Итак, переоркестровываем, ужимаемся, но так, чтобы не пострадали надежды на успех. Теперь главное – донести смысл действия до маленьких канадских зрителей, заставить их внимательно смотреть и слушать.

В Канаде говорят на двух языках: английском и французском. Необходим человек, который давал бы зрителям краткие пояснения по ходу спектаклей, концертов. Во франкоговорящих городах это могу делать я. Пояснения по-английски мы поручили переводчице. Она специалист с хорошим произношением, но интонации у нее самоуверенно-надменные, а с детьми в любой стране надо найти доверительную простоту, увлекающую гармонию с происходящим на сцене. Месяц работаю с переводчицей, вводим английские реплики в наиболее действенно-важные моменты спектакля. Артисты занимаются английским ежедневно, рьяно, но, конечно, в «музыку языка» с налета не впрыгнешь. Для этих гастролей создаем особый пролог со своей песенкой…

О Тихон Николаевич! Уже в который раз помогаете вы своей музыкой. Слова песенки – визитная карточка, сообщение о цели нашего приезда, наш привет из Москвы. Поем песню Хренникова по-английски, звучит она очень весело. Вот второй куплет в дословном переводе: «Наши дети – наше будущее. Сделать их счастливыми – наш долг. Дружба, дружба, дружба навсегда! Мир и дружба! А война – никогда!»

Всем коллективом готовимся выступать в самых разных условиях, создаем новые театрализованно-музыкальные номера для ребят любого возраста, для взрослых разных восприятий и вкусов. С нами едут песни, романсы, дуэты, квартеты – русская классика, Шуберт, Пуччини, конечно, произведения советских композиторов. Все только всерьез!

Итак, «мы едем, едем, едем в далекие края». Приближение к английскому языку начинаем со слов «working and working!» (трудиться, трудиться и трудиться!).

Я вполне серьезно утверждаю: «Наш Аэрофлот – лучший в мире». Полет плавен, динамичен, гармоничен, как танец Тальони или Улановой. И, к счастью, отсутствуют всякие звуковые и зрительные «развлекашки» с мельканием фигурок на экранах и грохотом ритмической музыки, так раздражающие в самолетах за рубежом. Ведь важнее всего – летный покой!

Спокойно и просто Аэрофлот доставил нас в Сидней. Спать легли сразу: завтра вставать очень рано – репетируем на сцене, которую мы ни разу не видели. «Завтра» наступило молниеносно (разница во времени), зато заботиться о «хлебе насущном» не пришлось. Всех нас зовут в столовую, где столы уставлены закусками, горячими блюдами, фруктами. Джон Криптон в ответ на мое гостеприимство распорядился, чтобы нас трижды в день кормили бесплатно.

Дети и взрослые приняли наш спектакль тепло, а концерт – горячее, и мы стали выступать преимущественно с концертами. Меня отдельно «впрягли в работу» с первого дня: беседы с учителями, детьми, просмотры выступлений художественной самодеятельности, показательные репетиции… Я даже не помню, как выглядит Сидней: страсть делиться опытом, пробуждать любовь к театру во имя мира заслонила все остальное.

С особым успехом проходил мой доклад, где речь шла о создании «Синей птицы» в Московском Художественном театре. Это был, собственно, не доклад, а, как писала пресса, «театр одного актера». Я не только говорила, но играла на рояле, пела – переводчица едва за мной поспевала. Зрители подчас жестами призывали ее помолчать, особенно когда я изображала рождение мизансцен, найденных К.С. Станиславским, Л.А. Сулержицким, И.М. Москвиным, и тут же перебегала к роялю, чтобы расцветить действие музыкой своего отца. Овацию вызвал эпизод, когда рассказала, как вслед за образом Воды режиссеры создавали образ Огня. Стол, за которым я стояла, был застелен огненно-красной, китайского шелка, скатертью, свисавшей до пола. И, представьте, во время моего рассказа из-под стола возникает наш балетмейстер Борис Ляпаев, срывает скатерть и начинает играть ею, словно языками живого пламени. Его танец-импровизация стал как бы первым всплеском будущего балета «Синяя птица», поставленного театром много позже.

В Сиднее, оказалось, имеется Ассоциация театров для детей и юношества, понимавшая свои задачи несколько расплывчато. Наш коллектив постарался ей помочь не только рассказом, но и показом. Так что меня даже пожизненно избрали председателем сиднейского АССИТЕЖ.

Следующий город Канады – Галифакс. После благостно созерцавших «сестер» в накрахмаленных, ниспадающих на плечи черно-белых головных уборах, после воспитанных ими довольно тихих детей разного возраста – роскошный особняк губернатора Галифакса. Это крепко сбитый улыбчивый мужчина в годах, сохранивший копну вьющихся волос и осанку «первого человека города». Мы выпорхнули из автобуса стаей, я – впереди, губернатор у входной двери протягивает мне руку. Выступление через два часа, пока же коллектив приглашают к столу, а меня – в кабинет, для личных переговоров. Картины, скульптуры, цветущие деревья в кадках, пушистые ковры – все так непохоже на пуританскую строгость Сиднея. Вот и зал, где будем выступать: сорок-пятьдесят мягких глубоких кресел, перед ними – рояль. Он здесь в почете, настроен идеально, ни пылинки вокруг. Ясно, здесь любят музыку. Мой папа ненавидел музыкантов, неряшливо относящихся к музыкальным инструментам, этот зал пришелся бы ему по душе. Но почему, собственно, такой маленький зал?

– Криптон заверил меня, – объясняет губернатор, – что молодые голоса ваших певцов заинтересуют и взрослых. Русскую музыку очень люблю, особенно Чайковского и Римского-Корсакова. Правда, знаю недостаточно. Сегодня для почетных гостей нашего города просим выступить в этой гостиной. Взрослые хотят знать, что услышат наши дети. О вас рассказывают легенды. Мы еще не научились у Москвы так приближать детей к искусству. Покажите нам пример…

Наши актеры несколько привыкли к строгой сдержанности «сестер», губернаторская роскошь ошеломила. Выступать не в театральных, а своих костюмах показалось неловко, да и одеты мы были тогда не для светских файф-о-клоков. Концерт вела я сама по-французски, хотя в городе принят английский. Но ведь «слова кончаются там, где начинается музыка». Голоса у наших певцов сильные, я помогала им не форсировать звук, находить интонации более интимные, чем в театральном здании. Некоторая застенчивость исполнителей усилила внутреннюю наполненность слов и звучаний. В общем, мы имели большой успех в этот вечер. Люди, поднявшиеся из мягких кресел, устроили нам настоящую овацию, а губернатор крепко-крепко, обеими руками жал руку мне и артистам, поднес мне золотую медаль.

На следующий день произнесла вступительное слово в большом театральном зале и тут же в сопровождении представителя Министерства культуры СССР вылетела в США, в главный город штата Нью-Йорк – Олбани. А наш коллектив после Галифакса отправился в Монреаль – провести там выходной день, репетиции, встретиться с артистами театра «Одуванчик», пожалуй, единственного детского театра в Канаде, имеющего свое помещение.

Этих трех дней при наличии «ковра-самолета» (он был маленький, почти сказочный) оказалось достаточно, чтобы слетать в США, «провернуть» большую работу в театре Патриции Снайдер, – кстати, впоследствии мы установили большую дружбу с этим театром, помогли его становлению и неоднократно обменивались гастролями – и вовремя прибыть в Монреаль.

Город впечатляет. Красив, масштабен, разнообразен. Роскошные особняки, магазины, от которых кружится голова (особенно у женщин). А неподалеку – кварталы с хатками-мазанками, вроде украинских. И строгий, полный воздуха и как бы устремляющий мысль ввысь квартал университета Мак-Гилл, поразительно красивый извив берегов реки св. Лаврентия… Людей меньше, чем, кажется, могло бы быть в таком большом городе, чем-то похожем и совсем не похожем на большие города США. Здесь ходят степенно, неторопливо, там – мчатся, задевая друг друга, непрерывно шумят.

Спектакли для детей в Монреале шли, что называется, нормально. Удобная, хоть и маленькая сцена. Дети, больше привыкшие, чем в Галифаксе и Сиднее, ходить в театр, шумно реагируют на смешное. К этому приучил их театр «Одуванчик», вполне оправдывающий свое название, разлетающиеся эпизоды, кульбиты и каскады, грубоватые шутки, пестрота костюмов – установка на смех как главное звено успеха.

Мы стремимся увлечь наших зрителей-слушателей глубокой и яркой идеей спектакля, его содержанием, заинтересовать характерами действующих лиц – и этим приближаем к человековедению, познанию большого искусства. «Одуванчик» клоунаден. Лучший из виденных там спектаклей – «Гулливер у лилипутов» – в конце развенчивает дутое величие Гулливера, которому смешны были лилипуты; но сколько кривляния, ненужных ужимок! Кто бы мог полюбить бедных лилипутов такими, какими они были показаны?!

Мы давали в этом городе лишь по одному спектаклю в день, а хотели принести гораздо больше пользы, как всегда и везде умножить и укрепить дружеские контакты с прежде неведомой страной. Жили в квартале университета. У студентов каникулы, в их общежитии чисто, уютно, питаемся в студенческом буфете недорого и вкусно, говорят с нами на разных языках, в том числе на украинском (украинцев в Канаде много). Обслуживающий персонал поначалу относился к нам вежливо – и только. Но мы устроили в нижнем холле концерт для уборщиц, поваров, судомоек, и какой получился объединивший нас всех праздник!

Я вела концерт на всех доступных мне языках – итальянском, украинском, французском, русском. Когда Валентин Тучинский запел «Черные брови, карие очи», послышались всхлипывания: украинок схватила за сердце тоска по родине. «Калинку» с хором и танцами повторяли трижды, удивительно принимали слушатели арии и дуэты из опер. А в холл проникали все новые люди с улицы: «Где продаются билеты?» И в ответ – шепот: «Даром, в нашу честь поют. Советские. Заходите, стоячие места еще есть».

Этот разговор, подслушанный мною, шел по-французски. Тем временем звучала песня «С чего начинается Родина», голоса Г.Пискунова и Ю.Глубокова сливались с полушепотом вновь входящих, и зал потребовал песню повторить. «Недослышали!» – неслось на многих языках.

После концерта артисты утирали некоторым из слушателей слезы. Москвичей сжимали в объятиях, ко мне подошла супружеская пара – русские эмигранты: «Плохо мы знаем страну Ленина, а сегодня ваша музыка за душу взяла».

По дороге от университета к «Одуванчику» заметила странную вывеску: «Больница для жертв автомобильных катастроф». Зашла к главному врачу.

