Королева разрешилась от бремени 1 ноября в 12 часов дня в Фонтенбло. Придворные беспокойно прохаживались по овальному двору, так как королева уже целые сутки мучилась родами, как вдруг король открыл окно и закричал:
— Господа! Королева родила сына!
Луи XIV находился в истинно королевском расположении духа: Пиренейский договор положил конец великим войнам; Мазарини, его стеснявший, умер; Фуке, бросивший на него тень, пал; королева, которую он не любил, родила ему сына; де Лавальер, которую он любил, обещала ему блаженство. Итак, везде было спокойно и поэтому можно было беспрепятственно предаться увеселениям, число которых Луи XIV постоянно увеличивал.
Оппозиция дворянства, бывшая со времен Франсуа II источником многих бедствий для Франции, была уничтожена; оппозиция парламента, со времен Матье Моле грозившая Парижу волнениями, исчезла; оппозиция народа, которая с учреждением общин то тайно, то открыто противодействовала верховной власти, успокоилась. Оставалась только оппозиция ученых.
В то время, впрочем, как и всегда во Франции, существовали две литературные школы, делившиеся по соображениям чисто политического характера. Старая, фрондистская, состояла из Ларошфуко, Бюсси-Рабютена, Корнеля и Лафонтена; новая, роялистская — из Бенсерада, Буало и Расина.
Ларошфуко обнаружил свою оппозицию в «Максимах», Бюсси-Рабютен — в «Любовной истории галлов», Корнель — в своих трагедиях, Лафонтен, соответственно, — в баснях, Бенсерад, Буало и Расин все расхваливали. Г-жа де Севинье являла собой нечто среднее, поскольку, не любя Луи XIV, им восхищалась и, не смея признаться в своей антипатии к новому двору, постоянно обнаруживала свои симпатии к старому.
Религиозная война, которая впоследствии снова вспыхнула с такой неволей с одной стороны и с таким ожесточением с другой, пока тихо тлела, и кальвинисты мало-помалу лишались льгот, дарованных им Нантским эдиктом. Со времени взятия Ла-Рошели у них не было более ни укреплений, ни организованного войска, но вместо прежней открытой оппозиции, обнаруживавшейся выстрелами из пушек, развивалось тихое, скрытное, но живое противодействие — распространение прозелитизма, который питался старыми соками кальвинизма и поддерживался родственными чужеземными сектами. Но невидимая для глаз, эта опасность была понятна для ума в будущем, точнее, она чувствовалась инстинктивно, как по легкому колебанию земли можно заключить, что она служит могилой заживо погребенного гиганта.
Однако, в целом, в королевстве все было спокойно, и ничто не мешало любви и удовольствиям Луи XIV. Все празднества давались в честь де Лавальер, которая оставалась любовницей короля, а обе королевы служили лишь предлогом. Луи XIV, организуя бесконечные праздники, преследовал две цели: кроме прославления своей богини, он увеличивал королевскую власть и ослаблял дворянство. В самом деле, для поддержания роскошной жизни большая часть дворян или проживала свои родовые имения, или, не имея такового, входила в долги, а разорившись, все попадали в совершенную зависимость от короля. С другой стороны, по множеству иностранцев, съезжавшихся в Париж на праздники, казна получала суммы, вдвое больше тех, которые издерживала. Таким образом, праздники приносили государству выгоду, а Луи XIV мало-помалу становился божеством, лучезарным светилом Европы.
Не рассказывая подробно об этих празднествах, скажем, между прочим, что именно тогда на Королевской площади была устроена знаменитая карусель, которая описывается во всех исторических записках того времени, и другая, по которой сегодня называется то место, где она находилась. Де Лавальер имела только одну наперсницу, м-ль Монтале, отношения с которой завязались еще в Блуа. Эта особа была одной из тех, что созданы для интриги, поэтому Монтале сделалась средоточием трех любовных связей: короля с де Лавальер, герцогини Генриетты с графом де Гишем и м-ль Тонней-Шарант с маркизом Мармутье.
Первая ссора короля со своей возлюбленной произошла из-за Монтале. Луи XIV нечаянно открыл в ней страсть к интригам; он узнал, что ей известно о первой любви де Лавальер к де Бражелону; он также имел подозрение, что чувство, возбужденное некогда этим молодым человеком в сердце Луизы, не совсем угасло, и, полагая, что Монтале напоминает ей об этом, запретил дружбу между девушками. Однако де Лавальер только днем перестала поддерживать отношения с подругой, но как только король, который всегда ночевал у королевы, уходил от де Лавальер, к ней тотчас являлась Монтале и они вместе проводили часть ночи, а иногда Монтале уходила уже на рассвете. Об этом узнала ее высочество; ей было известно также и запрещение короля, а следовательно, можно было говорить о неповиновении де Лавальер. Ее высочество не питала чувства благодарности к той, которая отняла благосклонность короля, хотя сама подтолкнула ее к этому, и однажды, смеясь, предложила Луи поинтересоваться у де Лавальер, кто беседует с ней после того, как король уходит.
