Горнист был готов на все, хотя сигналы горна и зонт в вытянутой руке трудно совмещались.

Когда мы репетировали, вошел Леопольд Антонович с четырьмя музыкантами – у них в руках были скрипка, кларнет, труба, барабан. Леопольд Антонович специально ездил за ними в город Канев. Некоторых из них помню – один все время мигал глазами, и ноги у него были колесом, другой был рыжий, как апельсин. Эти музыканты играли на еврейских свадьбах.

Леопольд Антонович познакомил нас с музыкантами, а потом вместе с Евгением Багратионовичем стал просить их надеть матросские рубашки и бескозырки с ленточками, которые он для них купил в городе. Но это был какой-то день (пятница или суббота), когда по их обычаю нельзя было веселиться. Тогда Леопольд Антонович стал им рассказывать с грустным лицом:

– Наш товарищ был настоящим адмиралом, а теперь вынужден зарабатывать как актер. Это печально – вы сами должны понять, и для доброго воспоминания…

Уговорил. Но эти музыканты так нелепо чувствовали себя в матросках и так чудно в них выглядели, что Евгений Багратионович сослался на кашель и выскочил из сарая, я за ним. Отхохотался и занялся последними приготовлениями к завтрашнему дню.

Рано утром начался подъем и сбор около дачи Ивана Михайловича. Там все еще спали, занавески были опущены.

Леопольд Антонович и Евгений Багратионович объяснялись с нами жестами, чтобы раньше времени не разбудить «адмирала».

Дети в наглаженной форме построились в первом ряду, взрослые матросы и другие «чины» во втором, музыканты в матросской форме отдельной группой, пока в стороне; капитан с разрисованным свитком «распорядок торжества» – у крыльца адмиральской дачи. Как только Любовь Васильевна, жена Ивана Михайловича, начала открывать занавеску, мы грянули:

Сегодня все мы, дети,

Надев матроски эти…

На секунду в окне мелькнуло заспанное лицо Ивана Михайловича – можно себе представить его удивление, ведь он ничего не знал о нашей подготовке! Но мы не успели допеть нашу песню, как на крыльце появился адмирал, и в каком виде!.. Удивляться-то пришлось нам! На Иване Михайловиче была чалма из мохнатого полотенца с вставленным в нее ручным зеркальцем Любови Васильевны. Одет он был в женский шелковый халат вроде восточного, в руке «опахало» (плетеная выбивалка для ковров), на груди… кишка от клизмы вместо аксельбанта, «как у настоящего адмирала».

Только что он хотел открыть рот, я подняла горн и сыграла сигнал – секундная пауза, и Иван Михайлович слегка кивает головой – дескать, ничего другого он и не ожидал, и с полузакрытыми глазами тоном привыкшего к почестям высокого начальника произносит:

– Спасибо, братцы! [11]

Лицо Евгения Багратионовича кривится от желания расхохотаться. Но, видя, что адмирал уже закрыл рот, я горню сигнал № 2, и адмирал важно удаляется «в свои покои»… Что будет дальше, никто не знает. Все играют, а значит, надо быть готовым к любым неожиданностям.

Леопольд Антонович велит «морскому оркестру» подойти строевым шагом к окну адмирала и исполнить туш. На секунду за занавеской мелькнуло лицо Ивана Михайловича. Он, видимо, удивился, услышав «настоящие инструменты», но смотреть на «морской оркестр» Леопольда Антоновича долго было невозможно. Занавеска задрожала и опустилась. Сулержицкий, Александров, Вахтангов переглядываются – наконец проняло Ивана Михайловича… засмеялся. Но через минуту Москвин снова с невозмутимым видом появляется на крыльце уже в новом «для принятия парада» костюме: белые брюки подпоясаны шелковым шарфом с бахромой, белая фуражка, черный фрак, на груди бесконечные ордена – жестянки от бутылок и цветные картонажи из игрушек Феди и Володи, через плечо голубая лента. На лице равнодушное высокомерие. Капитан подавил смех, скомандовал «смирно», все выпрямились и отдали честь. Затем под оркестр торжественным маршем мы построились ближе к адмиралу. Иван Михайлович «привычной рукой» взял под козырек, снова сказал свое «спасибо, братцы», доблестный капитан начал торжественное чтение «церемониала дня рождения адмирала», а я по взгляду Евгения Багратионовича вышла вперед, раскрыла зонт и вознесла его над головой почтенного рожденника… Так до поздней ночи продолжалась эта увлекательнейшая игра…

Есть впечатления, которые никогда не забываются. Есть люди, которые становятся дорогими на всю жизнь, даже если быть рядом с ними пришлось недолго. Таким после лета в Каневе стал для меня Евгений Багратионович…

В ноябре 1914 года мама взяла нас с Ниной на генеральную репетицию «Сверчка на печи» в Первую студию Художественного театра. Это был спектакль изумительный, и он совсем не был похож на спектакль. Казалось, каким-то чудом всем нам, кто пришел в эту большую комнату (слова «зрительный зал» к ней не подходили), позволили заглянуть в щелочку игрушечной мастерской, узнать бедного старика, который делает игрушки, и его такую трогательную слепую дочь, всю их жизнь.

Играл – вернее, жил жизнью этого старика – Михаил Александрович Чехов, и какое счастье, что я его видела! Много было в этом спектакле замечательных артистов, и они играли хороших людей, но Чехов навечно остался в памяти сердца.

Только одно действующее лицо, фабрикант игрушек, мистер Текльтон, был совсем другим. Лицо страшное, голос скрипучий, походка – как будто он сам механическая игрушка и ходит на ржавых шарнирах.

– А ты знаешь, кто эту роль играет? – спросила мама.

–Нет.

– Евгений Багратионович Вахтангов.

Я не поверила.

В следующем акте сквозь страшную маску Текльтона я старалась разглядеть хоть какие-нибудь черточки Евгения Багратионовича. Нет, это не он.

В антракте к нам подошел Леопольд Антонович.

– Разве правда, что мистера Текльтона играет Вахтангов? – спросила я его.

– Ну конечно. Кстати, зайдите после спектакля к нему за кулисы.

Мы пришли, когда Евгений Багратионович разгримировывался. Он поздоровался с нами ласково. На моих глазах артист возвращал себе свое обличье.

– Значит, ты недовольна, что я такой злой? – смеясь, сказал Евгений Багратионович и добавил, словно что-то проверяя: – Но ведь в конце спектакля мистер Текльтон становится добрым.

