хотя все меня любили и ко мне ласкались, но никому из них не приходило никогда в голову подзывать меня и брать с собою к себе на квартиры или в те места, куда они хаживали. И я не знаю, молодость ли моя была тому причиной, что они не хотели удостаивать меня своих компаний, или то, что я был посторонний человек и не принадлежал собственно к их шайке, или благодетельной моей судьбе, пекущейся обо мне, было то в особливости угодно, но как бы то ни было, но то достоверно, что я, живучи между их и имея всякий день близкое с ними обхождение, но в самом деле был от всех их весьма удален и, пребывая во всегдашнем людстве, жил особняком и власно как в совершенном уединении. Ибо, как они к себе меня никогда не приглашали, сам же я не был наянчив и насильно на то не набивался, то и не хаживал я к ним никогда, но знал только свою квартиру и канцелярию. А сие и обратилось мне потом в великую пользу, ибо после увидел, что господа сии были таких свойств, что, ходючи к ним или с ними во все места, не многому б добру мог я от них научиться, а скорей мог бы себя повредить и испортить.
Что ж касается до сверстника моего адъютанта, то сей бедняк был еще более моего связан и по рукам и по ногам и не мог сам от генерала ни пяди отлучаться; следовательно, и его знакомство не могло мне быть вредно.
Третьим и счастливым для меня обстоятельством было то, что как, по прошествии нескольких первых недель, письменные дела мои начинали не только уменьшаться, но нередко и совсем перемежаться, так что иногда по несколько часов сиживал я совсем без дела, то по привычке моей с малолетства к всегдашним упражнениям и стали праздные часы сии мне уже и скучными становиться, так что я, не занимаясь ничем, иногда даже тосковал оттого. Сие обстоятельство причиною тому было, что я вздумал в запас на такие случаи приносить с собой с квартиры кой-какие книжки и в праздное время занимался чтением оных, ибо иного ничего делать было тут не можно. А от сего и произошли для меня многие пользы, ибо, во-первых, занимался в праздные часы полезным для себя упражнением и снискивал час от часу более себе знаниев; во-вторых, избавлялся от скуки; в-третьих, препятствовал мыслям своим заниматься от праздности другими предметами, могущими обратиться мне во вред и в предосуждение, а в-четвертых, наконец, самым тем подал повод приятелю моему, адъютанту, расхвалить мне одну знакомую ему книжку, а именно: "Нравоучительные размышления графа Оксенштирна".[188] Он расхвалил мне ее до небес и тем так меня поджег, что я непременно положил ее себе купить, и сыскав свободный час, побежал искать книжной лавки и ее спрашивать.
День, в который я сие учинил, был для меня по истине блаженным и крайне достопамятным, ибо в самый оный судьбе угодно было отворить мне, так сказать, впервые дверь во храм наук и показать мне прелестности оного. Не могу довольно изобразить, каким восхищением поразился я, вошед в тамошную книжную лавку, в которой до того не случалось еще бывать мне ни однажды. Один из товарищей моих немцев взялся проводить меня в оную и указать тот глухой и неизвестный мне переулок, в котором она находилась. Не бывав никогда в порядочных и больших книжных лавках, поразился я воззрением на преужасное множество непереплетенных книг, лежащих не только в стопах по полкам, но и разложенных по всем столам и прилавкам так, что их титлы и заглавия можно было единым взором обозревать и видеть. Я не знал, куда мне и на какую из них обращать мои взоры и какую рассматривать прежде и какую после. Несколько минут препроводил я власно как в исступлении и не пересматривал, а пожирал глазами все оные. Если б можно было, то все бы я их себе заграбил, — так прельщался я сим необыкновенным для меня зрелищем. Но удовольствие мое было еще больше, когда, спросив об «Оксенштирне», услышал, что она не только есть, но, несмотря на величину свою, так была дешева, что из бывших со мною денег еще большая половина осталась и я мог купить на них и еще несколько книг, которых мне титулы полюбились.
С превеликим удовольствием побежал я оттуда к переплетчику, чтоб отдать их переплесть, а между тем с особливым вниманием замечал все улицы и переулки, по которым бы ходить мне впредь в сию лавку. Она и подлинно нередко удостаивалась моего посещения и принесла мне в последующее время неоцененные пользы.
Получив на другой день от переплетчика моего «Оксенштирна», приступил я того же часа к чтению оной. Несколько дней читал я ее не уставая, и хотя была она не из самолучших, но для меня послужила тогда в превеликую пользу. Сочинитель говорил в ней обо всем на свете, и о своей человеческой жизни, вперил в меня множественно весьма хороших и таких мыслей, которые послужили мне великим побуждением к порядочной жизни и к возможнейшему удалению от пороков; а что всего лучше, заохотил меня и к дальнейшему чтению книг сему подобных. Словом, я книге сей весьма много обязан и так ее полюбил, что некоторые статьи из ней даже в праздное время переводить вздумал; а и поныне не могу на нее взглянуть без некоторого чувствия благодарности к ней.
Таковое-то стечение разных обстоятельств было причиною и поспешествованием помянутой сделавшейся тогда во мне первоначальной перемены в мыслях и поведениях, и с того времени, при помощи благодетельных ко мне небес, или, собственнее сказать, пекущегося обо мне промысла божеского, пошел я час от часу далее и власно как по лестнице. Но о сем буду я рассказывать впредь и в свое время; а теперь, поелику письмо мое уже слишком увеличилось, то позвольте мне на сем месте остановиться и сказать вам, что я есмь ваш непременный друг, и прочая.
Любезный приятель! Рассказывая вам в предследующих моих письмах в подробности обо всем, что случилось со мною в первые месяцы пребывания нашего в Кёнигсберге, я так тем занялся и так о мелочах сих заговорился, что позабыл совсем о нашей тогдашней войне и о продолжении оной. История войны сей с сего времени хотя и не связана тесно с моею, поелику я не имел уже собственного в ней соучастия, однако, как я впереди начал уже ее вкратце описывать, то, надеюсь, не противно вам будет и продолжение краткого повествования о дальнейших бывших во время оной, и когда не всех, так по крайней мере, важнейших происшествий.
Итак, возвращаясь несколько назад, скажу вам, любезный приятель, что между тем, как мы вышеупомянутым образом из Торуня в Кёнигсберг шли и тут мало-помалу жить привыкали, и время свое не столько в трудах, сколько в веселостях провождали, в свете пылал уже повсюду военный огнь, и земля во многих местах обагряема была человеческою кровью. В последний раз, когда писал я к вам о сей войне, имел я уже случай рассказать вам, какие страшные и великие приуготовления деланы были во всех воюющих областях к продолжению оной, и сколь многие и сильные армии изготовлены были для действования друг против друга, как скоро весна вскроется. Сие и не преминуло воспоследовать. Не успела весна начать вскрываться, как тотчас уже и начались военные действия. Сие начало учинено было королем прусским и его союзниками, и столь рано, что все не могли тому довольно надивиться. Я упомянул уже вам отчасти прежде, что так называемая союзная армия, состоящая из гановеранцев, подкрепленная небольшим количеством прусских войск и предводимая брауншвейгским герцогом Фердинандом, начала производить военные свои действия еще при самом начале сего года и даже в самое зимнее время, и сколь великие успехи она уже имела. В самое короткое время французы принуждены были не только оставить все полученные над неприятелями своими выгоды, но со стыдом и растерянием множества людей возвратиться за реку Рейн. Однако союзники короля прусского и там не дали им покоя. Храбрый принц Фердинанд Брауншвейгский, присланный от короля для командования сими союзными войсками, открыл первый, и еще в марте месяце, кампанию сего года и предприял дело по истине весьма важное и трудное. Оное состояло в том, чтоб выгнать французов совсем из Нижней Саксонии и Вестфалии; но как число их простиралось еще до 80.000 человек, а у него не более было как 30.000 самых тех ганноверанцев, которые, за три месяца до того, хотели было совсем ружье положить, то потребно было к тому все искусство и проворство великого генерала. К тому ж присовокупить надобно и то, что и командовал французскою армиею уже не прежний слабый герцог Ришелье, но вновь присланный от французского двора г. Клермонт, который почитаем был также искусным генералом. Со всем тем, французам и сия перемена мало помогла. Герцог Фердинанд начал производить столь искусные движения, что вскоре принудил французов выттить и очистить совсем все брауншвейгские, вольфенбиттельские и гаповеранские области; после чего пошел он прямо к городу Миндену и, соединившись с прочими бывшими на Везере отрядами, осадил немедля ни минуты сей город. Граф Клермонт, хотя и отправил генерала Броглио с корпусом для подкрепления сего города, но сей генерал не мог найтить случая к предприятию чего-нибудь важного против союзников, но принужден был быть только свидетелем тому, как они сей город взяли и весь в нем бывший гарнизон полонили. Сие происшествие и отобрание всех прочих укрепленных городов, которыми было французы в немецкой земле овладели, и повсеместные успехи гановеранцев, принудили французов выттить совсем из пределов областей немецких и расположиться за Рейном на кантонир-квартиры, что для отдохновения учинили потом и союзные войска, набрав при разных случаях до 11-ти тысяч человек в полон из войск французских.
Между тем, как сие происходило на Рейне и в отдаленнейшем краю тогдашнего военного театра, не находился и сам король прусский в праздности. Его озабочивали всего более мы, и превеликие наши приготовления к тому, чтоб войтить в недра самых его бранденбургских областей. Пруссия была им оставлена и находилась вся в руках наших. Он чувствовал, что ему не можно довольно защитить страну, от прочих его областей столь отдаленную, и потому об оной уже и не старался. Но защищение Бранденбургии было не таково маловажно; как требовались войска и для других мест, то старался он пособить себе в сем случае хитростью и располаганием оных в таком удобном между собою сближении, чтоб, в случае нужды, можно было ему тотчас совокупить их вместе для производства какого-нибудь решительного дела. Обстоятельство, что неизвестно было куда пойдет наша армия — в Шлезию ли или прямо в Мархию Бранденбургскую — наводило на него сомнение; однако он приготовился на оба сии случая, и ведая довольно нашу нерасторопность и обыкновенную нам медлительность, предприял воспользоваться сим обстоятельством и до прибытия нашего получить над цесарцами какие-нибудь выгоды.
В таковом расположении отделил он против нас только самое малое количество войск и поставил на границах померанских не столько для воспрепятствования нам в походе, сколько для примечания наших движений. Удостоверение его в нашей неповоротливости было так велико, что он не присоединил даже к тому и того небольшого корпуса, которым командовал у него граф Дона, и который назначен был для охранения и защиты всего сего края, но отправил оный для обложения шведской крепости Стральзунда. Сам же, ни мало не медля, отправился с главными своими войсками в Шлезию, для осады главной шлезской крепости Швейдница.
Выступление его в сей поход воспоследовало очень рано и тогда, когда ни мы, ни сами цесарцы еще о походе всего меньше помышляли; и поспешение в сем деле, от которого весь успех оного зависел, было так велико, что он успел еще в марте не только туда приттить, но и открыть траншеи, и к 4-ыу апрелю довесть оные до гласиса и самого палисада, а 5-го числа, учинив приступ, принудить крепость сию сдаться на договор. Словом, предприятие сие удалось ему наивожделеннейшим образом, и взятье сей главной крепости не стоило ему и ста человек; он же получил при сем случае в полон двух генералов, 173 офицера и до 5,000 рядовых.
По овладении сею крепостью, употребил он паки славную стратагему, или военный обман. Он, вознамерясь нечаянно напасть на Моравию и овладеть цесарскою крепостью Ольмицом, скрыл так хорошо свое намерение, что цесарцы вдались в совершенный обман, и, по деланным королем приуготовлениям, думали, что он идет в Богемию, и потому там и собрали войска и расположились при Находе. Но король вместо того, 6-го числа, отправился в Моравию, и собрав войска свои при Троппау, пошел с таким поспешением, что войска его в три дня перешли 40 миль и он 22-го апреля находился уже при Ольмице, а цесарцы в сие время и не тронулись еще из Богемии.
Вся Моравия находилась тогда почти без защиты. Генерал Виль, командовавший там немногими войсками, охранявшими оную, впустил пехоту свою в крепость, а сам с конницею своею ретировался в Брюн. Крепость тотчас осаждена была пруссаками, как скоро привезены были к ним пушки, и они надеялись, что возьмут ее столь же легко и таково ж скоро, как Швейдниц. Тоже думали тогда и все, и более потому, что крепость сия была не из важных и не таких, которая бы могла вытерпеть формальную осаду и остановить надолго быстрый ток успехов королевских. Главный австрийский магазин находился в Лейтомишеле на границах моравских. Не было вероятности, чтоб Даун мог из отдаленной Богемии поспеть для защищения оного и недопущения прусаков до овладения оным. Король и действительно имел намерение произвесть сие в действо, а вкупе напасть на Богемию с сей стороны и чрез самое то отдалить цесарскую армию от нашей. Но прожект сей составлял таинство, которое хотелось королю всячески сокрыть от цесарцев. Он запретил наистрожайшим образом всему войску, чтоб никто в течение целых шести недель не дерзал писать ничего из армии. Легкие его войска достигали уж набегами своими до границ самой Австрии. В самом столичном цесарском городе Вене, уже боялись, чтоб не пришел вскоре король прусский и не явился пред стенами оного. Словом, все обстоятельства обещавали великие для короля успехи и предвозвещали происшествия важные; однако, против всякого чаяния, произошло совсем тому противное.
Осада Ольмица попродлилась; сидящий в оной генерал Маршал учинил столь храбрый отпор, что пруссаки не могли ею никак овладеть, а чрез то получил Даун время приттить к Лейтомишелю, прикрыть магазин и подкрепить ольмицкий гарнизон множайшим числом войска. Сие случилось весьма кстати, ибо осада сему городу продолжалась уже с 16-го мая, и апроши доведены были до самого гласиса. Пруссаки всадили уже в него до 180 тысяч ядр и бомб и им оставалось только учинить приступ к оному.
Со всем тем Даун, по прибытии своем, увидел сущую невозможность освободить сей город от осады, не дав с пруссаками баталии; но как успех оной не мог быть никому наперед известен и, в случае потеряния баталии, могли б проистечь весьма бедственные для всей Австрии следствия, то Даун рассудил за выгоднейшее стараться от баталии удалиться и довольствоваться окружением всего неприятельского лагеря и недопущением до него никаких транспортов и сикурсов. Храбрый Лаудон, сделавшийся из доброго солдата изящным генералом, командовал легкими цесарскими войсками. Под его предводительством одерживали они на всех бывших малых сражениях всегда над пруссаками верх, и сей род войны, обеспокоивавший чрезвычайно пруссаков, удался наконец по желанию и принудил пруссаков оставить осаду. В начале июня узнал Даун, что идет к прусскому королю сикурс с великим транспортом амуниции и денежной казны из Шлезии: он отправил для разбития его генералов Лаудона и Шишковича, дав каждому по 6,000 человек войска. Они напали на сикурс сей в самое почти то время, когда он хотел вступать в линии пруссаков, и разгромили оный совершенно. Они побили до 3,000 пруссаков, взяли 400 человек в полон, получили в добычу 12 пушек и овладели всем почти транспортом. Таковой чувствительный урон и недостаток во всех нужных вещах принудил короля оставить осаду сего города и от него удалиться.
Пруссаки неудачу сию приписывали наиболее тому, что инженерный их полковник Балби ошибся и начал весть апроши к городу слишком издалека и за 1,500 шагов от крепости, отчего прошло много времени, покуда могли они доведены быть до гласиса, и потеряно много по пустому пороху и ядр; а во-вторых, потерянию помянутого обоза, состоявшего в 3,000 повозок, который, по длине его, не было им возможности весь вдруг на дороге защитить от нападавших цесарцев, которые так хорошо успели произвесть сие дело, что из всего множества фур и телег едва только двум стам с половиною удалось пробраться до прусского лагеря, в числе которых 37 возов были с деньгами.
Весь свет удивился тогда благоразумию Дауна. Он освободил город сей от осады, не потеряв ни одного человека. Он умел избежать баталии и сопротивника своего довесть наконец до того, что ему столь же опасно было отважиться дать бой, как и продолжать осаду, и чрез самое то принудил оставить оную. Однако и король прославился тогда не менее своим благоразумием. Он не только отступление сие произвел с толиким искусством, что цесарцы не могли ему ничего при том сделать, но и пошел в такую сторону, куда никто не думал. Ибо вместо отступления в Шлезию, пошел он вдруг в сторону к Богемии и прямо к столичному в ней городу Праге, и в начале июля расположился лагерем при Кёнигсгреце. Даун и Лаудон последовали за ним, один по правую, а другой по левую руку, и стали лагерем насупротив его при Любшау.
Теперь оставим обе сии армии, стоявшими в сей позиции, и посмотрим, что между тем в других местах происходило.
Колико неудачна была ольмицкая осада королю прусскому столь, удачно было, напротив того, начало кампании сего лета его союзникам гановеранцам. Родственник его, славный принц Фердинанд Брауншвеигский, сошедшись с французскою армией, бывшею под командою принца Клермонта при Кревельте, одержал над нею совершенную победу. Сия победа могла иметь весьма досадные следствия для австрийских Нидерланд. Принц Брауншвейгский, победивши французов, пошел далее, побрал многие города, вступил в Нидерланды, взял город Рюремонт, и легкие его войска простирали набеги свои даже до ворот столичного города Брисселя; но, по счастию, одержанная французским маршалом Броглио, вскоре после того, победа над гессен-кассельскими войсками, бывшими под командою принца Изенбургскаго, при Зундергаузене, поправила несколько дела и дурные обстоятельства французов. Они вошли после сей победы в город Минден, и вся гановеранская земля сделалась им отверстою. Сие расстроило так много все предприятия принца Фердинанда, что он принужден был, оставив все свои завоевания, перейтить назад через реку Рейн и иттить к Мюнстеру.
Таковы были происшествия у союзников наших, а теперь время уже нам обратиться к нашей армии и посмотреть, что между тем мы делали и что у нас происходило.
По занятии всей Пруссии нашими войсками, расположился наш главнокомандующий генерал граф Фермор, как прежде было уже упоминаемо, вдоль по реке Висле кордоном. В сем положении оставалась армия до вскрытия полой воды, и в течение сего времени старался он только занять таким же образом войсками нашими и предместья города Данцига, как заняты были все прочие польско-прусские города: Эльбинг, Мариенбург, Кульм, Грауденец и Торунь. Однако это намерение его не удалось. Данцнгские жители того не захотели, за них вступились министры прочих держав, и так принуждено было сие дело оставить. Как же скоро весна начала вскрываться, то переправлен был один корпус войска, под командою генерала Панина, за Вислу, и велено было стать лагерем подле местечка Диршау, а чрез несколько времени потом переправилась и вся армия при Иршау чрез Вислу, и расположилась на той стороне лагерем.
Все думали тогда, что армия наша выступит нимало не медля далее в поход и, пользуясь отсутствием короля, поспешит войтить в пределы бранденбургские и простирать завоевания свои далее; однако воспоследовало противпое тому, и, к удивлению всего света, простояла она в помянутом положении и не делая ничего несколько недель сряду. Никто не знал, что заключать о таковой медлительности, и хотим ли мы, или нет вправду нападать вооруженною рукою на шлезские и брандешбургские землт. Но причиною тому было, может быть, поджидание идущих прямо чрез Польшу других наших войск, а особливо нового или так называемого обсервационного корпуса, который шел весьма медлительными стонами. Но как бы то ни было, но армия наша стояла до самого почти июня праздно и ничего не делала, и не прежде выступила в поход, как в исходе мая, но и тут дошла только до местечка Коница и остановившись, опять несколько недель простояла.
В сем месте соединилась, наконец, вся армия вместе, и генерал Фермор, отделив особый корпус, под командою графа Румянцова, для впадения в прусскую Померанию, сам поворотил влево и пошел со всею армиею в Малую Польшу и чрез несколько дней прибыл в польский город Познань.
Между тем, как сие происходило, передовые наши войска отправленного в Померанию корпуса, под командою генерал-майора Демику, вступили в пределы Померании при местечке Рацебуре, неподалеку от городка Нейштетина. В сем городке поставлен был от пруссаков один ротмистр, с несколькими десятками гусар и драгун, для примечания наших движений. Он хотел было захватить одну нашу партию, но сам охвачен был так нашими войсками, что принужден был три раза прорубаться сквозь наших и с великою нуждою спасся в Нейштетине.
Сие было первоначальное в сей год неприятельское действие, и пруссаки не преминули и в сей раз очернить поступки наших войск в глазах всего света. Они кричали повсюду, что войска наши, при вшествии своем, и в сей раз, в пределы прусские, производили бесчеловечные варварства и такие жестокости, какие производимы были ими в минувшем году при фельдмаршале Апраксине. По повелению от двора их, обнародованы были такие известия, которые без досады читать было не можно. Они писали, что будто бы после вышеупомянутой сшибки, оное местечко Рацебур со всеми соседственными деревнями предано было на расхищение казакам, и что они не только разграбили оные и опустошили совершенно, но производили и неслыханные бесчеловечия. По словам их, сундуки и укладки во всех домах были разломаны, хлеб потоптан и потравлен, рогатый скот, овцы и лошади отогнаты в Польшу и там за бесценок распроданы, а жители, несмотря хотя они все, что у них ни было, охотно отдавали, немилосердно сечены были плетьми и мучены. У ломинского пастора Гензеля отрублена была сперва рука, а потом застрелен он был тремя пистолетными пулями. Бурценского ландрата Остена и нескольких других пасторов засекли до полусмерти кнутьями, отчего ландрат и умерт; а другого Остена, шестидесятипятилетнего старика, обвязали соломою и зажегши оную, так и оставили, отчего он лишлся жизни. Бесчиния же, делаемые над женщинами всякого состояния и возраста, неудобоизобразимы, и так далее. "Опустошив сим образом — продолжали сии известия говорить далее — половину Нейштетинского уезда, сей корпус продолжал свой поход до Драггеймского Господства в Неймарке, и опустошил таким же образом помянутое господство вместе с Драмбургским и Арендсвальским уездом в Неймарке. Но как скоро уведомились они, что идут против их некоторые отправленные из Кистрина войска, то отступили чрез Драгу реку назад в Польшу и испытывали только там делать набеги, где не уповали они найдти себе противоборство".
Вот каким образом писали о нас пруссаки и, может быть, имели к тому и причину, ибо за казаков наших поручиться никому не можно. Однако и то правда, что никто так бесстыдно не умел лгать, как пруссаки, и что им уже не в диковинку было сплетать иногда сущие лжи или, по крайней мере, из каждой мухи делать слона. Но я, оставя сие, возвращусь к продолжению истории.
Главная наша армия, простояв дней десять в Познани и приготовившись совсем ко вступлению в неприятельскую землю, выступила, наконец, 1-го числа июля в поход и пошла прямо в Шлезию, направляя поход свои к прусскому городу Франкфурту, что на реке Одере. Разные небольшие неприятельские партии встретили ее тотчас при вступлении в пределы прусские, и наши передовые войска принуждены были беспрерывно с ними сражаться. Ибо как скоро получено было королем известие о приближении к границам нашей армии, то велено было от него генералу графу Дона оставить обложение шведского города Стральзунда и поспешать к тому месту, где мы намерены были войтить, и стараться делать нам в походе возможнейшую остановку и помешательство, и всячески защищать страну сию от войск наших. Сей генерал, имея небольшой корпус, расположился за рекою Одером при Франкфурте, и, для делания нам остановок и препятствия, отправил с отрядом генералов Каница, Малаховского и Платена, и сии не преминули учинить все, что только им возможно было. Но как отряды их были слишком малы, то и не могли они ничего важного произвесть против столь многочисленной армии, какова была тогда наша. Они хотя и старались заседать в некоторых местечках, чрез которые нам иттить надлежало, равно как и при переправах чрез некоторые реки делать нам препятствия и беспокойство, но с уроном принуждены были всегда уступать слишком превосходящей их силе.