Луи XIV был горд и в любви как неограниченный монарх, ревность его происходила не из сердца, а из оскорбленного самолюбия. Увидевшись с Луизой, он неожиданно задал вопрос, внушенный ненавистью. Де Лавальер растерялась и не ответила ничего, тогда король разразился в первый раз страшным гневом и ушел в бешенстве, оставив ослушницу в безмерном отчаянии. Бедняжке оставалась только последняя надежда: в самом начале любви, после одного из тех облачков неудовольствия, которое скользит иногда по почти чистому небу, любовники поклялись друг другу, что всякая их ссора должна непременно кончаться до наступления ночи и уже несколько раз случалось, что после какой-нибудь размолвки Луи XIV приходил вечером для примирения, и Луиза мирилась с ним в великой радости. Поэтому она надеялась, что и на этот раз король вернется к ней, но ожидания были тщетны — прошел вечер, ночь, настал день, а от возлюбленного не было никаких известий. Луиза сочла себя погибшей, потеряла рассудок, бросилась в карету и велела везти себя в кармелитский монастырь в Шайо.
Король узнал, что де Лавальер скрылась, но никто не знал, куда. Луи отправился в Тюильри и спросил об этом королеву, но та, понятно, могла лишь радоваться событию. Монтале сказала королю, что видела утром де Лавальер бежавшей по коридору с сумасшедшим видом, и она крикнула: «Я погибла, Монтале! Погибла из-за вас!» Наконец королю сказали, в какой монастырь бежала в горести его Луиза, и он, в сопровождении одного пажа, пустился верхом отыскивать беглянку. Поскольку ее еще не приняли, Луи нашел ее во внешней приемной зале, распростертой на полу лицом вниз и почти без чувств. Любовники были одни, и в длинном объяснении де Лавальер призналась королю в отношениях с Монтале, рассказала о сношениях последней с ее высочеством и м-ль Тонней-Шарант. Возлюбленный простил девушку, но король не мог забыть о неповиновении. По возвращении в Тюильри король узнал о словах его высочества: «Я очень рад, что эта плутовка Лавальер сама ушла от принцессы, и после такого позора она ее к себе более не примет!» Тогда Луи прошел в кабинет ее высочества, велел вызвать ее и предложил взять де Лавальер обратно. Принцесса, по понятным причинам ненавидевшая Луизу, представила затруднения, которые основывались на плохом поведении покровительствуемой. Король нахмурился и рассказал невестке о ее собственной связи с графом де Гишем; испуганная герцогиня Орлеанская обещала исполнить все, что пожелает его величество. Король нашел де Лавальер, сам привел ее к принцессе и сказал:
— Любезная сестрица! Прошу вас впредь смотреть на эту особу, как на самую для меня дорогую на свете.
— Будьте спокойны, любезный братец, — отвечала принцесса со злой улыбкой, которая безобразит порой самую хорошенькую женщину, — впредь я буду обходиться с ней как с вашей девкой!
Король сделал вид, что не расслышал, и Луиза, не смея даже заплакать при таком жестоком ответе, вернулась в свою комнату.
Между тем, мысль, родившаяся в голове Луи XIV при посещении замка Фуке, построить дворец и развести сад, превосходящие замок Ле-Во, начинала приносить плоды. Король долго не знал, который из своих замков превратить в новый дворец, и, наконец, остановил свой выбор на Версале. Уже при жизни его отца, Луи XIII, почти развалились старинные постройки, но сохранилась ветряная мельница, и когда этот печальный и задумчивый монарх задерживался на охоте, то, как говорит Сен-Симон, он ночевал в хижине извозчика или на мельнице. Наконец, королю, проводившему дни в печали, надоело печалиться и ночью он велел выстроить павильон, который, однако, был так мал, что свита его, ночевавшая прежде на открытом воздухе, отдыхала теперь на мельнице. В 1627 году Луи XIII решил преобразовать этот притон в жилище и купил здесь землю. Архитектор Лемерсье построил замок, которым, по словам Бассомпьера, ни один дворянин не стал бы хвастаться, и который Сен-Симон называет карточным домиком.
Однако Луи XIII был не так разборчив, как Бассомпьер или Сен-Симон, он восхищался своим маленьким замком и провел в нем зиму 1632 года, масленицу и всю осень 1633 го. Однажды вечером, обходя имение, которое считал единственным, ему собственно принадлежащим, король в минуту восторга обратился к герцогу Граммону:
— Маршал! Помните ли вы ветряную мельницу, которая там стояла?