За меня очень серьезно ответила Нина:

– Он так долго был злой, что может быть добрым только на немножко, а это не считается.

Весной 1915 года неутомимый Леопольд Антонович загорелся идеей устроить большую артистическую коммуну на пустыре около маяка в городе Евпатории.

– Солнце и море! Понимаете, море!!! – повторял Сулержицкий маме, забежав к нам на Пресню.

Летом двинулись в Евпаторию.

В письме к жене Константин Сергеевич Станиславский так описывает жизнь на пустыре у маяка. «Ходят все там (мужчины) в одних штанчиках. Женщины – босые. Все делают сами, то есть и уборка и стройка. Сложили из камней стены, сами покрыли бетоном, в окнах вместо рам – полотно; и там в таких шалашах живут». А мы, пока негде было устроиться на новостройке, жили на даче Черногорского. Наши материальные дела были в это время весьма неважными, и мама сняла комнату, которую дачевладелец переделал из кладовки, но зато договорилась с ним о праве каждый день заниматься на рояле в его комнате. Это для меня было самым главным.

И вот, в одно из первых занятий на рояле, когда после заданного в школе я стала играть папин вальс «Мiserere», вдруг тихо открывается дверь и входит… Евгений Багратионович!

Оказывается, Вахтанговы живут на этой же даче. Лето, окно настежь, он услышал знакомую музыку, спросил, кто играет, и пришел.

– Мы с тобой старые знакомые, – сказал Евгений Багратионович, – а я не знал, что ты на рояле играешь, Думал, только поешь.

Теперь мы часто встречались с Евгением Багратионовичем около рояля. Играли, пели. Он почему-то любил со мной разговаривать и молчать тоже. Некоторые даже смеялись: «Нашел себе друга – девчонка двенадцатилетняя».

Однажды вечером Вахтангов в первый раз зашел в нашу комнату и понял то, о чем не говорят. Мамы и Нины не было, они гуляли. Евгений Багратионович сказал «да-а» и сел на нашу общую кровать. Больше-то и не на что было сесть.

На следующий день мама, волнуясь, рассказала мне, что Евгений Багратионович пригласил ее преподавать пение в его студии, что теперь у нас будет жалованье, а главное, она опять чувствует себя нужной. Но тут же мама добавила:

– А человек он странный. Протянул мне руку большой помощи, а когда хотела его поблагодарить, что-то буркнул и бросился от меня в бегство.

…Евгений Багратионович с уважением относился ко всякой инициативе, пусть даже детской. Сестра Нина написала пьесу в стихах «Царевич-лягушка». Мы поделили роли и начали репетировать. Нам помогали и Леопольд Антонович и Евгений Багратионович, но так, чтобы мы больше всего придумывали сами. Спектакль был почти готов, когда Евгений Багратионович меня спросил:

– А ты подумала, где пойдет ваш спектакль, в каком месте?

– Ну вообще, здесь, на даче.

– Это не ответ. Ты должна найти точное место, и к нему все приспособить. Если оно будет удачным, оно само подскажет вашему спектаклю интересные места действия.

Так и получилось. Театр решили устроить во дворе, где в виде огромной буквы «П» была установка для трапеции и качелей. Получался готовый портал сцены. Наши мамы из летних одеял сшили раздергивающийся занавес. В глубине мы поставили ширмочку Сулержицких – получилась задняя стена сцены и место выходов. Евгений Багратионович был, конечно, прав. Репетируя здесь, придумала много нового. Например, при первом появлении лягушки царевна как будто сидела на ветке дерева (на спущенной трапеции с приделанной к ней веткой) и могла смотреть сверху вниз на лягушку, которая выползала из колодца.

Публики у нас было немного – человек двадцать пять. Но какая публика! Русские, еврейские, татарские дети, несколько взрослых, в том числе: К. С. Станиславский, Л. А. Сулержицкий, С. Г. Бирман, Н. Г. Александров, Н. А. Подгорный, Р. В. Болеславский, Е. Б. Вахтангов, В. В. Тезавровский… Евгений Багратионович вместо матроски, в которой всегда ходил в Евпатории, надел новый черный костюм и соломенную шляпу-канотье, «чтобы было как на настоящей премьере». Константин Сергеевич тоже пришел в пиджаке, белой рубашке с галстуком-бабочкой. Так воспитывали они в нас, детях, уважение к искусству и веру в свои силы…

После Октябрьской революции, когда я уже работала в Московском театре для детей, Елена Фабиановна Гнесина подарила мне музыкальную игрушку, которую она получила от А. Н. Скрябина. Это была старинная японская погремушка. Она звучала каждый раз новым аккордом. Я организовала первую Государственную мастерскую музыкальных игрушек. По образцу японской мне удалось сделать там такие же игрушки – они быстро получили распространение.

Не знаю, кто рассказал об этом Евгению Багратионовичу, но когда в Третьей студии МХАТ шли репетиции «Принцессы Турандот», ко мне приехал артист К. Я. Миронов и сказал, что Евгений Багратионович хочет использовать звучание нашей игрушки в постановке «Турандот».

Спектакль «Принцесса Турандот» имел огромнейший успех, и я вдруг ясно увидела себя опять на «Княжей горе», играющей с Евгением Багратионовичем в «день рождения адмирала». Теперь играли не ребята, а замечательные артисты, но зрители в «Турандот» перестали чувствовать себя зрителями, они ощутили себя участниками этой веселой игры.

Вера в свои силы, вера в силу театральной игры. Как мне благодарить Вас, Евгений Багратионович?

Наверное, у каждого подростка бывают неприкосновенные мечты. Да, мечты, в которых даже сама себе побаиваешься признаться, настолько они сокровенны.

«Синяя птица» в Художественном театре задела их первая своим крылом.

Вахтангов своим орлиным полетом в искусстве пробудил веру в свои силы, и мечты вышли из добровольного заточения.

Евгений Багратионович! Спасибо Вам за это!

Учим – учимся

Хмурое зимнее утро. Еще хочется спать, но, накрой ухо хоть двумя подушками, – все равно туда вползают два аккорда и а-а-а-а-а-а-а-а-а. Опять два аккорда и опять это истошное а-а-а, на всех нотах одно и то же. И как папино пианино, которое раньше звучало так интересно, может терпеть такие нудные звуки?!

Мама дает уроки пения взрослым. Она говорит: «Пока голос правильно не поставишь, он всегда звучит так противно. Эти упражнения необходимы, чтобы потом…» Тогда до этого «потом» было далеко.