Совсем тем, как граф Дона с корпусом своим взял при Франкфурте такую позицию, что нашей армии не можно было с удобностью в сем месте переправиться через большую реку Одер так, как армия была сперва намерена, то граф Фермор решился выттить опять из пределов Шлезии, в которые было он вошел и, поворотив вправо, вступить в пределы Мархии Бранденбургской и, переправившись опять чрез реку Варту, иттить чрез Ландсберг к прусской крепости Кюстрину, посреди почти реки Одера построенной, и стараться овладеть сею крепостью, чтобы тут удобнее было чрез помянутую реку Одер переправиться. Генерала же графа Румянцова с особливым корпусом, состоящим наиболее из одной конницы, отправил он далее вправо к Старгарду, чтобы искать переправы чрез Одер еще ниже и в другом месте. Тако расположась, выступил он в исходе июля в обратный поход из Кёнигсвальда и шел с толиким поспешением, что 3-го числа августа дошел до деревни Гросс-Камина, отстоящей от Кюстрина на одну только милю. и расположился тут лагерем.
Не успел он приттить в сие место, как определено было на другой же день учинить на Кюстрин нападение. Крепость сия, построенная за 200 лет до сего времени, не имела с сей стороны никаких наружных укреплений. Она окружена была с одной стороны рекою Одером, а с другой — то есть с нашей, топким болотом, но которое, однако, не так было широко, чтоб не можно было нам ее бомбандировать. Совсем тем почиталась она весьма важною и крепкою крепостью, в которой надежде и свезли в оную жители всех тамошних окрестностей наилучшие свои пожитки и имения, для безопаснейшего сбережения.
Для атакования оной отправлен был генерал Штоффель с авангардом, состоящим из 2,000 гренадер и некоторого количества легких войск. Сей генерал, пришед пред крепость и предместие оной, увидел, против всякого чаяния своего, целый корпус прусских войск, пред болотом, отделявшим город от форштата, поставленный и тысяч до шести простирающийся. Таковое видение его сперва остановило и принудило несколько назад отступить; но генерал Фермор, приехавший сам вслед за сим генералом, велел тотчас помянутым гренадерам приступить к самому жилу форштата, и в тот же момент привезть пушки, и поставив на чистом поле, не делая никаких траншей и батарей, произвесть прежесточайшую пальбу по мостам, отделяющим город от форштатов. А в самое то время гренадерам напасть с такою фуриею на прусские войска, что сии принуждены были с превеличайшим беспорядком бежать и спасаться по мостам в город.
Между тем вся армия последовала вслед за сим авангардом и пришед под крепость, расположилась перед оною. И как имели мы тогда изящную артиллерию, то граф Фермор, ни минуты не медля, приказал ей наижесточайшим образом бомбандировать. Сие произведено было артиллеристами нашими с таким искусством, что с третьей бомбы город сей загорелся и в несколько часов превратился в пепел. Сие особливое несчастие сему городу случилось 2-го числа августа, и произошло более оттого, что помянутой роковой бомбе случнлось упасть в магазин, наполненный соломою, и недалеко от порохового погреба находившийся. Отчего произошел столь ужасный пожар, что не только все строение в городе превращено было, менее нежели в 6 часов, в пепел, но и сами жители насилу успели спастись на ту сторону реки Одера, откуда принуждены были видеть все дома и имения свои пожираемые пламенем.
Состояние, в каком находились тогда несчастные жители сего города, было по справедливости ужасно и плачевно. Некто из них изобразил оное в письме своем из Берлина наиживейшими красками; и как из письма сего можно всего яснее усмотреть, в каком жалком положении находились тогда сии несчастные люди, то сообщу я вам его от слова до слова.
"Я уведомляю вас чрез сие, — говорит он, — о плачевной гибели города Кюстрина и о жестоком жребии, поразившем всех жителей сего разоренного места и принудившем меня взять сюда мое прибежище с таким расположением духа, которой сообразен сему случаю. 2-го числа сего месяца, в три часа после полудни, загремел у нас по всему городу слух, что русские гусары и казаки показались на наших городских полях пред короткою плотиною. Слух сей привел весь город тем в вящее движение, что уже известно было о российской армии, что вся она, переменив свой поход и повернув на Ландсберг, приближалась к Кюстрину. С башен, колоколен и валов городских видны были, между гусарами и казаками, некоторые отличного достоинства люди, разъезжающие на английских и покрытых сетками лошадях и смотрящие на город в подзорные трубки. Но как с крепости учинено было по них несколько пушечных выстрелов, то удалились они опять. О сем происшествии донесено было тотчас стоящему при Франкфурте графу Дона и прошено о умножении гарнизона в крепости, что тотчас и учинено было, и вместе с сим прислан был и новый комендант, полковник Шак.
"3-го числа получено было известие, что генерал Фермор в тот день со многими другими генералами обедал в Вице, за две мили от Кюстрина, и что было у них разговариваемо о вчерашнем рекогносцировании, о положении крепости, о делании батарей и о том, что предпринимать в последующий день. Несмотря на то, в Кюстрине не чувствовали мы еще никакого страха и спали в сию ночь покойно, покуда не разбудила нас поутру, в 4 часа, перестрелка наших гусар с неприятельскими, и несколько пушечных выстрелов. Мы взбежали на башни и увидели все поле за нашим форштатом до самого леса покрытое неприятельскими и нашими легкими войсками, стреляющими друг в друга. Но около десятого часа увидели мы, в подзорную трубку, превеликую колонну неприятельской пехоты, идущую от Тамзеля и Варнику к нашей виноградной горе. Не успела она приблизиться к сей горе, как, поставив на ней свои пушки, начала производить из них столь жестокую стрельбу картечами по нашим гусарам, что они вместе с прочими нашими войсками принуждены были с великою поспешностью ретироваться в крепость. После чего не прошло еще и получаса времени, как неприятели кинули к нам такое множество бомб и карказов, что город наш тотчас в трех местах загорелся и огонь, по причине тесного и сплошного строения, так усилился, что не можно уже было никак его потушить. Сие и продолжавшееся беспрерывно летание бомб, привело всех жителей в такой страх и изумление, что все начали помышлять о спасении только единой своей жизни и о ушествии в поле.
"Сих бомб и зажигательных ядер было так много, что, казалось, будто бы все небо разверзлось и сниспустило на нас дождь огненный, и оттого повсюду, куда ни обращались взоры, видимы были обрушивающиеся дома и побивающие своих хозяев. 0 погашении сего пожара не можно было никому и мыслить, а все, кто только мог иметь движение, обратились в бегство. Самые младенцы у грудей своих отчаянных матерен, самые больные, лежавшие в своих постелях, едва имели время, бросив все и, полуобнаженными, уйтить из погибающего города. Единый стон и жалостные вопли и рыдания слышны были отовсюду, а особливо от перебежавших за реку Одер и видевших оттуда огнь и дым, снедающий все их имение и пожитки и уносящий с собою в облака. Премногое множество погибло тогда людей в самом огне и пламени. Множество других подавлено обрушившимися домами и задохлось в погребах, где они и от бомб себе спасения искали. Я сам едва мог иметь столько времени, чтоб накинуть на себя платье, как бомбы уже над главою моею с страшным треском расседались. Тогда не оставалось иного думать, как спасать только жену свою и детей. Они поскакали с постелей своих и так, как спали, полуобнаженные, принуждены были спешить за мною и покидать все наше имение и достаток в жертву огню и пламени. Мы не успели еще добежать до площади, как одна бомба, упадшая пред ногами нашими, повергла нас на землю и с преужасным треском расселась. По счастию черепы ее нас не повредили. Весь народ стремился и бежал за ворота, и всякой поспешал спасать себя в том, в чем был, и покидая все, что ни было у него на свете. Несколько сот последовало за нами, такими ж полуобнаженными, как мы были, и оставляли дома свои, и в них многие по нескольку тысяч денег. Мы потеряли все, и мне удалось только спасти одну жизнь свою и своих домашних, и я благодарю и за то еще Бога.
"Несчастными сделались не одни мы, жители сего города, но и многие приезжие, убежавшие к нам в город с наилучшими своими пожитками, и погибло при сем случае и множество церковных утварей, присланных из разных мест сюда для сохранения. Сверх того, не находим мы и многих людей и не знаем, куда они делись. Зной и жар от огня и пламени был так велик, что растопились от него даже самые пушки в цейхгаузе. Мост, сделанный через реку Одер, сгорел весь, и даже самые быки, сделанные для удержания льда, обгорели по самую воду. Одним словом, зрелище было наиужаснейшее и такое, что я сумневаюсь, был ли подобный тому пример со времен разорения Трои и Ирусалима в свете, чтоб город, погиб столь страшным и плачевным образом в немногие часы и проглощен был огнем и пламенем. Со всем тем, городские валы и укрепления остались целы и невредимы".
Вот каким образом погиб сей прусский город от жестокого нашего бомбандирования. Но и как сгорели только одни домы, а укрепления остались целыми, и гарнизон, несмотря на то и на все наши многократные требования и делаемые ему возможнейшие угрозы, не хотел никак сдаваться, то и принуждены были наши после того начать формальную осаду; а о сем, столь удачном и скоропостижном сожжении сего города, отправлен был нарочный курьер с уведомлением ко двору.
Но письмо мое так уже увеличилось, что время оное уже и кончить, а повествование о дальнейших происшествиях предоставить будущему, то покончу оное, сказав вам, что я есмь всегда вас почитающий ваш и прочая.
Любезный приятель! Помянутое сожаление Кюстрина наделало тогда много шума в свете. Многие нас винили за таковое невинное разорение бедных жителей, а другие извиняли введенным уже в свете военным обыкновением, позволяющим уже таковые действия. Что касается до нас, находившихся тогда в Кёнигсберге, то мы, получая почти ежедневно обо всех происшествиях в армии известия, услышав о сем, не могли, чтоб не порадоваться сему приключению, ибо все мы не сомневались, что, претерпев такое бедствие, не можно будет сему городу долго держаться, но оный принужден будет скоро сдаться. Не могу изобразить вам, с какою нетерпеливостью дожидались мы после того всякий день курьера, едущего с ключами города Кюстрина ко двору; ибо столь удостоверены были мы, что сей город скоро будет в руках наших. Однако, судьбе угодно било определить инако: и произвесть то, чего мы всего меньше ожидали.
Не успело несколько дней пройтить, как проскакал через Кёнигсберг курьером ко двору полковник Розен. Все мы с крайним любопытством старались тогда узнать, с каким бы известием он ехал, и услышали, что он отправлен был с известием о бывшей у наших с пруссаками прежестокой баталии, о которой хотя и говорили, что будто наши ее выиграли и над пруссаками одержали победу, но вид сего полковшика показался нам столь невеселым и унылым, что мы не знали, что думать, и начинали уже иметь некоторое сомнение. В сей неизвестности находились мы не более двух или трех дней, то есть покуда пришла почта и привезла нам берлинские газеты. Но вообразите себе, любезный приятель, какова была наша досада и сожаление, когда мы увидели из оных, что наша армия имела дело с самим королем и что будто им разбита наголову, так что число одних побитых у нас простиралось до 20 тысяч человек, и что взяли они у нас 103 пушки, 27 знамен и всю походную казну, простирающуюся до 85 тысяч рублей. Обомлели мы сие читая; но всего уже несносней для нас было то, что о своем уроне писали они, будто оный побитыми простирается не более, как до 563 человек. Такая бесстыдная ложь была слишком очевидна. "Умилосердитесь, государи мои, — говорил я тем, которые тому верили, — неужели наши рук не имели и сами только шеи протягивали и давали себя рубить без всякой обороны? Сами же они говорят что баталия целый день продолжалась и была наижесточайшая. Каким же образом урон с обеих сторон таков уже слишком несоразмерен? Нет, говорил я далее, дело, конечно, было, но как-нибудь да не так, а происходило иначе".
Сие и действительно нас несколько утешало; а вскоре после того оказалось, что предугадывание мое было в самом деле справедливо, и победа сия далеко не такова для пруссаков была велика, как они сперва расхвастались. Но дабы могли вы яснейшее понятие иметь о сей нашей славной и достопамятной битве, то расскажу я вам все происшествие оной обстоятельнее.
Как скоро армия наша вышеупомянутым образом к границам бранденбургским приближилась и в оные вступила, то дано было о сем тотчас знать королю прусскому. Сей находился тогда в Богемии и вознамеревался иттить к Праге для овладения сим столичным богемским городом. Ничто не могло тогда быть досаднее для короля прусского известия сего, а особливо приносимых жалоб на делаемые нами разорения и опустошения. Голова его наполнена была пышными замыслами, а сердце надеждами получить над цесарцами великие выгоды; и посреди самых сих дальновидных замыслов видел он себя принужденным, оставив все, скакать скорее к нам и стараться защитить самое сердце государства своего от нападения нашего. К вящему усугублению досады его, получил он известие, что и самые шведы, освободившись от обложения в Стральзунте, вошли беспрепятственно в его пределы и приближались уже к самому столичному его городу Берлину. Все сие принудило его, подхватив 14 батальонов пехоты и 33 эскадрона конницы, не иттить, а бежать на защищение своей Бранденбургии. Скорость шествия сего была так велика, что он в две недели перешел более 120 миль, или около 900 верст, и, к особливому несчастию нашему, успел еще поспеть к Кюстрину благовременно. Он приехал во Франкфурт-на-Одере в самое то время, когда наши осаждали Кюстрин, и все пушечные наши выстрелы были там слышаны. Досада его была так велика, что он, остановясь тут ночевать и смотря, стоючи на крыльце одного дома, на проходящие мимо его войска, стоял как изумленный и только что нюхал табак при каждом услышанном им выстреле нашем. Когда же он приехал в Кюстрин и, увидев жалкое его состояние, узнал, что при защищении сей крепости учинены были комендантом великие погрешности, и сей, видя его гнев, стал извиняться, то он так был раздосадован, что коменданту сказал: "Не на тебя я досадую, а на себя, что тебя сделал комендаптом".
Сим образом ярясь и пылая на нас мщением, не стал он ни минуты медлить, но, соединившись тут с войсками графа Дона, положил, перешед реку, тотчас на нас напасть. Но как в самом Кюстрине, за сгорением моста, перейтить было не можно, то избрал он для переправы себе другое и за несколько верст ниже Кюстрина место. Тут в один миг поспел у него мост и он, воспользуясь нашею оплошностью и небрежением сего места, переправил всю армию свою в одну ночь и столь удачно, что наши не успели сделать ему в том ни малейшего помешательства, и он не только не потерял притом ни одного человека, но и отрезал нас чрез то от румянцевского корпуса, находившегося далее вниз по реке Одере и в довольном от армии расстоянии.
Не успел он важную сию преграду перейтить, как, пользуясь всякою минутою и не давая нам время к принятию его надлежащим образом приготовиться, пошел с обыкновенным своим проворством и скоростью тот же час для атакования нашей армии. Он не инако думал, что, нашед нас в беспорядке, побьет он всех нас; как свиней, и надеялся сего тем наиболее, что тогдашняя армия его была немногим чем меньше нашей. Однако в сем своем мнении он обманулся. Генерал Фермор, предусмотрев намерегие королевское, успел отойтить благовременно от города и стать в весьма выгодном месте в ордер баталии. Весь фрунт наш прикрыт был топким ручьем, а фланги прикрывали деревни Кварчен и Пикер, и вся армия поставлена была большим кареем или четверосторонником. Король обрадовался, нашед ее в таковом положении. Он почитал такие расположения войск к баталии из всех наихудшими, ибо как вся внутренность такового каре или четвероугольника напичкана была и повозками, и конницею, и самыми нужнейшими обозами, то все сие не только делало крайнее помешательство в движениях войск во время сражения, но имело то выгодное для неприятеля последствие, что из всех его ядер не пропадало ни единого, но каждое производило вред, влетая в сию огромную кучу народа, и когда пролетало без вреда чрез передний фрунт, так попадало в конницу и обозы внутри каре и их раздробляло; почему и не удивительно, что в сию баталию одному неприятельскому ядру случилось в одном нашем гренадерском полку целых 48 человек побить и переранить. А какое смятение производили сии ядра в помянутых внутри каре бывших обозах, того изобразить не можно.
Не успели пруссаки начать из артиллерии своей производить по нашему фрунту прежестокую пальбу, а особливо из больших пушек, как ядра их и начали вскоре ящики, фуры и другие повозки коверкать, опрокидывать, разрывать и приводить в неописанное замешательство; а как лошади, оторвавшиеся от многих, перебесились и скакали прямо на фрунт и в ряды, то сие увеличило еще более и до того сделавшееся смятение и беспорядок, что командиры наши увидели тогда, но уже поздно, что они сделали очень худо. Чтоб пособить сему злу сколько-нибудь, встрянулись они только тогда гнать все сии лишние тягости и обозы вон из каре; но тем еще более все дело испортили и так себе связали руки, что как в самое время король прусский стал обходить наше правое крыло, чтоб ударить в нас, по обыкновению своему, косою линиею во фланг, а надеясь наверное нас разбить, восхотел, для совершенного нас погубления, сделать нам и самую ретираду невозможною, и для того предварительно послал легкие свои войска и велел все бывшие позади нашей армии мосты и гати через речки, ручьи и болота разорить перепортить, и выгнатые из каре, наши обозы, нашед их разоренными, принуждены были остановиться, и надвинуло их туда превеликое множество, то от самого того и произошла страшная и такая сумятица, что командиры наши хотя и видели тогда, что надлежало скорей позицию своего войска переменить, но сие было уже поздно и невозможно, ибо король, не упуская ни одной минуты, атаковал с величайшим усилием и поспешностью наше правое крыло и принудил тем ко вступлению в сражение, отчего и загорелся тогда вдруг прежесточайший огонь, как из пушек, так и из мелкого ружья.
У нас случилось тогда на сем фланге стоять, так называемому, новому шуваловскому или обсервационному корпусу, составленному хотя из наилучших, но никогда в деле и огне небывавших людей. Совсем тем выдержал оный всю жестокую прусскую пальбу с наивозможнейшею храбростью, и удержал все стремление на себя прусских гренадер, так что они принуждены были сперва остановиться; но как в самое то время конница наша, увидев обнажившийся прусский, левый фланг, пустилась на оный и храбро в него врубилась, то и расстроиться и податься назад. Не успел Фермор сие увидеть, как, сочтя сие, хотя и слишком еще рано, совершенною победою, велел в некоторых местах разорвать фрунт своего карея для пропущения конницы, посланной от него для преследования бегущих; по сие и испортило все дело. Ибо как она с превеликим криком и воплем поскакала и произвела собою страшную пыль и сию, к несчастию, вместе с дымом несло ветром на пашу вторую линию и произошла оттого такая темнота, что ничего вблизи было не видно — то помянутая вторая наша линия, сочтя ее неприятельскою, произвела по ней сильную стрельбу сзади, а подоспевшй на подкрепление прусским отступающими, войскам храбрый генерал их Зейдлиц, с своею конницею, встретил ее спереди и с превеликим стремлением ударил на нее тремя колоннами, то в миг была она не только опрокинута, но доведена до того, что она поскакала на собственную свою пехоту; а в самое то время напал на нашу пехоту сбоку и другой еще корпус прусской конницы, то и произошла оттого тут совершенная расстройка, и как в пыли и в дыму наши перемешались совсем с неприятелями, то и началось такое убийственное сражение, которого никакое перо изобразить не в состоянии.
Пруссаки, которым всем пред началом еще сражения накрепко подтверждено было не давать никому пощады, рубили всех, до кого могли только достигать их сабли, без всякого милосердия и с такою запальчивостью, что их самое пламя горевшей тогда деревни Цорндорфа не могло никак удержать; но несколько полков прусских драгун, проскакав сквозь пламень, напали также на нашу пехоту и производили убийство, а храбрый генерал их Зейдлиц, разбивши нашу конницу и кончив это дело, предприял другое и почти до того неслыханное дело. Он, схватя свой кирасирский полк, напал, с саблями в руках, на нашу главную батарею, из больших пушек составленную, и, овладев оною, пустился также на пехоту, и как сим образом была она и спереди и сзади и с боков атакована и поражаема немилосердым образом, то и неудивительно, что не помогла ей вся ее храбрость, но все наше правое крыло приведено тем в расстройку, и в такой беспорядок, что не было тогда уже ни фрунта, ни линий, но солдаты, раздробившись врознь, уже кучками перестреливались с пруссаками и не столько уже дрались, как оборотились и жизнь свою продавали неприятелям своим очень дорого. Сами пруссаки говорят, что нм представилось тогда такое зрелище, какого они никогда еще не видывали. Они видели везде россиян малыми и большими кучками и толпами, стоящих по расстрелянии всех патронов своих, как каменных, и обороняющихся до последней капли крови, и что им легче было их убивать, нежели обращать в бегство. Многие, будучи прострелены насквозь, не переставали держаться на ногах и до тех пор драться, покуда могли их держать на себе ноги; иные, потеряв руку и ногу, лежали уже на земле, а не преставали еще другою и здоровою еще рукою обороняться и вредить своим неприятелям, и никто из всех не просил себе почти пощады. С толиким остервенением дрались с обеих сторон в эту кропролитную битву.
А ко всему тому присовокупилось еще и другое несчастие. Как помянутым образом все наше правое крыло было спутано и разбито и многие загнаты были в болоты и прогнаты до самого обоза, то солдаты наши бросились на попавшиеся им на глаза маркитантские бочки с вином и, разгромя оные, пили как скоты вино сие и упивались им до беспамятства. Тщетно разбивали офицеры и начальники их сии бочки и выпускали вино на землю, солдаты ложились на землю и сосали сей милый для себя напиток из земли самой. И сколько померло их тут от вина одного, сколько погибло от единого остервенения вином сим, в них произведенного. Многие в беспамятстве бросались на собственных офицеров своих и их убивали, другие, как бешеные и сумасшедшие бродили куды зря и не слушали никого, кто б им что ни приказывал.