— Да, ваше величество, — ответил маршал, — мельницы теперь нет, но ветер там еще случается. — Король в ответ улыбнулся.
После рождения Луи XIV Луи XIII вернулся в Версаль и в память великого события прикупил еще земли, перенес стену и назвал место «Рощей дофина». Здесь ныне находится крестовая Северная роща, называемая Марронье.
В конце 1662 года Луи XIV окончательно решил сделать из Версаля королевскую резиденцию, до этого лишь некоторые перемены в садах были сделаны Ленотром. Король призвал Мансара и Лебрена, поручив им составление планов и проектов, а в 1664 году взялся за дело решительно. 7 мая 1664 года в версальских садах состоялся праздник, вроде того, что три года назад давал королю несчастный Фуке. Герцог Сент-Эньян был распорядителем, а «Неистовый Орландо» должен был вознаградить издержки благодаря изобретательности итальянского декоратора Виграни. Версальские сады превратились в сады Альцины, и увеселения, следовавшие одно за другим, составили продолжавшуюся три дня поэму под названием «Удовольствия очарованного острова».
На третий день в чертогах Альцины была представлена «Элидская принцесса» Мольера. В этой пьесе Мольер изобразил короля и его фаворитку, а также себя; поскольку он в это время сделался придворным, то захотел высказаться устами театральной маски. Играя роль шута, он говорил о себе:
По роли дурака его, пожалуй, знают,
Он вовсе не таков, хоть кажется таким.
Пусть глупого на сцене он играет,
Но он умней смеющихся над ним.
В следующий понедельник Мольер разыграл в Версале, в присутствии короля и всего двора, три первых акта «Тартюфа». Король похвалил автора, но запретил показывать пьесу публике, поскольку, как он сказал, бывает трудно отличить истинно набожных от лицемеров. Бедный Мольер сделался придворным, наряжался шутом, чтобы проложить дорогу своему «Тартюфу», но комедия, которую он сам считал образцовым своим произведением, одним словом короля была осуждена на забвение.
После праздника Луи XIV призвал Мансара для обсуждения построек в Версале. Архитектор предложил сломать маленький замок Луи XIII, примитивность которого, конечно, обезобразила бы роскошь нового здания, но сын благоговел перед жилищем, в котором его отец проводил счастливые минуты, и поэтому приказал встроить «карточный домик» в мраморные чертоги, хотя бы это и повредило общему решению.
Таким образом, в конце 1664 года было положено основание памятнику, который поглотил 165 131 484 ливра. Впрочем, это вообще было блистательным временем Луи XIV, когда исполнялись планы, изобретаемые им и Кольбером в тиши кабинета для славы Франции. Управление финансами, допускавшее до сих пор слишком много произвола, как это можно видеть хотя бы по богатству Фуке, было преобразовано. Поощрялись науки, и король не раз на полях указов помечал свое мнение. Образовалось новое общество, которое создало так называемую «литературу нового века». Мольер, Буало, Расин, Лафонтен и Боссюр росли вместе с Луи XIV, Корнель время от времени бросал еще свои драматические молнии. Воспользовавшись осторожностью, которую Мазарини соблюдал в раздаче королевских орденов, Луи XIV, без нарушения статутов, зараз пожаловал 70 человек кавалерами ордена Св. Духа. Кроме этой национальной награды, учрежденной Анри III для блеска дворянства и награждения за общественные заслуги, Луи XIV для награждения за услуги, ему лично оказанные, и для ознаменования преимуществ награжденных учредил новую, не подчинявшуюся никаким правилам и зависевшую исключительно от его желания — позволение носить голубой камзол, подобный его собственному. Это оформлялось грамотой и составляло цель честолюбцев, поскольку носители камзола имели право присутствовать на охоте короля и сопровождать его на прогулках. С этого времени голубой мундир любимца короля стал едва ли не почетнее военного, и принц Конде, победитель при Рокруа, Лане и Нордлингене, домогался этого камзола, а получил его, наконец, не потому, что выиграл несколько больших сражений, но потому, что с салфеткой в руках прислуживал королю в Фонтенбло.
Однако, кроме таких пустых, но показывающих возрастание личной власти короля учреждении, заводились мануфактуры, которые поставили Францию промышленную на уровень ученой. Из французских гаваней выходили корабли, удивляя соседние державы, которые даже не предполагали, что у Франции имеется флот; императору была послана помощь против турок; герцог де Бофор руководил Жижерийской экспедицией, предшественницей Кипрской, где он сложил голову; постройка Лувра заканчивалась, но начиналась постройка Версаля; состоялось учреждение Восточно-индийской компании; король купил фабрику гобеленов, директором которой позднее назначил Лебрена. Наконец, будучи абсолютно могуществен внутри государства, Луи XIV хотел, чтобы его уважали и вне Франции. А когда Испания и Рим забыли уважение, должное будущему повелителю Европы, то, несмотря на могущество первой и авторитет второго, они жестоко поплатились.