– У нашего московского театра завтра будет часа два свободного времени. Мы с радостью бы у вас выступили. Доктор удивился.

– Мерси, но на каких условиях?

Я сказала, что мы о деньгах не думаем. Хотим доставить больным радость, может быть, это поможет лечению. Канадский доктор непонимающе развел руками.

– Разве так бывает?

– Мне кажется, это обычно. В нашей стране, во всяком случае.

Концерт в больнице врезался в память. Ввезли кроватки с ребятами восьми-десяти-пятнадцати лет. На креслах с колесами приехали хромые, с повязками на головах, на плечах. Особенно страшно выглядела маленькая женщина в кресле с головой голой как колено и париком в руках, который она то надевала, то снимала. Хорошим лекарством для неожиданно развеселившихся ребят оказались инсценированные песни. Помните…

Мы едем, едем, едем

В далекие края,

Веселые соседи,

Хорошие друзья…

Легкие пластмассовые кубики создавали впечатление передней части грузовика, на руках у певцов – куклы, изображающие зверей. И только начали строить из кубиков «машину», меня молнией прорезала мысль: «Нельзя ни в коем случае! Это же напомнит автокатастрофы!.. Не едем, не едем. Галочка Скрипникова, Вера Шашек – скорее «Кукушку» Чайковского, птицу оставьте на руке!» Последние слова я произнесла громким шепотом с испуганными глазами – и спасла положение. Программы наши были разнообразны, но точный отбор того, что следует и что не следует показывать тем или иным зрителям, ох как важен! А я чуть не выпустила руль от своего дела, как некогда виновники автокатастроф. Лекарство могло бы обернуться отравой. Но все прошло хорошо. Врачи, сестры благодарили нас за «добрые советские сердца».

Так мы «осваивали» Монреаль, пошли разговоры в нашу пользу. Однажды на очередной спектакль пришли представители консерватории: директор и профессор пения – немец и итальянец. Настоящие музыканты. И то, что они признали наших певцов, было дорого мне. Консерватория в Монреале – частное, но хорошее дело. Говорить с ее руководителями было легко во всех отношениях. Помню, что профессора пения звали Парис, был он в летах, но держался «виваче», был красив. Их заинтересовало не только умение наших певцов хорошо «нести» вокал, но и их пластическая выразительность. Они предложили мне устроить наш концерт в консерватории для учащихся с продажей билетов. За величину сбора не ручались – в Монреале нас знали все-таки мало. Первое предложение меня порадовало, от второго – от платных билетов – отказалась. Посоветовала пригласить людей искусства, прессу.

– Бениссимо! – закричал Парис. – Отлично!

– Херфоррагенд! – согласился директор (что означает даже «сверхотлично») и добавил: – Если кто-нибудь все же придет через кассу, разрешите употребить выручку в пользу неимущих учеников.

– Пожалуйста, как вам угодно, но мне кажется, пригласительные билеты лучше кассы.

Программу дали из серии «юношеских». Одноактные оперы «Иоланта» Чайковского, «Алеко» Рахманинова, арии и дуэты из «Пиковой дамы», «Евгения Онегина», сцена из оперы Хренникова «В бурю», хор из его же оперы «Мальчик-великан»: «Мы ушли, но мы вернемся снова». Мебель, стоявшую на сцене, использовали как условные декорации, к ним добавились привезенные из Москвы костюмы и игровые детали: например, алые и белые розы, необходимые в «Иоланте», яркие палатки, говорящие о цыганском быте в «Алеко». Драматизм, музыкальность и бархат тембра у Г.Пискунова – Алеко, теплая женственность в сочетании с серебряными блестками колоратуры у Г.Свербиловой вызвали такую овацию, что, казалось, зал, где собралось всего около трехсот слушателей, разлетится вдребезги. На вопрос, поем ли мы Шуберта, ответили «Мельником» в исполнении мужского трио (В. Богаченко, Ю.Глубоков, В.Тучинский). «А итальянские песни?» – Тучинский был счастлив их петь.

Концерт шел без малого четыре часа, послышались предложения повторить его. На сцену выскочила хрупкая старушка и неожиданно резким голосом заявила:

– Я тоже русская и сегодня особенно горжусь этим. Да, я глупая русская, потому что в свое время многого не поняла. Наскребла в Канаде денег, чтобы издать пятьсот экземпляров книги своих стихов, но никому они не нужны. А в России ценят людей искусства, и пусть в Канаде узнают о новых богатствах России. Куплю сейчас пятьдесят билетов для таких, как я, для тех, кто жестоко ошибся в жизни.

Хвалили нас на нескольких языках. Неожиданно на сцене появился Норрис Хоутон, знаменитый американский режиссер. Он дважды приезжал в Москву, написал две интересные книги: «Московские репетиции» и «Повторные гастроли». С тех пор прошло немало времени. Хоутон не знал, жива ли я, и специально прилетел в Канаду, чтобы убедиться, что «моя звезда не погасла». Обнимая артистов и меня, он повторял: «Невероятно! Вы не только не умерли, вы продолжаете расти как режиссер!»

Наш генеральный консул и его очаровательная жена не только констатировали, что о нас «заговорили», но после концертов в консерватории представили нас журналистам. Выступила я по-французски с беседой по телевидению. Чудесную статью о нашем театре написал уважаемый в Монреале критик – после длительного разговора со мной. В статье меня насмешила фраза: «Она пришла вялая, явно измученная делами и сомнениями, но когда заговорила о своем театре, то словно невидимая рука окропила ее живой водой – она вскочила с места, пела, подбегала к роялю, и блеск ее глаз стал магнетическим».

Однако можно было и посмеяться над собой. Некое общество туристов в лице своего уважаемого председателя пригласило меня на шикарный ужин в лучший отель города. На таких ужинах мне невыносимо скучно. Пить не умею, с первой же рюмки клонит в сон, да и не люблю. Говорить о деле днем за стаканом чая куда лучше. Все же решила принять приглашение и, конечно, идти в сопровождении Ю.Н. Бирюкова, молодого, импозантного, знатока английского и французского, с которым у меня были простые добрые отношения. Идти было недалеко, но, ясно, «роковой для каждой женщины» вопрос – что надеть – заставил Юру минут двадцать поворчать. Я не обиделась – за дело! Но мозги уже устали. Поковыляла за Юрой безрадостно и вдруг – остановка: «Юрочка, у меня, кажется… паралич. Невыносимо болят ноги».

В противовес мне Юра любит ужины с разговорами, к тому же отель, где нас ждут, в двух шагах. С некоторой, впрочем, едва заметной досадой Юра осматривает меня с головы до ног и весело всплескивает руками: «Да вы посмотрите на свои туфли!» Я злюсь: «Что за дурацкий смех, когда мне больно?» Однако наклоняюсь к своим ногам… Лакированная и замшевая туфли, и обе – на правую ногу. Юра сажает меня на уличную тумбу и бежит в мой номер, чтобы принести нужную туфлю.

Мы – люди из Москвы, «экзотика», миллионеры это любят, а двое из присутствовавших были миллионерами… То ли из жалости к баритону, которому не видать Москвы, то ли чтобы иносказательно дать понять своим артистам, что пение в комнате требует иных нюансов, нежели на полигоне, то ли «просто так» я попросила очередного певца отойти от рояля, уселась за него сама и не запела, а проговорила, взяв вступительный аккорд: «Он был апаш, она – апашка…»

Слава Богу, в комнате стало тихо, а потому не так жарко и более уютно. В ранней юности я увлекалась мелодекламацией, и теперешний народный артист СССР Матвей Исаакович Блантер, а тогда совсем молодой милый Мотя Блантер, подарил мне эту песенку, которую я иногда в шутку исполняла, если пребывание в гостях становилось нудноватым. На этот раз песенка произвела неожиданный эффект. Один из миллионеров вскочил, двухручным пожатием поблагодарил хозяина дома, а мне тоном истинного босса заявил:

– Покупаю это исполнение на любых условиях. Меховые изделия будут завтра отпущены всей вашей группе со скидкой восемьдесят процентов. Машина для поездки в мой магазин подъедет в любое удобное для вас время.

– Но я же не певица, – взмолилась я. – И свое пение не продаю.

Его жена, видимо, смекнула, что тональность разговора не по мне, что-то зашептала мужу, и он уже более галантно добавил:

– Прошу разрешения только записать ваше исполнение только для нас…

– Для украшения нашей гостиной, – добавила супруга. И потребовала, чтобы муж лично доставил меня в своем авто в отель.

Это был не автомобиль, а целая «автовилла» – с кухней, душем, откидными диванчиками. По дороге супруга щебетала только об Андрее Вознесенском, чудесном поэте, красавце, ее кумире. Я очень ясно представила себе, как Андрей Вознесенский читает стихи и как босс стремится «приобщить» его к коллекции своих дорогих безделушек, как его супруга волнуется при виде настоящего, живого поэта.

Во время длительных гастролей по Канаде, когда наш коллектив уже отправился в Ванкувер, меня пригласили на пресс-конференцию в Торонто. Нужно это было для того, чтобы о нашем театре заранее знали в городе, где тоже предстоит играть. Пресс-конференция прошла вполне удачно, и я с хорошенькой блондинкой-переводчицей села в самолет, совершающий рейс Торонто – Ванкувер. По длинному проходу непрерывно сновали девушки с тележками, наполненными бутылками дорогих вин, сигаретами, сладостями, сувенирами. У меня руки были заняты английскими журналами. Как всегда, использовала время вынужденного безделья для познания языка, который мне давался с трудом.

Хорошенькая спутница, усердно исправляла мое скверное произношение, а я закусывала свои огрехи бананами.

Изрядно вымазав руки, направляюсь в хвост самолета, к умывальнику. Переводчица спешит за мной: ей приказано ни на секунду не оставлять меня одну. Когда мы подходим к туалету, с заднего кресла, где сидят индейцы, поднимается высокий мужчина, черный, с проседью, и врезается взглядом в мое лицо. Длится это какую-то секунду, но во время мытья рук переводчица шепнула мне с легким укором:

– Вы любите ходить одна, а я за вас отвечаю. Здесь небезопасно.

Опасности я не ощутила и вернулась к своему месту спокойно, опять же с переводчицей. Едва мы уселись и я снова хотела заняться чтением, как почувствовала: кто-то стоит за спиной. Обернулась. По-европейски одетый мужчина с изрытым оспой, но красивым лицом снова врезал в меня взгляд своих темных глаз.

– Что вам угодно?