Вот что происходило на нашем правом крыле и как дрались тут с самого утра до половины дня; но на левом до сего времени не происходило еще ничего, но теперь дошла и до него очередь. Пруссаки атаковали и оное, но нашли тут уже не новокорпусных, а старые полки и людей, видавших уже неприятеля, и потому не только не в силах были их сломить, но и сами еще ими были опрокинуты и обращены в бегство. Уже бежали они при глазах самого короля своего как скоты, и наши гнали и побивали их без милосердия; уже загнали они их в болото и овладели их батареею; уже недостает очень малого к тому, чтоб произоитить в сем деле великому и для их крайне невыгодному перевороту; уже победа начала совсем склоняться на нашу сторону; уже находился сам король в таком опасности, что подле самого его побиты были его пажи, а один из адъютантов его взят в полон и он сам уже отчаявался совсем в победе — как вдруг скачет и сюда тот же Зейдлиц с своею конницею, и не только останавливает наших в стремлении, но и своих бегущих, и возобновляет опять всю жестокость сражения. Он выдерживает всю жестокую картечную оружейную стрельбу, по нем производимую, но нападает и сам потом на нашу конницу. Расстроившаяся их пехота опять строится и, ободрившись, подкрепляет его в нападении и возобновляет с нами опять бой. А все сие и произвело и на сем крыле такое же убийственное и беспорядочное сражение, какое было на правом нашем крыле и остервенение с обеих сторон было притом так велико, что найден был один из наших воинов, который, будучи сам смертельно уже ранен, лежал на умирающем также от ран пруссаке, и грыз его своими зубами, и что, наконец, дошло до того, что с обеих сторон расстрелян был уже весь порох и стали драться на шпагах и штыках и продолжали так, покуда наступившая ночь сему взаимному убийству положила пределы, и принудила как нас, так и пруссаков, выбившихся уже из сил, взять отдохновение. И тогда увидели, что обе армии в дыму и во мраке фрунтами своими перевернувшись стали на месте баталии поперек таким образом, что половина побитых и раненых осталась у нас, а другая у пруссаков и множество пушек наших досталось в руки пруссакам, а не малое число прусских досталось нам; а сие и было причиною, что обе стороны имели некоторое право приписывать себе победу, а в самом деле почти никто никого не победил. Совсем тем, мы на сем жестоком и кровопролитном сражении потеряли более, нежели пруссаки. Они потеряли убитыми не более 3,400 человек, да ранеными 7,000 и в полон попавшимися до 2,000, всего с небольшим 12 тысяч, да в добычу нами получено 26 пушек и несколько знамен. А мы убитыми одними потеряли до 10,000, да ранеными и в полон попавшими столько ж, так что весь урон наш простирался до 21 тысячи, в том числе множество генералов, штаб и обер-офицеров; из пушек же потеряли мы более ста, а знамен 37. И все сие произошло оттого, что разъяренный, злобою на нас, король прусский при начале еще сражения накрепко приказал не щадить нас ни мало.
Впрочем, несчастие сие приписывалось наиболее толь славном нашему новому обсервационному корпусу, который, не только первый дрогнул, но кинувшись на бочки с вином, и разбив оные, напился пьян и пошел после бурлить без всякого порядка и стрелять без всякого разбора, и по своим, и по неприятелям. Беспорядок был так велик, что генералы наши потеряли всю команду и вместо того, чтоб устроивать войска, принуждены были сами помышлять о спасении своей жизни. И как наши войска с вражескими так были перемешаны, что никто не знал куда бежать, и где собираться, то и не удивительно, что лучшие и ретивейшие генералы попались неприятелю в полон.
В числе их находились два генерал-поручика, Салтыков и граф Чернышев, генерал-майор Мантейфель и два бригадира, Тизенгаузен и Сиверс. Переранено ж было множество; но более всех сожалели о генерал-аншефе, старике Броуне, который получил более 17 ран по голове.
Всю ночь после сего жестокого и кровопролитного сражения простояли обе армии на месте баталии под ружьем и никто не мог приписать себе прямо победы. Наутрие начиналась было опять баталия. Все советовали Фермору на то отважиться и счастливы б мы были, если б он сему совету последовал. Мы могли б верно победить и разбить короля совершенно, ибо у него не было уже пороха ни одного почти заряда. Но судьбе видно, угодно было, чтоб славу сего дня получили не мы, а король прусский. Граф Фермор струсил и сделал наиглупейшее дело: он написал письмо к неприятельскому генералу Дона и просил перемирия на три дня для погребения мертвых, и чтоб дан был паспорт для проезду раненому генералу Броуную. Таковая необыкновенная и неимеющая еще себе примера поступка, возгордила неприятеля. Граф Дона ответствовал ему таким же, но горделивейшим письмом. Он говорил, что как король, его государь, одержал победу, то он и будет иметь попечение о раненых. И сия досадная, безрассудная и крайне неблаговременная переписка и послужила после королю прусскому доказательством, что он победил. Но сего было еще не довольно: но славный наш генерал Фермор сделал еще того хуже: на место того, чтоб испытать еще свои силы, он в сей день отступил к своему вагенбургу и чрез то упустил из рук победу; а сие отступление наше и подало королю повод уже явно утвердить свою победу и славиться оною. Совсем тем он сам так был слаб, что ж не помыслил за нами гнаться и нас более беспокоить; но в тот же еще день и свою армию отвел назад и сам возвратился в Кюстрин.
Сим образом кончилось славное сие происшествие; и хотя не можно того сказать, чтоб король нас совершенно победил, но вся выгода, по крайней мере, от сего сражения осталась на его стороне, ибо наша армия, потеряв не только множество людей, но всю почти артиллерию и денежную казну, не в состоянии уже была ничего более предпринимать; и вместо того, чтоб иттить далее, принуждена была мало-помалу отступать, далее назад и наконец совсем возвратиться на прежние зимние свои квартиры в Пруссию, а король прусский получил свободу с войсками своими возвратиться опять в Шлезию и поспеть еще заблаговременно к удержанию успехов, производимых цесарцами.
Впрочем, великим поспешествованием несчастию нашему служило и то, что армия наша в деле сем не вся находилась, но превеликой корпус оной, под командою графа Румянцова и Штофеля, случился за несколько миль в отдалении и не мог поспеть к сражению. К вящему несчастию, обстоятельство не допустило корпус сей и на другой день подоспеть к главной армии, в которой годился бы он очень кстати и мог бы ослабленного короля поразить наголову. Один из наших главных генералов, а именно князь Александр Михайлович Голицын, ушед с баталии, прискакал без души к сему корпусу и уверил оный, что армия наша вся побита наголову, и что нет ей никакого спасения; а сие и принудило корпус сей, вместо того, чтоб поспешить на место баталии, помышлять о собственном своем спасении и о ретираде окольными путями назад к тому месту, где оставлен был у нас вагенбург. Словом, все стечение обстоятельств было для нас несчастливое, и единая польза, происшедшая нам от сего сражения была та, что войска наши прославились на оной неописанною своею храбростью и непреоборимостью. Сам король ужаснулся, увидев с какою непоколебимостью и неустрашимостью дралась наша пехота, и пруссаки сами в реляциях своих писали, что нас легче побивать, нежели принудить к бегству, и что солдаты наши дают себя побивать при своих пушках и при бочках с вином и что простреливания человека насквозь еще недостаточно к совершенному его низложению. Словом, все пруссаки с сего времени начали уже иначе думать о наших войсках и престали солдат наших почитать такими свиньями, какими почитали они их прежде. А мужики так были на них злы, что как пруссаки согнали их несколько тысяч и заставили рыть ямы и погребать побитых, то метали они в оные не только мертвые трупы, но и самых тяжелораненых, лежащих беспомощными на месте сражения и зарывали их живыми в землю. Тщетно несчастные сии производили вопли, просили милосердия и с стенаниями напрягали последние свои силы, стараясь выдираться из-под мертвых трупов; но вновь накиданные на них кучи придавляли оных и лишали последнего дыхания. Сами прусские писатели не стыдились замечать сие обстоятельство в своих о войне сей историях, равно как и ту не слишком похвальную черту самого короля прусского, который в то время, как попавшиеся в плен наши генералы граф Чернышев, Салтыков, Сулковский и прочие представлены были после баталии к нему, то он, кинув на них презрительный взор и отворотившись от них, сказал: "У меня Сибири нет, куда б их можно было мне сослать, так бросьте их в казематы кюстрниские. Сами они приготовили себе такие хорошие квартиры, так пускай теперь и постоят в них".
Сие повеление его было и действительно выполнено, как ни досадовал на то и не изъявлял неудовольствия своего граф Чернышев коменданту кюстринскому. Он спрашивал у него: "неужели казематы назначены жилищем для полководцев"? но комендант ответствовал ему: "Вы! государь мой, не оставили ни одного дома в городе в целости, где вам можно было отвесть квартиру, итак, должны уже быть довольны сими". Итак, как они ни сердились, но принуждены были лезть в сии каменные погреба, сделанные под городскими валами. Однако пробыли они в них только несколько дней, и король дозволил им потом нанять себе квартиры в кюстринском форштате, уцелевшем от пожара.
С сего времени до самой зимы не произошло у нас с пруссаками ничего важного, кроме первоначальной осады и бомбандирования померанской приморской крепости Кольберга. В сию экспедицию отправлен был генграл-майор Пальмбах, но и оная была также неудачна. Генерал сей думал устрашить город сей таким же сожжением, как Кюстрин. Он несколько раз посылал требовать сдачи; но как ему в том отказано, то хотя целый месяц простоял и беспрерывно бомбандировал, но не мог ничего крепости сей сделать. Все старания его зажечь ее были безуспешны. Почему принужден он был делать траншеи, и хотя ими и нарочито близко приблизился к городу, но как корпус его был слишком мал, то и не мог он отважиться на приступ; когда же присовокупилось к тому и то несчастие, что отправленные к нему суда с провиантом и амунициею на море непогодою разбило и в провианте сделался ему недостаток, то принужден он был наконец осаду сию оставить и со стыдом отойтить от города.
Сим кончилась в сей год наша против пруссаков кампания, которую по справедливости можно почесть несчастною, ибо мы растеряли множество людей, артиллерии, амуниции и денег, а всем тем не произвели ничего и принуждены были с досадою видеть, что мы в надежде своей на господина Фермора обманулись, и что он в практике далеко не столь искусный был полководец и генерал, как мы сперва думали; ибо после известно стало, что он наделал много погрешностей, а сверх того поспешествовадо к тому много и то, что он нелюбим был всеми солдатами.
Но не таково окончилась кампания сего года в Шлезии и Саксонии. Союзникам нашим, цесарцам и французам, удалось с избытком отмстить королю прусскому весь урон, причиненный им нашей армии и он потерял там то, что у нас выиграл.
Не успели мы тогда с армиею своею начать отступление, как король, оставив графа Дона с небольшим корпусом против нас, а генерала Веделя отправив в Бранденбургию для отогнания шведов, отправился сам с великим поспешением и с лучшею частью войск помогать брату своему, принцу Гейнриху и избавлять его от нужды; ибо надобно знать, что между тем, как король вышеупомянутым образом ходил к нам и с нами имел дело, искусный генерал Даун с цесарцами был не без дела: он, отправив генерала Гарша с 20,000 человек для осады шлезской крепости Ненса, сам пошел прямо в Саксонию для изгнания оттуда пруссаков. Там находился с ними принц Гейнрих, брат королевский, и был уже утесняем армией имперскою. Даун хотел утеснить его с другой стороны и, соединившись с имперскою армиею, выгнать его совсем из Саксонии и овладеть столичным городом Дрезденом. Он и произвел бы сие, может быть, в действо, если б не имел против себя столь искусного полководца, каков был принц Гейнрих. Сей, несмотря на все усилия обеих цесарских армий к принуждению его к баталии, умел находить средства убегать всякий раз от оной, и разными движениями и оборотами своими занимал их столь искусно, что проволочил дело сие до тех пор, покуда успел подоспеть на помощь к нему сам король прусский. Весь свет удивился опять тогда ужасному проворству и скорости, с каковою король прилетел от нас в Саксонию, и с коликим искусством умел разрушить все замыслы предприятия Дауна и имперской армии; но прославился чрезвычайно притом и цесарский предводитель граф Даун. Все движения и обороты его были так благоразумны, что король хотя и усилился над ним чрез соединение с своим братом, но не мог найтить удобного случая и места к атакованию его так, как ему хотелось. Даун сам начал тогда убегать баталии и становиться в столь выгодных местах, что король не мог никак отважиться на него напасть, что и побудило его переменить свое намерение и, отделившись опять от своего брата, поспешить в Шлезию для вспоможения крепости Нейсу. Но не успел он в сей поход с армиею своею отправиться, как Даун, ни мало не медля, последовал за ним по стопам и умел спроворить так хорошо, что в одном месте, опередив короля, заманил его в столь тесное и для его предосудительное, а для себя выгодное место, что любимец и наилучший друг королевский фельдмаршал прусский Кейт, увидев сие, королю сказал: "Ежели цесарцы в сей раз оставят нас спокойно, то все они достойны повешены быть". Но Даун и не был так глуп, чтоб упустить из рук столь вожделенный случай: он атаковал действительно их при Гогенкирхе, и по весьма упорном и кровопролитном сражении был столь счастлив, что короля разбил в прах, побил у него до 10,000 человек, взял более 100 пушек, более 30 знамен и большую часть его обоза и все палатки. Словом, король никогда еще не претерпевал столь великого убытка и урона и сие было ему, власно, как в возмездие за разбитие нас и в наказание за излишнее его хвастовство. Тут потерял он не только множество войска, но, что всего для него чувствительнее было, наилучшего своего друга вышеупомянутого фельдмаршала Кейта, о котором он не мог довольно натужиться.
В самое почти то же время разбили и французы, под командою принца Субиза, гессенкассельскую армию при Лицебурге. Сие умножило еще более досаду короля прусского. Однако он и при всех сих несчастиях не потерял ни мало героического своего духа, но деяниями своими еще более прославился. Он умел принять такие меры и по разбитии своем сделал такие движения, что произвел то, что все сии победы не имели никаких вредных для его следствий. Даун хотя и хотел воспользоваться своею победой и возвратясь к Дрездену, овладеть оным, однако сие ему не удалось, и он из сожаления о сем городе и не желая разорить его бомбандированием, принужден был оставить облежание оного и окончить кампанию возвращением своим опять в Богемию, а королю прусскому удалось освободить и город Нейс от осады и остаться на зиму опять с покоем и иметь то удовольствие, что, несмотря на все великие военные происшествия, бывшие в сие лето, остался он властителем всех прежних своих областей и на всех сражениях не потерял более 30,000 человек; напротив того, урон, претерпенный всеми воюющими против его союзными державами, считался до 100,000 человек.
Таковыя-то происшествия были в течение сего лета и таковым-то образом угодно было провидению Господню расположить оные. Никто опять не думал, чтобы получили они таковое окончание и чтоб пролитие столь многой человеческой крови пропало тщетно и не произвело никакого важного последствия.
Теперь, пересказав вам о войне сего лета, время мне возвратиться опять к продолжению моей повести. Сие и учиню я в последующем письме, а теперешнее сим окончав, скажу, что есмь ваш и прочее.
Любезный приятежь! Между тем, как в Бранденбургии, Померании, Шлезии и Саксонии война вышеупомянутым образом горела, и многие тысячи людей погибали понапрасно, мы продолжали жить в Кёнигсберге наиспокойнейшим образом, и так, как бы находились в дружеской земле или в своем отечестве. Ничто не нарушало нашего спокойствия и не мешало нам упражняться в разных увеселениях. Одни только получаемые неприятные слухи о военных наших происшествиях нас несколько смущали; но и то не слишком много, ибо как мы самоличного участия в бедствиях и нуждах, претерпеваемых армейскими, сами не имели, то и не чувствовали оных, а занимались только одними любопытными распроведываниями от приезжих из армии обо всем там происходившем и в читании того, что тогда обо всем том было писано в газетах.
Никогда и ни о какой баталии так много писано не было, как о помянутой цорндорфской или, как некоторые называли, кюстринской. Ибо как обеим сторонам хотелось победу себе присвоить, то обе сначала многое лгали и либо что-нибудь утаевали, либо лишнее себе приписывали, то сие и подало повод к разным и многократным с обеих сторон возражениям, изъяснениям и доказательствам, а оттого и были газеты тогдашнего времени очень любопытны.
Но как много ни старались наши сокрыть свой стыд и защитить честь нашего оружия, однако самую истину трудно было утаить от глаз света. Самим нам, находившимся тогда в Кёнигсберге, сколько ни хотелось сперва того, чтоб то была правда, что мы победили и что наши говорили, и все то неправда, что писали пруссаки; но полученные наконец именные списки всем побитым и раненым офицерам открыли нам глаза и заставили судить инако о сей мнимой нашей победе, ибо число одних офицеров побитых, раненых и в полон взятых, было так велико, что хотя б и действительно была то правда, что мы победили, но и в сем случае победа б была слишком дорого куплена, ибо по собственным нашим напечатанным и во всем государстве обнародованным ведомостям, число одних побитых штаб и обер-офицеров простиралось до 211, да тяжело раненых, коих столь же хорошо можно почитать как и побитыми, до 415, да легко раненных 238, да в полон пруссаками взятых 75,- так, что число всех простиралось без малого до 1000 человек. Количество, какого нам никогда еще терять не случалось, и которое погрузило все наше отечество в слезы, рыдания и вздохи; ибо как все сии офицеры были на большую часть наши дворяне и действительные владельцы своих деревень и имений, поелику тогда все дворянство служило, то не остался почти ни один дворянский дом в России без огорчения, и который бы не оплакивал несчастную судьбу какого-нибудь своего ближнего или родственника. Словом, кампания сего лета была для России весьма бедственна и такая, какой она еще никогда не имела и которая ей долга будет памятна.
При таковых обстоятельствах легко можете заключить, что мы особливую причину имели благодарить Бога, что нам не случилось быть в оной вместе с прочими полками; но мы прожили все сие лето в Кёнигсберге и провеселились. Из помянутых ведомостей усмотрели мы, что не было ни одного полку, который бы не потерял в сие лето множества своих офицеров; итак, сколь легко бы могло случиться то и с нашим, если б он был вместе с прочими в армии. Но никто, я думаю, столь много не был тем доволен, как я. Несколько раз приходило мне то на ум, что в случае если б находился я в армии, то весьма легко мог бы и я находиться в числе помянутых несчастных и лежать на Цорндорфских полях под трупами мертвых; и потому при всяком случае и разе благодарил судьбу свою, что она меня от того отвела и избавила. А таковые размышления подействовали во мне весьма много и при том крайне критическом для меня случае, о котором теперь я вам рассказывать стану.
Было то пред наступлением осени и вскоре после вышеупомянутой баталии. Армия, потеряв, как на цорндорфском сражении, так и при других мелких сражениях, множество людей, требовала себе подкрепления. Для сего другого не оставалось, как собрать и все последние, в Пруссии в разных местах остававшиеся войска и присовокупить их к армии. Итак, тотчас разосланы были от главнокомандующего во все места повеления и велено всем оставшимся полкам иттить к оной и поспешать наивозможнейшим образом. Сему жребию подвержены были и оба наши полка, содержавшие до сего караул в Кёнигсберге, ибо как опытность доказала, что большие караулы были тут не слишком нужны, то велено было, для содержания оных оставить только третьи батальоны, с слабейшими и к походу неспособными людьми, а прочим всем, с лучшими людьми, иттить с поспешностью к армии.
Повеление сие было для нас, власно, как громовым ударом. Все наши офицеры встужились и взгоревались, услышав оное. Они так уже привыкли к тутошней распутной и для них веселой жизни, что никому не хотелось расстаться с оною. Я сам смутился, услышав о том. Обстоятельство, что я хотя и находился тогда при Корфе, но из полку не был выключен, да и взят был к нему только приватно и на время, приводило меня в смущение. К вящему несчастию, прежний наш старичок-полковник около самого сего времени из полку нашего выбыл в отставку, и на место его приехал новый полковник князь Долгоруков, о котором хотя и уверяли нас, что он человек добрый, однако, по новости своей, был он никому еще незнаком. Его первое дело было узнать всех полку своего офицеров. Я должен был также к нему явиться; и как обо мне насказано ему было от прочих уж, довольно, то приласкал он меня отменным образом, и хотя сожалел, что я нахожусь от полку в отлучке, однако приказал ходить к нему чаще.
В сих обстоятельствах было сие, как получено было в полк вышеупомянутое повеление. До сего времени не видал я от сего нового полковника себе никакого худа и никакого добра. Но тогда, как начал он перебирать всех в полку нашем офицеров, для оставления с батальоном самых негоднейших, прислано было от него и за мною. По приходе моем, говорил он мне: что как он наслышался так много о ревности моей к службе и об особливых моих способностях, то нимало не сомневается в том, чтоб не хотел и я вместе с ними отправиться к армии. — "Конечно так"! отвечал я, ибо в скорости не мог ничего иного ему сказать. Вопрос сей был для меня совсем неожидаем, ибо сказать, что "не хочу", казалось мне не только дурно, но и совсем неприлично. "Когда так, сказал мне он далее, так извольте собираться в поход, а я уже постараюсь о том, чтобы вас в полк отпустили". — "Очень хорошо, ответствовала. Сборы наши не велики и мы к походу всегда готовы".
Сказав сие, пошел я от него с беспокойным духом, ибо признаться надобно, что, несмотря на всю выхваляемую им мою ревность и усердие к службе, приказание его было для меня не весьма увеселительно, и я далеко не имел такой охоты к сопутствованию им, как он думал, но гораздо охотнее хотел бы остаться в Кенигсберге. К тогдашней моей жизни в сем городе я так уже привык, и она мне уже так полюбилась, что я между ею и многотрудною и опасною военною жизнью не находил уже никакого сравнения, и первой давал безконечное преимущество пред последнею. Мне пришли тогда на память все выгоды и приятности тогдашней моей жизни, и все то хорошее, чем я тогда пользовался, и мысль, что я всего того лишусь делала мне оные еще приятнейшими. Говорится в пословице: что мы тогда только узнаем прямую цену вещам, когда их лишаемся, и это очень справедливо.
Тогдашний случай доказал мне то наияснейшим образом. Мне никогда еще тогдашняя жизнь, столь приятною и драгоценною неказалась, как в сии минуты. Я начинал уже тужить, что поспешил ответом своим полковнику; и чем более я о том размышлял, тем досада на самого себя становилась больше, что я так неосторожен был и нимало не подумав, но тотчас объявил согласие свое к отъезду с полком. "Не нелегкая ли меня за язык дернула? говорил я сам себе, и в своем ли я был уме и разуме? Что за усердие и что за ретивость такая. Ни кот, ни кошка о сем усердии и ревности твоей не узнают! Никто тебе право за то не скажет спасибо и никого ты тем ни мало не удивишь, а ни дай, ни вынеси, лишишься покоя, безопасности и тысячи выгод, которыми до сего времени ты пользовался и без всякой нужды подвергнешь себя опять не только всем прежним трудам, нуждам, волокитам, но и самым опасностям. Не все так может удаваться как в прошлом году; тогда нам было хорошо воевать, а ныне не слышишь ли каково жарко бывает. Не в сей, а в другой год, и не в тот, так в другой случай дойдет и до тебя очередь. Таким же образом хорошохонько и тебя калекою сделают и изуродуют, как других-многих, и тогда храбрись себе пожалуй и величайся ранами, а что в бок попадет, того не вынешь. Об усердии и ревности твоей никто и не узнает, а ты изволь влачить на век жизнь горестную и несчастную; но хорошо когда бы еще притом одном осталось и не случилось чего худшего. Как укокошат молодца по примеру других, так и все беси в воду. Пуля глупа и не разборчива, таково ж хорошо и в меня попадет как в других, и тогда славься себе пожалуй и утешайся тем, что умер на одре чести"!..
Кровь во мне вся взволновалась при помышлении о сем и холодный пот оросил все чело мое. — "Не дурак ли и не сущий ли глупец я был? говорил я сам себе. Какая нужда была спешить мне своим ответом, можно бы поостановиться, можно бы сказать ни то, ни сё и чем-нибудь отговориться или по крайней мере предать на волю; пускай же бы взяли и послали меня неволею, так бы уже и быть, а то теперь сам я на себя оружие в руки подал. Полковник думает, что мне действительно самому хочется и верно приступит не путем к генералу, и будет требовать, чтоб меня отпустили неотменно!.. Хорош, истинно я молодец! Ничего глупее того быть не может что я сделал…"
В таковых-то и подобных сему размышлениях препроводил я все то время, покуда шел на свою квартиру, и досада моя на самого себя была так велика, что я руки себе ел и бранил себя всякими браньми. Но переменить того было уже не можно и я заверное считал, что меня отпустят, то пришедши домой, велел я слугам своим собираться и готовиться к походу. Оба они, услышавши сие, взгоревались и перетревожились еще более, нежели я. "Эх, барин! говорил мне старший из них, как вы это не могли от похода отбиться? Что за утеха иттить в поход и, таскаясь, терпеть нужду? Дело бы право и без нас там обошлось, а вам благо есть случаи, вы бы попросили-таки о том генерала, может бы вас и неотпустили".