Между тем, по возвращении из Шайо, де Лавальер, недовольная герцогиней Орлеанской, вскоре ее оставила, и король приказал меблировать для возлюбленной Брионский дворец с изяществом и роскошью, против которых она тщетно восставала, говоря, что желает только спокойного убежища. Однако Луи XIV, подобно Юпитеру, был окружен пламенем, все освещающим и иногда сжигающим. Поэтому иной род блеска вскоре окружил смиренную любовницу великого короля — она оказалась беременной. Эта новость не только не составила тайны, но была почти официально объявлена. 22 октября 1666 года де Лавальер родила в Венсенне Анну-Марию Бурбон, узаконенную, как мы покажем, Францией; в 1680 году она вышла замуж за Луи-Армана Бурбона, принца Конти.
Через полгода фаворитка, опять-таки против своей воли, получила титул герцогини. Поместье Вожур и баронство Сен-Кристоф были возведены в герцогство, а дочь была узаконена грамотой, данной в Сен-Жермен-ан-Ле в мае 1667 года.
2 сентября 1667 года де Лавальер вторично стала матерью, родив Луи Бурбона, также усыновленного Францией и известного по именем графа Вермандуа. Весь двор радовался так, словно родившийся младенец являлся законным наследником, а положение де Лавальер казалось бесконечно прочным.
Королева-мать страдала в уединении болезнью, от которой и умерла. Два старинных ее друга ей предшествовали. Одним из них был маршал ла Мейльере, если помнит читатель, игравший важную роль во времена Фронды и сын которого сделался герцогом Мазарином; другим был шут королевы Гийом Ботрю, граф Серран, обыкновенно называемый Ножан-Ботрю.
Счастливая карьера Шарля Лапорта герцога ла Мейльере стала следствием его родства с кардиналом Ришелье, его двоюродным братом, взявшим Шарля берейтором, когда он был еще епископом Люсонским. Из берейтора Шарль стал прапорщиком телохранителей королевы Марии Медичи, а после так называемой la drolerie on Pont-de-Ce он был назначен начальником собственного конвоя ее величества. Это счастье началось, впрочем, при весьма неблагоприятных обстоятельствах. Луи XIII терпеть не мог будущего маршала, вероятно из-за ненависти им питаемой ко всем родственникам кардинала. Однажды Луи XIII сказал что-то очень грубое капитану, и тот, выйдя в прихожую, в гневе съел свечу. Проходивший мимо Ришелье не смог удержаться и посмеялся над таким странным способом укрощения гнева, и тогда ла Мейльере, будучи уязвлен насмешкой первого министра почти так же как выходкой короля, решил оставить Париж, продал имение за сумму почти в 50 000 ливров и объявил своему двоюродному брату, что уезжает служить шведскому королю. Кардинал дал Шарлю дойти до самой двери и, когда тот уже собирался выйти, сказал:
— Послушайте, братец, вы — человек храбрый! Останьтесь и я выведу вас в люди.
Ришелье велел уничтожить купчую, и ла Мейльере вступил вновь во владение своим поместьем, а кардинал действительно вывел его в люди, и не только его, но и его сестру, которую поместил при королеве-матери, а потом сделал аббатисой в Шелле, где до сих пор аббатисами были одни принцессы. Что касается Шарля, то первой милостью, которую оказал ему кардинал, было пожалование орденом, а затем женитьба на дочери маршала д'Эффиа, в руке которой по этому случаю отказали одному дворянину; молодая жена, утверждая, что тот был ей не только женихом, но и мужем, обращалась с ла Мейльере с презрением, но, к счастью, умерла рано, оставив будущему маршалу сына, который впоследствии принял титул герцога Мазарина и который получил в наследство от матери значительную долю сумасбродства.
В 1637 году, по ходатайству Ришелье, ла Мейльере женился на Мари Коссе-Бриссак, а чтобы уменьшить, по возможности, расстояние, бывшее между ним и этим домом, кардинал сделал его королевским наместником в Бретани, что доставило ему впоследствии место губернатора в Нанте.
Счастливая карьера омрачалась тем, что бедному герцогу везло на браки с сумасбродками. В одно прекрасное утро новая его супруга объявила, что Косее имели родоначальником римского императора Кокцея Нерву, который, надо сказать, умер без потомства. По такому поводу принцесса римской крови сажала своих сестер в кресла, а сама садилась на стул, полагая себя униженной браком с человеком из незнатного дома, с человеком, которого, когда он был начальником телохранителей, называли не иначе как «маленький ла Мейльере» и которому было отказано в руке м-ль де Вильруа.