– Поговорить. Вы не похожи на других женщин. Пожимаю плечами и уже хочу ему предложить полюбоваться моей спутницей, куда более молодой и интересной, но он не отрывает от меня глаз, и приходится продолжить неожиданный разговор.

– Скажите, кто ваших детей… У-у-у-у… – Он скрещивает на груди руки, как бы укачивая новорожденное дитя.

– Никто. Мои дети уже взрослые. Видимо, не поверив, он наклоняет свою голову еще ниже ко мне и говорит:

– Тогда это буду я.

Переводчица в испуге прижимается к окошку, а мне ни чуточки не страшно, даже забавно, что мужчина видит только мои глаза и не замечает, что я уже весьма «на возрасте».

– У нас маленький остров в Северном Ледовитом океане, но я там не губернатор. Я обеспечиваю остров рыбой и мясом. Бью зверя.

После некоторого молчания он спрашивает:

– Как вы думаете, сколько мне лет?

– Лет тридцать восемь.

– Тридцать два, – опечаленно произносит он. – Но у меня трудная работа. Живу совсем один. Хочу, чтобы вы вступили в наше племя памбукко. Я вас всем обеспечу.

Даю ему понять, что у меня совсем иной маршрут: Москва – Ванкувер – Торонто – Москва. Он пропускает мои слова мимо ушей и настойчиво продолжает:

– Женщина! Не говори мне «нет». Я сразу заметил твои глаза. Моих глаз боятся звери, а твоих глаз боятся люди. Нам нужны твои глаза.

Не знаю, чем бы кончился наш разговор, но двое других краснокожих молча взяли моего собеседника под руки и усадили на место. Хотела было поговорить с переводчицей, но она, бледная, напуганная до предела, с минуту не могла вымолвить ни слова. А я, представьте, гордилась неожиданным успехом у племени памбукко.

Через несколько минут ко мне подъехали девушки с тележками и сказали, что я бесплатно могу выбрать любой товар.

– Господин из последнего ряда сказал, что оплачивает все, что вы согласитесь взять.

Само собой, я ничего не взяла, но встречавшие меня в Ванкувере члены коллектива были весьма удивлены. После длительного перелета я приехала бодрая, веселая, словно даже помолодевшая от приглашения на остров в Северном Ледовитом, в неведомое племя памбукко. Можете радоваться: я отказалась и осталась со своим театром. Совсем в другом настроении была молодая переводчица. Она обратилась к руководителю поездки с настоятельной просьбой:

– Никогда больше не оставляйте меня вместе с Наталией Ильиничной. Она никого не боится. Даже краснокожих. В ней, видно, живет дьявол… О, если бы эту тираду услышали благочестивые «сестры» из города Сиднея!


Границы все расширяются…

Вновь выстроенное здание Детского музыкального театра, его спектакли все больше и больше привлекают туристов, посещающих Москву. Дня не проходит, чтобы те или иные зарубежные гости не ходили по театру, разглядывая скульптуры и картины, улыбаясь маленьким зрителям-москвичам, с интересом знакомясь с нашими оперными и балетными спектаклями. Гости все чаще приглашают нас к себе, выражают желание приобщить к нашему театру композиторов своих стран.

Мы стали участниками фестиваля и конкурса в Дрездене, где особое внимание было уделено созданию опер для детей. Отрадно, что «Джунгли» Ширвани Чалаева, опера, написанная по заданию нашего театра, получила одну из главных премий, что мне было предложено сделать основной доклад на Дрезденском фестивале в 1980 году.

Очень вдохновила наш коллектив поездка в Италию, на родину оперного искусства. Антрепренеры боялись, что гастроли не окупятся, ведь у них нет оперных представлений для детей. И все же нас пригласили не только с операми, но и с симфонической сказкой «Петя и волк». Не скрою, исполнять моего дорогого «Петю» по-итальянски доставляет мне большую радость. Уж очень сочетается музыкальность итальянского языка с музыкой! Помню трепет, охвативший меня, когда, познакомив детей с музыкальными инструментами, я начинала исполнение словами: «Lа mаttinа рrеstо il rаgazzо di nome Pierino e andanto su un grande spiazzo verde».

С каким-то особым, почти вкусовым наслаждением произносила я и следующую фразу: «Su un abbero, sta um uccello che Pierino conosce («tutto e calmo»). Сinguettio luccello con allegria».

После слов «соn allegria» уже предчувствую голос флейты, сама как бы наполняюсь музыкой…

Звучал в Италии и театрализованный концерт, в который входила русская классика, произведения советских композиторов.

Выступления начали с города Модена, затем следовали Роджемильо и Карпи. Первый концерт в Карпи не собрал полного зала, но уже на следующий день некоторые из желающих попасть к нам вступали в далеко не легкие отношения с перекупщиками билетов – мест не хватало! В антракте мэр города Карпи попросил меня задержаться еще на несколько дней, явно не понимая, что мы гастролируем по заранее разработанному графику. Мне представили мэров еще двух городов, которые тоже восхищались нами и желали бы продлить гастроли.

Прекрасно прошли спектакли в Генуе и особенно в Парме. Близость этого города к родине Джузеппе Верди, святое почитание музыкальных традиций, связанных с творчеством великого композитора (важно и то, что первой моей оперной постановкой был «Фальстаф» Верди), – все создавало особо вдохновенную атмосферу. Удивительно, что итальянские дети, впервые слушавшие оперу, так тонко и чутко воспринимали музыку, требовали продления радости, которую нес им наш спектакль.

Однажды в наш дворец – Московский государственный детский музыкальный театр – пришел господин Икеда, председатель общества Сакко-Гаккай, объединяющего двести миллионов членов, председатель музыкального общества «Мин-он». Его сопровождали человек двадцать. Читатели моей книги знают, что первым поставленным мною спектаклем были «Японские сказки». А опера «Чио-Чио-Сан» Пуччини – одна из самых моих любимых. Но я до встречи с Икеда настоящих японцев еще не видела так близко и в непосредственном общении с ними не находилась. Почему-то слегка оробела, что мне вообще-то несвойственно. Господину Икеда тоже, видно, рассказали про меня нечто столь солидное, что и он почти не поднимал головы, общаясь со мной.

Но когда начала рассказывать о принципах построения нашего театра, показывать залы с их убранством, помогающим маленьким зрителям почувствовать себя на большом празднике посвященного им искусства, господин Икеда вдруг разулыбался, легко стало и мне, прежде скованной. Мы дарили гостю пластинки с записями спектаклей, афиши, буклеты, фотографии. Я преподнесла свою книгу «Новеллы моей жизни». Пионеры, которые вместе со мной встречали японских гостей, очень весело угощали их конфетами, яблоками. И в ответ на каждый наш знак внимания сопровождавшие г-на Икеда японские юноши и девушки доставали из своих корзиночек игрушки, веера, крохотные музыкальные инструменты и еще более приветливо дарили все это нашим ребятам. Встреча прошла во взаимно радостном общении.

Самое удивительное ждало меня на следующий день: мы получили японскую газету, в которой уже были напечатаны фотографии нашей встречи и книги «Новеллы моей жизни» с дарственной надписью японскому гостю.

Впервые мы прозвучали в Токио перед аудиторией в три с половиной тысячи слушателей. Успех первого выступления подготовил доброжелательные встречи всюду, где мы появлялись. Дали двадцать два представления, которые видели и слышали не менее семидесяти тысяч человек. Внимание, собранность, восприимчивость японских ребят таковы, что, когда абсолютная тишина сменялась громом аплодисментов, становилось даже как-то странно.

Однажды я отправилась на спектакль. Настроение неважное. И вдруг вижу: у входа в концертный зал меня ожидает толпа ребятишек – человек двести-триста. Раздаются крики: «Наташа-сан! Натася! Мо-су-ку-ва!» Дети затанцевали, напевая «Ка-алынка моя», и очень обрадовались, когда я запела вместе с ними.

На прощание мне вручили в Токио пластину красного дерева, на которой золотыми буквами был выгравирован следующий текст:

«Многоуважаемая Наталия Ильинична!!!

Гастроли Московского государственного детского музыкального театра в Японии передали японским ребятам большую мечту и надежду и вызвали незабываемый трогательный отклик в сердцах японских детей.

Разрешите выразить вам огромную благодарность за глубокое понимание детских интересов и стремление к миру.

13 августа 1982 г.

Даисаку ИКЕДА

Основатель Демократической

музыкальной ассоциации».

Но это было только начало нашей дружбы с Японией. В 1985 году в сопровождении симфонического оркестра мы дали в Токио 18 спектаклей «Синей птицы», а в третий раз–в 1990 году балет «Золушка» Прокофьева, театрализованную кантату «Мама» на слова Даисаку Икеда, «Винни Пуха» – программу, имевшую большой успех. Пятью изданиями вышла на японском языке книга «Новеллы моей жизни», и, главное, Икедо Дайсаку Сенсей объявил о своей задумке создания в Токио Детского музыкального театра, подобного нашему.

Об Эрвине Пискаторе

Дорогой читатель! Давай сделаем экскурс в прошлое. Я хочу рассказать о замечательном режиссере и человеке, увы, мало у нас известном. Это режиссер-коммунист Эрвин Пискатор.

Расцвет его деятельности поражал, восхищал и возмущал Берлин двадцатых годов, Берлин, полный противоречий.

Эрвин Пискатор закончил свой творческий путь и жизнь в Западном Берлине в шестьдесят шестом. Горящий факел революционного театра он не выпустил из рук и там.

Свои режиссерские замыслы он осуществлял в атмосфере скандалов, судебных процессов, громовых оваций и оглушительного свиста. Но талант Пискатора признавали все. Слова «самый современный и перспективный художник немецкого театра» то и дело попадались даже и в ругательных статьях о нем: «блудного сына» горячо убеждали заняться «чисто художественной» деятельностью.

Мне было двадцать пять лет, когда я впервые попала в Берлин. Уже смотрела здесь спектакли в оперном театре и у Макса Рейнгардта. Но тут в Берлин приехал Александр Яковлевич Таиров. Он очень ценил мои первые режиссерские работы, конечно, еще гораздо больше – музыку моего отца. Естественно, я взирала на него в те годы «снизу вверх». Узнав о моих первых театральных походах, Таиров посмотрел на меня строго и спросил:

– Значит, в театре Эрвина Пискатора вы до сих пор не были? Это никуда не годится. Пискатор очень талантлив, и он самый близкий нам художник, художник современности – острый и значительный.

Вечером того же дня вместе с Александром Яковлевичем мы уже входили в театр на Ноллендорфплац, толпились в его широких дверях вместе с молодежью, очень похожей на нашу.