Некоторые безголосые барыни учились у мамы неизвестно зачем, но приезжали к ней на уроки очень тогда известная артистка Ольга Бакланова и студийцы Вахтангова Юрий Серов, Павел Антокольский и Юрий Завадский.

Все девчонки во дворе нам с Ниной завидовали, что к нам Завадский ездит. Когда он на санях, запряженных рысистой лошадью, подъезжал к нашему двору, откидывал меховую полость, спрыгивал с саней и открывал калитку, из всех форточек торчали девчоночьи головы и косицы. Стройный, кареглазый, с клубничными губами, Завадский шел по двору, никого не замечая, такими легкими, красивыми шагами, что казалось, его ноги почти не касаются земли.

Раздавался звонок, я быстро открывала дверь и еще быстрее пряталась в кухне, чувствуя себя Золушкой задолго до того бала, когда она получила право стоять рядом с принцем.

Как эти большие, красивые люди были послушны, старательны! Мне тоже страшно захотелось кого-нибудь учить музыке, чтобы и у меня, как и у мамы, была ученица. Когда я играла на рояле, ко мне нередко приходила Марфуша, дочка дворника с Малой Грузинской.

– Ловко ты пальцами перебираешь, – говорила она. И я однажды ей сказала:

– Хочешь, я буду учить тебя играть на рояле? Марфуша оказалась очень старательной ученицей. Наше бедное пианино кричало теперь свое «а-а» еще громче: с утра мамины ученики, после гимназии я, к вечеру Марфуша и еще Ниночка… Интересно, что, когда учишь другого, начинаешь больше уважать скучные упражнения, видишь, на глазах видишь, как они помогают. И вот наступил день, когда мамины ученики запели «Ласточку» Делякуа, а моя Марфуша сыграла «Травка зеленеет, солнышко блестит» двумя руками.

Как раз в этот день и час приехала Софья Васильевна Халютина приглашать маму преподавать пение на ее курсах драмы, услышала через стенку весь мой урок с Марфушей и предложила мне… учить игре на фортепиано ее дочь Лизу «за деньги»! Софья Васильевна сказала, что будет мне платить двенадцать рублей в месяц – целое состояние по моим тогдашним понятиям!

Я долго рассказывала папиному пианино, какая я счастливая, и пианино понимающе глядело на меня всеми своими клавишами. Теперь мы с мамой обе учительницы. Обе зарабатываем деньги, и мама рассказывает всем:

– В свои двенадцать лет Наташа уже зарабатывает двенадцать рублей в месяц – не шутка!

Софья Васильевна Халютина сделала и еще важное: она открыла при своих курсах драмы подготовительное юношеское отделение и разрешила мне посещать все уроки, хотя других туда принимали только с 18 лет. После игры с Е. Б. Вахтанговым на «Княжей горе» ставить спектакли стало моим самым любимым делом, и малыши нашего двора буквально требовали моих новых постановок. Но все это были спектакли-игры, а тут можно будет по-настоящему учиться у артистов Художественного театра, у самого Тильтиля из «Синей птицы» (ведь С. В. Халютина и была первой создательницей этого образа).

В. Н. Аргамаков был мною доволен, я вскоре стала аккомпанировать маме даже в концертах – у мамы, кроме уроков, теперь и концерты были. Многие ее корили, что она столько лет не думала о своем таком красивом голосе. Не только С. В. Халютина – многие друзья папы хотели помочь мне стать хоть немного на него похожей и занимались со мной бесплатно: ассистент Жака Далькроза Тадеуш Ярецкий увлекательно занимался со мной ритмической гимнастикой, скульптор Матильда Рыдзюнская находила у меня способности к скульптуре.

Богатыми мы, конечно, не стали; что такое новое платье, – после концерта памяти папы опять забыли. Перешивали из старья маминых родичей. Но разве это важно?

Я училась в женской гимназии Марии Густавовны Брюхоненко в Столовом переулке, у Никитских ворот. Поблизости находились Реальное училище Мазинга и мужская гимназия Нечаева. Пока мы были в младших классах, это соседство нас совсем не волновало. Но с двенадцати-тринадцати лет мои одноклассницы то и дело шептали на ухо друг другу, как какой-нибудь мальчишка поднес ранец одной из них, назначал встречу в Скатерном переулке или даже поцеловал ее в Хлебном. Все эти переулки были рядом с нашим, Столовым, и причудливо сочетали прозу своих названий с поэзией первых флиртов.

Человеком в детстве я была занятым. Одновременно с гимназией, где училась увлеченно, главным своим делом считала занятия роялем в Музыкальном институте Евгении Николаевны Визлер, очень много читала, рано полюбила, кроме Пушкина и Лермонтова, стихи Блока, Белого, Бальмонта, Северянина, не только знала их наизусть, но и придумывала своеобразные инсценировки самых любимых из них. Как мамин аккомпаниатор я знала и много ее романсов и тоже мысленно инсценировала их. И хотя в нашей семье не хватало ни еды, ни дров, считала себя самой счастливой. Еще бы! Ведь мы с сестрой Ниной имели право придумывать целые пьесы, собирать для их постановки ребят со всего нашего двора. На всю жизнь запомнили мы и те постановки Художественного театра, к которым папа писал музыку. И хотя там много было «про любовь», мы никогда не стеснялись этого слова, ни с кем об этом не шептались, но знали, что любовь – это что-то красивое, важное, иногда – грустное, а в общем, «для взрослых». Но однажды «широта» театрально-родительского воспитания меня не на шутку подвела.

Однажды, когда я была уже в пятом классе, наша классная руководительница Анна Петровна торжественно объявила нам, что в субботу – день рождения начальницы нашей гимназии Марии Густавовны Брюхоненко, и будет концерт.

– Пусть лучшие из вас что-нибудь изобразят на этом концерте, – заключила свою речь Анна Петровна.

Класс единодушно выдвинул кандидатуру Шуры Вахниной, умевшей лихо плясать матросский танец, и Наташку (это меня), которая может играть на рояле и читать стихи.

В тот же день после уроков я отправилась в нотный магазин Юргенсона на Неглинной улице и в букинистическом отделе совсем за дешево обнаружила голубую обложку, на которой крупно было написано: «Евгений Вильбушевич. Стихи Константина Бальмонта. Мелодекламация».

Слово «мелодекламация» было для меня новым, а все новое неизменно притягивало мое внимание.