Герцог был храбрецом и не однажды это доказал. При осаде Гравелина, страдая подагрой, он сидел на лошади при открытии траншей, среди убийственного неприятельского огня. По маршалу стреляли из пушек и одно ядро пролетело так близко, что он вместе с лошадью пошатнулся, и окружавшие офицеры стали просить его удалиться. °
— Что? — возмутился маршал. — Неужели вы боитесь, господа?
— Не за себя, за вас, маршал!
— За меня! — воскликнул ла Мейльере. — Эх, господа! Полководцу бояться не пристало, особенно, если он — маршал Франции!
Во время блокады Ла-Рошели он совершил поступок, прославивший его между молодежью, сохранившей последний пламень рыцарства. Однажды, скучая у себя на квартире, он послал по городу трубача узнать, нет ли какого-нибудь дворянина, который, подобно ему, скучает и готов для развлечения постреляться на пистолетах. Офицер, стоявший на аванпостах, по имени ла Констансьер, принял предложение; ла Мейльере и ла Констансьер сделали по два выстрела и лошадь маршала упала, пораженная в лоб. Перевес оказался на стороне офицера, но ла Мейльере не только не рассердился, но перевел его в свой полк ротным командиром. Маршал ла Мейльере умер 8 февраля 1664 года.
Гийом Ботрю, государственный советник, член Французской академии, происходил из хорошей семьи и женился на дочери генерал-прокурора, которая, поступив ко двору, не хотела носить имя Ботрю, поскольку Мария Медичи, сохранившая итальянское произношение, называла бы ее м-м «Ботру». Эта дама слыла чудом непорочности, поскольку никогда не выходила из дома и решительно нигде не бывала, с чем многие поздравляли мужа, называя счастливцем. Но что же! Этот счастливец вдруг узнал, что жена его была домоседкой только потому, что у нее имелся любовник дома, его собственный камердинер. Наказание было соразмерно с преступлением: слугу он сослал на галеры, насладившись сначала собственным мщением, а жену выгнал из дома, и когда она родила, не захотел признать ребенка. Ботрю прославился своими шутками. Однажды, смеясь, он сказал королеве-матери, что епископ Анжерский творит чудеса; королева спросила, какие, на что Ботрю отвечал — многие, и между прочим епископ исцелил себя от болезни, от которой, особенно сегодня, очень редко исцеляются; епископ, узнав о насмешке, громко жаловался, а Ботрю также громко отвечал:
— Как я мог такое сказать! Ведь епископ все еще болен! Играя в пикет с неким г-ном Гуссо, глупость которого вошла в поговорку, Ботрю сделал ошибку и, заметив ее, воскликнул:
— Боже! Какой же я Гуссо!
— Милостивый государь, — заметил Гуссо, — вы дурак!
— Разве я не то же сказал? — удивился Ботрю.
— Нет, — ответил собеседник.
— Ну, так я хотел это сказать!
Ботрю публично смеялся над герцогом д'Эперноном и однажды так уязвил его какой-то эпиграммой, что тот велел отколотить шутника палкой. Через несколько дней Ботрю явился во дворец с палкой.
— Что это? У вас подагра? — спросила королева.
— Да нет, — ответил Ботрю.
— Так почему же вы ходите с палкой? — не успокаивалась королева.
— Ах! — вмешался принц Гимене. — Я объясню это вашему величеству. — Ботрю носит палку, как святой Лаврентий носил свою решетку. Это — символ его мученичества!
Ботрю был очень упрям и говорил, что знал только одного человека, который упрямее, одного провинциального судью. Однажды утром этот уже надоевший судья пришел к Ботрю.
— Однако, — сказал Ботрю слуге, — скажи, что я в постели!
— Сударь, — ответил слуга, исполнив поручение, — он говорит, что подождет, пока вы встанете.
— Так скажи ему, что я очень нездоров!
— Сударь, он говорит, что знает превосходные рецепты.
— Передай ему, что я в отчаянном положении и надежды почти нет!
— Сударь, он сказал, что в таком случае не хочет, чтобы вы умерли, не простившись с ним.
— Сообщи ему, что я умер!
— Сударь, он желает окропить вас святой водой!
— Ну, — сказал тогда Ботрю, — вели ему войти, если так!
Ботрю был человеком далеко не набожным и считал Рим химерой апостольства. Однажды ему показали список десяти кардиналов, возведенных в это достоинство папой Урбаном, начинавшийся кардиналом Факинетти.
— Я вижу только девять, между тем как вы говорите, что их десять! — И он прочитал одно за другим девять последних имен.
— Десять и есть, — возразил разговаривавший с ним, — вы пропустили кардинала Факинетти.