Слова сии еще пуще меня смутили. Я чувствовал, что он говорил дело и досадовал, что мне сего не пришло прежде в голову. Но как тогда помышлять о том уже поздно и неприлично было, поелику я сам согласие свое к походу объявил, то закусив себе губы, я уже молчал и в досаде только шагал взад и вперед по горнице. Слуга, видя мое смущение, подступил опять с своими советами: "Право, сударь, подумайте-ка, сказал он мне, нельзя ли как-нибудь отбиться? Видите ныне какие опасности. Волён Бог и с их походами и совсем! Как бы здесь на одном месте, так бы здоровее и лучше было". — Эх, молчи! — закричал я на него, и не докучай мне более, мне и без тебя грустно, а делай, что велят. — "Изволь, сударь, сказал он, за нами дело не станет, мы скоро соберемся, но не тужить бы вам самим о том после, — хорошее место скоро потерять, но не скоро опять найттить можно!" Проворчав сие сквозь зубы, пошел он от меня начинать свое дело; ибо как полку назначено было через двои сутки отправиться и выступить из Кёнигсберга, то надлежало поспешать приуготовлениями к отъезду.
Совсем тем последние его слова впечатлелись глубоко в мои мысли и подали мне повод к новым мыслям и рассуждениям. "А, что? говорил я сам себе, не испытать ли мне в самом деле как-нибудь искусственно от сего похода отделаться? Полковнику хотя я и дал слово, но нельзя ли как-нибудь спроворить, чтоб меня от генерала неотпустили?…" Мысли о сем занимали меня не только во весь тот вечер, но и во всю почти ночь. Я так в размышления о том углубился, что самый сон казался от меня убежавшим и я почти во всю ночь не спал, а ворочался только с боку на бок. С мыслями моими встречались разные способы и средства. Я рассматривал их вдоль и поперёк, но все казались мне не весьма способными. Самого генерала просить о том казалось мне дурно и неприлично; на иного никого не мог я надеяться, а о полковнике и помышлять было неможно. Старинное мое правило, чтоб никуда охотою не набиваться и ни от чего не отбиваться, пришло мне также на память. Неизвестность, где можно найтить и где потерять, смущала меня не менее как и все выгоды, ожидаемые от того, если я останусь. "Хорошо! думал я сам себе, конечно б хорошо было, если б я остался, но почему знать, не послужит ли мне то во вред, если я от полку отстану? Да и здесь, наверно ли я знаю, что мне завсегда хорошо будет. Не может ли и здесь со мною что-нибудь неприятное случиться?" "Дело иное, думал я далее, если бы пришло все само собою. Дело иное, если б без всякого моего старания, я как-нибудь здесь оставлен был! Ну! если б самому генералу вздумалось меня не отпустить и полковнику отказать в просьбе".
Мысль сия была для меня прелестна однако я не смел никак надеждою сею ласкаться. Обстоятельство, что дел у меня тогда так мало было, что и в целую неделю не доставалось мне почти одной страницы переводить и что в канцелярии почти можно было без меня обойтиться, недозволяло мне питать в себе сию надежду. "Такая беда, говорил я, на ту беду и переводов нет, хотя бы они уже мне помогли. В иное время их с три пропасти и я им уже не рад, а теперь и им бы я уже рад был, хоть бы их втрое больше было. Какая нужда, быть бы уже так, хоть потрудиться"!..
В сих и подобных тому размышлениях препроводил я большую часть ночи, но остался наконец все еще в нерешимости, что делать. Но наконец вспомнив старинную пословицу, что утро вечера мудренее, и решившись положиться на власть божескую и ожидать всего от самого его Промысла, уснул я и препроводил остальную часть ночи в спокойном сне.
Поутру, одевшись и подтвердив людям о поспешении сборами и поправлением нашей повозки, пошел я в канцелярию ожидать решения моей судьбы, ибо не сомневался, что полковник мой в тот день будет у генерала и что речь действительно и до меня коснется. Вышеупомянутые мысли и беспокойство духа так состояние мое расстроили, что я походил в сие утро более на больного нежели на здорового, и сие было так приметно, что по приходе моем в канцелярию все меня стали спрашивать, не занемог ли я и не сделалось ли чего со мною? "Нет, ответствовал я, ничего!" и спешил сесть на свое место.
Тут не успел я товарищам своим, немцам, сказать: "Ну, прощайте любезные друзья мои! завтра, или после завтра, пойдет наш полк в поход, и я с ним вместе" — как вошел ко мне с великою поспешностью наш главный секретарь и, подавая мне претолстую тетрадь, сказал: "На-ка, брат, вот теперь-то потрудись! да смотри же поскорей как можно. Быть так, хоть ночку посиди; нам отправлять это с курьером в армию, и это наряд подвод с провиантом и маршруты, так не сделать бы остановки!" — Э, э, э! сказал я, увидев сию громаду, — да этого, батюшка, и в трои сутки не переведешь; а сверх того, я истинно не знаю, когда мне успевать будет дело это делать: полк наш идет послезавтра отсюда и мне велено собираться вместе с ним в поход. "Да кто это тебе приказал?" спросил удивившись секретарь. — Полковник наш, сказал я: — присылал вчера нарочного за мною и изволил мне приказывать. — "Кто это? подхватил он, князь Долгоруков? Ха, ха, ха! Князь Долгоруков! Враньё, сударь! Статочное ли это дело? Отпустим ли мы тебя! Да как нам без тебя быть? Мы рады, что нашли такого человека, г. полковник изволит умничать! Смотри, пожалуй! великой он господин, как ему у нас взять". — Да он хотел просить о том сегодня генерала, сказал я. — "Да хоть распросись себе и хоть тресни, так этому не бывать; не только он, но хотя бы и сам Фермор стал, так мы не посмотрим. Я теперь же пойду и доложу о том генералу, а вы и не помышляйте о том, а начинайте-ка скорее переводить." — Хорошо сударь! сказал я. А я было велел уже и собираться в поход. — "Пустое, сударь, подхватил он: пошлите сказать; но, постой, я пошлю сам. Вестовой! побегай скорей на квартиру Андрея Тимофеевича, и скажи людям его, чтоб они не заботились и в поход не собирались".
Сказав сие, ушел он в судейскую и оставил меня в таком состоянии, которое я вам никак изобразить не могу. Стечение столь многих и неожидаемых совсем обстоятельств и удивило и обрадовало меня до чрезвычайности. Сердце мое вспрыгалось от радости и удовольствия, и я не знал верить ли мне своим глазам и слуху и отваживаться ли ласкаться надеждою, что секретарь то исполнит действительно, о чем говорил он с толикою достоверностью. Пуще всего радовался я тому, что дело пошло без всякого с моей стороны содействия, и взяло нечаянно такой оборот, что мне не было нужды никого просить и самому того добиваться.
Никогда еще с такой охотой не начинал я своих переводов, как в сей раз. Желание мое остаться в Кёнигсберге было так велико, что если б было их втрое больше, так бы я не охнул и готов был бы не только одну, но хотя б и целые три ночи просидеть и потрудиться, только б помогло мне сие сиденье; но, по особливому счастью, и перевод тогдашний был мне так легок, что я не писал, а летел переводя оный.
Между тем, как я таким образом сидел и в деле своем упражнялся, секретарь наш действительно пошел к генералу и насказал ему столь много о необходимой во мне надобности и о хотении полковшика взять меня в полк, что генерал даже рассердился на нашего полковника, за его предварительное мне приказание, и положил не отменно меня при себе удержать и на своем поставить. Все сие случилось весьма кстати, ибо не успел секретарь наш от него выттить, как приехал к нему и наш полковник. Он начал тотчас ему обо мне представлять; но как генерал наш был уже предварен, то не дал он ему и слова вымолвить, а наотрез отказал, и, не удовольствуясь еще и тем, послал тотчас за мною и велел к себе приттить. Я ничего о том не знал и не ведал, но, догадываясь, зачем меня спрашивают и находясь между страхом и надеждою, пошел к нему с трепещущим сердцем.
Генерал не успел меня завидеть как, обратясь ко мне с ласковым видом, сказал: "Нет мой друг! мне тебя никак отпустить не можно, и ты должен отменно здесь, при мне остаться и считаться при батальоне. Однако о сем пожалуй нимало не тужи; ты и здесь такую же или еще важнейшую службу отправлять будешь государю, как и в войске и потому чрез то ничего не потеряешь. В этом положись ты на меня". Я учинил ему пренизкий поклон и легко мог заключить, что к последним словам его повод подали представления нашего полковника, расхвалившего ему меня и изъявляющего сожаление свое о том, что я, будучи хорошим офицером, могу чрез таковую отлучку от полку потерять линии своей в произвождении, и потому, обратясь к стоявшему тут же полковнику нашему, хотел было только из учтивости его спросить, что он приказать изволит, как он сам уже ко мне подошел, и тихим голосом мне сказал: "Что делать, братец! я все сделал, что мне можно было, но видишь сам, что не моя воля; итак, оставайся уже здесь". Я хотел было ему только отвечать, как генерал, не дав нам более воли говорить, мне сказал: "Так поди ж, мой друг, и продолжай свою работу и поспеши ради Бога, как можно скорей". Тогда откланялся я им обоим и не пошел, а полетел в канцелярию с сердцем, исполненным неописанным удовольствием и радостью.
Все канцелярские встречали меня с вопросом, что происходило, и услышав, изъявляли радость свою о том, что я остался с ними. Сам секретарь наш приветствовал меня вместе с прочими и, потрепав меня по плечу, сказал: "Ну, не правду ли я говорил? Живи-ка, брат, лучше с нами! здесь едва ль не получше ль тебе будет; а там, брат, есть и без тебя кому с пруссаками воевать. Не удивишь, право, никого, как пуля в лоб, а здесь по крайней мере ее нет нужды опасаться". Я не преминул поблагодарить его за попечение о себе и просил о дальнейшей к себе его благосклонности и неоставлении, что он мне охотно и обещал, будучи сам собою доволен, что он сие мог сделать.
Таким образом кончилось сие дело и, против всякого моего чаяния, с превеликим для меня удовольствием. С той минуты не стал я заботиться уже о походе, и, нимало не скучая, просидел не только весь тот день, но и большую часть ночи за моим переводом, а наутрие, как свет, явился опять в канцелярию и трудился с таким усердием и ревностью, что перевод мой, к великому удовольствию секретаря, пред вечером того дня кончил. Тогда спешил я уйтить домой, чтоб по крайней мере отдохнуть сколько-нибудь от трудов столь многих. Но не успел я приттить на квартиру, как новое явление поразило мой взор и привело дух мой опять в превеликое смущение и беспокойство.
Теперь готов я об заклад удариться с вами, что вы не угадаете, чтоб такое сие было? ибо вам столь же мало может приттить в голову, как и мне тогда, чтоб был то адъютант нашего полку, присланный ко мне нарочно от полковника. Я удивился и не знал что думать, когда он мне сказал, что прислал его ко мне полковник. — Зачем таким, батюшка, спросил я его, смутившись духом и удивившись. — "Его сиятельство приказал вам сказать, говорил он мне, что буде вы хотите вместе с нами в поход иттить, то можете завтра поутру, как полк пойдет, тайком отсюда уехать, а он уже берет на себя защитить вас от всех посягательств, могущих за то последовать на вас от генерала Корфа".
Могло ль что страннее, удивительнее или паче нескладнее и смешнее быть предложения такого? Я изумился, услышав оное и смутился так, что не знал, несколько минут, что ему на то ответствовать, а сам в себе только помышлял: "я покорно, право, благодарствую; человек рад, что нечаянным образом случилось ему так удачно от похода отделаться, а его сиятельство хочет чтоб я сам еще к тому набивался, да еще подвергая себя и опасности немалой. Что я за дурак буду? и не с ума ли мне сойтить, если сему приглашению последовать". Но как адъютанту что-нибудь в ответ сказать было надобно, то, собравшись несколько мыслями, отбоярил я его следующим образом:- Слушай-ка братец, сказал я ему: мне хоть бы и не хотелось от полку отстать, но я истинно не знаю, можно ли мне то сделать, что его сиятельство приказывать изволит. Во-первых, я в поход вовсе не собирался и у меня к отъезду ничего не готово, а во-вторых, как мне можно без дозволения отлучиться и власно как уйтить? Мне не только поручено множество важных дел для перевода, в чем я оба сии дни денно и ночно упражнялся, но сверх того, и в каморе на руках у меня шнуровые книги, в которые я всякий день приход и расход всех здешних доходов записываю, так как можно мне, не сдав их, отлучиться и самовольно уехать? Ведь меня засудят за это и я могу сделаться несчастным от того. Генерал наш играть собою давать не любит; никто меня не защитит тогда отгонения его. Его сиятельству видно неизвестно, сколь он силен при дворе, а нам это уже довольно сведомо. Итак, доложите его сиятельству о сем и скажите от меня, что я, несмотря на все мое усердие и желание быть при полку, сего однако сделать никак не отваживаюсь, да и не думаю, чтоб его сиятельство и сам похотел меня сделать чрез то несчастным. — "Хорошо, сказал адъютант, я ему все это перескажу, но, ну, если он неотменно сего похочет, или поступит далее и велит тебя неволею взять, что тогда изволишь?" — В этом состоять будет его воля, сказал я, и тогда уже не я, а уже он будет в ответе, а самовольно мне и тайком уехать никак не можно, и я повторяю вам, что я никак на это не отважусь и боюсь преступить повеление генеральское. Неравно дойдет то до двора, так куда я гожусь?
Сим отбоярил я моего господина адъютанта: он пошел от меня, как несолоно хлебав, а я, проводив его и смотря вслед, сам себе говорил: "Ступай-ка, брат, ступай! да и впредь не подвертывайся к нам с такими делами. Мы с ума еще не сходили, чтоб самовольно нам такой вздор делать".
Совсем тем последние его слова привели меня в великое смущение. "Чего доброго! думал я сам в себе, чтоб не затеял он еще вправду сего сделать. Полковник в полку, ведь как чорт в болоте, власть его велика. Как пришлет команду и велит насильно взять и увесть, так что ты с ним изволишь делать, не караул кричать станешь и хоть не хочешь, а пойдешь. Не узнает о том и генерал наш, а нужно ему только из города меня выпроводить, а там и прости прощай! когда-то что будет, а я при полку, да при полку". Сим и подобным сему образом рассуждал я сам с собою и с людьми своими во весь тот вечер, и как сии не менее моего озабочивались мыслями, узнав о всем происходившем, то и еще более в смущение меня привели, вложив мне в мысли, что ежели вздумает сие полковник, то не сделал бы того в самую ночь ту и не велел бы меня тайком из города выпроводить. Да, говорил я, чего доброго; однако не думаю я, чтоб он похотел такое дурачестию сделать и за меня с генералом поссориться". — То так, отвечал мне мой Яков: — однако и поручиться за него никому не можно; говорят, сударь, что человек он весьма отважный и нам не худо бы на ночь хорошенько позапереться и ежели придут, то никак неотворять дверей; пускай же делают гвалт и выломают силою. — "Врешь, дурак, сказал я ему:- запереться пожалуй можно, но испустить будет никак нельзя, а лучше постараться каким-нибудь образом дать тогда скорее знать о том секретарю нашему Чонжину". — "И быть так, сказал мои Яков: — молчите ж, сударь, ежели что будет, то я тотчас к нему брызну и скажу, а где он стоит, я знаю. Это в самом деле будет лучше".
Уговорившись сим образом и ложась спать, заперлись мы в самом деле накрепко, чтоб не можно было к нам никак войтить с улицы, и препроводили ночь в беспрерывной опасности, чтоб нас не потревожили. Я того и смотрел, что придут либо звать меня к полковнику, либо совсем принуждать в тот момент выезжать из города. Однако, опасение мое было напрасно. Ночь прошла благополучно и мы не слыхали никакого шума, а не успел настать день, как я, ни минуты не медля, побежал в канцелярию и не прежде успокоился духом, как пришед в оную; ибо там почитал себя уже в совершенной безопасности и сам себе говорил: "Ну! теперь пускай приходят и берут меня отсюда". Однако, видно, что полковнику нашему не захотелось делать такого дурачества, ибо он с того времени оставил меня с покоем и вышед в тот день с полком своим из города, не присылая ко мне более никого.
Нельзя довольно изобразить, с каким удовольствием смотрел я тогда из замка своего на отходящее сие войско и как ждал не дождался, чтоб оно скорее вышло. Мне хотя и досадно было, что помянутый случай помешал мне распрощаться со всеми моими друзьями и товарищами, идущими в поход и воевать против неприятеля, однако я собственную свою безопасность предпочел сему удовольствию, и пожелал им заочно счастливого пути и благополучного возвращения, а сам радовался тому, что остался на месте и с покоем. Однако опасение мое и по отшествии полка было так велико, что я не прежде на квартиру возвратился, как уже ночью.
Сим образом остался я тогда в Кёнигсберге и был хотя из полку своего не исключен, но сделался уже прямо от него отлучным. Что воспоследовало со мною далее, о том услышите вы впредь, а теперь дозвольте мне на сем месте остановиться и окончить мое письмо, сказав вам, что я есмь ваш и прочая.
Любезный приятель! Оставшись преждеупомянутым образом в Кенигсберге и отлучившись через то уже существеннее от полку и ласкаясь надеждою, что и впредь к оному нескоро отпущен буду, начал я уже помышлять о расположении жизни моей сообразно с тогдашними моими обстоятельствами. Мое первое старание было о том, чтоб мне сжить с рук своих лошадей. Как они мне уже совсем были не надобны и я ими никогда не пользовался, то не хотелось мне кормить их по-пустому и тратить на то множество денег. До сего времени содержание их ничего не стоило: ходили они вместе с прочими в полковом табуне, и мне не было до них нужды. Но как полк ушел и между тем наступила уже осень, то мне девать их было уже некуда, и я должен был содержать их на квартире и покупать на них дорогой в тамошних местах корм. Сие наскучило мне очень скоро, и потому положил я лучше их продать и получаемые на них двойные тогда рационные деньги[189] употреблять на лучшее и со склонностями моими сообразнейшее дело. Сие я и учинил вскоре после отшествия полку и вырученные на них деньги сохранил, дабы, в случае востребования меня в полк, можно было на них купить новых.
По сокращении сей стороны моих расходов уменьшил я вскоре после того оные и еще одним обстоятельством. Слуга мой Яков предложил мне, чтоб постарался я о том, чтоб не отняли у меня той другой квартиры, которая отведена мне была для лошадей моих; ибо как в той, где я стоял, не было никакого двора, где б я мог поместить свою повозку и лошадей, то имел я другую, худшую, где жил сей слуга с лошадьми моими. Я удивился предложению его и спрашивал, на что б она была нам надобна?
— А вот на что, сударь, — сказал он. — Уже за несколько времени получил я охоту промышлять меною лошадей. Я покупаю их у приезжающих сюда наших русских извощиков дешевою ценою и потом либо промениваю, либо продаю их здешним прусским мужикам и на том получаю иногда изрядный барышок. Итак, когда б у нас квартира другая по-прежнему осталась, то мог бы я, стоючи на ней, продолжать мой промысел, а притом и чеботарничать[190] на свободе; а вам бы то от того была бы выгода, что вам не для чего б было терять деньги на пропитание и содержание меня, но я мог бы уже сам себя кормить и одевать.
— Это очень хорошо, мой друг, — сказал я, — и квартиру за собою удержать мне ничего не стоит.
И в самом деле, мне стоило только сказать о том одно слово нашему плац-майору, как дело было и кончено, и с того времени слуга мой жил беспрестанно уже на сей другой квартире и отчасти сапожническим своим рукомеслом, отчасти вышеупомянутым лошадиным промыслом не только сам себя кормил и одевал, но накопил себе довольно денег, которые самому мне пригодились после весьма кстати, как о том упомяну я впредь в своем месте. Что же касается до другого моего слуги, то сей жил на моей квартире и кормился получаемым на денщика мне следуемым провиантом. Итак, содержание обоих моих слуг с того времени мне ничего не стоило.
Избавившись от сих двух расходов, стал я, колико можно, сокращать и прочие ненужные расходы, пожиравшие до того у меня множество денег. На содержание себя пищею не было почти нужды ничего тратить: обеденный стол был у меня всякий день готовый у генерала, а ужины мои, как я прежде упоминал, были у меня столь легкие и так мало стоящие, что терял я на то мало денег. Самое лакомство, переводившее до того у меня множество денег, — по причине, что я был с малолетства до оного охотник, а тогда по великому множеству продаваемых плодов и овощей, а особливо разного рода вишен, слив, яблок, груш и бергамотов, был тогда к тому наивожделеннейший случай, — положил я также поуменьшить и употреблять те деньги лучше на надобное. Играть я ни в какие азартные игры не играл, да и не имел к тому и времени; а буде захаживал кой-когда в трактиры, на дороге стоящие, так не для чего иного, как разве для читания газет или чтоб напиться кофею или чаю или поиграть с кем-нибудь в биллиард, да и то не в деньги, а на одни только партии. Наконец, и самым платьем положил я не щеголять, а иметь только не гнусное и не постыдное. Компаний и пирушек у меня никаких не было, да и делать их было некогда и не с кем; следовательно, и на сие деньги терять не было нужды. Словом, я расположил весь род тогдашней жизни моей на степенной и уединенной ноге и так, что за всеми моими необходимыми расходами оставалось у меня от жалованья и рационов более половины.
Однако не подумайте, любезный приятель, чтоб я при упомянутом сокращении моих расходов сделался скрягою и скупцом и все оставшиеся от них деньги собирал в скоп и прятал. Ах, нет! Я был от этого слишком удален, а признаюсь вам, что истрачивал их все почти до копейки.
Теперь, ежели полюбопытствуете знать, куда ж бы я оные употреблял, так не обинуяся скажу, что истрачивал я все их на то, к чему стремилось наиболее мое сердце и все мои склонности, то есть на покупку книг, красок, картинок и на делание кой-каких инструментов и любопытных вещей. Охота моя ко всему тому не только не уменьшалась, но становилась час от часу больше. До того времени все-таки воздерживался я от того сколько-нибудь: отчасти неимение излишних денег, отчасти всегдашнее мнение, что мы пойдем опять в поход, удерживало меня от отягощения себя многими книгами и другими вещами. Случившийся со мною при Риге пример, откуда мы все лишние вещи принуждены были бросать, был мне всегда памятен и наводил на меня всегдашнее опасение. Но как скоро полк наш ушел и я удостоверился уже в том, что меня не отпустят в армию и не имею причины опасаться похода, то дал стремлениям сердца своего уже более воли и пустился прямо уже в вожделенную столь уже издавна покупку книг и других вещей.