В театр Пискатора я пришла, как уже сказала, посмотрев несколько спектаклей у Рейнгардта. «Настроение» публики здесь иное.

Там – почтительная тишина, словно все входящие надевают мягкие бархатные туфли, а пол зрительного зала застелен большим пушистым ковром. Уже в вестибюле все начинают говорить вполголоса, подавляя в себе «всплески», принесенные из живой жизни. Почтительность богослужения.

В театре Пискатора люди чувствовали себя просто, как дома, они громко обменивались мнениями. Этот театр был для них неотъемлемой частью той живой жизни, в которой они искали правду, набирали силы для борьбы. Полный сбор! Преобладают рабочие блузы, джемперы; женщины – с короткой стрижкой. Но все же публика разная. Солидные господа и модные дамы с затейливыми прическами заранее возбуждены: для них Пискатор – скандально модный режиссер, как-то он будет эпатировать публику на этот раз.

Третий звонок. Все замолкло. Пьеса называется «Соперники». Главную роль играет Ганс Альбас. Вот герой в форме солдата – его гонят на войну. Он молод, здоров, любит и любим. Его гонят. Зачем? Сопротивляться он не может, но знает: с войны не вернется или вернется калекой. Движется без цели. Велят – идет… Как выразить это на языке театра? Помню, как горячо восприняла, увидев тогда впервые артиста, шагающего на месте, и проезжающие мимо него детали домов, фабрик, фонарей… Создавалось полное впечатление не просто движения, но движения вынужденного, против воли. В спектакле не было декораций в общепринятом смысле: их заменили очень современные сооружения из металла, и в первую очередь подъемный мост, перекинутый через всю сцену.

В Москве в те годы было много режиссеров, имевших кроме театрального еще юридическое или какое-либо другое гуманитарное образование. Это были режиссеры-златоусты. А Пискатор в своей сердцевине – инженер-конструктор. Он считал, что в эпоху технических достижений, которые во много раз превосходят все другие, театр должен перегнать кино, и внес немало нового в технику сцены. Об этом уже читала. Но в «Соперниках» меня поразило другое: сила, с которой Пискатор давал почувствовать, как ползут на современного человека медь, сталь, железо, небоскребы, подъемные краны.

Конструкции «Соперников» были органически необходимы для развертывания действия этого спектакля. И главное – они целиком сосредоточивали внимание на человеке и человечности.

Спектакль поднимал целый сонм мыслей, будоражил эмоции; случалось, что по ходу действия зрители забывали, что они в театре, и произносили что-то вслух. А Александр Яковлевич Таиров, режиссер-эстет, человек изысканных театральных решений, то и дело вскакивал с места и кричал:

– Молодец, Пискатор, браво!

Я не ожидала, что этот мэтр сцены может так глубоко и сильно увлечься чужим спектаклем!

«Соперники» имели большой успех. Взволнованные разговоры, которых совсем не боялись в этом театре, продолжались после спектакля на лестнице.

Кто-то взял меня под руку: это Рене, юная артистка «левого театра». Обаятельная, грациозная, с платиновыми волосами, она, как только начинала говорить о Пискаторе, превращалась в неистового фанатика.

– Теперь вы поняли, Наташа, что главная достопримечательность современного Берлина – наш Пискатор и его театр?!

Я похвалила спектакль и собралась идти домой.

– Как? Вы уйдете, даже не познакомившись с ним?.. В кабинете Пискатора было полно «фанатиков». Неужели и мне стоять здесь и дожидаться, пока спины мужчин и женщин разомкнут круг, за которым находится пока невидимый мне Пискатор… Да и не люблю я эти немецкие восклицания типа: «Восхитительно!», «Грандиозно!», «Он – гений?!, «Необычайно!», «О!», «А!», «Блестяще!» За неделю пребывания в Берлине заметила злоупотребление превосходной степенью, привычку пользоваться ею по всякому поводу.

Такой спектакль, как «Соперники», лаконичный и глубокий по режиссерской мысли, достоин такого же немногословного, но серьезного разговора.

Эти мысли мелькали в голове. Но круг разомкнулся, и я увидела Пискатора. Представляла его себе совсем другим. Настоящий европеец, изящный, небольшого роста, глаза миндалевидные, большие, умные, насмешливые. Волосы зачесаны назад – высокий лоб открыт. Овал лица – как груша «дюшес» хвостиком книзу. Держится с большим достоинством. Точен в скупых движениях, немногословен – все продумано. Пожалуй, только нос спорил с найденной раз и навсегда формой поведения, формой, в которую он спрятал себя. Любопытный, задорно торчащий нос неожиданно напоминает мне… Буратино.

Меня представили Пискатору. Он протянул руку, маленькую и холодную, сказал:

– Добрый вечер, – и тут же всем корпусом повернулся к вновь вошедшим.

Нет, я не почувствовала тепла ни к нему, ни в нем. Возвращаясь домой, подумала:

«Он какой-то цельнометаллический, ваш Пискатор!»

Однако Пискатор – режиссер, его творческое кредо продолжало интересовать.

Самые известные артисты Германии того времени играли в спектаклях Пискатора. Каждая его постановка была по-своему интересной – особенно, пожалуй, «Бравый солдат Швейк» с Максом Палленбергом в роли Швейка и «ожившими рисунками» Георга Гросса. Но все же я предпочитала романтику публицистике и в память сердца больше всего запали «Соперники». Только значительно позднее, когда я стала старше и, может быть, умнее, я поняла – через пьесы Бертольта Брехта, лучшего друга Пискатора, как важно уметь пробудить в зрителях не только чувства, но и мысль. А тогда, каюсь, я Пискатора недопонимала.

Встреч с Пискатором я не искала: он мне казался непростым и избалованным успехом. Рене была возмущена этой моей позицией, уверяя, что я должна ближе узнать Пискатора, побывать у него дома. Меня смешила ее настойчивость и энергия, когда она звонила к секретарю Пискатора, фрейлейн Хармс, и получала непроницаемо вежливый ответ:

– Алло, сцена Пискатора у аппарата. Что, будьте любезны?.. Он до двух часов на репетиции, остальное пока неизвестно.

В следующий раз у Пискатора оказывалось срочное дело или заседание, но Рене с немецкой настойчивостью звонила еще и еще и даже восхищалась фрейлейн Хармс:

– Это ее обязанность создать порядок в жизни Пискатора: он у нас единственный. Она его обожает и знает – без немецкой точности в расписании он не сможет творить.

Наконец аудиенция была мне назначена. Фрейлейн Хармс очень просила меня явиться к Пискатору в точно назначенное время и ровно через сорок три минуты попрощаться и выйти в переднюю, чтобы через сорок пять минут покинуть его квартиру.

– Пискатор может увлечься разговором с вами, а его время и силы так нужны немецкому театру! Прошу простить меня за это предупреждение, но русские – наши лучшие друзья, и я уверена, что вы правильно меня поймете.

Рене привезла меня к дому Пискатора, надела мне на левую руку свои часы (у меня таковых не было) и исчезла. Я поднималась по лестнице, обычной лестнице зажиточного немецкого дома, и никак не могла погасить ироническую улыбку. Мне открыла накрахмаленная горничная и попросила меня пять-десять минут подождать.

Двери во все комнаты квартиры были распахнуты – то ли по причине широкой натуры хозяина, то ли чтобы дать возможность пришедшему обозреть достопримечательности здешнего быта, а их было немало.

Занавески, абажуры, подушки, люстры, всякие там скатерти полностью отсутствовали… Светящиеся «полосы», вмонтированные в стены, заменяли лампы, низкая тахта – кровать… Я прошла в столовую, кабинет, спальню – никаких признаков привычного моему глазу уюта. Деловая современная обстановка, предельный лаконизм: низкие небольшие столики и табуретки, циновки на полу, застекленные шкафы в стенах – для многочисленных книг. Теперь такой интерьер – не редкость. Тогда же ничего подобного я еще не видела.

Вошел Пискатор, двубортно-застегнутый, в сером костюме. Раз уж пришла, поговорю с ним попросту.

– Мне кажется, что все в Берлине влюблены в вас, даже и те, кто ругает. Вы это чувствуете?

– Нет, бьют меня куда больше, чем гладят. Но я – спортсмен, знаю бокс и джиу-джитсу… В Берлине я – свой. Хотя мои предки итальянцы, «пескаторе» по-итальянски – рыбак. Более поздние предки офранцузились, стали гугенотами, потом осели в Германии. Мои деды – пасторы Песка-ториусы. Мне была предуготована та же участь. Какой бы это было нелепостью!

Я стал приобщаться к театру. Играл четвертого гостя, второго школьника, невидимого духа, изображал лай собаки за сценой и постепенно… Мюнхен, я – практикант придворного театра, слушаю лекции по искусству.

– А когда вы стали на свой путь?

– Когда началась война. Мне было двадцать. Безумная суета, «добровольцы». Я – нет. Отвратительно, хотя воевать, хочешь не хочешь, придется. Но становление моего «я» шло бурно. Вот мои стихи тех дней – «Вспоминая его оловянных солдатиков».

Он достает тетрадь с пожелтевшими листами и читает:

Плачь, мать, ничего не осталось другого,

Когда твой сын еще был мал,

Он играл всегда оловянными солдатиками.

Если бы все было хорошо заряжено,

Умирали бы все – кувырк! – и тишина.

А теперь твой мальчик вырос,

Сам теперь он стал солдатом

И стоит на поле битвы.

Плачь же, мать, плачь!

Когда прочтешь: «Умер героем…»

Вспоминай его солдатиком.

Если бы все было хорошо заряжено,

Умирали бы все – кувырк! – и тишина.

– Спасибо, что вы мне это прочли. Теперь ваша постановка «Соперников» как бы получает корни, которые уходят в вашу биографию.

– Да, еще на войне я стал с помощью театра протесто-

вать против войны, а потом – театр «Трибунал» в Кенигсберге, Пролетарский театр в Берлине…

Входит накрахмаленная горничная. Наверное, сейчас принесет чай, мы с ним согреемся, мне станет уютнее… Нет! Его зовут к телефону.

Мне потом объяснили, что угощать чаем в таких случаях здесь не принято. Не Москва. Взглядываю на часы. Так и есть: прошло сорок минут. Лимит отпущенного мне времени исчерпан. Двигаюсь по направлению к передней.

Беседой довольна. Но сколько в этой Германии противоречий, как уживается в этом большом художнике его размах с мелкими клеточками арифметической тетради?! Мы простились с Пискатором корректно, как вежливые созерцатели друг друга.