Прибежав домой, я немедленно занялась разучиванием нетрудной музыки аккомпанемента, выучила и стихи о красных и белых розах, что было уж совсем не трудно и, главное, очень интересно. Играть на рояле и читать стихи одновременно! До чего здорово!

Подготовка к школьному концерту шла горячо и бестолково. Без всяких репетиций. И вот наступил торжественный день. В переполненном зале в самой середине первого ряда восседала именинница Мария Густавовна, с высоким воротником, в белом кружевном жабо, поверх которого – массивные золотые часы на толстой цепочке. Начальницу гимназии окружали парадно одетые учителя. Гимназистки всех классов ее умещались, сидя по трое, а то и по четверо на двух сдвинутых стульях. Несколько мальчишек из Нечаевской гимназии толпились у дверей. Концерт начался.

Когда дошла очередь до меня, я ликовала: мелодекламация – сюрприз! Подняла крышку рояля, откинула две косицы назад, чтобы не мешали, поудобнее устроилась за роялем, и хотя зал продолжал шуметь при моем появлении, радость впервые исполнять мелодекламацию сделала мой голос еще более звучным. И я начала:

В моем саду мерцают розы белые,

Мерцают розы белые и красные,

В моей душе дрожат мечты несмелые,

Стыдливые, но страстные…

Стало как-то сразу удивительно тихо; зловещую тишину прорезал шепот веселой двоечницы Тани Митрофановой: «Ай да Сацка!» Но я была вся во власти стихов и музыки:

Лицо твое я вижу побледневшее,

Волну волос, как пряди снов согласные,

В глазах твоих признанье потемневшее

И губы, губы красные…

– Она у нас такая отчаянная, – довольно громко шепнула всегда гордая моими успехами Вера Нестеренко, и я закончила ликующе:

Моя любовь – пьяна, как гроздья спелые,

В моей душе – звучат призывы страстные,

В моем саду – сверкают розы белые

И ярко, ярко-красные…

Боже! Какая овация была мне устроена! Орали, хлопали, топали ногами, требовали: «Сацка, еще!» Но в первом ряду сидела с каменным лицом, угрожающе сцепленными пальцами начальница и, словно мраморные статуи, окружающие ее педагоги.

Я сошла со сцены растерянная и, хотя девчонки бросились обнимать и целовать меня, поняла, что произошло нечто неожиданное, страшное. Оттолкнув локтями целовавших меня «поклонниц», руководительница нашего класса Анна Петровна схватила меня за плечи и трясла так, будто на мне росли спелые яблоки. Ее глаза выкатились, щеки пылали, голос звучал хрипло, точно она подавилась рыбьей костью: «Так подвести! И это в то время, когда Мария Густавовна тебе…»

«Сейчас скажет, что меня учат на стипендию», – с ужасом подумала я, бочком протиснулась к выходу и исчезла во тьме Столового переулка.

Бежала, не соображая куда, а в голове, как чертово колесо, вертелось неотвязное: «Неужели лишат стипендии?! Я же не хотела сделать ничего гадкого, почему вдруг такой скандал?!»

Ответ пришел из лужи около фонаря на Большой Никитской: тринадцатилетняя девчонка с растрепанными косицами… Наверное, про любовь в пятом классе нельзя?.. Почему же я не посоветовалась с мамой, вдруг она заплачет, скажет про стипендию…

Перебежав улицу, я неожиданно очутилась во дворике, окружавшем церковь (почему-то я считала, что это церковь Петра и Павла) и, споткнувшись о скамейку за оградой, уселась на нее. Мне все время казалось, что кто-то бежит за мной… Моя тень? И вдруг эта тень заговорила тихим, очень красивым голосом:

– Зачем же вы убежали, удивительная девочка? Ведь все вам «бис» кричали.

Оглянулась. Рядом стоял красивый мальчик в гимназической фуражке, с высоким лбом и лучистыми глазами.

– Я думала, что здесь, кроме меня, Петра и Павла никого нет, а вы…

Он ответил с доброй улыбкой:

– А я и есть Павел. Мой друг Федя рассказывал мне, что у Брюхоненко учится удивительная девочка… А познакомились нечаянно.

Он протянул мне руку:

– Нечаевец я – Массальский Павел. Теперь мой новый знакомый – на другом конце скамейки и декламирует нараспев:

– «Мерцают розы белые…» Красота! Вы, значит, и на рояле играть умеете?

– У меня папа – композитор, мама – певица, я бы не могла без музыки.

– У вас и голос, как музыка.

– Это вы для утешения? Я сегодня провалилась.

– Не провалились – над всеми вознеслись. Кстати, это церковь Большого Вознесения… Мне стало смешно.

– Что это вы как-то по-церковному разговариваете? «Вознеслась!»

А Павел спросил вдруг таинственно:

– А правда, что вы самого Станиславского видели?

– Да, – ответила я просто.

В глазах его мелькнул какой-то странный огонек, точно я нечаянно коснулась чего-то заветного, что он бережет только для самого себя.

– Дома ждут, – сказал он отрывисто и ушел, скорее, даже убежал в темноту, а я пошла домой на Пресню. Но улыбалась.

Мама, как и этот красивый мальчик, ничуть на меня не рассердилась. Я даже еще раз ей исполнила злополучную мелодекламацию.

Встреч с красивым мальчиком я не искала, хотя Вера Нестеренко то и дело говорила ему заочные комплименты, особенно восхищаясь его гарцующей походкой и умением лихо вздыбливать гимназическую фуражку.

– Наташка! Говорят, что он – княжич. Понимаешь, знатного происхождения. А ты на него – ноль внимания.

Нет, я смотрела на него, как из окна трамвая. Есть возраст, когда «на год младше» звучит отчуждающе, да и дел у меня все прибавлялось.

Знаменитый виолончелист Виктор Львович Кубацкий сказал маме, что охотно и совершенно бесплатно будет со мной заниматься игрой на виолончели. Вот это была настоящая радость! Папина виолончель, такая большая и одинокая, вместе со мной возгордилась, что мой папа был не только композитором, но и виолончелистом. А теперь и я постараюсь тоже быть виолончелисткой. Ходить на уроки к Виктору Львовичу, ходить вместе с ним на концерты, в которых он выступал, – была еще одна большая радость в жизни. Я его обожала. Он совсем недавно кончил консерваторию, у него были золотистые волосы и карие глаза. Ему было двадцать шесть лет. Но, главное, он часто брал меня с собой на концерты. У него был красивый голос, который звучал бархатом виолончели. Помню, как-то возвращаюсь с урока на дому у Виктора Львовича, двумя руками держу свою драгоценную виолончель и вдруг замечаю, что по другой стороне тротуара идет самый знаменитый тогда артист Художественного театра Василий Иванович Качалов. Мягкое драповое пальто, воротник приподнят, сине-серое кашне через плечо. Наверное, пройдет, не заметит, и будет обидно… Куда бы свернуть? А тут, как назло, рядом в воротах – тот красивый мальчик, которого Вера Нестеренко назвала «княжичем». И вдруг слышу голос, звучащий прекрасней всех виолончелей.