Не могу без смеха и поныне вспомнить, с каким удовольствием спустя несколько дней после отшест-вия полку побежал я, улучив свободное время, в прежде уже упомянутую мною книжную лавку и с каким восхищением несколько часов пересматривал и перебирал я там книги. Целый кошелек, набитый до верху деньгами, принес я в оную, а не вынес из ней ни копейки, но все, сколько их ни было со мною, употребил я на покупку разных книг и сочинений. И, о Боже! Какое удовольствие ощущал я тогда, как, связав их целую кипу, понес я ее с собою.
"Ну! — говорил я сам себе. — Теперь-то есть что почитать и есть чем заниматься; теперь не говори, что тебе скучно: есть чем уже прогнать оную, а была бы только охота. Теперь читай себе, пожалуй, любую и забавляйся, сколько душе угодно!"
Сим образом говоря, притащил я кипу мою прямо в канцелярию. Все удивились великому множеству купленных книг, а особливо как я начал их расскладывать и вновь все пересматривать. Никому поступок мой таков удивителен не показался, как господам немцам, моим товарищам.
— Э! э! э! — закричали они оба в один голос. — Да на что это вы такую пропасть накупили?
— Как на что? — отвечал я им. — Читать, государи мои. Мне нечего в праздное время делать, а вы знаете, что я охотник и люблю читать.
— Хорошо это! — сказали они далее. — Да неужели вы хотите для чтения себе книги покупать все и терять на то деньги?
— Да как же? — отвечал я.
Усмехнулись тогда оба мои немца, и один из них, который более был обо всем сведущ, мне сказал:
— Нет, господин подпоручик: это слишком для вас будет убыточно. Для покупки стольких книг, сколько для чтения вашего надобно, скоро не достанет у вас денег, и вы истратите только ваши деньги, а пользы дальней не получите!
— Почему это? — спросил я его, удивившись.
— Потому, — отвечал он, — что книг у нас в лавках преужасное множество, но между ними не столько хороших, сколько дурных и ни к чему не годных. Всех их вам никак не перекупить, а покупать вы будете их по выбору. Выбор же между ими очень труден, и всегда скорее в нем ошибиться и таких накупить можно, которые ничего не стоят и кои после бросить должно, как то верно и теперь с вами случилось. Пожалуйте-ка, дозвольте мне их пересмотреть.
— Очень хорошо, изволь, братец, — сказал я и дал ему перебрать их, как он хочет.
Немец мой, усевшись, начал тотчас их перебирать и пересматривать по-своему. Он не только прочитывал надписи, но у незнакомых ему самые предисловия и по нескольку страниц материи и все раскладывал на разные кучки. Я смотрел на него, не спуская глаз, и ждал с нетерпеливостию, что он наконец скажет. Но, как смутился я духом, когда он, перебрав все и взяв самомалейшую кучку, мне сказал:
— Вот эти изрядные, и деньги за них не потеряны, а сии, — говорил он, показывая мне на другую кучку, — ни то, ни се и не стоят больше того, как один раз прочесть. Вот сии, — сказал он, подавая третью кучку, — мне незнакомы, и хоть прямо не могу о них судить, однако не сомневаюсь и не думаю, чтоб и в них много хорошего было. Но что касается до сих, — сказал он мне, указывая на самую большую стопу, — до сих всех хоть бы вовсе не покупать: все они не стоят ничего, и деньги за них прямо потеряны.
— Нет, правду ли, — спросил я, удивившись, — что вы говорите?
— Конечно, так! — отвечал он. — Мне все они знакомы, и я обманывать вас не стану.
— Эх, какая беда, и что ж это я сделал! — возопил я изгоревавшись.
— Да! — сказал мой немец. — Немножко поспешить изволили; а надлежало бы быть поосторожнее и не вдруг спешить покупать такое множество. Успеть бы можно и тогда купить, когда бы вы такую книгу прочли или действительно узнали, что она хороша.
В смысле — содержания, самого сочинения.
— Да, умилосердись, братец, — сказал я, — как их узнаешь и когда их тут читать? Их такая тьма, что я и не знал, на которую и смотреть из них, и едва успевал и одни титулы[191] прочитывать.
— А сии-то титулы, — отвечал мне немец, — вас, сударь, и обманули. По ним всего труднее узнавать хорошие книги, и на них-то и не надлежит никогда полагаться.
— Но как же быть лучше, — спросил я, — и через что можно б было избежать ошибки?
— Через предварительное прочитывание, — отвечал он, — так, как я прежде говорил; однако есть к тому и другой способ. В числе продажных книг есть некоторые особливые книжки, содержащие в себе советы для молодых людей, желающих заводить библиотеки, в которых сообщается краткая и разумная критика о книгах всякого рода и предлагаются советы, какие бы из какого класса лучше избирать и каких, напротив того, обегать должно. Таковою-то бы книжкою надлежало бы вам себя наперед снабдить и через нее, спознакомившись хотя вскользь с наилучшими авторами и сочинениями, поступать уже влас-но как по писаному и такие выбирать, какие более рекомендуются учеными сочинителями сих книжек.
— Эх, жаль же мне, — сказал я, — что я этого не знал и что вы мне того прежде не сказали. Не купил бы я вправду такого вздора, а теперь что мне с таким множеством делать?..
Потужив и погоревав о своей неосторожности, спросил я наконец своего немца, не может ли он мне достать такую книжку, о какой он теперь говорил.
— Пожалуй, — отвечал он, — и ежели вам угодно, то я сейчас схожу в лавку и спрошу, нет ли той, которая мне в особливости знакома.
— Куда бы как вы меня одолжили, — сказал я, — и я был бы вам за то неведомо как благодарен.
— Зачем дело стало? — подхватил мой немец. — Я в сию минуту схожу. Но постойте, г. подпоручик, — продолжал он, схватив шляпу, — не постараться ли мне вам оказать и другую еще услугу? Книги эти, — говорил он, указывая на большую стопу, — в самом деле для вас нимало не годятся. Не дозволите ли вы мне их взять с собою? Я испытаю, не удастся ли мне их опять втереть в руки книгопродавцу и получить за них либо обратно ваши деньги, либо уверить его, что вы вместо их купите у него после другие, и он бы до того времени остался бы вам должен. Согласны ли вы на это?
— Ах, друг мой! — возопил я. — Возможно ль, чтоб не быть согласным, и вы бы меня тем до бесконечности одолжили.
— Хорошо, г. подпоручик, поглядим и употребим все, что только можно.
Сказав сие, подхватил он мою стопу книг и побежал в лавку.
Радость моя тогда была превеликая, а нетерпеливость, с какою я дожидался его возвращения, еще того больше. Я не отходил почти от окошка, но то и дело посматривал, не идет ли он назад и не несет ли с собою опять всех книг моих. Но возвращением своим как-то он позамедлился. Сие меня удивило и увеличило еще более мою нетерпеливость.
"Что за диковинка, — говорил я, — давно бы ему пора возвратиться: лавка недалече. Разве книгопродавца дома нет или он его уговаривает и уговорить не может. Разве зашел куда?"
Но прошел уже час и начался другой, но его все еще не видно было.
"Господи, помилуй! — думал я. — Это уже совсем непонятное дело, и конечно, что-нибудь заняло его особливое".
Но в самое то время, когда я, сим образом сам с собою рассуждая, в окошко смотрел, погляжу — он в двери.
— Ба, ба, ба! — закричал я. — Откуда вы взялись? И как это пришли, что я не мог усмотреть вас? Я все смотрел на ту улицу, откуда вам иттить надлежало.
— Я заходил на часок в другое место, — сказал он, — и пришел уже с другой стороны.
— Ну, что же, мой друг, — подхватил я и начал его расспрашивать, — достали ль вы ту книжку?
— Вот она, — отвечал он, вынимая ее из кармана и мне подавая.
— А мои-то книги?
— Видите, что их нет со мною.
— Конечно, и их с рук сбыли?
— Точно так.
— Что книгопродавец? Небось он закорячился и не хотел их назад брать?
— Не без того-то; однако я его уговорил, умаслил. Человек он у нас добрый и сговорчивый. Я насказал ему несколько об вас и об охоте вашей к книгам, что он наконец согласился.
— Ах, друг ты мой, как ты меня одолжил! Но что ж, на чем у вас осталось и что положено: в долгу ли, что ль, он у меня остался?
— Никак, но он так был снисходителен, что и деньги отдал.
— Не вправду ли?
— Точно, вот и деньги ваши.
— Ну, спасибо, право спасибо! — сказал я, принимая от него подаваемые деньги и радуясь неведомо как, что он выручил назад оные.
— Однако не прогневаетесь ли вы на меня, — подхватил он, — что я взял смелость и из ваших денег талера три на свою нужду истратил? Я возвращу вам их как скоро вам угодно будет.
— Батюшка ты мой, — отвечал я ему, — хоть бы ты и все их истратил, так бы я слова не сказал! Вы и не то для меня сделали, а вам можно поверить хоть и более.
И подлинно, я так был им доволен, что готов бы был ему и последние отдать, если б он у меня тогда потребовал оных. Однако ему не было в них нужды, но он, поблагодарив меня за мою доверенность к нему, сказал далее:
— Когда вы так ко мне благосклонны, то надобно ж мне вам сказать за то еще что-нибудь хорошенькое.
— Что такое, любезный друг? — спросил я, удивившись.
— А вот что, — сказал он, — как я шел из лавки обратно сюда, то пришло мне нечто особливое в голову. Книги ведь вы, думал я, покупаете не для того, чтоб собирать вам библиотеку большую, — ибо куда вам с нею деваться? — но для того, чтоб читать только их.
— Конечно, — отвечал я.
— Итак, не избавить ли мне вас совсем от покупки их или, по крайней мере, от растери на них множества денег, а совсем тем охоту вашу к чтению удовольствовать?
— Да как это можно? — спросил я, удивившись.
— Возможность к тому, действительно, есть, но будет ли только на то ваша воля. У нас здесь есть один дом, которого хозяин держит у себя превеликое множество всякого рода наилучших книг и дает их всякому читать, кто хочет, и такие, какие кому угодно, а сам берет только за то с читателей самый маленький платеж.
— Что вы говорите? — возопил я. — Не вправду ли?
— Точно так, — отвечал он, — да и платеж-то невелик, не более как по одному нашему грошу, а по-вашему по одной копейке на день. Так не вздумаете ли вы сим средством пользоваться? У нас весьма многие сим образом читают.
— Батюшка ты мой! Да я бы готов не только по одной, но хотя бы по три копейки платить на день, если б только мог пользоваться такою выгодою, но ходить-то к нему для сего чтения, как сами вы знаете, некогда.
— И того-таки не надобно, — отвечал он. — Но он дает всякому книги на дом; а в предосторожность, чтоб не могли распропасть, берет только при самом начале в заклад несколько талеров денег, но которые он после возвращает назад, как скоро кто читать перестанет.
— Это еще и того лучше, — возопил я с превеликим удовольствием, — и куда бы я рад был, если б мог с человеком сим познакомиться.
— Зачем дело стало? — отвечал он. — Мы вас тотчас с ним познакомим. Я знаю, где он живет.
— Батюшка ты мой! — возопил я, сделав ему пренизкий поклон. — Я бы готов тебе в ножки поклониться, если б ты мне сие одолжение сделал: ты навек бы меня тем одолжил. Не можно ль бы хоть теперь мне с вами туда сходить?
Удивился он моей нетерпеливости и, засмеявшись, мне сказал:
— Добро, добро, г. подпоручик, когда так вам сего хочется, так незачем же вам и трудиться и ходить туда. Я вас и от того избавлю: дело уже сделано. Я, не сомневаясь, что вам будет сие угодно, там теперь уже и побывал и все дело кончил.
— Как? — спросил я, вспрыгнув даже от радости. — Возможно ли?
— Точно так, — отвечал он, — ив доказательство тому, вот вам и расписка от него в полученных им в заклад помянутых денег. Три-то талера я не на себя, а на сие употребил.
— Не вправду ли? И ах, как вы меня одолжили! — сказал я, отвесив ему пренизкий поклон.
— А вот, — продолжал он, вынимая из-за пазухи тетрадку, — и печатный реестр всем его книгам: и вам стоит только любые из него замечать и с запискою посылать за книгами к нему, так он и будет присылать. Я за первый месяц 30 грошей и заплатил уже ему.
Боже мой, как я обрадовался тогда всему тому! Я так доволен был поступком моего немца, что, бросившись к нему на шею, расцеловал даже его и не мог довольно слов найти к изъявлению ему своей благодарности. Истинно, если б кто меня подарил тогда чем-нибудь важным, так бы радость моя и благодарность не была так велика, как в то время. И как случилось сие нечаянным образом в самый день рождения моего, то сей день был мне долго памятен, и я не помню, чтоб я когда-нибудь препроводил оный с таким удовольствием, как в сие время. Но чему и дивиться не можно: ибо удовольствована была тогда во мне одна из наивеличайших моих склонностей, да и не одним еще, а многим, ибо и книг купленных осталось у меня еще множество, и случай неожиданным образом получил я такой, какого могло только желать мое сердце. Словом, я не могу изобразить вам, как доволен я был всем сим происшествием и в каком удовольствии препроводил тот вечер и большую часть ночи, читая и пересматривая мои книги и полученный реестр, пришедши на квартиру.
Но я заговорился уж так, что и позабыл, что мне давно время письмо кончать и сказать вам, что я есмь ваш, и прочая.
Любезный приятель! Вы, я думаю, предугадывали уже наперед, что я письмо сие начну повествованием о том, как я упомянутую в последнем письме нечаянною выгодою начал пользоваться. Вы и не ошиблись в том, и я действительно за нужное нахожу вам о том пересказать. Пункт сей времени был особливого примечания достоин в моей жизни. Мне пошел тогда двадцать первый год от рождения, и с самого сего времени началось прямо мое читание книг, которое после обратилось мне в толикую пользу. До сего времени хотя я и читывал книги, но все мое читание было ущипками и урывками только по временам, а с сего времени присел я, так сказать, вплотную и принялся читать почти уже беспрерывно и не сходя с места. Тогдашнее осеннее и скучное время, начавшиеся длинные вечера, сидение всякий день в канцелярии часу до десятого вечера, множество остающегося от дел и переводов праздного времени, обстоятельство, что я хотя немногие, но платил за книги деньги, нехотение терять их по-пустому, но, напротив того, желание воспользоваться сколько можно более сим вожделенным случаем и успеть множайшие прочесть книги, а наконец и самые любопытные и приятные материи тех книг, которые читал я сначала, — были тому причиною, что я не терял почти ни минуты праздного времени, но все оное употреблял на чтение.
Теперь расскажу вам, какого рода книги читал я тогда наиболее. Чрез посредство упомянутой купленной мне товарищем моим книжки хотя и узнал я о всех наилучших книгах и сочинениях во всех частях немецкой литературы и хотя, прочитывая свой каталог, к особливому удовольствию своему находил, что многие из них были и у того кенигсбергского жителя, у которого я на другой день же начал брать книги для питания, — однако при том одном я не остался, но просил того же немца, моего товарища, который мне сей случай доставил и который взял на себя труд проводить туда одного из наших канцелярских солдат, которого я положил посылать всегда за книгами, чтоб и он мне, с своей стороны, присоветовал, какие мне сначала читать лучше, и те бы означил в каталоге. Он охотно сие и учинил и, означив все, которые ему были знакомы и лучше прочих, и пересказав мнение свое о доброте оных, советовал мне начало учинить читанием наилучших немецких романистов. Он говорил, что через то не только я научусь читать книги их проворнее и узнаю язык их совершеннее, но и всего способнее заохочусь и к дальнейшему чтению. А сверх того и веселее могу провождать тогдашнее скучное время, а особливо по вечерам, ибо как они любопытны, то могут удобнее занимать все мое внимание и не давать чувствовать скуки, нежели другого рода книги.
На предложение сие я тем охотнее согласился, что оно сообразно было и с самыми склонностями моими. «Клевеланд» мой и некоторые другие, читанные мною до того, романы, вперили уже давно в меня вкус к оным, и я всегда с особливым удовольствием читывал книги, содержащие в себе что-нибудь историческое.
И как романов было у того пруссака превеликое множество, и в том числе были и все наилучшие и славнейшие, то пустился я в чтение оных и упражнялся в том с такою прилежностью и усердием, что не знал даже усталости. Солдат мой принужден был то и дело ходить за книгами, и скоро дошло до того, что не только немцы, мои товарищи, но и сам хозяин книг не мог довольно надивиться скорому прочитыванию мною оных и так наконец в меня вверился, что не опасался присылать ко мне и по целому уже десятку вдруг, и гораздо более, нежели чего весь мой заклад стоил. Но надобно сказать, что и сам я старался всегда сохранять кредит и не только возвращал ему книги его всегда в целости и исправно, но и берег их власно как свои собственные, чтоб не могли они как затеряться, а сие и было ему в особливости приятно. Я же получил из того ту выгоду, что из множества присылаемых мог делать выбор и читать те, которые были лучше прочих и мне более нравились, и оставлять прочие, которые казались мне не таковы хороши и чтения моего недостойны.
В таковом беспрерывном чтении одних романов препроводил я не только всю тогдашнюю осень, но и всю зиму и даже большую часть последующего лета, и материя их не только мне не наскучивала, но и делалась с каждым днем еще приятнейшею, в самом деле заохочивала меня от часу более к чтению. Я прочел их тогда превеликое множество, и из всех лучших и славнейших тогда романов не осталось почти ни одного, который бы не побывал у меня в руках и мною с начала до конца прочитан не был.
По обыкновенному обвинению романов, что чтение их не столько пользы, сколько вреда производит, и что они нередко ядом и отравою молодым людям почесться могут, подумать бы можно было, что и надо мною произвели они подобное тому действие; однако я торжественно о себе скажу, что мне не сделали они ничего худого. Сколько я их ни читал, но от всего чтения оных не приметил я ни тогда, ни после никаких худых и предосудительных для себя следствий, не развратились ими мысли мои и не испортилось сердце, не соблазнен я ими был ни к каким худым делам и не вовлечен в пороки и распутную жизнь; но чтение оных, напротив того, произвело для меня бесчисленные выгоды и пользы. Ум мой преисполнился множеством новых и таких знаний, каких он до того не имел, а сердце нежными и благородными чувствованиями, способными не преклонять, а отвращать меня от пороков и худых дел, которым легко бы я мог сделаться подверженным. Словом, я никак не могу пожаловаться на оные и обвинять их с своей стороны вредными следствиями, но паче за многое хорошее им весьма обязан.
Может быть, произошло сие от того, что по особливому счастию с самого начала попались мне в руки романы наилучшего рода, писанные хорошими и славными сочинителями, со вкусом, и такие, в которых изящность добродетелей и хорошего поведения, а гнусность пороков и дурной жизни изображена была живейшими и пленяющими красками; ибо как, сначала начитавшись оных, научился я хорошему вкусу в романах, то в состоянии уже был делать между дурными и хорошими выбор и тем меньше мог после развращен быть дурными, попадающимися мне кой-когда в руки, но оные удобнее мог презирать и не удостаивать своего чтения. И много, может быть, поспешествовало к тому и предварительное расположение и состояние моего сердца, имеющего с малолетства более наклонности к хорошему, нежели к дурному, и уже хорошее основание к люблению добродетели.
Но как бы то ни было, но помянутое чтение романов произвело мне многоразличные пользы. Наиглавнейшею из них можно почесть ту, что я через многое чтение сделался в немецком языке несравненное знающее и совершеннее. Не только целые тысячи слов и речений, которых я до того никак не знал, сделались мне тут известными и вразумительными, мимоходом и без всякого затверживания их наизусть, но я научился вкусу отчасти и в самом слоге сочинений немецких и узнал приятность и красоту оного и через все то приготовил себя нечувствительно к удобнейшему разумению и охотнейшему чтению других и полезнейших сочинений. Второю и не менее важною пользою, полученною мною от сего чтения, можно почесть ту, что я, читая описываемые происшествия во всех государствах и во всех краях света, нечувствительно спознакомился гораздо ближе со всеми оными, а особливо с знатнейшими в свете городами. Я узнал и получил довольное понятие о разных нравах и обыкновениях народов и обо всем том, что во всех государствах есть хорошего и худого, и как люди в том и другом государстве живут, и что у них там водится. Сие заменило мне весьма много особливое чтение географических книг и сделало меня с сей стороны гораздо более знающим. Не меньшее ж понятие получил я и о роде жизни разного состояния людей, начиная от владык земных, даже до людей самого низкого состояния. Самая житейская, светская жизнь во всех ее разных видах и состояниях и вообще весь свет сделался мне гораздо знакомее перед прежним, и я о многом таком получил яснейшее понятие, о чем до того имел только слабое и несовершенное. Что касается до моего сердца, то от многого чтения преисполнилось оно столь нежными и особыми чувствованиями, что я приметно ощущал в себе великую перемену и совсем себя власно как переродившимся. Я начинал смотреть на все происшествия в свете не какими иными, а благонравнейшими глазами, а все сие и вперяло в меня некое отвращение от грубого и гнусного обхождения и сообщества с порочными людьми и отвлекало от часу более от сообщества с ними. Наконец, проистекала от того та польза, что как все праздное время по большей части занято у меня было одним чтением, то чрез сие не только не был я никогда в праздности, но и не занимался, кроме дел по должности, никакими другими прочими делами, которые легко могли б меня отвлечь от моих полезных упражнений и завесть в какие-нибудь заблуждения. Что ж касается до увеселения, производимого мне сим чтением романов, то я не знаю уже, с чем бы оное сравнить и как бы изобразить вам оное. А довольно, когда скажу, что оное было беспрерывное и так велико, что я и поныне еще не могу позабыть тогдашнего времени и того, сколь оно было для меня приятно и увеселительно. Мне и поныне еще памятно, как увеселялся я не только во времени чтения, просиживая без всякой скуки длинные вечера, но голова моя так наполнена была читанными повестями и приключениями, что и во время самого скучного хождения по ночам из канцелярии на квартиру Они не выходили у меня из памяти, и я ими и в сии скучные путешествия не менее занимался мыслями и веселился, как и во время чтения, и чрез то не чувствовал трудов и досады, с шествием по грязной и скользкой мостовой сопряженной.
Но сего довольно о тогдашнем моем чтении, а надобно рассказать мне вам и о другом упражнении, в котором я временно упражнялся и которое имело хотя предметом у себя единое увеселение, однако также невинное и позволенное. Оно состояло не в чем ином, как в танцовании, или паче в учении сему искусству. Вы удивитесь сему бессомненно и почтете сие делом, нимало с прочим тогдашним расположением моим не сообразным, однако сие действительно так было, и я побужден был к тому отчасти склонностью моею с малолетства к сему упражнению, отчасти бывающими у генерала нашего кой-когда балами и на них танцами. Всякий раз, когда ни случалось мне их видать, всматривал я в них с восхищением и всякий раз внутренно досадовал, для чего не мог я сам брать в том соучастия. Но низкость чина моего, природная застенчивость и несмелость, а паче всего самое неумение мое танцовать не позволяли мне и мыслить о том, чтоб я мог когда-нибудь в увеселении сем соучаствовать; ибо хотя, будучи ребенком, я и танцовывал, но как искусству сему никогда не учился, то все тогдашние танцы мои ничего не значили. Поелику же мне с того времени уже никогда более танцовать не случалось, то тогда я считал себя к тому совсем неспособным, почему и довольствовался я единым только зрением, как другие танцуют и примечанием всех их движений и оборотов, дабы, пришед на квартиру, можно мне было хоть самоучкою сколь-нибудь сему искусству понаучиться. Сие и действительно я в праздные часы иногда делывал и, тананакая минуеты,[192] учился делать па и другие обороты. И как искусство сие не так было мудрено, чтоб не можно было перенять, то через несколько времени и затвердил я оное так, что мог бы по нужде отважиться танцовать и в публике, и недоставало мне к тому только удобного случая.