Через несколько дней Общество германо-советской дружбы предложило мне выступить с докладом о Московском театре для детей. Я уже не видела ни Берлина, ни его театров. Отключилась полностью. Какая ответственность! Постараюсь говорить по-немецки, хотя говорю неважно. И все же доверить переводчику свои мысли и образы нельзя. Между мной и слушателями не должно быть никого. И конечно, нельзя «читать» доклад; только говорить, ощущая аудиторию, а кто знает, какая она будет?

Это был мой первый доклад на иностранном языке. Волновалась. Меня утешали, что соберется, как всегда, человек тридцать, главным образом свои.

Пусть их будет всего лишь трое – все равно ответственно и страшно.

Помню, как вошла в зал Общества. Там сидели и стояли человек полтораста. Говорят, в первый момент я даже стала красной от волнения, но успокоилась, как только начала свой рассказ о родном театре, о ребятах, которые так его любят.

Я была только благодарна сидящим, что они с интересом слушают, мне стало легко и радостно. Рассказывала о наших спектаклях, о наших планах и поисках – доклад длился часа полтора-два. Только когда он был окончен, я заметила отдельных слушателей, батюшки, каких!

Архитектор профессор Гроппиус, архитектор Бруно Таут, Отто Клемперер, профессор (чудесный художник Кролль-оперы) Эвальд Дюльберг, Фридрих Вольф, Макс Гельц, Эрвин Пискатор…

Успех был большой. Конечно, успех самого театра, чудесной идеи, впервые воплощенной в Москве, а я просто информировала, подчас спотыкаясь на трудностях языка, но образы, живые образы театра как-то выводили опять на дорогу взаимопонимания.

К сожалению, мужа на моем выступлении не было – он сам готовил срочный доклад. Я задержалась, отвечая на вопросы журналистов, и была даже рада, что пойду домой одна. На сердце было хорошо. Ранняя весна. Так приятно ступать по влажному тротуару, глазеть на витрины запертых магазинов. Еще лучше, что они откроются только завтра – не надо огорчаться, что марок у меня нет, и можно не спеша все рассмотреть.

Что бы я купила себе и друзьям, если бы у меня было много немецких марок? Это серебристое платье с мехом или то – розовое? Нет, лучше сиреневый костюмчик для сына, синий свитер…

Кто-то смеется? Не может быть! Нет, правда, Эрвин Пискатор стоит рядом. Откуда он тут взялся?

– Мне захотелось проводить вас, и я ждал на улице, – отвечает он.

Не знаю почему, вспыхиваю и делаюсь агрессивной.

– Вот увидите, как завтра вам попадет от фрейлейн Хармс. Вы нужны немецкому театру, не забывайте, главное – точность вашего расписания.

Он оставляет мои слова без всякого внимания:

– Я мало знал о Детском театре, только сегодня понял, как это интересно. И вас я сегодня увидел… в первый раз. У вас другие глаза, когда вы рассказываете о своем театре.

Говорит он немного, больше о чем-то думает, но мне приятно, что такой человек меня провожает, что мы идем в ногу.

– А как… мой немецкий? Это было очень плохо? Веселая ирония снова появляется в его глазах:

– Что вы! Это было очаровательно! Все то, чем нас мучают с детства – падежи, строение фраз, точность родов, вы ставили на голову, что может быть милее, чем ошибки хорошенькой женщины в иностранном языке. Очень вас прошу – всегда говорите по-немецки так же плохо и никогда лучше… Опять неприятности… Впрочем, все это не так важно, настроение у меня отличное!

А вот и наш дом – Зексишештрассе, 63-а. Пискатор смотрит на меня пристально.

– Вы… сейчас уйдете?

– Ну конечно, меня уже давно ждут дома.

– А может, еще поговорим или помолчим?

– Нет, надо домой. Большое спасибо, что проводили. До свидания.

Иду по лестнице – входная дверь открыта. Я уже на втором этаже. Смотрю вниз – Пискатор продолжает стоять у входа. Поднимаюсь в квартиру, смотрю из окна – стоит. Чудной он какой-то!

Заснула я быстро, но и во сне чувствовала, будто он стоит и смотрит на меня пристально.

Много раз потом бывала я в Берлине и видела Эрвина Пискатора на приемах, концертах, спектаклях: он был со вкусом одет, точно «распределен». Среди многих его поклонниц я так и осталась «неохваченной точкой», а он привык к полновластью. Кажется, только поэтому он иногда мне вскользь улыбался.

Когда я поставила в Кролль-опере «Фальстафа», Пискатор побывал на спектакле и попросил дать ему программу с автографом. Я ничуть не поверила, что это всерьез.

– Зачем вам это, да и что я напишу? Он ответил:

– Напишите по-немецки: «С приветом и поцелуем. Наташа».

Я написала: «С приветом и без поцелуя. Наташа».

Мы оба рассмеялись.

В начале тридцатых годов театра у него уже не было. Приближение фашизма все больше чувствовалось в общей атмосфере, в жизни искусства. Широкие массы зрителей отходили от театра. К «левым экспериментам», как называли постановки Пискатора, власть имущие не проявляли прежней терпимости – «игра в демократию» подходила к концу.

Было у Пискатора много и личной канители. Его жена Хильда ушла от него, и он тосковал, был уязвлен. Пожалуй, только фрейлейн Хармс сочувствовала ему всем сердцем. Фанатики-почитатели стали относиться к Пискатору как-то совсем буднично.

Следующая наша встреча с ним произошла уже в Москве.

Эрвин Пискатор был приглашен на постановку кинофильма «Восстание рыбаков» (по произведению Анны Зегерс, сценарий Анни Визнер). Принят в Москве Пискатор был с большими почестями. Он приехал со своим штатом

(Хармс, Визнер и другие), получил несколько номеров в «Метрополе», договорился, что в главной роли его фильма будет сниматься Алексей Дикий.

В торжественной встрече, обмене речами и заверениями в дружбе я участия не принимала – там и без меня вполне хватало ораторов. Потом около года я о Пискаторе слышала мало.

Как-то на улице встретила его, похудевшего, с глазами, значительно менее самоуверенными, чем прежде. Мое озорно-мальчишеское к нему отношение дало мне нахальства сказать:

– Ну как ваши московские романы? Он посмотрел на меня пристально и на вопрос ответил вопросом:

– Вы никогда не задумывались, почему чужие романы всегда кажутся такими простыми и забавными, а свои – такими грустными и сложными?!

Я смутилась, долго потом вспоминала эти умные слова, а когда узнала, что актриса Я. как-то внезапно ушла из жизни, не могла простить себе неудачной шутки.

Прошло еще несколько месяцев. У Пискатора съемки «не клеились». Праздник встречи сменился буднями привычки, непонимания, невнимания. Снова я встретила его случайно на улице, но теперь уже без шуток.

– У меня с фильмом ничего не получается, – сказал он с неожиданной искренностью. (Мне показалось, что он впервые вышел из того изящного футляра, который сам для себя сделал.) Я никак не найду нужные взаимоотношения с актерами, переводчики не могут помочь установить настоящий контакт, я бессилен осуществить задуманное без настоящей техники, а бросить начатое и уехать – не имею права…

Это было летом. Сухой ветер поднимал пыль, и некогда белоснежный воротничок Эрвина, привыкший к немецкому крахмалу, потерял форму. Мне стало не по себе. Я спросила;

– А почему вы не живете на даче? Летом там работа всегда лучше спорится.

– Потому, что вы первая задали мне этот вопрос, а денег, чтобы снять дачу, у меня нет. После закрытия моего театра меня объявили банкротом.

И вдруг чудесная мысль прошила мне голову. Послезавтра уеду с детьми на два месяца к мужу – он работал в Берлине… Я вытащила из сумочки ключи от дачи в Серебряном бору и протянула Пискатору:

– Вы ошибаетесь, уважаемый Эрвин, у вас есть дача.

– Но… сколько это стоит? – спросил он, не дотрагиваясь до ключей.

– Ничего не стоит. Эту дачу нам дал Московский Совет на несколько лет в аренду. Зачем ей стоять пустой? Пять комнат, балкон, небольшой садик. Забирайте свой штат, переезжайте и работайте.

На следующий день мы вместе с Алексеем Диким «пригнали» транспорт. Фрейлейн Хармс с непревзойденным мастерством и вдохновением уложила «манускрипты» и вещи. Анни Визнер внесла свой портфель и чемодан в машину. Эрвин смотрел на меня пристально, с удивлением и последним занял свое место, не проронив ни слова.

Затем мельком я видела Пискатора в нашем театре – он что-то объяснял немецким товарищам.

Это была последняя наша встреча.

Моя жизнь все прибавляла темпы, творческий накал заслонял все остальное. И после «фортиссимо» на высоких нотах произошел обвал…

Пискатора я потеряла из виду на многие, многие годы. Потом узнала, что он руководит театром в Западном Берлине.

Когда какая-то туристка передала, что мной интересуется Пискатор, я даже не спросила ее, что он там ставит. Сказала «мерси» и повесила телефонную трубку.

О, этот примитив быстрых выводов!

Мои друзья из ГДР – Пауль Фрейлих, Ганс Роденберг позже мимоходом сказали мне, что многие недопоняли послевоенного Пискатора, но все же ясно, что он делает там нечто нам близкое.

Хорст Вандрей из издательства «Хеншель» в Берлине, собираясь издать двухтомник его статей и режиссерских планов, тоже сказал об интересе ко мне Пискатора и попросил разрешения послать ему из столицы ГДР в Западный Берлин телеграмму: «Наталия Сац в Берлине».

– Ну что ж, пошлите. Пусть он сюда приедет.

Однако ответ Пискатора, как всегда, был неожиданным: он приглашал меня и Вандрея завтра в шесть вечера к себе на обед в Западный Берлин. Я даже покраснела от обиды. Тоже еще! Прикидывается, что не знает – у меня виза только в ГДР.

Вечером был первый гастрольный спектакль Центрального детского театра в театре «Дружба». В кабинете Ильзе Роденберг меня познакомили с нашим послом Петром Андреевичем Абрасимовым. Он был со мной очень приветлив. Спросил, не собираюсь ли я принять приглашение Пискатора. Как зубрила-отличница первых лет революции, я отчеканила:

– Конечно, нет. Я завтра утром лечу в Москву и прекрасно понимаю…

Но он сказал строго:

– По-видимому, вы мало понимаете. Я вам советую принять приглашение Пискатора и отложить на день поездку в Москву.

Я вытаращила глаза.

– До каких пор мы будем судить о людях так поверхностно? Пискатор там во весь голос своего таланта говорит своими спектаклями то, о чем мы думаем здесь. Вам это надо было бы знать.