– Здравствуйте, Наташа Сац. Как вы поживаете? – И руку сам Качалов мне протягивает.

Я как-то неловко виолончель в левую руку переложила и отвечаю тихо:

– Здравствуйте, Василий Иванович. Спасибо, что… меня узнали…

– Как же иначе? Я у вас в доме бывал, вашего папу навечно люблю… А вы уже совсем большая стали.

Прохожих в Газетном переулке было много. Я подалась с тротуара в глубь ворот и поравнялась с красивым мальчиком – это был Павел Массальский.

Очень тихо, дрожащим голосом он сказал мне на ухо:

– Необыкновенная девочка, вы снова принесли мне счастье – я увидел Качалова так близко, – и добавил задумчиво: – Красота и благородство!

А в подтексте его слов звучало: больше всего на свете хочу быть артистом, и самая большая мечта – быть хоть немного похожим на Качалова.

В моей памяти «красивый мальчик» так и остался где-то рядом с Качаловым.

Прошло много лет. Павел Массальский стал выдающимся артистом Московского Художественного театра, страстным учителем Школы этого театра. И какое счастье, что уже с детства я встречала людей, которых навсегда хочется запомнить как носителей Красоты и Благородства…

Удивительный случай

Я была уже в шестом классе гимназии. Училась хорошо. Но шалить любила. Вела себя иногда слишком независимо, не взвешивая возможных последствий.

В классе нас было трое самых отчаянных: Лида Дьяконова, Соня Нестеренко и я. (Соня и уже упоминавшаяся мной Вера были двойняшками.) Собственно, злостных шалостей у нас не было. Но опасного озорства – больше чем достаточно. В трудных случаях на нашу тройку надеялись:

«Сацка, выручай», – слышалось особенно часто. Классная дама наша, Анна Петровна, что бы ни случилось в классе, уже не давала себе труда разбираться в подробностях и кричала по трафарету:

– Сац, Дьяконова, Нестеренко, выйдите вон из класса…

Это нам как коноводам даже льстило. А одноклассники нас любили за то, что «эти трое не выдадут».

Однажды после уроков несколько двоечниц нашего класса – Труда Громан и другие – попросили нашу тройку задержаться в классе. Они узнали, что назавтра назначена классная работа по физике, сообщили нам, что они «ни в зуб ногой», и спасти их может только отмена классной работы. Но как сделать, чтобы ее отменили? После многих вариантов приняли предложение Оли Цветковой: она обещала принести из дома несколько «монашков», такое курево, которое употребляют в церкви. От этих «монашков», когда их зажжешь, дымок идет легонький, а запах – сильный.

– Заводилы скажут: «В классе угарно», и классную отменят, – под общее ликование заключила Оля.

Ее поддержала Шура Андреева – у нее папа тоже работал в церкви, и она считала этих «монашков» совершенно радикальным средством для отмены классной.

Утром «заговорщики» – три двоечницы, наша тройка плюс Оля и Шура – пришли в гимназию ни свет ни заря.

«Чтобы крепче было», этих «монашков» принесли и Оля, и Шура. Я посмотрела один из них: сине-черный, как из сажи, с мизинец высотой и пирамидальной формы, неприятный какой-то с виду – да и что в нем может быть приятного, когда его в церкви по покойнику курят?! Мы наметили план действий.

На переменке перед физикой Шура Андреева зажгла своего «монашка», которого держала в руке под партой, – потянул легкий, как из папиросы, дымок, ничего особенного. Но когда после перемены кончили проветривать класс и закрыли окна, когда зажгли своих «монашков» еще и двоечницы, – дышать в классе стало тяжело. Я, как и было намечено, первая подняла руку и спросила:

– Можно выйти? Учитель пожал плечами:

– Я объявляю классную работу, а вы спрашиваете, можно ли выйти, и сейчас же вслед за переменой! Это по меньшей мере странно.

Несколько одноклассниц фыркнули, закрывшись кто рукой, кто передником, – от меня всегда ждали каких-то трюков. Через несколько минут я снова подняла руку, а вслед за мной и Соня Нестеренко:

– Простите, но в классе чем-то пахнет. Может быть, это угар?

Учитель встал раздраженно, хотел нам что-то ответить, но вдруг раздался уже никем не подготовленный стон:

«Мне плохо!» Худенькая Шура Андреева поднялась из-за парты и соскользнула вниз, на пол, потеряла сознание. Хорошо, что Соня успела незаметно подобрать и потушить ее почти уже догоревшего «монашка».

Настроение у всех испортилось.

– Тут действительно жуткий запах, – сказал учитель и велел вызвать классную даму и врача.

Шуру унесли на носилках. Классная дама влетела в класс, как ураган, и велела немедленно всем выйти. Дым теперь целиком завладел нашим классом. Труда Громан была вообще очень флегматична, а тут она задержалась около своей парты, чем вызвала новый взрыв гнева Анны Петровны:

– Громан, кому я сказала? Вон из класса! Анна Петровна шагнула к Труде Громан, она что-то положила в парту и сонно выплыла в коридор. Классная дама открыла все окна настежь, после чего, бледная, помчалась к врачу за нашатырным спиртом.

Мы ходили по залу, как тараканы после дуста. Во всех классах шли занятия, и было неловко. Классную работу отменили, но никакой радости не было. И вдруг раздался крик:

– Шестой класс горит! Пожар!

Мы помчались в коридор, к нашему классу: парта Труды Громан дымилась, как огромный «монашек», язык пламени лизал ее чистые, «неприкосновенные» учебники и грязные тетради…

Пожар, конечно, быстро потушили. Обугленная парта Громан была печальным доказательством, что «монашки» – слишком сильное средство для отмены классной.