Не успел я до того дойти, как нечаянным образом явился к тому и вожделенный случай. Тот же немец, который спознакомил меня с книгам, доставил мне и сей случай. Некогда, пришед в канцелярию к нам, сказывал он, что в соседстве у него будет в тот день жидовская свадьба, и предлагал мне, не хочу ли я полюбопытствовать и посмотреть оную.
— Очень бы хорошо, — сказал я, — я никогда еще их не видывал. Но как бы можно было это сделать?
— Ежели вам угодно, — отвечал мой немец, — то пойдем вместе. Я вас ужо ввечеру провожу туда; а надобно только сколь-нибудь получше одеться, ибо свадьба будет хорошая и порядочная.
— Хорошо, — сказал я, — но не дурно ли будет, что мы пойдем без всякого приглашения, а сами собою?
— И, нет, господин подпоручик! У нас обыкновение такое, что как скоро кто затеет свадьбу отправлять публичную и сколько-нибудь получше, то вольно приходить туда всякому порядочному человеку, а особливо вам, гг. офицерам: вы имеете к тому особливое право. Всякий хозяин не только не скажет вам ни единого слова, но еще за честь себе поставлять будет; а нужно только самому себя вести порядочно и не начинать никаких наглостей, шума, забиячества и других неблагопристойных поступков.
— О, что касается до этого, — сказал я, — то от меня ничего такого воспоследовать не может.
— Это я знаю и уверен, — отвечал он, — а потому-то я вам и предлагаю. — Ну, так хорошо ж! — сказал я. — Сводите ж, пожалуйте, меня тогда и удовольствуйте мое любопытство.
Сим образом условившись и сходив на квартиру, чтоб поправить на себе волосы и поприодеться получше, зашел я за ним в назначенный час, и как он меня уже дожидался, то пошли мы тотчас с ним на сию свадьбу. Ночь уже была тогда совершенная, но он говорил, что у них обыкновение такое, что свадьбы бывают всегда по ночам. Но как я удивился, когда привел он меня к превеликому каменному дому, освещенному множеством огней!
— Уж не здесь ли свадьба-то? — спросил я.
— Точно тут, — отвечал он.
— Что ты говоришь! — подхватил я, запинаясь. — Уж не дурно ли, что мы незваные придем; свадьба, видно, огромная?
— И, нет! — сказал он. — Ступайте смело и не опасайтесь ничего. Вот я пойду наперед и буду служить вам проводником.
Сказав сие, пошел он прямо в сени; я последовал за ним. Не успели мы войти в сени, как звук преогромной музыки поразил мои уши.
— Ба, ба, ба! — сказал я. — Здесь ажио и музыка есть.
— А как бы вы думали? — отвечал он. — Без музыки у нас одни только подлые свадьбы бывают; а если мало-мало получше, то всегда музыка.
В самое то время отворились двери, и он потащил меня за собою. Зала была превеликая, освещенная множеством свеч и наполненная великим множеством людей обоего пола.
Я удивился, увидев, что между всеми ими не было ни одного человека из самой подлости, но все люди были порядочно одеты и наблюдавшие всю благопристойность. Иные из них сидели возле стен на стульях, иные расхаживали и разговаривали между собою; другие же и множайшие стояли кучами и смотрели на танцующих посреди залы в несколько пар и порядочно минует. Все, встречающиеся с нами, давали нам дорогу и оказывали нам всякую вежливость и учтивость. Все сие по нечаянности своей поразило меня до бесконечности.
— Что ты это, братец, — говорил я тихо своему товарищу, — куда ты меня это завел? Это и не походит на свадьбу, это сущий бал!
— А как бы вы думали? — сказал он. — У нас и всегда так бывает.
— Да умилосердись, — продолжал я его спрашивать, — скажи ж ты мне, где же жених и невеста, когда они будут венчаться и происходить у них свадебная церемония?
— И, господин подпоручик, — отвечал он, — да они уже давно и еще давеча, в полдне и в другом месте, обвенчаны, и нам до того какая нужда, а здесь только свадебный бал. Венчаются они на домах своих, и при том бывают одни только родные.
— А этот дом разве не хозяйский? — спросил я, удивившись.
— Ах, нет, — отвечал он, — этот дом городской и публичный, и желающие отправлять свадебные балы его только нанимают на вечер и платят за то в ратушу самую почти безделку.
— Вот, сударь, — сказал я, удивляясь от часу больше, — это обыкновение у вас очень хорошо, и поэтому свадьбы хозяину немногого стоят.
— Конечно, немного, — отвечал он, — ибо весь убыток Состоит в покупке свеч и в заплате небольшого количества денег музыкантам, а то, впрочем, не бывает тут ни ужинов, ни потчиваниев, да за играние музыки платят более сами танцующие.
— Как это? — спросил я, удивившись еще более.
— А вот, — сказал он, — это увидите вы сами. Дай окончиться минуету и тогда, если кому захочется в особливости что танцовать, то он велит музыкантам то играть и за сие преимущество дает им безделицу, несколько грошей денег, так они и заревут и играют до тех пор, покуда ему хочется.
— Вот какая диковинка! — сказал я. — Но, пожалуйста, скажите мне, какие же это танцуют люди, да и все вот здесь находящиеся?
— Всякого чина и состояния, — отвечал он, — кроме только самой подлости: есть тут мещане, есть хорошие ремесленники, есть духовные, есть и хорошие купцы со своими женами и дочерьми; а из молодых и сих танцующих мужчин есть множество и штудирующих в здешнем университете штудентов, и в том числе хороших дворянских детей. А в прежние времена хаживало сюда и множество наших гг. офицеров, и они бывали лучшие танцовщики. Словом, здесь есть всякого сорта люди, ибо всякому дозволено посещать сии пиры, да еще и с тем, что буде кто не хочет быть знаком, так может приходить себе в маске и в маскарадном платье.
— Да умилосердись! — продолжал я его спрашивать. — Когда бывают тут люди всякого сорта, и знакомые и незнакомые, то не легко ли могут происходить тут всякая всячина, например, ссоры, шумы, бесчиния и тому подобное?
— Ах, нет! — отвечал он. — У нас сего никогда не бывает, да и быть не может. Наша полиция наблюдает весьма строго то, чтоб ничего подобного тому на сих съездах не происходило. Сохрани Господи, если кому вздумается что-нибудь непристойное и неприличное предприять, тотчас под руки, и выведут со стыдом вон и вытолкают в двери, кто б он таков ни был.
— Это, право, очень хорошо! — сказал я. — Но, пожалуйте, сказали вы мне, что это свадьба жидовская; но что же я жидов здесь не вижу?
— И, как не видать, — отвечал он, — разве вы их не заприметили? Их, правда, немного, однако они есть: вон приметьте, у которых бороды не чисто все выбриты, а оставлена узенькая полоска на челюстях, подстриженная ножницами: это все жиды, и их по одному только сему распознать можно; а впрочем, они так же одеты, как и прочие, ибо бывают тут из них одни лучшие и богатейшие.
— А женщины-то их? — спросил я далее.
— А сих, — сказал он, — ничем уже с прочими различить не можно: они так же хорошо одеваются, как и прочие. Вот смотрите, узнаете ли в числе сих танцующих самую левесту?
— Нет, — сказал я, пересмотрев всех прочих, — все они, кажется, одеты единоравно и все изряднехонько.
— Вот она, — сказал он, указывая на невесту, — ее потому только можно отличить, что она вся в белом платье и что голова ее убрана цветами. А вот это — ее жених, — сказал он, указывая на молодого и изрядного молодца.
Я смотрел тогда с особливым любопытством на сих новобрачных и не мог довольно надивиться всему поведению их, которое было столь порядочно, что я никак бы не подумал, что это жиды были, если б мне того не сказали. Наконец спросил я моего товарища:
— Но сам-то хозяин где ж? Пожалуйте, мне его покажите.
— Бог его знает, — отвечал он мне, — мне он незнаком, и тут ли он или нет, я истинно не знаю, да и какая нужда о нем знать? Он такой же тут гость, как и все прочие, и как он ни о ком, так и об нем никто не заботится.
— Вот смешно и удивительно, — сказал я, — но, вправду сказать, тем лучше и вольнее.
В самое сие время окончился тот польский танец, который тогда после минуета танцовали.
— Ну теперь что будет? — сказал я.
— Небось контратанец! — отвечал мой товарищ, и он в мнении своем не обманулся.
Мы услышали вдруг голос одного молодого человека, кричащего музыкантам, чтоб играли «режуисанс»[193] и подающего им несколько денег. Не успел он сего вымолвить, как во всей зале раздалось эхо, множество голосов начали говорить:
— Режуисанс! Режуисанс!
И все молодые люди начали себе искать подруг и, поднимая молодых женщин, ранжироваться[194] в две линии. Как мне имя сего контратанца довольно было известно, потому что я видел, как его несколько раз танцевали на балах у генерала, и мне он так полюбился, что я и голос и фигуру затвердил твердо, то и вскипел я тогда желанием танцевать его.
"Эх, — думал я, — отведал бы потанцовать его! Авось-либо, не ошибусь; фигура мне знакома".
Но несмелость моя так была велика, что я никак не мог на то отважиться, если б товарищ мой, приметив, что я горю желанием, но только не осмеливаюсь, мне не сказал:
Немец. — Что, господин подпоручик, не вздумаете ли вы им компанию сделать?
Я. — Бог знает! Никогда я контратанца сего еще не танцовывал! Правда, фигура его мне знакома, но боюсь, чтоб не помешаться и не спутаться.
Немец. — И, господин подпоручик, пуститесь, авось-либо не спутаетесь; а хоть бы и помешались, беда не велика, здесь люди не знатные, вам то отпустят. Станьте только в последней паре, так покуда дойдет до вас очередь, так вы и переймете.
Я. — Так иттить?
Немец. — Ступайте, сударь, ничего не опасаясь.
Я. — Но где ж мне женщину-то взять? Ни одна мне незнакома.
Немец. — Что нужды! Берите любую, ни одна вам не откажется, но еще за честь себе поставит с вами танцовать, если только умеет.
Не успел он сего выговорить, как увидели мы одну молодую и изрядную девушку, бегающую по всему залу и ищущую себе товарища, и тогда сказал мне мой спутник:
— Ну вот, на что лучше, сама ищет, ступайте и адресуйтесь к ней.
Духа моего едва стало на то, чтоб к тому отважиться. Я подступил к ней в самое то время, когда она шла мимо нас, и сказал ей:
— Сударыня! Конечно, вам недостает пары? Не угодно ли со мной?
— С охотою моею, — отвечала мне девушка, обрадуясь приметно моему приглашению. Она подала мне руку и тотчас повела было становиться между парами.
— Сударыня, — сказал я, остановив ее немного, — не лучше ли немного по далее, ибо, признаюсь вам, что я сего танца еще не танцовывал, разве вы меня поправлять станете.
— О сударь, с превеликою охотою, — отвечала она и тотчас пошла становиться туда, где мне хотелось.
Сердце вострепетало во мне, как скоро стал я в порядок, и те минуты, которые надлежало мне дожидаться, покуда дошла до меня очередь, были для меня наимучительнейшие. Весь дух мой находился в великом смущении, и я стоял ни жив, ни мертв и власно как дожидаясь неведомо чего. Но наконец решился мой жребий. Меня подхватили, потащили и заставили также бегать, прыгать и вертеться, и сия минута решила все мое сумнение и к самому себе недоверчивость. Я протанцовал весь контратанец без малейшей ошибки и так исправно, что товарищ мой не мог довольно расхвалить меня. И с того времени не было ему уже нужды побуждать меня к танцованию: мне нужна и тяжела была только первая минута, а как я однажды уже осмелился, то не было почти и уйму мне. Я не пропускал ни одного танца, который бы не танцовал вместе с прочими, и так разохотился, что товарищ мой уже тому почти и не рад был, но, сев в уголок, только на меня посматривал. Пуще всего понравилось мне то, что все женщины с особливою охотою со мною танцевали и не только не смеялись, если я когда в незнакомых. еще мне контратанцах сначала ошибался, но всякая с удовольствием мне сказывала, куда иттить и что делать.
Одним словом, вечер сей был для меня наиприятнейший в жизни. Я не видал, как оный прошел, и затанцевался даже до того, что товарищ мой наконец ко мне подошел и сказал:
— Уже первый час, господин подпоручик! Не пора ли нам домой иттить? Молодые уже давно ушли и скрылись, и скоро все разъедутся.
Тогда только опомнился я, что задержал сего доброго человека. Я приносил ему тысячу извинений и благодарений, что он для меня столько трудился, и, схватя шляпу, тотчас пошел с ним.
Сим кончилось тогда сие происшествие, а сим окончу я и письмо мое и паки вам скажу, что я есмь, и прочая.
Любезный приятель! Вечер, препровожденный столь весело, произвел мне столько удовольствия, и упражнение в танцах мне так понравилось, что они не выходили у меня из мыслей во всю дорогу, как я возвращался тогда на квартиру. Я благодарил товарища моего еще раз, при расставании с ним, и был услугою его крайне доволен. Танцевать же так разохотился, что идучи далее, не один раз сам себе говорил: "Ну, еслиб еще раз или два случилось мне таким же образом потанцевать, так бы я и пошел себе, и мог бы смело танцевать и у самого генерала на балах". Сие желание мое и совершилось прежде, нежели я думал и ожидал. Помянутый товарищ мой, немец, не успел увидеть меня на другой день, как, рассмеявшись, сказал:
"Ну, господин подпоручик, охотники вы танцевать, прямо охотник! Я этого и не ведал, а еслиб знал, то давно бы доставил вам к тому случай. Не угодно ли вам еще таким же образом танцами позабавиться? Послезавтрева опять будет свадьба".
— Что вы говорите! возопил я: — неужели опять такаяж? — Не только такаяж, но еще лучше! Вот здесь близехонько, в альтштадском городском доме, и будет жениться один зажиточный купец. И ежели угодно, то я вас и туда провожу, но только с тем, чтоб мне там не сидеть так долго, как вчера, но чтоб мне вольно было уйтить оттуда, когда я похочу.
— Ах! любезный друг, ты меня одолжишь тем до бесконечности! А что касается до вас, то идите себе когда хотите, я и один могу остаться. — "Очень хорошо, сказал он: — я вас свожу и туда; но что говорить, была бы только у вас охота танцовать. Я вам буду всякий раз сказывать, как скоро узнаю, что будет где-нибудь свадьба. У нас оне в нынешнее осеннее время бывают очень часто, и вы можете на всех их быть, если только хотите". — Батюшка ты мой, возопил я — ты меня, ей-Богу, так одолжаешь, что я истинно не знаю, чем и как мне тебя возблагодарить за то!
Господин Пикарт (ибо так он прозывался) сдержал действительно свое слово. Он сводил меня и на сию свадьбу, которая в самом деле была несравненно лучше и во всем превосходней первой; не только дом, в котором она отправлялась, гораздо больше, но и собрание многочисленнейшее, да и состояло оно из людей гораздо лучших и знаменитейших. Мне и тут было чрезвычайно весело; ибо как я был уже смелее, то вступил тотчас в танцы и протанцовал часу до третьего, так что, от усталости, насилу дошел домой и остальную часть ночи спал как убитый. А не успело несколько дней пройтить, как, к великому удовольствию моему, получил через г. Пикарта и в третий раз случай, таким же образом всю почти ночь протанцовать на свадьбе.
Чрез сие троекратное и долговременное упражнение в танцовании я так в танцах уже наторел и наблошнился, что мне все танцуемые тогда в Кенигсберге разноманерные танцы сделались очень знакомы, и я все их мог танцовать без нужды и безошибочно: а сие с столь малым трудом приобретенное новое искусство и послужило мне тогда очень кстати.
Ибо не успела армия наша возвратиться из похода на реку Вислу и расположиться тут по кантонирквартирам, как город наш наполнился множеством приезжающих из армии всякого рода людей. Из всех полков присланы были команды и офицеры для разных вещей и покупок. Множество других приезжало для собственных своих нужд и живали тут по нескольку времени, и между ними были многие генералы, и бригадиры, и другие знаменитые люди. Чтож касается до проезда чрез наш город многих знатных особ, отчасти из армии в Петербург, отчасти оттуда в армию, то он почти был беспрерывный; и как и все они, обыкновенно, у нас в городе на несколько дней останавливались, то от всего того, равно как и от съезда из уездов на зимнее время в город прусского дворянства, весь город наш власно как оживотворился; а все сие и подало повод генералу нашему, любящему и без того пышную и веселую жизнь, показать себя при этом случае во всем своем блеске. Он не упускал ни одной проезжающей знаменитой особы без того, чтоб не угостить у себя наилучшим образом. Чтож касается до приезжающих к нам и живавших у нас по нескольку недель в городе генералов, то сии все имели всегдашнее почти у него пребывание. Не было дня, в который бы они его не посещали и им всячески угощаемы и увеселяемы не были; то и дело бывали у него многочисленные собрания и обеды. А как к тому присовокупилось и то, что он и со всем прусским в городе находящимся дворянством уже спознакомился совершенно и приобрел к себе от них любовь и почтение, а сверх всего того наш генерал, несмотря на все свои пожилые лета, не отставал еще от привычки молодых своих лет, и от особливой склонности к любовным интригам и случилось так, что он в особливости заразился тут страстию к одной прусской графине из фамилии Кейзерлинг, то все сие и побуждало его к выдумыванию и изобретению всех возможнейших родов увеселений, и потому не было ни одного праздника и торжественного дня, в который бы не давал он всем знаменитейшим людям у себя великолепного пира, а потом многочисленного бала. Не проезжал ни один из знатных людей чрез наш город, для которого не сделаноб было им также пирушки. Но и всем тем он еще не удовольствовался; но как помянутая страсть его к графине Кейзерлингше увеличивалась с часу на час и побуждала его искать колико можно частейших случаев с нею к свиданию, то скоро дошло до того, что, кроме всех праздников, положены были в каждую неделю особливые дни, в которые бы быть либо у него, либо в других знаменитейших домах съездам и собраниям. И так всякий почти день были либо у него гости, либо он сам в гостях. Но как никто из прочих не мог жить так пышно и расходно как он, то завел он преимущественно пред прочими то, чтоб всякую неделю быть у него, кроме обыкновенных съездов для играния в карты, в один день и всеобщему собранию и балу, продолжавшемуся обыкновенно большую часть ночи. Словом, город наш сделался обиталищем утех и веселостей, и посреди тогдашнего шума военного оружия одним только местом, в котором можно было найти случай повеселиться и время свое препроводить с приятностью; а разнесшийся о том слух и привлекал как из армии, так и из всех других мест множество народа, и все молодые люди стремились туда власно как к некоему центру веселостей.
При таковых обстоятельствах, судите, каково долженствовало быть мое удовольствие, когда я, живучи при сем генерале и упомянутым образом получив вкус в танцах, мог иметь случай всякую неделю один, а иногда и несколько раз не только наслаждаться зрением на оные во время балов, но и сам брать в них соучастие. Ибо сколько сначала не мог я ласкаться надеждою, чтоб мне было когдалибо иметь в том соучастие, но вскоре дошло до того, что меня самого искать и принуждать к тому стали. Привезен был к нам, взятый в последнюю баталию нашими в плен, королевскопрусский флигельадъютант, граф Шверин. Как он был весьма знатного рода, а притом малый молодой, свежий, ловкий, проворный и сущий красавец и разумница, а притом находился до того у короля в милости, то не только не содержан был он у нас взаперти, но оказываемо было ему от всех и наивозможнейшее уважение. Он жил у нас совсем на свободе и имел только у себя для имени двух приставов, таких же ребят молодых, таких же ловких, проворных и красавцев. Один из них был самый тот Орлов, Григорий Григорьевич, который после был столь знаменит и играл великую роль в свете, а другой — брат его двоюродный, господин Зиновьев. Оба они были еще тогда самыми низкими армейскими офицерами и не более как поручиками, и оба жили безотлучно при графе Шверине на одной квартире, и не столько за ним смотрели, сколько делали ему компанию.
Сии три молодца были тогда у нас первые и наилучшие танцовщики на балах, и как красотою своею, так щегольством и хорошим поведением своим привлекали на себя всех зрение. Ласковое и в особливости приятное обхождение их приобрело им от всех нас искреннее почтение и любовь; но никто тем так не отличался, как помянутый господин Орлов. Он и тогда имел во всем характере своем столь много хорошего и привлекательного, что нельзя было его никому не любить. Ко мне был он отменно ласков и благосклонен; ибо как квартира их была насупротив самого замка и ему всякий почти день случалось бывать для рапортования генералу у нас в канцелярии, то имели мы скоро случай между собою познакомиться и друг друга полюбить. Словом, чрез короткое время он меня полюбил как родного брата и никогда не пропускал, чтоб, увидев меня, не закричать: "Ах! Болотенка мой друг! (ибо так он меня обыкновенно называл) здравствуй, голубчик!" и чтоб не расцеловать меня как родного.
Таковая любовь и всегдашние ласки ко мне сего человека и доставили мне наконец ту выгоду, что я мог во всех увеселениях, бываемых у нашего генерала, брать соучастие. Я выше уже упоминал, что он был одним из лучших наших и первых танцовщиков и, власно, как душою на балах. Ибо не успеют старики открыть бал и, потанцовав несколько миноветов и польских, усесться за карты, как долженствовали сии господа, по просьбе генерала, заводить с молодыми дамами и девицами контратанцы и поддерживать веселость бала во все то время, покуда он продолжался; но сие учинить им не таково легко было, как он сперва думал. Встретилось одно обстоятельство, делающее им в том превеликую остановку, а именно: молодых дам и девиц было у нас всегда превеликое множество; но молодых мужчин, могущих танцевать контратанцы и, как говорится, пускаться во вся тяжкая, кроме их, так мало, что они не могли набирать иногда шести и семи пар. Ибо хотя делали им компанию и приезжие из армии, случающиеся на сих балах и нередко и из самых генералов те, которые были помоложе, как, например, граф Петр Иванович Панин и господин Вильбоэ и некоторые другие; но как они не всегда случались, да и не могли им беспрестанно сотовариществовать и пускаться с ними во все тяжкие, то и была на них превеликая комиссия и они не знали, что делать. Сперва пробавлялись они коекак несколько времени: но как балы у генерала начались очень частые и им, наконец, недостаток в товарищах себе наскучил, то и начали они выискивать из всех находившихся тогда в Кенигсберге молодых и способных к тому офицеров и всячески их преклонять и уговаривать приходить на сии балы.
При этом случае господин Орлов первее всех устремил свое внимание на меня. Он тотчас начал меня к тому подговаривать, и я сколько ни отговаривался своим неуменьем и тем, что я не смею генерала и не знаю, будет ли ему угодно, но ничто не помогло. При первом случившемся после того бале, приступил он к генералу: "Что, ваше превосходительство, сказал он ему: — воля ваша, танцовать не с кем. Не изволите ли приказать вот господину Болотову? Он бы мог вам помогать". — "Пожалуй, душа моя! сказал генерал: — с превеликою охотою; но умеет ли только он?" — "Я думаю, что он умеет — сказал Орлов, — но хотя бы и не умел, так мы тотчас его научим, хоть бы фигуру нам делал; извольте только приказать, а то он сам без вашего приказания не осмеливается". — "И, для чего нет!" отвечал генерал и тотчас подошел ко мне, и наиласковейшим образом сказал: "Друг ты мой! Ежели только можешь, то пожалуй себе танцуй, чего тебе меня опасаться; ты мне тем великое еще удовольствие сделаешь". Сего дня меня было довольно; ибо как сего давно душа моя желала, то я в тот же миг полетел с господином Орловым и пустился во все тяжкие.