Да, я ничего не знала, не хотела знать. Привесила ярлык «не наш» и точка.

Петр Андреевич заметил мое огорчение и добавил теплее:

– Если бы вы знали, как ему там трудно делать то, что он все-таки делает… Обещайте мне, как только вернетесь в Москву, написать Пискатору дружеское письмо. Мы должны его морально поддержать.

Дня через два в Детском музыкальном театре, который стал теперь главной целью моей жизни, в единственной не до конца развороченной ремонтом комнате внизу, под лестницей, села писать Пискатору. Ну что я ему напишу? Встречи у нас были случайные, я его признавала, уважала как режиссера, а человечески он мне напоминал свои конструкции из железа и стали. Ко мне он относился с холодком. Пожалуй, только озорные наши нотки как-то оживляли отношения. Написала что-то вроде:

«Здравствуйте, Эрвин! Я получила ваше приглашение на обед в Западном Берлине, но не могла приехать – торопилась в Москву. Организую сейчас первый Детский музыкальный театр. Опера – детям, верно, хорошо?

С приветом и без поцелуя.

Наташа».

Мне стыдно, мучительно стыдно вспомнить, какое письмо от Эрвина Пискатора я получила в ответ на эту глупистику «застарелого детства». Оказывается, он никому до конца не верил, что я жива, и мое «С приветом и без поцелуя» прозвучало для него как пароль, известный только нам одним, вернуло его в атмосферу молодости.

Дорогой читатель, обещай верно понять меня! Я привожу здесь письмо Эрвина без всяких сокращений не потому, что оно «лестно» для меня. Нет. Только потому, что оно говорит о его большом сердце и о том, что, очевидно, никогда он не был «цельнометаллическим».

Вот это письмо в оригинале (на фото) и в переводе на русский:

«Наталия, Натушка, подруга или, я бы хотел сказать, «возлюбленная», но это я никогда не смел сказать – Вы – Ты – не можете, не можешь совсем себе представить, как сильно потрясен и одновременно обрадован я был, когда мне сказали: Наталия Сац жива! Жива! Жива! Слухи – больше, совсем определенно – мне сообщили – как приговор: она тоже среди тех, кто исчез. И это продолжалось приблизительно тридцать лет – то, что я должен был считать, ты – мертва.

Наталия Сац мертва!

Всегда, когда я думал о Москве или рассказывал о твоем чудесном Детском театре – тень глубокой грусти окутывала меня: ее там больше нет!

Этот светлый, умный смех, этот очаровательный – с ошибками – и все же такой чудесный в твоем произношении немецкий язык, твои милые речи, обращенные к детям, твоя дача, твой сад – все, все приходило на память и делалось еще грустнее!

И вдруг однажды два-три месяца тому назад сказал мне один товарищ из Москвы, когда я снова о тебе рассказывал и говорил, что тебя уже нет…

– Но что вы? Наталия Сац жива и по-прежнему в Детском театре… «Она жива!!!» – закричал я, я даже не мог поверить, она жива – тридцать лет я зря горевал – не мог до конца осознать, но потом поверил твердо. Ты стала для меня удивительным чудом, небывалым в наши времена – воскресшая из мертвых, и я снова словно увидел тебя перед глазами, посылал приветы (но как бедно они могли выразить мои чувства). Я бы хотел тебя обнять (пойми меня правильно, это не любовное объяснение, на это ты никогда не давала мне права), нет, я хотел обнять всю Твою жизнь, всю Тебя. Твое лицо.

Ты живешь!!! Как грустно, что мы не смогли увидеться в Берлине. Я не мог приехать к Тебе. Ты не могла прийти ко мне!

Я пишу «Ты»:

1. Я тебя старше.

2. Эти тридцать шесть лет (1930–1966) принадлежат нам, значит, наше это ты и ты: мы так много времени в период этой катастрофы все время в моем ощущении были вместе, что формальное Вы должно уступить место полному доверия Ты.

Твой

Эрвин Пискатор

25 марта 1966 года».

Это письмо потрясло меня. Так захотелось посмотреть новые постановки Пискатора, революционные постановки в Западном Берлине, о которых у нас все больше и больше говорили, так захотелось повидать его самого, пожать ему руку. Почему я так поздно поняла, какой он хороший, какой «свой»?!

Постараюсь поскорее хоть на несколько дней поехать к нему. Эта мысль засела во мне, с ней работала, с ней продолжала репетировать

Но… это длилось недолго: письмо Эрвина я получила третьего апреля, а восьмого апреля, через пять дней всего, на моем столе лежал большой конверт с черной рамкой.

С каким ужасом он писал о моей смерти, с каким ликованием повторял: «Жива! Жива! Жива!» И через пять дней после этого умер сам, как нелепо и страшно! Умер где-то в провинции на операционном столе от… аппендицита. Случайность или… Слишком ничтожная операция! И как нелепо! Тот, кому было дано создавать чудеса техники, подчинять железо и сталь на сцене, умер под простым скальпелем.

Встречи с Вальтером Фельзенштейном

Занавес уже закрыли, а Шостакович продолжал сидеть в кресле четвертого ряда и глядеть куда-то в одному ему ведомую даль за сценой и оркестром. Я быстро шла по среднему проходу. Хотелось поближе взглянуть на артистов, которые, быть может, выйдут кланяться. Чуть задела рукавом Дмитрия Дмитриевича – он сидел с краю. От моего прикосновения Шостакович вздрогнул, привстал, повернулся ко мне.

– Огромное впечатление? – спросила я, пожимая его такие дорогие всем любящим музыку руки.

– Не впечатление – потрясение! – почти крикнул он, а потом, словно смутившись неожиданно высокой ноты в своем голосе, опустил голову с непокорными, как у мальчика, волосами и добавил тихо: – Ни одного спектакля этого театра не пропущу.

Постановка Фельзенштейна «Отелло» потрясла москвичей новизной творческого раскрытия музыки, страстно глубоким видением, казалось бы, давно нам знакомых образов трагедии Шекспира, во всей глубине и стиле словно заново родившихся для нас сейчас, сегодня.

На гастролях «Комише опер» в Москве смотрела «Отелло» много раз, месяца два затем ничего другого по-настоящему воспринять уже и не могла.

Познакомиться с Вальтером Фельзенштейном в то лето могла, однако больше тянуло быть наедине с разбуженными его спектаклем мыслями.

Но прошло несколько месяцев, захотелось поближе узнать этого режиссера и человека.

Среди нескольких персонально приглашенных в Берлин на двадцатилетие Комической оперы оказалась и я. Это было неожиданно и тем более приятно.

Ехала по личному приглашению Вальтера Фельзенштейна: значит, он обо мне знал. Десять дней в Берлине буду смотреть его спектакли. Красота!

В номерах гостиницы, отведенных музыкальному критику Марине Сабининой и мне, нас уже ждали цветы с визитной карточкой и словами привета от Фельзенштейна. Хороший режиссер режиссирует и атмосферу гостеприимства. Приятно.

В театр, перестроенный заново, прихожу за час до начала. Перспектива нового здания для Детского музыкального театра пока еще в туманных облаках, но я об этом все время думаю и не пропускаю случая поучиться «впрок». Внешне здание решено с простотой значительности, с окнами только внизу и в фойе, с точно найденным интерьером. Два репетиционных зала, точно повторяющих габариты сцены. Здорово! Первоклассное электрооборудование. Наши прожекторы не умеют ярко и строго ограничительно выхватывать из общей сцены двух, одного человека, давать нечто вроде крупного плана в кино. Здесь возможны любые световые позиции, нужные спектаклю.

Артистические уборные – с нишами, в которых удобнее, чем в шкафах, держать костюмы для многих переодеваний «по ходу действия». По закулисью хожу «зайцем», а скоро начало. Возвращаюсь на торжественную лестницу, ведущую в огромное фойе. Оно с двух сторон оснащено буфетными стойками, столами, но и для прогулок по мягким коврам места много.

Очень нарядны хрустальные люстры: они висят, как комья снега, каждая люстра на своем стержне, круглая, сверкающая. Мама в детстве рассказывала нам о цветах, которые видела на юге Франции: много лепестков белой гортензии словно облепили шар. И тут эти удивительные лепестки, только из хрусталя.

После первого звонка занимаю свое место. Зрительный зал с лепными украшениями и чудесными фресками на потолке вместителен и одновременно не давит помпезным величием. Он концентрирует внимание на сцене и оркестре, не «перекрикивает» их пурпуром и золотом.

Однако оркестранты уже заняли места, звучит музыка. Сегодня премьера – «Дон Жуан» Моцарта.

В антракте почетных гостей зовут к Фельзенштейну.

Во втором антракте снова зовут к интенданту и, о радость, меня замечает сам Фельзенштейн. Он с виду сухой, держится прямо, с острым взглядом, если внимательнее посмотреть, оказывается, глаза у него голубые. По общему облику Фельзенштейн напоминает профессора математики или другой какой-то точной науки. Говорит, как режет, короткими фразами:

– Вы госпожа Сац? Я не ошибаюсь?

– Да, профессор (немцев обязательно надо называть профессорами, но в данном случае это и уместно). Благодарю вас за дорогую для меня возможность познакомиться с вашим театром.

– Как вам нравится мой «Дон Жуан»? Спектакль этот мне не нравится, но недаром я мать акробата – делаю ловкий прыжок в сторону:

– Прежде всего мне хочется сказать о вашем «Отелло». Даже в химии нужно соединение двух веществ, чтобы появилось третье. Гениальное восприятие Шекспира плюс Верди, или наоборот, породило ваш спектакль, который нельзя забыть. Вы долго учились музыке? Наверное, в консерватории?

– Мне нравится, что вы не ответили после первого акта о «Дон Жуане», – говорит он и добавляет: – Ни одним музыкальным инструментом я не владею. В детстве отец нанял мне учителя по скрипке. Но ничего из этого не вышло. Отец решительно прекратил пустую трату денег. Я был тогда очень рад этому.

– Мне кажется, каждый по нутру своему гуманный человек, во всяком случае, каждый тоскующий по жизненной правде человек по-своему музыкален.

«Сказки Гофмана» Оффенбаха подняли меня на крыльях фантазии Фельзенштейна на захватывающую дух высоту.

Берлинская газета назвала этот удивительный спектакль «вечер идеальной гармонии музыки и поэзии, декоративного и режиссерского искусства, искусства артистов и певцов, насыщенных духом подлинного гуманизма».