Целый час мы сидели в классе одни, без учителей, без назиданий. То, что наш класс оказался в полной изоляции, было особенно страшно. Оля Цветкова была круглая отличница, образцового поведения, она и сейчас сидела одна с благонравным выражением лица и, достав где-то иголку с ниткой, подшивала белую кружевную манжету на рукаве. Труда Громан – родная племянница начальницы гимназии. И зачем я в каждой стенке гвоздь?! Я-то классную работу написала бы как следует. Лида и Соня – тоже…

В класс медленно вошла классная дама.

– Кто из вас является зачинщиком этого безобразия? Мертвое молчание.

– Все понятно, – заключила Анна Петровна и неожиданно крикнула:

– Сац, Дьяконова, Нестеренко! Немедленно к начальнице гимназии, а остальные приготовьте тетради, сейчас будет…

Мне уже было все равно, что сейчас будет в классе. Я встала и пошла к двери. Шла по коридору, по широкой лестнице очень медленно, чтобы никому не сказать ни слова. «Меня, конечно, исключат. Как мы теперь будем жить? Выдавать других не могу. Знала, что глупо, и участвовала. За такое прощения не будет.»

Хорошо, что с четвертого этажа до первого так далеко идти… Когда объявят, самое главное – постараться не зареветь.

Уже второй этаж пройден, вот и большая, торжественная дверь Марии Густавовны Брюхоненко. Ух, как страшно ждать!

– Пусть что хотят с нами делают, только скорее, – произносит Лида.

Тик-так, тик-так, – издеваются над тремя девчонками, прижавшимися к стене, раззолоченные часы.

У меня в голове идиотская мысль: надо сосчитать, сколько букв в фамилии «Брюхоненко». Если чет, то, может быть…

Но что это? Сама начальница гимназии неожиданно выбегает из своего кабинета, глаза блуждают, за ней инспектор, учителя…

Мария Густавовна говорит, еле сдерживая волнение:

– Скорее все по домам. Бегите, не теряя ни минуты! Скажите всем: революция, на улицах неспокойно.

Мы переглядываемся с Соней и Лидой, обнимаем друг друга, бежим вверх и кричим, захлебываясь от радости.

– Все по домам. Скорее идите все по домам – революция! Ура!


Ищу себя

После Февральской революции занятия в гимназии потеряли всякую устойчивость, перестали быть тем стержнем нашей жизни, которому было подчинено все остальное.

Играть на рояле (после разговора с папой) я привыкла еще с раннего утра. Теперь позволяла себе засиживаться за роялем по четыре-пять часов. Помню, как влюбилась в романс Рахманинова «Вчера мы встретились»… Я искала его «живую жизнь» в слиянии музыки, слов, движений, пауз, пока… мне не попало от мамы: оказывается, и молоко с хлебом на завтрак, и суп на обед стояли несъеденными…

Потом буквально «набрасывалась» на В. Гаршина, стремясь инсценировать его произведение «Надежда Николаевна», найти все необходимое для будущего спектакля.

Конечно, это длилось много дней, пожалуй, месяцев, но осталось в сердце…

Очень любила я читать новые и новые книги, читать и учить наизусть стихи.

Большой моей радостью была крепкая связь с курсами драмы Софьи Васильевны Халютиной, где с двенадцати лет я была кем-то вроде юной слушательницы, но быстро стала активной студенткой… Теперь эти курсы выросли в Драматическую студию имени А. С. Грибоедова, где проводил занятия сам Константин Сергеевич Станиславский, режиссер Н. Н. Званцов, но подлинным творческим руководителем, вдохновенным педагогом стал артист Московского Художественного театра Николай Павлович Кудрявцев. Бывали дни, когда в Грибоедовской студии мы «творили» с утра до ночи. Наш спектакль «Горе от ума» потом приглашали во многие клубы и школы. Но Николай Павлович этому не был рад. И я тоже. Хорошо выученная роль мне надоедала. Пока ищешь взаимоотношения с партнерами, репетируешь – интересно, а повторять те же слова для разной публики, часто безразличной, –не очень…

Сваха Фекла Антоновна в «Женитьбе» Гоголя, Юлия в «Двух веронцах» Шекспира – интересные и очень разные были у меня роли, и пророчили мне, что я буду принята в труппу Московского Художественного театра… А я как-то не умела целиком погружаться в роль, смотрела на себя со стороны, хотя учиться старалась.

Николай Павлович на занятия в Грибоедовской студии никогда не опаздывает. Он высокий, с прямыми русыми волосами, голубыми глазами, мягкими чертами лица. Ему двадцать восемь лет. Удивительно хорошо умеет он всех нас слушать. Девчонки его все обожают и… почему-то ревнуют ко мне. Но мне как раз дороже всего его серьезность, строгость и очень редкая улыбка на его очень русском лице. А что он ценит хорошую память и умение фантазировать – так ведь он сам зажигает в нас творчество, оно и рождается. Все очень понятно.

Однажды (как раз был день моего рождения) я приготовила по заданию Николая Павловича водевиль «Бедовая бабушка» «как режиссер» и «исполнительница роли Глашеньки»… По ходу действия мне иногда приходилось подбегать к пианино и петь куплеты, аккомпанируя то одной, то другой рукой, потом я перевернула стул и села в него, как в люльку… И вдруг глаза Николая Павловича заблестели, он встал и громко сказал: «Наташа – моя самая лучшая ученица».

Девчонки меня чуть не съели. А он еще добавил, что решил поставить силами студийцев пьесу А. Н. Островского «Не так живи, как хочется», где он сам сыграет роль Петра, а Наташа (это я) – Грушеньку.

В тот день мне как раз исполнилось 15 лет, и эта новость превратилась в праздник для всей студии. Еще бы! Спектакль с участием нашего руководителя! Кто-то заиграл вальс, потом польку… Танцевали, поздравляли друг друга… И хорошо, что Николай Павлович куда-то ушел. Он меня прежде никогда не выделял из других ребят, и сегодня я себя чувствовала как-то неловко. Хорошо, что у нас в студии было несколько комнат, и одна из них – с пианино, маленькая, около кухни… Вошла туда: хотела побыть вдвоем с музыкой. Но на круглом стуле у пианино сидел… Николай Павлович, опершись рукой на пюпитр и опустив голову. Я уже хотела уйти, как он сказал:

– А я знал, что вы сюда придете. Загадал, и сбылось. Очень хочется спеть для вас…

На рояле он играл по слуху, двумя руками, с хорошими гармониями, выразительными оттенками, а пел… чарующе. Я никогда не думала, что у него так бархатно, проникновенно звучит голос:

Что он ходит за мной,

Всюду ищет меня

И при встрече со мной

Так глядит на меня…

Он пел тихо, только для меня, и смотрел на меня, не отрываясь, какими-то совсем новыми, звездными глазами. Конечно, и сейчас я слышу сердцем строчки «Ваших дьявольских глаз я боюсь как огня»…

Он пел много, вдохновенно, потом снял руки с клавиатуры и сказал тихо:

– Наташа, я люблю вас.