— Ах, извините, — сказал Ботрю, — я думал, что это общий их титул!
Однажды вечером, после того, как лошади Ботрю были в разъезде целое утро, а особа, которую он хотел отправить домой в своей карете, отказывалась от его готовности услужить, говоря, что бедные животные устали, Ботрю заметил:
— Хм! Если бы лошади мои были созданы для покоя, то Бог создал бы их канониками.
Впрочем, шутки Ботрю не всегда имели пустой шутовской характер. В Париже рассуждали об английской революции и непрочном положении Карла I.
— Да, — сказал однажды в разговоре об английском короле Ботрю, — это теленок, которого водят с ярмарки на ярмарку и которого, наконец, отведут на бойню.
Ботрю умер в 1665 году и в его особе угас один из последних представителей того типа ума, который так соответствовал характеру доброго короля Анри IV, но который должен был выйти из моды при более важном и лицемерном дворе Луи XIV.
Между тем, с каждым днем приближалась смерть королевы-матери. Анна Австрийская обладала редким качеством, даруемым небом некоторым женщинам — способностью не стариться. Руки оставались все также белы и нежны, как и в молодости, на ее лице не было ни одной морщины, ее красивые глаза не могли расстаться с привычками кокетства, которые делали их такими опасными в молодости. К несчастью, в конце ноября 1664 года боль в груди, которую королева чувствовала уже несколько лет, усилилась, но на это не обратили особенного внимания.
Болезнь развивалась быстро, и только когда все заметили, что удивительная белизна кожи Анны Австрийской начинает обретать желтый цвет, стало понятно, что она находится в очень опасном положении, и что скоро наступит день, когда эта гордая правительница должна будет расстаться с жизнью.
Множество врачей было призвано один за другим. Первым стал Валлот, врач короля, но он был скорее химиком, даже ботаником, нежели врачом, и лечил больную компрессами из цикуты, которые только усилили болезнь. Не видя облегчения, королева призвала своего собственного медика Сегена, человека ученого, но весьма решительного, метод лечения которого состоял главным образом в кровопускании. Между докторами начались споры, а болезнь между тем все усиливалась и 15 декабря после плохо проведенной ночи в Валь-де-Грасе, где ее величество с того времени, как она оставила власть, или будет лучше сказать, власть оставила ее, часто искала уединения, она сама стала считать себя неизлечимой.
Бог странным образом наказал бедную женщину. В продолжение последних лет она видела у монахинь, ставших ее подругами, случаи этой страшной болезни, и всегда молила Господа, чтобы он отвратил ее от этой беды. Но, увы! И бедная королева приняла наказание с преданностью воле Божьей.
— Бог, да поможет мне, — говорила она, — и если Он допускает, что я должна страдать этой болезнью, которая угрожает мне смертью, то страдания мои, без сомнения, послужат мне во спасение!
Как только королю стало известно о положении со здоровьем королевы, он приехал в Валь-де-Грас. Впрочем, он приехал позднее брата, хотя узнали они о беде одновременно — глубокий эгоизм, бывший чертой характера Луи XIV, особенно обнаруживался в подобных случаях. С приездом короля составился консилиум из знаменитейших парижских врачей и хирургов, которые установили, что болезнь королевы, известная как рак, неизлечима. Тогда кто-то предложил послать за одним деревенским священником по имени Жандрон, чудесным образом исцеляющим эту болезнь, причем сам он ходил только к бедным людям, которым исключительно себя посвятил, а к богатым — когда позовут. Священник Жандрон был привезен; он осмотрел королеву, нашел болезнь неопасной и стал уверять, что гарантирует исцеление, а королева проживет еще долго. Однако лекарства Жандрона не только не облегчили страданий больной, но более их увеличили, и вскоре, вопреки обещаниям шарлатана, рак открылся. Тогда место Жандрона занял какой-то лотарингец, который привел с собой женщину, по его словам имевшую ту же болезнь и им будто бы вылеченную. Живое доказательство искусства лотарингца снова оживило надежды.
Король же, быстро привыкнув к страданиям матери, вернулся к прерванным на короткое время удовольствиям. При дворе скоро забывают не только тех, кого не видят, но и тех, кто на виду, так что все как-то забыли бывшую правительницу, которая томилась предсмертными муками.