Мы стали довольно часто встречаться с Фельзенштейном в Берлине. Он относился ко мне по-дружески и быстро стал называть не «фрау Зац», а просто «Наташа». Однажды он очень насмешил меня, сказав, что ему обо мне то и дело рассказывают какие-то небылицы: например, будто я работала в Опере вместе со «стариком Клемперером», а это совершенно несовместимо с моей молодостью. Пришлось разочаровать его фактической справкой. Право же, он огорчился: разрушила его режиссерское виденье. Мы часто и сами не знаем, когда воспринимаем какой-то образ реально, а когда поддаемся нашей фантазии. Непосредственность моей заинтересованности и отсутствие почтительного молчания как-то забавляли его, и вдруг… почти сверстница!

Однажды в Берлине меня пригласили на просмотр телефильма-оперы «Хитрая лисичка» композитора Яначека. Телестудия где-то далеко, да это и не живой спектакль… Все же поехала. Там были накрыты столики: бутерброды, фруктовые воды. Со мной рядом оказались красивый мулат, японец и молчаливый старик – представители газет и журналов разных стран (интерес к творчеству Фельзенштейна велик).

Фельзенштейн с женой и сыновьями сидел поодаль и, видимо, волновался.

Обсуждение начали критики. Неожиданно для самой себя я попросила слова и под впечатлением увиденного сказала то, что само сказалось:

«Это – ожившая музыка. Я еще никогда не ощущала звуки такими зримыми. Я забывала, что это черно-белый телевизор, совершенно ясно чувствуя себя в зелени леса, вдыхая его аромат. Даже не поверю, если вы скажете, что небо, которое я сейчас видела, не было голубым, а лес – густо-зеленым. Я снова погрузилась в мир природы, такой близкий с раннего детства, когда подолгу лежишь на траве, наблюдаешь трудолюбие муравьев, полет бабочек, радуешься, что зеленеют листья, появляются бутоны, раскрываются цветы. Какое счастье, что сегодня я погрузилась в мир, который так непростительно быстро забыла в моторе шума городской жизни».

После обеда Фельзенштейн подошел ко мне, сказал нечто приятное о моем выступлении на телевидении и попросил, чтобы я творчески помогла ему в работе для детей. Он хотел, чтобы я провела детский симфонический концерт и согласилась сделать постановку в его театре.

Составила программу: Сергей Прокофьев, «Петя и волк», Илья Сац, сюита из музыки к «Синей птице» в оркестровке для симфонического оркестра Р. Глиэра, «Путеводитель по симфоническому оркестру» (вариации на тему Перселла) Бенджамина Бриттена.

Какой мудрый Фельзенштейн! Посоветовал мне приехать хоть на несколько дней раньше нашего гала-концерта, иначе ничего бы не успела. А теперь костюмы для всех в «Синей птице» и для меня – васильковое длинное панбархатное платье с воротом-шарфом, подбитым серебряной парчой, – готовы. И «одежду» сцены нашли в «тон».

Впервые читаю сказку по-немецки – даже не заметила, как перешла на «чужой» язык. По окончании музыканты устроили мне овацию – было очень радостно.

День концерта полон сюрпризов. Когда готовлюсь к выступлению в новой постановке, целиком ухожу в задуманное, ничего не впускаю в себя извне. Никаких интервью, свиданий, прогулок – иначе не приду к желанной цели.

Оказывается, дети приедут из разных местностей Германии на специально заказанных автобусах: из Карл-Маркс-штадта, из Лейпцига, из Гроссенхайна… В Гроссенхайне (неловко говорить об этом) есть пионерский театр «Наталия Сац». Долго они добивались моего согласия присвоить себе мои имя и фамилию, я считала это нелепостью, но через разные организации они такое название себе присвоили. Приедет… пятьдесят человек!

Берлинских детей будет много – афиши висят по городу, все билеты давно проданы. Из Западного Берлина тоже приедут, и критиков из газет нагрянет много.

Эти сведения и накануне, и в день концерта мне только морочат голову. Как будет, так и будет…

Зал переполнен. Торжественно одетые музыканты уже заняли места на сцене. Сердце, стучи потише! Впервые выступаю на сцене, которую так полюбила.

Мамы, папы и дети – дети пяти-шести-десяти-пятнадцати лет, очкастые дяди и тети с карандашами и блокнотами. Главное – дети.

– Вы знаете, что я русская? По-немецки так хорошо, как вы, не умею, но мне очень хочется рассказать вам что-то интересное. Вы меня поймете?

– Поймем! Не стесняйся, ты понятно говоришь! Рассказывай!

Кажется, контакт устанавливается, доверие приходит.

Начинаю рассказ о великом Прокофьеве, как была написана его симфоническая сказка, знакомлю с музыкальными инструментами, и, как всегда, величина контрабаса, завитки валторн вызывают оживление в зрительном зале; аплодисментами встречаем дирижера. Мне кажется, что я исполняю «Петю и волка» в первый раз, сама получаю такую радость от музыки, что как-то и забываю о зрительном зале.

И вдруг… когда волк догнал и проглотил утку, маленький мальчик во втором ряду громко заплакал. Музыка, только слышимая, в этой сказке обладает силой вызывать почти зримые образы, при всей современности музыкального языка она целиком понятна даже малышам.

Цветов было видимо-невидимо, а особенно обрадовала меня корзина красных роз от Вальтера Фельзенштейна… Удивительно добрый и чуткий он человек!

Тогда же Фельзенштейн начал подумывать об опере для детей в моей постановке.

Однако дело двинулось не быстро. Некоторые из предложенных мною опер не нравились Фельзенштейну по содержанию, некоторые – по музыке, а там наскакивали репетиции новых опер для взрослых, отвлекали мои московские дела… Первая опера, которую Фельзенштейн как-то принял,– «Три толстяка» Владимира Рубина.

Я спела, представила, местами проговорила на музыке ее еще раз, и он закричал:

– Да! Именно так это надо исполнять!

Я получила разрешение срочно вызвать в Берлин композитора Владимира Рубина, и, когда он сам блестяще сыграл Фельзенштейну и Фойгтманну свою музыку, вопрос о включении «Трех толстяков» в репертуар был решен.

Но прежде чем определить сроки, надо было сделать перевод либретто оперы на немецкий. Тут оказалось много трудностей.

Нелегко далась мне работа над новым оформлением, специально созданным для «Комише опер». Художник Эдуард Змойро долго не мог найти решение для этой постановки. Талантливый, но нелегкий в работе, когда не может сразу «схватить быка за рога», он начинает капризничать. Я поразилась кротости Фельзенштейна, когда он очень вежливо, но строго объяснил художнику, что тот неправ: увлеченный конструкциями как таковыми, художник все ложи левой стороны, долженствующие говорить о злой роскоши дворца толстяков, сделал очень похожими на конструкции правой стороны, вместо того чтобы подчеркнуть контраст богатства с унылой нищетой.

– Вы простите, идея Наташи вами не выражена. Как мне показалось, Змойро недостаточно уважительно стал спорить с ним, к счастью, по-русски. По моей просьбе переводчица «отредактировала» его слова так

– Он еще будет работать, искать. Спасибо. В конце концов Змойро доказал, что он все же талантлив, и через несколько месяцев его эскизы были и мною как режиссером, и Фельзенштейном как главой своего театра приняты.

На первой репетиции, уже в музыкальном классе, певцы получили свои отпечатанные партии-роли. Рубин снова сел за рояль и начал было знакомить с первым трио бродячих артистов цирка своим композиторским голосом, но Вернер Эндерс, назначенный на роль дядюшки Бризака, попросил слова:

– Мы сегодня уже получили наши партии. Не лучше ли, если мы и будем петь сейчас каждый за себя? Петь сразу на три голоса маэстро все равно не сможет.

Рубин развел руками:

– Но ведь вы получили партии только сегодня. Как же вы сможете это сделать?

Исполнители ему возразили:

– Тут артисты высшей и первой категории. Мы должны уметь петь с листа.

Мы с Рубиным переглянулись и хотя в то, что трио зазвучит чисто, не поверили, я примирительно сказала:

– Пожалуйста, пойте. Попробуем.

Нам показалось почти чудом, как точно пели немецкие певцы, на высшем уровне умея читать ноты с листа. Увы, московские оперные артисты редко умеют, не продолбив оперу по нескольку раз с концертмейстером, это сделать. Профессионализм! Чувство ответственности! Как это важно и как согревает!

Вальтер Фельзенштейн очень хорошо относился к нашим «Трем толстякам» – это был первый оперный спектакль для детей в ГДР, явивший пример полного уважения к юным зрителям.

Человек? Он был и человек поразительный. Сухой, деликатный, дьявольски трудоспособный – это было снаружи. А внутри полыхал такой костер любви к театру, к музыке, ко всем своим соратникам, что подчас было удивительно, как, достигнув мировой славы, человек ни на минуту не укутывался в мягкий плед отдыха, никогда не становился на котурны, не облекал себя в тогу высокомерия. Абсолютный хозяин в своем театре, он оставался его слугой. Бывало, уже после конца спектакля проходишь по Унтер ден Линден и видишь свет только в окнах кабинета Фельзенштейна.

Он, конечно, умел спорить, отрезать то, что мешало произрастанию задуманного им нового. Но он был добр, очень добр к людям. Его авторитет был авторитетом не с позиции силы, а с позиции веры и признания.

Во время гастролей «Комише опер» в Стокгольме в 1965 году один из шведских критиков назвал Фельзенштейна «профессором умения вести за собой людей».

Вальтер Фельзенштейн умер в октябре 1975 года. Он знал, что умирает, и нашел в себе мужество быть режиссером собственных похорон. Просил пронести его тело мимо окна кабинета, где так часто горел свет поздней ночью, не устраивать никаких церемоний, похоронить его на острове, лежащем в Остзее, около Монастырской церкви. Тут он нередко бродил, когда чувствовал потребность в одиночестве. Он хотел, чтобы из окна кабинета, где он прежде работал, теперь была видна его могила.

Вместо эпилога, или Еще о юбилеях

Сегодня мой день рождения – мне 80, и я думаю, что вступать в девятый десяток своей жизни, вероятно, было бы страшновато, если бы погода сегодня не была такой светлой, если бы в переполненном театре не звучали так звонко и весело детские голоса.

В мыслях, словно на киноэкране, замелькали цветные, говорящие, поющие кадры строительства театра, который ощущаю как самое дорогое во всей моей жизни, театров, в рождении которых участвовала прежде, постановки, книги, юность и детство мои.

Казалось, счастливые детские голоса возвращают мне детство, большое количество лет отодвинулось куда-то на задний план, как уже пройденный мною густой лес, на опушке которого вечно будут зеленеть трава и петь птицы.