А я, как взлетевшая на качелях в поднебесье, видела какие-то новые зори и… чего-то боялась…

В это же время к нам в студию стал приходить сын писателя А. С. Серафимовича – Тола. Настоящая фамилия его была Попов, но нам было приятно, что он сын известного писателя, и мы чаще называли его Тола Серафимович, хотя сам себя он называл только Тола Попов.

Он был стройный, но какой-то слишком ясный, с очень розовым цветом лица и правильными чертами, чтобы понравиться девчонкам, – они предпочитали бледных и «загадочных». Ну, а во мне тоже ничего загадочного не было – я выглядела старше своих лет, потому что была толстая и краснощекая. В общем, мы подружились. Он был старше меня не только годами (ему было уже восемнадцать), но всем своим развитием. Когда Тола говорил, я диву давалась: откуда он столько знает! Не об искусстве – там я была сильнее его – о жизни. Политически я была в то время совершенно безграмотна. Знала, что царя свергли, что после Февральской революции у власти Временное правительство, что есть разные политические партии, видела, как некоторые из маминых родственников косились на нее за то, что она пошла работать в комитет большевиков. Я как-то мало задумывалась над этим, а Тола – совсем другое дело. Он ясно знал, что к чему.

Жил он тоже где-то на Пресне, во всяком случае, домой из студии мы часто возвращались вместе. Я очень ценила, что он со мной разговаривал как с равной, хотя для «самоутверждения» подчас и пыталась с ним спорить.

Помню, как-то идем из студии вечером, я ему рассказываю:

– Сегодня у нас был доклад о разных партиях. Докладчик очень хороший. Он совершенно объективно объяснил, что во взглядах каждой партии хорошо и что плохо. Тола возмутился:

– Совершенно объективно о всех партиях может говорить только человек, у которого нет никаких взглядов! А человек без своих убеждений вообще не человек. Вот я, например, большевик и твердо уверен, что правы только большевики, и хочу, чтобы все, кому я верю, так же думали. Как же может быть иначе? Между прочим, ты живешь напротив нашего комитета, в Большом Предтеченском, и могла бы помочь нам концерты устраивать, читки на Прохоровке с рабочими проводить…

Эта работа не была большой, но она заставила зазвучать в сердце какие-то новые струны.

Как-то Тола примчался к нам домой часов в пять вечера.

– Анна Михайловна дома? Скоро придет, не знаешь? Вот незадача! Комитет поручил мне концерт для рабочих устроить в помещении аптеки, рядом с зоологическим садом, знаешь? Артисты из Второй студии Художественного театра прежде дали согласие, а сейчас записку прислали – репетицию у них назначили генеральную, не могут. Думал, Анна Михайловна выручит, я ей записку оставлю, а ты со мной пойдешь, хорошо? Там в шесть часов начало… Стихи какие-нибудь почитай, а я пока сбегаю – может, еще кого из артистов уговорю. А то ведь неуважение к рабочим получается, они усталые с работы придут, и вдруг отмена. Нельзя!

Я быстро вымыла лицо и руки, почистила туфли, причесалась, надела белую кофточку – словом, приняла свой самый парадный вид из всех возможных и, по дороге вспоминая все то, за что меня хвалили в Грибоедовской студии, побежала в аптеку. Тола – в другую сторону. Девчонка я была смелая, с Толой дружба крепкая, его доверие меня очень согревало, и я, хотя чувствовала, что одна иду навстречу неприятностям, не трусила.

Рабочие на объявленный концерт начали собираться заранее. Я встречала их еще на лестнице, просила садиться, а сердце билось неровно: а ну как Тола никого из артистов не уговорит!

Пробило шесть часов – ни Толы, ни артистов. Но… слово ему дала – значит… В шесть часов пятнадцать минут начинаю концерт сама. Сама открываю занавес, потом выхожу на эстраду, что несколько удивляет собравшихся – они думали, что я билетерша. А я вообще никто – просто выручаю Толу, и мне жалко, что никто, но… начинаю, и даже громким голосом. Читаю все, что знаю, с выражением, а сердце «заикается». В зале человек сорок – сорок пять (хорошо, хоть немного), все сидят какие-то отдельные, а совсем отдельно от них я.

Читаю про любовь. За это в студии хвалили. Мой голос и стихи словно ко мне же назад и возвращаются – как игра в мяч у стенки, не долетают до зрителей… Читаю уже двадцать минут – Толы нет. В памяти еще только одно стихотворение – Андрея Белого. Начинаю:

Мы ждем, ее все нет, все нет.

Мы ждем средь праздничного храма,

И, в черепаховый лорнет

Глядя на дверь, сказала дама,

Шепнула мне: “Si jeune? Quel ange!”

(О счастье, я заметила в боковой двери красное лицо прибежавшего Толы.

Но почему… у него такое злое лицо? Он мне, кажется, кулак показывает?!)

Дочитываю свои стихи – в зале унылая тишина. Две старушки, постоянные посетительницы моих читок на Прохоровке, видно, из жалости раза два хлопнули в ладоши, и снова тихо. Не совсем: слышно, как топают по эстраде к выходу мои стоптанные, хотя и блестящие от свежей ваксы полуботинки. Тола хватает меня за плечо и зло шепчет:

– Ты чего это по-французски там болтала и про какой-то лорнет?

– Разве я виновата, что у Андрея Белого так написано! Несмотря на все мое уважение к Толе, «уступать» ему моих любимых поэтов Белого, Бальмонта, Северянина я не собиралась… Но Тола настаивал на своем:

– Мне все равно, чья это… волынка. Рабочие к бою готовятся, а она им… всякую ерунду читает, только бы показать, что она уже взрослая, про любовь может, флердоранж всякий…

Раздались хлопки неудовольствия, стук ногами, выкрики:

– Концерт-то будет или нет? Тола из красного стал вдруг бледный:

– Ты… это… не сердись, иди, что хочешь делай, потяни еще полчаса, пожалуйста, – к семи артисты придут, обещали.