Любовная связь короля с де Лавальер продолжалась и о ней перестали судачить, зато любовь ее высочества и графа де Гиша, встретившая много препятствий, была предметом пересудов. Фамилия Граммона была в большой милости при дворе и она-то исходатайствовала в свое время позволение графу де Гишу вернуться из изгнания. Граф нашел короля при осаде Марсаля, и тот принял его как ни в чем не обвинявшегося, только герцог Орлеанский выказал холодность. Узнав об этом возвращении и хорошем приеме де Гиша королем, принцесса Генриетта стала опасаться, как бы король не выведал тайну у ее любовника, поэтому она тотчас же написала ему письмо. Однако, как она ни торопилась, письмо дошло до графа слишком поздно, именно тогда, когда он признался во всем королю. Тогда ее высочество разгневалась и написала графу письмо, в котором запретила ему являться к ней на глаза и произносить ее имя. Несчастный любовник впал в отчаяние, но, как истинный рыцарь, пунктуально повиновался повелениям своей возлюбленной, как жестоки они ни были, и просил у короля позволения отправиться в Польшу и умереть там на поле чести. Луи XIV дал графу отпуск, и бедный любовник был бы на самом деле убит в одной стычке с русскими, если бы пуля не расплющилась о футляр с портретом ее высочества, носимый им на груди. По возвращении де Гиша из Польши ее высочество через короля потребовала от него возвращения своих писем и портрета со следами пули. Граф немедленно все возвратил, но суровость Генриетты, подлинная или мнимая, еще более усилила любовь, и он попытался через графиню Граммон договориться с ее высочеством, но та не хотела ничего слушать. Бедный граф отчаянно и безнадежно изыскивал средства увидеться с принцессой, как вдруг случай сделал это возможным.
Г-жа ла Вьевиль давала бал, на который ее высочество поехала вместе со своим супругом и, для пущего веселья,
Предложила маски. Чтобы не быть узнанной, принцесса велела трем или четырем своим фрейлинам одеться так же, как и она, и их высочества в сопровождении этой свиты, закутанные в плащи с капюшонами, отправились на бал в наемной карете. У ворот дома г-жи де Вьевиль карета их встретилась с другой, в которой также сидели замаскированные. Обе труппы вышли из экипажей и встретились в сенях, где принц предложил смешаться; предложение было принято, и каждый взял случайную руку, ему поданную. Принцесса узнала в руке, на которую она оперлась, руку графа де Гиша — рана, полученная им в эту руку, не позволяла сомневаться в странной игре случая.
Граф де Гиш, узнав запах душистых подушечек, которые принцесса имела обыкновение носить в волосах, также сразу догадался, с кем вдруг свела его судьба. Принцесса хотела было выдернуть свою задрожавшую руку, но граф удержал ее; между ними установился род электрического тока. Оба они были в таком сильном смущении, что поднялись по лестнице, не говоря друг другу ни слова. Потом граф, узнав между масками принца Орлеанского и видя, что он не обращает внимания на свою супругу, увел ее в небольшую комнату, где гостей было поменьше, и там представил ей такие основательные причины в свое оправдание, что принцесса не могла не простить. Едва лишь это, столь долго ожидаемое прощение, было получено, послышался голос его высочества, звавшего свою супругу; принцесса вышла через одну дверь, граф де Гиш — через другую. Расставаясь со своим обожателем, принцесса просила его на всякий случай не оставаться долее на бале, и граф выполнил ее желание с обычной своей покорностью. Сходя с лестницы, он встретился внизу с одним своим приятелем и остановился, чтобы переговорить; вдруг какая-то маска вскрикнула, граф де Гиш бросился на помощь и принял на свои руки принцессу, которая, без сомнения, могла сильно ушибиться, а она уже несколько месяцев была беременной. Это обстоятельство довершило примирение, и в ближайший же вечер, когда его высочество уехал на какой-то костюмированный бал, любовники встретились у г-жи Граммон. Разумеется, эта встреча была приписана случаю.
Как мы уже говорили, болезнь королевы нисколько не препятствовала увеселениям двора, хотя ей день ото дня становилось все хуже. Наступила весна, двор отправился в Сен-Жермен, и королева-мать, несмотря ни на какие уговоры, пожелала следовать за всеми, говоря, что для нее все равно, умереть там или в другом месте. 27 мая утром она почувствовала лихорадку, но скрыла ее, дабы не лишать молодую королеву и принцессу Генриетту удовольствия совершить прогулку, на которую они собрались. Когда молодежь уехала, королева-мать сказала приближенным, заметившим резкую перемену на ее лице:
— У меня, кажется, лихорадка, я чувствую сильный озноб.
Действительно, едва она легла в постель, лихорадка усилилась и мучила ее шесть часов. В эти часы болезнь развилась настолько, что врачи нашли нужным призвать духовника. Вечером королева пожелала написать завещание.
Однако врачи ошиблись; хотя боль постоянно увеличивалась, больной было суждено страдать еще долго, прежде чем умереть. Она и не льстила себя надеждами на выздоровление, а окружающие своими разговорами отнюдь эту надежду не подавали. 3 августа к ней пришел ее прежний слуга Беринген. Увидев его, Анна Австрийская сказала:
— Ах, г-н первый (титул, данный Берингену как первому камердинеру), пожалуй, нам придется расстаться…
Эти слова прозвучали очень трогательно, но XVII век был чувствительным своеобразно.