Мне принесли сегодняшнюю газету. Я развернула ее, прочла, и буквы то соединялись в слова, то странно прыгали перед моими глазами. Прочла Указ Президиума Верховного Совета СССР… Вечером засиял мой праздник. По секрету от меня его уже давно готовил весь коллектив нашего театра. Он был огромным и теплым.

В переполненном зале, иногда по двое на одном стуле, тесно прижавшись на ступеньках лестниц, даже на ковровых дорожках под ярко светящимися люстрами сидели взрослые и дети с добрыми блестящими глазами. Организаторы праздника просили меня выйти по сигналу из бокового прохода и идти через зрительный зал к сцене, когда зазвучит музыка. Я шла медленнее, чем обычно, словно боясь расплескать пережитое за восемьдесят лет жизни. Спасибо Золотой Звезде, ордену Ленина и другим орденам, что праздничным звоном успокаивали сердце, которое давало перебои – не знаю почему. Да, я шла в этот день в самом лучшем своем длинном платье, встревоженная и счастливая.

На сцене в креслах сидели многие наши большие руководители, москвичи, делегаты от многих городов, республик, любимые музыканты, писатели, режиссеры.

Меня усадили в кресло, вокруг которого стояло так много хризантем, гортензий, гвоздик и роз, что мне стало даже страшновато, что цветы отделят меня от людей, которым я была так благодарна за их приход на мой праздник сегодня.

Мне говорили чудесные слова, называли «дорогой вы наш человек», «матерью театров для детей и юношества всего мира», «ненаглядным пособием», артисты Театра имени К. С. Станиславского и Вл. И. Немировича-Данченко на мотив арии Роберта из оперы «Иоланта» П. И. Чайковского спели «Кто может сравниться с Натальей моей…», а артисты Театра имени Е. Б. Вахтангова в бескозырках напомнили мне пением «Сегодня все мы дети, надев матроски эти…», как Вахтангов впервые еще в раннем детстве приобщил меня к режиссерской работе. Было много адресов, музыки, стихов, шуток, театрализованных приветствий, танцев, чудесной выдумки подлинных друзей.

Удивительный подарок преподнес мне ко дню рождения Игорь Александрович Моисеев – свою совсем новую постановку «Болеро» («Кармен»). Знал ли он о том, как исполнение новеллы Мериме поддержало мой творческий дух в трудные годы? Не знаю точно. Но его «Кармен» принесла всем, кто был на этом вечере, огромную творческую радость. Бурные аплодисменты долго не смолкали.

Ближе всех ко мне на сцене сидели Евгений Светланов, Аркадий Райкин, Сергей Михалков, Евгений Симонов, Анатолий Алексин, Андрей Гончаров, Дмитрий Кабалевский, который сказал очень дорогие мне слова:

– …воспитание детских сердец и детских умов стало целью и содержанием Вашей жизни. И для достижения этой благородной цели Вы избрали вернейшее средство: искусство! Искусство театра и музыки! Создание первого в мире музыкального театра – кто бы поверил, что совершить два таких подвига под силу одному человеку?! Но Вы их совершили. Вам это оказалось под силу потому, что это было в первом в мире социалистическом государстве и отвечало его жизненным интересам.

Большое оживление вызвало выступление первого секретаря ЦК ВЛКСМ В.М. Мишина:

– Если бы этот зал мог вместить всех желающих, то вместе со мной сюда пришли бы 42 миллиона комсомольцев, 20 миллионов пионеров и неисчислимое количество октябрят…

Стрелка часов шла все вперед, а праздник звучал все радостнее и перевалил за полночь.

«Праздничной кантатой», сочиненной В. Яковлевым и В. Рябовым, в исполнении всего коллектива нашего театра завершился этот большой праздник.

Говорят, что я чувствовала себя во время всего вечера просто, радостно, непринужденно, вступала в диалоги с артистами, но я точно не помню никаких своих слов. Ощущение счастья помню. Ощущение огромной благодарности к своей Советской Родине, давшей мне возможность любимого труда, такой интересной жизни, как-то озвучило все мое существо, и я еще долго сидела на сцене, когда все уже разошлись, погас свет в зрительном зале, всматривалась в дорогие мне подарки, цветы, адреса, бесчисленные письма, сгрудившиеся на столах. И вдруг взяла одно из этих писем, что называется, на счастье. Оно было подписано «Василий Николаевич Хабин, доцент филологического факультета МГУ» и прозвучало словно бы заключительным аккордом всего происшедшего.

«Многоуважаемая тетя Наташа! Пишет Вам шестидесятидвухлетний бывший Ваш юный зритель. Ваш славный юбилей, Ваше торжество показали, что Вы в походе – в устремлениях. Вы действуете – значит, мое, наше детство не в прошлом, оно живет в нас и помогает петь общие песни с нынешними детьми. Вы действительно остались для меня тетей Наташей, стройной, изящной, какой выходили к нам перед спектаклями в Московском театре для детей. Почти девушка – и «тетя» для Вас было много, очевидно, то была надбавка для солидности.

Я был по-мальчишески удивлен, когда на Вашем спектакле «Негритенок и обезьяна» увидел актеров, снующих по зрительному залу и даже ловко взбирающихся по стене. Впервые в моем сознании была преодолена преграда между таинственным миром кулис и зрителем, но ощущение чуда от этого лишь возросло… Все это, дорогая Наталия Ильинична, вместе со многими иными эмоциональными откровениями детства и отрочества помогло нам, московским школьникам, мальчишкам и девчонкам, достойно пройти через жесточайшую войну. Так Вы, с Вашей одухотворенностью и одержимостью, нас поддержали.

Вам дали звание Героя за героизм творческий. Что может быть завиднее и достойнее! Поэтому, пожалуйста, живите и радуйте бесконечно всех нас, детей бывших, настоящих и будущих!»

Спасибо за это пожелание. Спасибо.

А жизнь продолжается… Новые спектакли, новые гастроли, новые впечатления… Вот незаметно и 85 исполнилось. Могла ли я думать когда-нибудь, что на моем юбилейном вечере на сцену театра выйдет Аня, Анна Михайловна Ларина-Бухарина, выйдет из нашего общего сурового прошлого, чтобы обнять и поздравить меня, свою бывшую сокамерницу?!

Вот уже и праздник 25-летия театра остался позади. Как же волнующе хорош он был, сколько по-настоящему верных друзей пришло к нам в этот незабываемый вечер!

Надо жить и работать. Неужели стукнуло уже 88?

Когда перед тобой ясная цель и страстная любовь к своему делу – это не так уж страшно. Поверь мне, читатель!

[1] В эти годы отец, по его собственному выражению, был «занят прислушиванием к себе и формированием самого себя». Все впечатле­ния жизни он заносил в свой дневник. «Смотрю ли я на фотографиче­скую карточку, вижу ли людей, вспоминаю ли свое отношение или случай, у меня одно страстное желание: запечатлеть, написать на бу­маге, рассказать. Я так жадно об этом думаю, как будто мне сказали, что меня через два-три дня лишат этой способности».

[2] У моей мамы в то время былжив только отец. Мать ее, Надежда Михайловна, урожденная Иванова, скончалась задолго до тех лет.

[3] В благодарность маме, вернувшей ему веру в себя, отец в Иркут­ске взял себе псевдоним «Аннин».

[4] Эти слова Баумана, обращенные к моему отцу, было бы неудобно цитировать со слов матери. Спасибо мемуарам артистки Н. И. Комаровской, слова эти напечатаны и в ее книге.

[5] Печатается с сокращениями.

[6] Ф.Н. Плевако – знаменитый адвокат.

[7] В последний раз о Н. П. Кошиц я услышала от композитора А. П. Долуханяна. По ее просьбе он приезжал ко мне где-то в шестидесятые годы переписать для нее папин романс «Слезы людские».

[8] Игорь Константинович Алексеев, сын Константина Сергеевича Станиславского.

[9] Сын Ивана Михайловича Москвина, Федор Иванович, был акте­ром Театра имени Вахтангова. Погиб на фронте во время Великой Оте­чественной войны.

[10] Сурс – источник (франц.). Каша – название источника.

[11] «Братцы» он сказал как-то очень смешно – «брятцы».

[12] Этот френч очень смешил меня. Сам Анатолий Васильевич расска­зывал, как за недостатком свободного времени он послал померить и взять его своего курьера «с несколько иным, чем у меня, телосложени­ем», – смеясь, добавлял Анатолий Васильевич.

[13] Там сейчас помещается Музыкальный театр имени К. С. Станислав­ского и Вл. И. Немировича-Данченко.

[14] Театр М. М. Шлуглейта работал в нашем здании недолго, потом нашими арендаторами стали кинематографисты.

[15] Рассказ «Родители» был напечатан в журн. «Прожектор», 1925, № 16.

[16] Если читатель помнит, первоначально большинство артистов со­глашались работать в Детском театре только без отрыва от театра для взрослых.

[17] Учитель удовольствий (франц.).

[18] Васkfisch – что-то вроде «неоперившаяся рыбешка». Так называют в Германии девочек-подростков.

[19] Пискатор Э. Чему мы можем поучиться у советского театра.– «Театр», 1930, № 4, с. 70.

[20] «Известия», 1933, 18 марта.

[21] «Комсомольская правда», 1936, 6 марта.

[22] Известная эсерка Екатерина Кускова опубликовала свою статью в газете эмиграции «Последние новости» (главный редактор П. Н. Ми­люков).

[23] Это уже пишу не с его слов, а со слов его брата – Наума Яковлевича Вейцера.

[24] КРА – контрреволюционная агитация.

[25] Владимир Львович, сын Каменева, живет в настоящее время в Но­восибирске, преподает в университете.

[26] Жена В.М.Молотова.

[27] Так и случилось. Из лагеря Людмила Шапошникова не вернулась.

[28] Муж Полины Левитиной был ближайшим сотрудником И.Я. Вей­цера. После ареста Вейцера он в числе других близких мужу людей был арестован, а потом – исчез.

[29] Пирадов, Павлова и я.

[30] Это был артист Лев Свердлин.

[31] К сожалению, не хватит в этой книге места, чтобы описать очень интересную мою поездку, организованную Союзом писателей, на яр­марку в Лейпциг (ГДР).

[32] Виктор Михайлович Яковлев работал в нашем театре с 1965 по 1987 год. По праву ему было присвоено за работу звание Народного артиста РСФСР.

[33] Создание комнаты младших братцев и сестриц я придумала и вве­ла впервые в нашей новостройке театра для детей и юношества Казах­стана.

[34] Кифара – арфа древних времен.

Загрузка...