Он удивился моему уменью и не мог довольно расхвалить меня за то; а и сам генерал увидевши, что я танцую порядочно, и наряду с ними так же хорошо прыгаю и верчусь, так был тем доволен, что, подошед ко мне и потрепав по плечу, сказал: "Браво! браво! мой друг! Пожалуйста танцуй и приходи сюда всякий раз, когда у меня ни случится бал!"
С того времени не пропускал уже я ни одного бала, но приходя на них, протанцовывал всегда до самого окончания оных, и Богу единому известно, сколь великое и многое чувствовал я оттого удовольствие. Правда, сперва было мне несколько трудновато привыкать: не соучаствовав никогда в таких знатных компаниях и видя себя тогда принужденным танцовать и даже прыгать и вертеться с самими принцессами, графинями и баронессами и стоять нередко в ряду с самыми нашими генералами в лентах и кавалериях, а особливо с столь страшным в прежние времена мне господином Вильбоэм, чувствовал я иногда превеликое смятение и сердце было у меня весьма не на месте; но к чему не можно привыкнуть? Не успел я несколько оборкаться, как ничто уже меня не трогало, и я со всеми ими и с таким же удовольствием танцовывал, как и с ровными себе; а сие весьма много и помогло к тому, что я в последующие потом годы моей жизни всегда уже смелее обходился с знатными людьми, нежели до того времени. Привычка же моя к танцованью и удовольствие, чувствуемое при том, было так велико, что как сии балы ни были у нас часты, но я всем тем далеко еще не удовольствовался, но не пропускал и в городе ни одной почти свадьбы, на которой бы мне не побывать и также не потанцовать. Но на сии хаживал я уже не один, а с несколькими другими офицерами, с которыми, по случаю танцев у генерала, я спознакомился, и они нам были еще приятнее самых балов и более потому, что там составляли уже мы первых танцовщиков и пользовались множайшею вольностью нежели на балах, по которой причине нередко хаживал с нами на них и сам Орлов для компании.
В таковыхто увеселениях препроводили мы тогда всю осень; а не успела настать зима, как генерал наш доставил нам новое удовольствие. Он выписал из Берлина целую банду комедиантов, и как у нас в городе театр был готовый и изрядный каменный, то и начались у нас театральные представления. Зрелища сии были для меня совсем еще новые и необыкновенные, и как комедианты играли довольно хорошо, то весьма скоро получил я и в них вкус и они мне так полюбились, что я увеселялся еще более нежели всем прочим, и не упускал ни одного театрального зрелища, чтоб не быть на нем, что мне с тем лучшею удобностью можно было делать, что мне они ничего не стоили. Ибо как содержателю театра была до нашей канцелярии и собственнотаки до меня нужда, то, из учтивости, подарил он меня с самого начала такназываемым фрейбилетом, или дал привилегию ходить всегда безденежно.
Не могу изобразить, сколь ко многим и бесчисленным увеселениям подавали мне эти театральные зрелища повод. Частые перемены в театральных представлениях, комедии, прологи и трагедии никогда мною невиданные, новостью своею пленяли меня до бесконечности. Я сматривал на них не только с превеликою жадностью, но и с возможнейшим примечанием; и из всех зрителей верно весьма немногие удостоивали их таким вниманием, как я. Всякий раз когда ни случалось мне бывать на театре, наполнена бывала у меня вся голова виденным и слышанным, и я занимался тем во весь достальный вечер.
Но и сего всего было еще недовольно; но генерал наш, для усовершенствования наших веселостей и для придания пышной и великолепной своей жизни более блеска, вскоре потом завел у себя и маскарады. Сей род увеселениев был для меня также совсем нов и никогда до того невиданный и потому в состоянии был не менее меня утешать, как и прочие. Но сначала не мог я брать в них соучастия. Начались они сперва небольшие и таксказать комнатные и в покоях у губернатора; и как у тамошнего дворянства не у всех было маскарадное платье, то и собирались на них только немногие из них. Однако сие продлилось недолго. Не успела разнестись об них молва и слух, что генерал, не удовольствуясь приватными маскарадами, намерен давать большие и всенародные в оперном доме, и дать дозволение всем брать в них соучастие, как вскружились у всех головы, и все начали строить себе маскарадные платья. Тотчас навезено было множество масок, и у всех, захотевших брать в них участие, пошли разные выдумки. Не могу изобразить, как поразительно было для меня первое таковое зрелище в большом театральном зале. Несколько сот различных масок, из которых одна другой была страннее и удивительнее, представившись вдруг моему зрению, привели оное в такую расстройку, что я не знал, на которую прежде смотреть и которою более любоваться. Но никоторая маска так хороша и прелестна не казалась, как арапская, невольническая, в которое платье одеты были Орлов с Зиновьевым. Сшито оно было все из черного бархата, опоясано розовыми тафтяными поясами; чалма украшена бусами и прочими украшениями, и оба они, будучи одеты одинаково, скованы были цепьми, сделанными из жести. Поелику оба они были высокого и ровного роста и оба имели прекрасную талию, то нельзя изобразить, сколь хороший вид они собою представляли и как обратили всех зрение на себя. Из госпож же наилучшую фигуру представляла тогда принцесса голштейнбекская. Она свела особливое дружество с молодым графом Швериным и была одета тогда ему под пару и прямо щегольски. Но кроме сих, многие другие отличались как богатством, так и особливостью своих маскарадных платьев.
Я в сей раз находился в числе зрителей: и увеселение сие так мне полюбилось, что я руки себе ел, что не сделал себе также, по примеру других, маскарадного платья. Почему не успел узнать, что вскоре будет другой и многочисленнейший еще маскарад, как уже не был столь глуп, но смастерил и себе прекрасное гишпанское платье. Сей маскарад был еще лучше и несравненно многолюднее прежнего. Казалось, что у всех жителей кенигсбергских вскружилась голова и что все они восхотели взять в нем соучастие и друг друга перещеголять в выдумках особых масок и украшений. Каких и каких масок и каких удивительных зрелищ не было на оном! Были тут не только разные такназываемые кадрили; были не только маски, изображающие разные дикие и европейские старинные и новые народы; были не только маски, изображающие разных художников и мастеровых, например, мельников, трубочистов, кузнецов и других тому подобных, но долженствовали и самые бездушные вещи, как, например, шкафы, пирамиды и прочие тому подобные, принимать на себя одушевленный вид и ходить между людьми. Нельзя изобразить, как удивили сначала нас эти движущиеся и расхаживающие тут же между людьми шкафы и пирамиды, ибо скрывшихся во внутренности их людей вовсе не было видно. Но после не могли мы тому довольно насмеяться. Словом, маскарад сей был наивеликолепнейший и имел все свойства лучших маскарадов. Мы препроводили на оном всю почти ночь в превеликом удовольствии и танцевали до усталости. Господин Орлов был в сей раз одет в платье древних римских сенаторов, которое к нему так пристало, что мы, любуясь, ему несколько раз говорили "только бы быть тебе, братец, большим боярином и господином; никакое платье так к тебе! не пристало, как сие". Таким образом говорили мы ему, не зная, что с ним и действительно сие случится и что мы сие ему власно как предсказывали.
В таковыхто многоразличных и весьма частых увеселениях препроводили мы тогдашнюю всю зиму, и никогда не были они у нас столь многочисленны, как около начала 1759 года, или в святки. Во все сии две недели всякий день было у нас что-нибудь новое, тоесть либо бал, либо маскарад, либо театр, либо так собрание и так далее. А ко всему тому присовокупилось и еще одно увеселительное для нас и новое также зрелище. В Кенигсберге, так как и во многих других европейских немецких городах, всякий год около Рождества бывает еще одна, так называемая христова ярманка. Она начинается в навечерие Рождества и продолжается целую неделю, и особливое имеет в себе то, что торговля производится не по дням, а только по вечерам и ночью, при огнях. Вся небольшая и прежде упоминаемая площадь в Альтштадте заграмащивается лавочками, убранными разными товарами и освещенными множеством свеч и фонарей; и как торговля производится наиболее медною посудою и конфектами, то блеск огней, отпрыгивающий вкупе от чистой медной и оловянной посуды, развешанной повсюду и расстановленной по всем полкам в лавках, производит довольно приятное зрелище.
Весь город дожидается ярманки сей, власно как некоего особливого праздника, и не успеет наступить навечерие праздника Рождества Христова, как все лучшие мещане со всеми своими семействами и малолетными детьми съезжаются и весь вечер гуляют по рядам сих лавок. Обыкновение у них есть покупать малолетным детям своим в сей вечер конфекты и игрушки и другие мелочные подарки и приносить и привозить таковые же остающимся дома. А сие и причиной, что все малые дети дня сего дожидаются у них с превеликою нетерпеливостью, и будущими подарками, которые они называют Христом, веселятся уже заранее.
Мы не преминули также посещать сию ярманку в праздные вечера и брать во всенародном удовольствии соучастие; а в сих упражнениях и застал нас 1759 г.
Но как письмо мое получило уже обыкновенную свою величину, то я окончав оное, скажу, что есмь ваш и прочая.
Любезный приятель! Между тем, как мы упомянутым образом препровождали всю зиму в Кёнигсберге в бесчисленных удовольствиях и увеселениях. Армия наша стояла на кантонир-квартирах, расположившись оными вдоль по реке Висле, и по ближним к оной местам и селениям; и как главному ее командиру графу Фермору надлежало, для отчета в своих деяниях и получения новых повелений, сездить в Петербург, то, в отсутствие свое, поручил он команду над всею армией старшему из бывших тогда в оной генерал-аншефов, Фролову-Багрееву. Мы удивились о сем услышав, ибо генерал сей, служив весь свой век в драгунских полках и дожив до глубокой старости, способнее был сидеть с покоем у печки, нежели командовать столь великою армией, и был столь мало знаменит, что мы почти и имя его никогда не слыхивали. Но по обстоятельству, что он был службой всех прочих старее, не можно было его никак обидеть, не смотря хотя он, будучи мужик совсем простой не имел ни малейших к тому способностей.
Сие обстоятельство причиною тому было, что мы в течение сей зимы, посреди наших веселостей, однажды чрезвычайно были перетревожены. Некогда, не думая, не гадая, получили мы известие, что во всей армии произошла превеликая заварушка, и что вся оная посреди зимы готовится выступить в поход. Мы не знали, что о сем думать, ибо, помышляя всего меньше о войне и об армии, не ведали ничего, что там, в отдаленности от нас происходило, и по скорости приуготовления к выступлению в поход, не иное что заключали, что король прусский, пользуясь отсутствием генерала Фермора и зная дряхлость и слабость нашего тогдашнего командира, конечно, вздумал учинить нечаянное на нашу армию нападение; и как мы не могли на него иметь ни малейшей надежды, то и опасались, чтоб действительно не воспоследовало какого-нибудь бедствия.
К вящему усугублению нашей боязни и опасения получили мы около самого того ж времени и из Петербурга секретное поведение, чтоб и мы с своей стороны взяли предосторожность наивозможнейшую и в случае, если усмотрено будет от жителей кёнигсбергских какое опасение, то для нагнания на них страха, положили бы на все дома пехкранцы или смоляные кольца и в случае самой опасности не инако из города вышли, как зажегши оные и превратив весь город в пепел. Таковое необыкновенное и страшное повеление привело нас самих в превеликое сомнение, а на жителей кёнигсбергских нагнало такой страх и ужас, что они несколько дней ходили все повеся головы и позабыли про все веселости и забавы.
Но по счастию, страх сей и опасение продлилось недолго. Не успело несколько дней пройтить, как получили мы известие, что в армии нашей опять все успокоилось и стало тихо и смирно, а сие успокоило и нас тотчас. После узнали мы, что произошло сие оттого, что королю прусскому вздумалось велеть одному корпусу войск вступить из Шлезии в Польшу. Не успел двор наш получить о том известие, как велено было тотчас и нашей армии выступить из своих кантонир-квартир и иттить на встречу оному; а слух о сем и устрашил так пруссаков, что они тотчас опять из Польши вышли и назад в Шлезию возвратились, а тогда оставили и мы оружие и по прежнему успокоились.
Между тем, однако, прошлогоднею нашею кампаниею и претерпеными уронами были при дворе нашем не весьма довольны. Нашлись многие, которые критиковали все поведение нашего главного командира; а другие всю вину возлагали на новый наш обсервационный корпус; наконец были и такие, которые порочили и самую нашу артиллерию, а особливо шуваловские секретные гаубицы, приписывая им далеко не столь хорошее действие, которого от них ожидали. Все таковые разные толки и подали двору нашему повод присылать нарочных для свидетельствования нашей артиллерии в армию: почему и производимо было там около сего времени при всех начальниках армейских сие свидетельство. И как оказалось, что помянутые гаубицы действительно имели некоторые неспособеости и несовершенства, то с того времени и не были они уже в такой славе, как прежде, а более начали говорить уже о единорогах, которые около сего времени введены у нас в употребление.
Впрочем, в продолжение сей зимы чинены были с нашей стороны беспрерывные и великие приуготовления к возобновлению войны на будущее лето, и к продолжению оной усильнейшим еще образом. Аеглия сколько ни старалась, чрез своих министров, преклонить наш двор к восприятию нейтралитета, по все ее хитрости и старания были тщетны. Союзные нам дворы убедили императрицу не только продолжать войну, но и вести ее гораздо с вящим усилием, нежели прежде. Они внушали ей, что самая честь ее требует того, чтоб она отмстила тот стыд, который претерпела в минувшее лето, и она тем охотнее последовала сим советам, что и сама хотела восстановить славу российского оружия, а сверх того было бы постыдно оставить без нужды свои завоевания. Все усилия и домогательства короля прусского к разорванию сего союза были недействительны и безуспешны. Совсем тем употреблял он все, что мог, к произведению сего в действо, и агенты его должны были везде работать и трудиться. Сим при французском дворе хотя и удалось было прельстить правившего тогда всеми делами кардинала Бервиса, и довесть его до того, что он начал было с аглийским двором переписку, клонящуюся к заключению между собою мира, но по несчастию их сие узнано было благовременно и приняты такие меры, что кардинал сей потерял чрез то сам свое место. А вступивший на его место, дюк Шоазель привел дела опять в порядок и разрушил опять все то, что агенты короля прусского успели было сделать. Таковую ж неудачу имели они и при турецком дворе, который старались они всеми образами возжечь и преклонить начать войну либо с цесарцами, либо с нами, и сделать чрез то нам наивеличайшую диверсию. Король прусский не жалел казны и употреблял огромные суммы к закуплению турецких министров и к обольщению самого молодого султана. Однако деньги его и труды пропали по-пустому. Цесарские и французские министры не пожалели и с своей стороны подарков, и количество оных превозмогло прусские. Турки рассудили за полезнейшее для себя пользоваться с обеих сторон прибытками, а жить притом в мире и тишине и не подвергая отечества своего уронам и военным опасностям. Что касается до цесарского двора, то при оном сделать ему было нечего, ибо как он был тогда наиглавнейшею всей войне пружиною и более всех о продолжении войны старался, то все происки короля прусского оставались тщетны.
Все сие озабочивало весьма короля прусского и наводило на него великое опасение и тем паче, что он и на единых своих союзников, англичан, не мог возлагать дальней надежды. Ему хотя и весьма хотелось, чтоб они прислали сильный флот в наше Балтийское море и посетили наш Кронштадт и лифляндские берега, но Англия углубилась тогда так в морскую свою войну с французами в Азит, Африке и в Америке и разлакомилась так полученными там завоеваниями и приобретенными выгодами над французами, что почитала за выгоднейшее для себя продолжать оные, нежели без всякой льстящей надежды колотиться о пустые и обнаженные финляндские скалы и камни.
Совсем тем, двор наш имел великое опасение, чтоб сего посещения от англичан не воспоследовало; а самое сие и причиною тому было, что старался он предварительно заключить особливый союз с шведским и датским двором и условиться, чтоб, в отвращение того, поставить соединенный флот в Зунде, для воспрепятствования проходу англичанам, что и учинено было действительно в последующее лето.
Между тем, вся армия наша укомплектована была отчасти вновь набранными рекрутами, отчасти оставшимися внутри России старыми войсками. Всем оным, велено было иттить в Пруссию, а места их заступили новонабранные рекруты. Вместо потерянной артиллерии, доставлено было в армию множество другой; и как известно сделалось, что прежний командир армии нелюбим был оною, то положено было переменить и оного и избрать кого-нибудь иного. Однако начало кампании велено было учинить тому же, почему он в марте месяце и возвратился назад к армии и начал делать все нужные к рановременнейшему началу кампании приуготовления.
Не в меньших стараниях и приуготовлениях упражнялись и прочие наши союзные дворы, то есть: цесарский, французский и шведский. Повсюду происходили великие вооружения, и везде готовились вновь проливать кровь человеческую и напасть со всех сторон и с вящим усилием на короля прусского.
Но и сей оставался между тем не без дела, и чего не мог успеть в политических своих происках, то награждал прочими своими попечениями и выдумками. И как собственное его государство было мало и не могло его снабдить довольным числом людей, для укомплектования своей армии, то, имея в своей власти все Саксонское Курфирство, воспользовался он сим насильно захваченным княжением, и получил силою из оного множество рекрут. А не удовольствуясь сим, навербовал он великое множество людей и в самой Польше; также запасся нужными лошадьми и повсюду заготовленными магазинами. Англия, отказав ему во флоте, снабдила его довольным числом денег и обещала помогать, по-прежнему, гановеранскими войсками. Одним словом, не преминул и король учинить все нужные к новой кампании приуготовления и приготовить себя к мужественному отражению толь многих, окружающих его со всех сторон неприятелей.
В сих-то приуготовлениях со всех сторон к продолжению войны прошла вся тогдашняя зима. Мы же, между тем, жили в Кёнигсберге в покое и тишине, и не столько о том, сколько о своих увеселениях помышляли. Однако, несмотря на то, сколь много мы ими ни занимались, не отставал я и от прежних своих упражнений, но все праздное и от канцелярских переводов остающееся время употреблял на беспрерывное читание книг. Я окладен ими был всегда в своем уголке или окошке, и никто не находил меня никогда сидевшим праздно или, по пословице говоря, бьющим табалу и ходящим без дела в канцелярии. Я прочел в сие время неведомо сколько романов, познакомился со всеми лучшими из оных, и они мне так полюбились, что я, для временной перемены в моих упражнениях, вздумал один из них даже перевести на язык русский. Чтоб не утрудить себя слишком и не заняться надолго сим переводом, то избрал я к тому один небольшой и более прочих мне полюбившийся романец, и трудился над переводом сим с такою прилежностью, что в несколько недель оный совсем кончил. Это была первая почти книга, которую перевел я с начала до конца, и удовольствие, чувствуемое от того, было так велико, что я тотчас, переписав его с особливою прилежностью набело, и велел переплесть его в три бандажа в хороший переплет. Книги сии и поныне хранятся у меня в целости и служат памятником тогдашнего моего трудолюбия. Однако, судьбе неугодно было, чтоб перевод сей был напечатан, ибо тогда о напечатании оного и помышлять было не можно, поелику все книги печатали тогда у нас только в одной Академии и на казенный кошт. А после, как завелись другие типографии, и когда было можно, то вдруг вышла книга сия из печати, переведенная уже другим — и так мой перевод и остался: чем я, однако, после был и доволен, ибо он был первоученка и не таков хорош, чтоб стоил тиснения.
В таковых-то упражнениях и обстоятельствах застала меня весна сего года. При наступлении оной потревожил было меня полковник нашего полку требованием своим в полк; ибо как армия стала собираться к выступанию в поход и всем полкам велено было собрать своих отлучных, то не позабыл полковник наш и обо мне и представил по команде о том, чтоб я был истребован из Кёнигсберга, а командующие генералы и не преминули писать о том к нашему генералу.
Нельзя довольно изобразить, как смутило меня сие требование. Сердце во мне вострепетало и вся кровь моя взволновалась, как принес ко мне секретарь наш сию бумагу и, подавая мне, сказал: "Посмотри-ка, брат, что об тебе пишут! Хотят, чтоб ты в поход шел… Ну, собирайся!" С дрожащими руками принял я от него сию проклятую бумагу и глаза мои почти отреклись служить мне при читании оной. Они остолбенели, и я не понимал ни одного слова из читаемого, как смутила меня сия неожиданность. Но я не вышел еще из первого моего смущения и не успел всего прочесть, как секретарь, выхватя у меня опять из рук бумагу и не сказав более ни одного слова, помчал ее в судейскую, оставив меня с расстроенными в прах мыслями и в таком состоянии, которое я никак изобразить не могу.
Пуще всего озабочтвало меня то, что у меня тогда ни лошадей и ничего другого в готовности к походу не было. Я так уверен был о неподвижности своей с места, что, распродавши лошадей и имея стол готовый у губернатора, всего меньше помышлял о походе и о запасении себя нужною походною провизией. Все сие надлежало тогда вдруг доставать и заготовлять, а что всего досаднее, то и поспешать тем неукоснительно, ибо требовано было, чтоб я отпущен был в самой скорости. Сверх того, признаться надобно, что пребывание мое в Кёнигсберге сделалось уже мне столь весело и приятно, что мне и гораздо уже не хотелось с сим городом расстаться и трудную и скучную походную жизнь променять на тутошную спокойную и приятную.
Мне не взмилились тогда все мои книги и любимые до того упражнения. Я ходил весь тот день повеся голову, и как опущенный в воду не знал, что со мною будет из помянутых слов секретаря и ушествия его. Не сказав мне ничего дальнейшего, не знал я, что заключать и вправду ли он говорил, чтоб я собирался в поход, или шутил. Вид его, с которым он произнес сии слова, хотя и льстил меня некоторою надеждой, однако я не смел на то полагаться. Совсем тем смущение мое было так велико, что я нс имел во весь тот день столько духа, чтоб спросить его о себе подлиннее и истребовать дальнейшего объяснения. К усугублению смущения моего, не только он не начинал сам о том говорить далее, а весь тот день ходить нахмурившись и столь сердитым, что никто не отваживался с ним начинать слов, но и никто другой не начинал о том со мною говорить, власно, как не ведая, что меня в армию требуют. Всему тому не мог я довольно надивиться, и не зная, что заключать, положил и сам соображаться с их молчанием и ожидать дальнейшего.
Но, по счастью, неизвестность сия продолжилась недолго. Не успел я, препроводив весьма беспокойную ночь, приттить поутру на другой день в канцелярию, как один из подъячих наших, подступив ко мне, сказал: "Кабы дали, барин, что-нибудь на вино, так я бы вам что-нибудь показал по секрету". — "Очень хорошо! сказал я вынимая несколько мелких денег из кармана:- деньги вот готовы, а показывай только, и чем приятнее будет, тем и денег больше". — "Посмотрим!" сказал он и побежал от меня. Я не знал, чтоб это значило, а догадывался только, что, конечно, что-нибудь касающееся до меня, и догадка моя была справедлива. Копиист мой, погодя немного, вышел опять и, моргнув, дал мне знать, чтоб я вышел за ним в сени. Тут, отведя меня в сокровеннейший уголок, вытащил он из-за пазухи бумагу и, подавая мне, сказал: "Читайте, сударь, скорее, мне не велено от Тимофея Ивановича никому этого показывать, а особливо вам". Я удивился сие услышав, но удивление мое сделалось еще больше, когда я, пробежав вскользь ее моими глазами, увидел, что было это ответное писание вашего генерала обо мне в армию. В нем упоминалось, что как во мне обстоит необходимая надобность, то отпустить меня никак не можно, а что представлено будет в Петербург, чтоб присланы были переводчики; и когда пришлются, то в то время и я в полк отпущен буду.