— Ваше величество, — хладнокровно ответил Беринген, — вы не можете не чувствовать, с какой горестью ваши слуги слушают этот приговор, но вы можете утешаться тем, что, умирая, вы освободитесь навсегда от мучений и, сверх того, от большой неприятности, особенно для вас, которая так любила чистый, благоухающий воздух! Известно, государыня, что болезнь эта под конец сопровождается невыносимым смрадом.
Однако последний час еще не пробил, и после многих перемен королева-мать вдруг почувствовала себя несравненно лучше. Провидение, по-видимому, решило возвратить ей силы, чтобы перенести печальное известие. Ее брат, испанский король Филипп IV, умер 17 сентября 1665 года; известие об этом пришло в Париж 27-го и было встречено французским двором по-разному. Молодая королева приняла его как дочь, истинно привязанная к своему отцу; королева-мать — как сестра, брат которой открывал путь в могилу; король — как государь, в мгновение ока оценивающий выгоды новой политики. Действительно, юный Карлос II, которому суждено было умереть, не оставив наследника, был болезненным человеком, и никто не думал, что он проживет долго. С этой минуты Луи XIV начал думать о наследстве испанского короля.
Шло время, жизнь королевы-матери догорала в самых жестоких мучениях. Двор продолжал веселиться, и 5 января, накануне Богоявления, у ее высочества состоялся большой бал. Король прибыл в фиолетовом камзоле, так как носил траур по тестю, но камзол был так унизан жемчугом и алмазами, что траурный цвет терялся под их блеском. На другой день королева-мать почувствовала себя совсем плохо, поэтому увеселения были прекращены. 17 января она причастилась; 19-го припадки усилились, и короля предупредили, что его матери пора причаститься Святых Тайн. Запах от ран был так отвратителен, что во время перевязок под носом королевы держали склянку с духами.
Ошский архиепископ пришел к умирающей со святыми дарами; ему ассистировали епископ Мендский, аббат Кемадек и другие духовные лица. Вечером королеву-мать соборовали, а к полуночи начались предсмертные муки; по временам она открывала глаза и что-то говорила. Врач взял королеву за руку, чтобы пощупать пульс и она, почувствовав прикосновение, тихо произнесла:
— Ох, это бесполезно, его, наверное, уже более не слышно…
Герцог Орлеанский, стоя у постели на коленях, рыдал.
— Сын мой, — нежно шептала она. Потом когда врач отпустил ее руку, попросила:
— Накройте мне руку. — Минуту спустя к ее постели подошел ее духовник-испанец. Узнав его, королева прошептала:
— Padre meo, yo me muero…
Но королева ошиблась, ибо через четверть часа сказала архиепископу Ошскому, ее утешавшему:
— Ах!.. Боже мой!.. Я очень страдаю, скоро ли я умру?.. Прошел еще час. Больная открыла рот и потребовала
Распятие. Это были ее последние слова. Распятие приложили к ее губам, и, целуя крест, она делала некоторые движения, доказывавшие, что сознание еще не совсем ушло. Наконец, 20 января 1666 года в пятом часу утра королева скончалась. Король перенес смерть матери, как переносил потом смерть всех своих родственников, то есть с большим эгоизмом и глубокой преданностью воле Божией. С тех пор, как он вышел из-под опеки матери, между ними часто происходили ссоры, и, в частности, когда мать в очередной раз начала выговаривать королю насчет его преступной любви к м-ль де Лавальер, он, рассердясь на нее более, чем в случаях с ла Мотт-д'Аржанкур и Марией Манчини, забылся и выпалил:
— Я не нуждаюсь ни в чьих советах! Я уже в таких летах, что могу жить и своим умом!
Анна Австрийская имела обычные качества правительниц — упрямство в политике и слабость в любви. Не согласившись удовлетворить страсть Букингема, великолепнейшего вельможи, она отдалась Мазарини, за которого, как утверждает принцесса Палатинская, вторая супруга Гастона Орлеанского, даже вышла замуж. Но при всем том сердце матери осталось неизменным в любви к детям, а ее старший сын всегда был для нее королем и подобно прекрасным Мадоннам Микеланджело или Перуджино она среди опасностей, грозивших ему в детстве, пеклась о нем с заботливостью, похожей на благоговение.
Анна Австрийская умерла в 64 года, но на вид ей было не более 40, и когда она привстала на постели, чтобы причаститься, с глазами, блестящими надеждой, с щеками, пылающими от лихорадочного жара, Филипп, герцог Орлеанский, воскликнул:
— Ах, посмотрите на матушку! Она никогда не была так прекрасна!