Как некая гора с плеч у меня тогда свалилась, когда я прочел сию бумагу. Я легко мог усмотреть, что мне не было более причины опасаться скорого отправления в армию, и, обрадуясь тому до чрезвычайности, дал целую полтину на вино моему подъячему — так рад я был сему сообщенному мне известию! Однако он просил меня никому о том не сказывать, да и притворяться, будто я о том ничего не знаю. Я обещал ему сие охотно сделать и внутренне хохотал, как секретарь наш, в тот же день ко мне пришел и, давая мне нечто переводить, опять начал меня подтуривать и власно, как страх нагоняя и улыбаючись говорить: для чего ж я не собираюсь и не готовлюсь ехать? Я принял тогда принужденной печальный вид и жалким образом ему ответствуя, сказал: "Что ж делать, когда не можно чего переменить, так, знать, тому так уже и быть. Если б захотели, то могли б и покинуть, а когда вам то надобно, так я и поеду". — "Нельзя! подхватил он: — ведь ты видел, как строго требуют. Однако переведите-ка вот это, еще успеешь собраться!" Сказав сие, пошел он от меня прочь, не сказав опять ничего решительного. Однако у меня на сердце было уже гораздо легче. "Добро, говорил я сам себе: теперь ты меня уже не проведешь и не обманешь. Я готов давать над собою тебе шутить, только посылай-ка скорее хо, что обо мне написано!" Он и действительно промучил меня более недели, все протуривая всякой день ехать и паки всякой день останавливая переводами, и не прежде мне объявил, как, уставши уже, по мнению своему, меня мучить. Тогда, будто ничего не зная, благодарил я его за одолжение и приписывал все единому его хотению, а сие было ему всего и милее.
Сим образом помог мне сей человек и в другой раз; а по его же благосклонности не слишком поспешаемо было требованием и из Петербурга переводчиков. Сие учинить заставляла их самая необходимость; ибо как на всегдашнее удержание меня при себе не могли сами да себя совершенно надеяться, то, для всякого нужного случая, учинено было действительно помянутое требование, но в пользу мою расположено так, что никак не можно было ожидать, чтоб учинено было по оному скорое исполнение и требуемые переводчики к нам были присланы.
Совсем тем происшествие сие не могло у меня долго из головы выттить. Несмотря на отказ, учиненный генералом, и на все уверения наших секретарей, все-таки я еще опасался, чтоб не переменились каким-нибудь случаем обстоятельства и чтоб меня в армию не турнули; и не прежде успокоился совершенно, как по выступлении армии в поход и по удалении за границы прусские в Польшу.
Но письмо мое уже велико и мне время его кончить; чего ради, прерывая свою речь, поспешу вам сказать тоже, а именно, что я есмь ваш и прочая.
Любезный приятель! Таким образом избавившись опять, без всякого моего домогательства, а случайно, от похода и удостоверившись еще более в неподвижности с одного места и в должайшем пребывании в Кенигсберге, начал я продолжать прежний род жизни и не только упражняться во всем том же, но присовокупил к ним и некоторые другие упражнения. Не успела пройти зима и с нею миновать длинные вечера, толико способные для чтения книг, как вместе с наступившею весною переменились во многом и наши веселости, забавы и упражнения. Бывшие в продолжение зимы у генерала нашего балы и танцы хотя и не совсем пресеклись, но были уже гораздо реже и малолюднее. Большая часть дворянства прусского разъехалась по деревням, а мало также было уже и приезжих из армии. Все они отъехали к своим местам и ушли в поход, а все сие и уменьшило наши зимние веселости и ограничило их так, что балы и собрания были у генерала уже очень редко, а когда и случались, то состояли наиболее из лучших его друзей и знакомцев. Недостаток сей хотя и награждаем им был частейшими выездами и в дома знаменитейших прусских дворян, оставшихся в городе, а особливо к любимице своей графине Кайзерлингше, и гуляниями с ними по садам и другим увеселительным местам. Но как забавы и увеселения сии были более приватные, нежели публичные, то мы не могли в них брать соучастия, а принуждены были довольствоваться одними торжественными праздниками, из которых генерал наш не пропускал ни одного, чтоб не сделать у себя торжественного пира, а потом чтоб не дать бала.
Но как праздники сии были редки, мы же к танцам и увеселениям сего рода не так мало привыкли, чтоб могли они нас удовольствовать, то старались мы недостаток сей заменить отыскиванием городских свадеб и танцованием на оных; но как наконец и сии по причине летнего времени сделались редки, то принуждены были и мы брать прибежище свое к гуляниям в садах и к препровождению в них с удовольствием тех часов, которые нам от дел оставались праздными.
По счастию, находилось тогда в Кенигсберге множество таких садов, в которые ходить и там с удовольствием время свое препровождать было нам невозбранно. Они разбросаны были по всему городу, принадлежали приватным людям; были хотя не слишком велики и не пышные, однако иные из них довольно изрядные и содержимые в порядке. Хозяева оных для получения с них ежегодного некоторого дохода отдают их внаймы людям, питающимся содержанием трактиров, и сии, содержа таковые трактиры в домиках, посреди садов сих находящихся, приманивают ими людей для посещения оных, почему и бывают они в летнее время всегда наполнены множеством всякого рода людей. Ходят в них купцы, ходят хорошие мещане, ходят студенты, а иногда и мастеровые. Словом, вход в них, кроме самой подлости,[195] никому не возбранен, и всякий имеет свободность в них сидеть, или гулять, или забавляться разными играми, как, например, в карты, в кегли, фортунку[196] и в прочем тому подобном. Единое только наблюдается строго, чтоб всегда господствовало тут благочиние, тишина и всякая благопристойность, почему и не услышишь тут никогда ни шума, ни крика и никаких других вздоров; но все посещающие сии сады, разделясь по партиям, либо сидят где-нибудь в кучке, либо гуляют себе по аллеям и дорожкам, либо забавляются какою-нибудь игрою и провождают время свое в удовольствии и в смехах. Никакая партия другой не мешает, и никому нет ни до кого нужды, но все только стараются друг другу оказывать всякую вежливость и учтивость. Приятно было поистине видеть и находить, инде небольшую кучку пожилых людей, сидящих где-нибудь в беседке тихо и смирно и разыгрывающих себе свой ломбер; других же — инде на лавочках, под ветвями дерев тенистых, пьющих принесенные им порции кофея, чая или шоколада или сидящих с трубкою во рту и со стаканами хорошего пива пред собою и упражняющихся в важных и степенных разговорах. Пиво употребляют они для запивания своего табаку, а прекрасные сухари, испеченные из пеклеванного хлеба, для заедания оного. Что касается до молодых, то сии занимаются более игрою в кегли или так называемый «лагенбан»,[197] играя хоть в деньги, но без всякого шума, крика и в самые малые деньги, и отнюдь не для выигрыша, а для единственного препровождения времени. Инде же найдешь их упражняющихся в игрании в фортунку или в самом доме в биллиард; а если кому похочется чего-нибудь есть, то и тот может заказать себе что-нибудь сварить или изжарить из съестного, также подать себе рюмку водки, ликера или вина, какое есть тут в доме. Более сего ничего тут не продается, а что и есть, так и то все так хорошо, так дешево и так укромно,[198] что всякий выходит с удовольствием оттуда.
Мне долго неизвестны были сады и гульбища сего рода, и познакомил меня с ними не кто иной, как тот же товарищ мой немец, г. Пикарт, которому я так много за книги и за свадьбы был обязан. Он, согласясь вместе с товарищем своим, повел меня однажды в них, и они мне так полюбились, что я с того времени в каждое почти воскресенье, в которые дни было нам свободнее прочих, хаживал в таковые сады пить после обеда свой чай или кофей и препровождать все достальное время либо в играх в кегли и фортуну, либо в гулянье, а нередко делали и они оба мне компанию и игрывали со мною там в ломбер. И могу сказать, что таковые гулянья мне никогда не наскучивали, но всякий раз возвращался я из них на квартиру с особливым удовольствием. В особливости же нравилось мне тихое, кроткое и безмятежное обхождение всех, бываемых в оных, и вежливость, оказываемая всеми. Правда, сперва все господа пруссаки меня, как российского офицера, дичились и убегали, но как скоро начинал я с ними говорить ласково по-немецки, то они, почитая меня природным немцем, тотчас делались совсем иными и отменно ласковыми. Они с охотою приобщали меня к своим компаниям и нередко входили со мною в рассуждения и даже самые политические разговоры. И как я охотно давал им волю обманываться и почитать себя немцем, а иногда с умысла подлаживая им в их мнениях, тем еще больше утверждал их в сем заблуждении, то нередко случалось, что я через самое то узнавал от них многое такое, чего бы инако не можно было узнать и проведать, а особливо из относящихся до тогдашних военных происшествий. О сих были они так сведущи, что я не мог довольно надивиться; а каким образом могли они так скоро и обстоятельно узнавать все новости, то было для меня совсем уж непонятно, ибо нередко слыхал я от них о иных вещах недели за две или за три до того, как писано было в газетах.
Кроме сего, нередко прогуливался я и по улицам и другим лучшим местам в городе, а особливо по земляным валам, окружающим форштаты, которые служили общим гульбищем для жителей кенигсбергских. Всякое воскресенье после обеда наполнены они были несколькими тысячами гуляющего по ним обоего пола народа, и все наилучшим гулянием почитали сие место. Оно и действительно было таково, ибо с высоты оных можно было простирать в поле свое зрение и с оным встречались во многих местах наипрекраснейшие положения мест, окружающих сию прусскую столицу. Временем же хаживали мы для прогулки и за самый город, а особливо вниз по реке Прегелю. Место тут низменное и в особливости хорошо и удобно для гулянья. Оно изрыто множеством каналов, усаженных аллеями из деревьев, а по главной аллее находятся многие увеселительные домики и трактиры, для отдохновения гуляющим.
Но сколько все таковые гулянья меня ни занимали, однако я не отставал за ними и от моих прочих упражнений, а особливо от книг. Правда, по наступлении весны и лета время было уж не столь способно к чтению, как скучное зимнее, поелико множайшее количество наружных прельщающих предметов отвлекли к себе внимание и мешали чтению; однако я хотя с не таким усилием, но все продолжал упражняться в оном, но читал уже не столько романы, сколько другого сорта книги. Причиною тому было то, что наилучшие романы были уже мною все прочитаны и остались одни оборуши[199] и такие, которых на чтение не хотелось почти тратить времени, а сверх того, попались мне нечаянно обе те книжки господина Зульцера,[200] которые писал сей славный немецкий автор о красоте натуры. Материя, содержащаяся в них, была для меня совсем новая, но так мне полюбилась, что я совершенно пленился оною. Словом, обе сии маленькие книжки произвели во мне такое действие, которое простерлось на все почти дни живота моего, и были основанием превеликой перемене, сделавшейся потом во всех моих чувствованиях. Они-то первые начали меня спознакамливать с чудным устроением всего света и со всеми красотами природы, доставлявшими мне потом толико приятных минут в жизни и служившими поводами к тем бесчисленным непорочным увеселениям, которые потом знатную часть моего благополучия составляли.
Не успел я их прочесть, как не только глаза мои власно как растворились и я начал на всю натуру смотреть совсем иными глазами и находить там тысячу приятностей, где до того ни малейших не примечал, но возгорелось во мне пламенное и ненасытное желание читать множайшие книги такого ж сорта и узнавать от часу далее все устроение света. Словом, книжки сии были власно как фитилем, воспалившим гнездившуюся в сердце моем и до того самому мне неизвестную охоту ко всем физическим и другим так называемым естественным наукам. С того момента почти оставлены были мною все романы с покоем, и я стал уже выискивать все такие, которые к сим сколько-нибудь имели соотношение; и поелику у немца, снабжающего меня книгами, было таких мало, то не жалел я нимало денег на покупку совсем новых из лавки и доставал везде такие, где только можно было отыскать. А не успел я к ним несколько попривязаться, как нечувствительно получил вкус и к пиитическим сочинениям, имеющим толь близкое и тесное родство с ними. И как сего рода книг у немца моего было довольно, то пустился я в чтение оных, и сие так меня заохотило, что я нечувствительно получил и сам некоторую склонность к стихотворству и в праздные иногда часы не только упражнялся в сочинении кой-каких стишков, но взял на себя труд, для удобнейшего приискания рифм, составить некоторый род пиитического словаря, которая книжка и поныне у меня цела и служит памятником тогдашней моей охоты к поэзии. Со всем тем судьбе, как видно, было неугодно сделать меня стихотворцем. Из всех тогдашних моих трудов не вышло наконец ничего, и я хотя остался любителем стихотворства, но не сделался поэтом и увидел скоро, что натура не одарила меня потребным к тому даром. Словом, трудность составления рифм мне скоро наскучила, а как между тем занялся я другими и важнейшими материями, то и оставил поэзию с покоем.
Впрочем, как выше уже упомянуто, не в одном чтении препровождал я все свое свободное время, но с наступлением весны и полюблением натурологических книг возродилась во мне старинная моя охота к рисованию. По причине вышеупомянутых происходивших со мною разных перемен и за неимением свободного времени, не принимался я уже целый почти год за кисти и краски, но как в сие лето дела у нас так уже уменьшились, что времени у меня всякий день оставалось множество праздного, то, оборкавшись[201] уже гораздо в канцелярии и имея особую в ней комнату, вздумал я однажды испытать, не могу ли я иногда между дел в самой канцелярии сколько-нибудь порисоваться! И как небольшой опыт мой удался по желанию и я увидел, что не только никто меня за то не осуждал, но все еще прихаживали смотреть, как я рисую, и, любуясь моими картинками, хвалили мое трудолюбие и прилежность, то мало-помалу перенес я большую часть моих красок и прочей рисовальной сбруи в канцелярию и упражнялся тут в рисованье между дел, как дома. Целый ящик в столе накладен был у меня тут раковинами, стеклами, кистями и прочим, и я занимался ими по нескольку часов почти всякий день.
Вместе с сим мало-помалу возобновилась охота моя и к прочим любопытным упражнениям. Имея свободу упражняться вышеупомянутым образом в рисованье, разрисовал я в сие время множество картин для прошпективического ящика[202] и привел весь оный в такое совершенство, что все видавшие его не могли им довольно налюбоваться. Я приносил его несколько раз в канцелярию, и все наши канцелярские расхвалили меня в прах за оный и всегда сматривали в оный с удовольствием. Он и действительно был хорош: препорция оного была так удачна, а картины столь живо под натуру раскрашены, что в состоянии были обмануть самого нашего плац-майора господина Миллера. Не могу без смеха вспомнить сего приключения. Было то у меня на квартире. Помянутому господину плац-майору случилось некогда зайти ко мне посмотреть моей квартиры, ибо я за несколько времени просил его о перемене оной и о снабдении меня лучшею. Ящику моему случилось тогда стоять в спальне моей на окне. Он попался ему первый на глаза.
— Это что такое у вас? — спросил он.
— А вот посмотрите в стеклышко, — отвечал я. Майор наклонился и начал смотреть; но как я удивился, как он чрез минуту с великим удивлением закричал:
— Ба, ба, ба! Да где ж эта улица-то и такие хорошие дома? Что ж я по сию пору не видал? Вот квартир-то сколько!
Сказав сие, отскочил он от ящика и устремил с великою жадностию взор свой в окно, думая, действительно, что он видел и увидел настоящую улицу. Покатился я со смеху, увидев, как хорошо он обманулся.
— Тьфу, какая пропасть! — закричал он и начал плевать и ругать мой ящик. — Что это за черт! Ведь я истинно обманулся и думал, что я вижу настоящую улицу. Возможно ли, какой дурак я был!
Я старался прикрыть его стыд уверением, что не один он, а многие таким же образом обманываются. Однако ему было до чрезвычайности стыдно, и безделка сия сделала то, что получил я потом весьма прекрасную квартиру, ибо он всячески старался уже меня задобрить и тем преклонить, чтоб я сего дела не расславил.
В самое то ж время смастерил я на квартире у себя и другую любопытную и такую штучку, которая заставливала многих нарочно ко мне приходить и собою любоваться. Была то хотя сущая детская игрушка, однако существом своим не недостойная примечания, и тем паче, что составляла второе изобретение мое в жизни, достойное замечено быть. Еще с самого начала пребывания моего в Кенигсберге полюбились мне в особливости сделанные кой-где в сем городе фонтаны, и как мне мимо одного из них из прежней моей квартиры всякий день ходить случалось, то нередко останавливался я и любовался иногда с полчаса сею беспрерывно вверх бьющею и на себе золотой шар поддерживающею водою. Частое видание сего фонтана вложило мне некогда весьма странную мысль, а именно: мне захотелось испытать, не могу ли я выдумать и сделать и для себя хотя небольшой фонтанен, и смастерить такой, который бы можно мне было возить всегда с собою и становить везде, где бы мне ни похотелось. Мысль поистине удивительная и довольно странная. Я смеялся сначала сам сей своей затее и почитал дело сие нескладным и невозможным. Но чего не может произвесть охота и склонность к любопытным художествам и искусствам? Чем далее я о сем помышлял, тем менее находил я невозможностей, и наконец удалось мне начертать в мыслях своих план, показавшийся мне совсем удобопроизводимым. Не успел я сего выдумать, как, по природной своей нетерпеливости, восхотелось мне выдумку свою произвесть и в самом деле. Обстоятельство, что я находился тогда в таком городе, который наполнен был всякими мастеровыми, могущими сделать все, что б им ни заказать, побуждало меня к тому еще более, но бывшие до сего времени мои недосуги остановили на время произведение сего намерения в действие. Но в сию весну, как получил я более досуга и притом сделался более удостоверенным, что не пойду в поход, то принялся за сие дело и проворил с толикою прилежностью всем производством оного и принуждением столяров, жестянщиков, оловяничников, шлесарей и маляров скорее то делать, что им от меня было предписано, что недели через две я имел неописанное удовольствие видеть миниатюрный свой фонтан существующий и производящий действием своим мне более удовольствия, нежели я сколько мог думать и ожидать. Словом, штучка или, паче, игрушка сия удалась по желанию и достойна была действительного любопытного смотрения от всякого. Весь сей фонтан, со всеми своими принадлежностями, вмещался в маленьком и раскрашенном ящичке, имевшем в длину и в ширину не более вершков десяти, а вышиною вершков трех. Со всем тем, по вскрытии сего ящичка, поставленного на столике в углу, подле стены и окошка, оказывался в оном прекрасный маленький круглый басенец, украшенный в середине одною побольше, а вокруг двенадцатью маленькими вызолоченными фигурками, изображающими отчасти дельфинов, отчасти лягушек. Из всех их било толикое же число маленьких фонтанчиков, соответствующих большому в середине, которого биение простиралось вверх более полутора аршина и производило приятный шум и плесканье. Словом, все так было устроено, что с удовольствием можно было смотреть; а что всего лучше, то приведение воды из поставленного на потолке той комнаты ушата было так искусно скрыто, что никому того приметить было не можно. Длинная жестяная и составная из разных, друг в друга входящих, штук трубка доставляла сию воду в фонтан и была так скрыта за стеною, что ее вовсе не видать было. Когда надобно было фонтан собрать, то все штуки сей трубки всовывались друг в друга и потом полагались в тот же ящик, отчего и происходила та удобность, что его всюду возить было можно и он занимал собою очень мало места.
Теперь не могу изобразить, сколь много утешала не только меня, но и всех приходящих ко мне сия игрушка. Все видевшие не могли ею довольно налюбоваться. На главную трубку, находящуюся посреди басеня, наделано было у меня множество разных наставок, посредством которых можно было заставливать воду бить разными манерами, как, например: иногда прямою струею вверх, иногда рассыпаться на множество брызгов, наподобие дождя, иногда образом звезды, а иногда образом павлиньего хвоста и так далее. Словом, я производил им множество разных перемен и всем тем и удивлял и забавлял зрителей. Все наши канцелярские не преминули ко мне приттить, как скоро об нем услышали, и превозносили меня до небес похвалами за искусство мое и за выдумку. Сие увеличивало много хорошее их обо мне мнение. Они не преминули рассказывать то другим с похвалою, и сего довольно уже было для меня в награждение за труды, употребленные при делании оного.
Но сколько удовольствия наносил я сим фонтаном всем меня посещающим, столько браней получал я за него от многих других, проходящих мимо моей квартиры. Но браням сим был уже собственно я сам или, паче, моя дурость и резвость причиною. Между прочими свинцовыми наставками на трубку моего фонтана, которые по большей части мастерил и делал я сам, догадало меня сделать одну кривую и расположенную так, чтобы вода, в случае лущения фонтана, била не прямо вверх, но дугою в сторону, сквозь отворенное окошко, и, раздробляясь в капли, упадала на улицу. В сию наставку пускал я воду тогда, когда случалось кому иттить по улице мимо моей квартиры, и единственно для того, чтоб можно было посмеяться и похохотать его удивлению; ибо не успевал человек поравняться против моего окна, как вдруг орошали его сверху многие капли воды, наподобие дождя. Человек, почувствовав оные, удивлялся, смотрел на небо и на все стороны, вверх и, не видя ничего, дивился и не понимал, откуда вода взялась. А сие и подавало иногда повод, что иные, пришед в настроение,[203] бранили сами не зная кого и отходили прочь, осыпая меня изрядными благословениями. Но ни над кем шутки сей я так часто не производил, как над гуляющими иногда по улице, с тафтяными[204] своими зонтиками, женщинами. Не успею, бывало, завидеть таких госпож, как, спрятавшись за стену, чтоб меня было не видно, отворял я на одну минуту свой фонтан и приноравливал так, чтоб вода упадала прямо на их зонтики и производила на них падением каплей своих шум. Боже мой, какой поднимался у них тогда шум и крик!
— Ах, Гер Езу! Гер Езу![205] Дождь, дождь, дождь! — кричали они и бежать начинали, а я надседался со смеха, сидя в комнате за стеною и веселясь их настроением.
Не успел я сию штучку смастерить и через ее cпознакомиться с многими мастеровыми, как возобновилась и прежняя моя охота к гокуспокусному,[206] которому научился я еще стоючи в Эстляндии, и мне захотелось снабдить себя всеми нужными к тому инструментами. В единый миг наделал я множество рисунков и полетел с ними к разным мастеровым. Они и удовольствовали меня, наделав все оные по моему желанию, и удовольствие мое было превеликое, когда я увидел у себя все оные по моему желанию и мог сам делать все тогда перенятые штучки и хитрости. Однако легко можно заключить, что сим искусством не имел я причины ни перед кем величаться, но довольствовался только сам для себя, и упоминаю о сем только для того, чтоб тем доказать, в каких делах я около сего времени упражнялся и какую склонность уже и тогда имел ко всяким хитростям и искусствам.
Но сего довольно будет до сего раза. Письмо мое довольно уже велико и получило обыкновенные свои пределы, чего ради, предоставя повествование о дальнейших со мною происшествиях будущим письмам, теперешнее окончу новым уверением вас о непременности моей к вам дружбы, и что я навсегда есмь ваш, и прочая.
КОНЕЦ ШЕСТОЙ ЧАСТИ