Вдруг меня осенило. Я снова вышла на сцену и сказала:

– Дорогие товарищи, сейчас сын писателя Серафимовича, Тола, расскажет вам, как сложились ваши любимые революционные песни. Попросим…

Я захлопала в ладони первая. Вероятно, помог авторитет писателя Серафимовича – захлопали многие, а Тола, глядя на меня круглыми глазами, боком вышел на сцену. Он ничего подобного от меня не ожидал, но понимал, что я права, – не могу одна отдуваться.

– Я это… собственно, – начал Тола, но я смело и уверенно продолжала, будто всю жизнь говорила с этой сцены:

– Сейчас вы услышите, как сложилась ваша любимая песня «Варшавянка» (Тола про революционные песни все знает, уже сколько раз мне рассказывал).

Я подошла к пианино и сыграла двумя руками первый куплет «Варшавянки», это очень помогло: у публики создалось настроение слушать рассказ, а у Толы – говорить.

«В тысяча восемьсот девяносто восьмом году в часовой башне Бутырской тюрьмы были заключены русские революционеры и среди них инженер, друг Ленина – Глеб Максимилианович Кржижановский…»

В зале тихо – но это уже совсем другая тишина. И вдруг все собравшиеся, не сговариваясь, поют «Варшавянку». Поют негромко и так значительно, что у меня словно электрический ток по телу. Я участвую в чем-то хорошем, и соединение с залом произошло. Песня допета. Снова тишина… И потом короткое, настойчивое:

–Еще!

Тола рассказывает о песне «Смело, товарищи, в ногу», об ее авторе – любимом ученике великого русского ученого Менделеева – Леониде Радине. И снова мы все вместе поем…

Теперь я объявляю антракт – четверть восьмого, и… артисты приехали, в том числе моя мама.

Домой возвращаемся втроем – мама, Тола и я. Настроение у всех хорошее.

Вдруг Тола берет меня за руку:

– А Наташа подходящий человек, правда, Анна Михайловна? Ошибки свои признает и… исправить может на ходу.

– Находчивая, – смеется мама.

– В общем, если все будет хорошо, я вам, Анна Михайловна, года через два скажу что-то важное. Хорошо? Тола надевает кепку и исчезает.

– Мама, что он тебе через два года скажет, а? – спрашиваю я.

Этого я так и не узнала: Тола погиб в первых боях за Октябрьскую революцию.

Вероятно, у всех подростков бывает период сомнений, горьких ошибок, тщетных поисков цели жизни, неудовольствия собой.

Конечно, музыка, которая вошла в мою жизнь первой, была любима навсегда. Но стать пианисткой или аккомпаниатором?.. Целиком уместить свое «я» под крышку рояля я не смогла бы. Для соединения музыки и театрального действия – не было голоса. Вот, если бы нести свою волю, став дирижером!.. Но в те времена женщин-дирижеров не было, и дедушка – папин папа, которого я видела редко (он жил в Чернигове) – говорил: «Ты можешь стать только дирижершей (это значит – женой дирижера)». Ни в коем случае!

Вообще-то, я нередко потихоньку плакала: было обидно, что наша мама забросила пение из-за любви к папе, к нам и не звучит на весь мир ее дивный голос.

Но голос от природы был дан мне только «для речей». Сильно перехваливали меня, когда выдвигали выступать на публичных показательных уроках в гимназии, и я одно время много читала о речах, уме и находчивости адвокатов, которым удавалось спасать своим красноречием невинных людей. Они должны были быть людьми кристальной совести, находить такие свои мысли и слова, которые властны были переубеждать большинство ошибающихся, находившихся в зале.

Да, это интереснее, чем повторять уже написанные слова даже самого лучшего драматурга, но… не свои. Повторять!

Все эти «умствования» пишу, чтобы честно признаться: баловали меня, видно, больше, чем надо было, и этот период моей жизни осуждаю не потому, что ленилась работать, учиться – этого не было – а потому, что недопонимала, как важно быть наблюдательной, сердечной, человечной…

Пока Николай Павлович Кудрявцев был «золотым ключиком», открывавшим мне красоту и символику поэзии, научившим азбуке режиссуры, умению увлекать пусть небольшие, но коллективы людей задуманной постановкой, уметь объединять слово, действие и музыку, импровизировать – я восхищалась им. Учитель, вдохновенный, строгий, любимый учитель!

А когда он, вероятно, даже неожиданно для самого себя в меня влюбился, я чего-то испугалась, и тот горячий интерес, который прежде вызывало каждое с ним общение, ушел в какую-то нору далеко от сердца. Моей лучшей подруге – маме – я почему-то не сказала в день рождения, что Николай Павлович сказал мне тогда: он же учитель, а я девочка, может, и пошутил. И потом… я же такие слова тогда слышала в первый раз в жизни!

Лет пять я уже знала Николая Павловича. Он всегда приходил и уходил один, жил где-то поблизости от студии.

Одет был очень скромно, зря не разговаривал. В его творческой собранности было что-то удивительное. У реки его восприятия и мыслей было глубокое дно.

Как ни странно, мама в те дни очень внимательно ко мне приглядывалась, а однажды даже пошутила:

– У тебя, доченька, кажется, появились поклонники? Сережа Васильев говорит, что он к тебе неравнодушен…

– Притворяется. Пошли мы группой в Большой театр на «Вертера» – он вдруг носовой платок к щеке подносит и говорит: «Эта опера – про меня». Я ему отвечаю: «Смешно, когда Фамусов (эту роль в «Горе от ума» он очень неплохо исполнял в студии) притворяется Вертером». А он носовой платок решительно спрятал в карман и сказал: «От эгоистки слышу!»

Мамочка ответила серьезно, хотя я думала, что она засмеется:

– В этом, может быть, и есть доля правды. Ты могла бы быть гораздо внимательнее к Николаю Павловичу. Он с тебя глаз не сводит, а ты даже на репетицию «Не так живи, как хочется» вчера без всякой причины не пришла… Он тебя чем-нибудь обидел, хотел поцеловать что ли?

– Ну, конечно же, нет. Он никогда даже руки моей не коснулся. Он – мой учитель. С учителем ведь и не здороваются никогда: просто, когда он приходит в класс и уходит – все встают.

– Да, он человек необыкновенный. Сегодня он приезжал ко мне на дачу и сказал очень важное…

Я в первый раз в жизни не поверила маме. Откуда же он мог узнать, что мама сняла нам на лето комнату в Лосиноостровской? Потом ведь, кроме одной фразы у пианино, мы с Николаем Павловичем, кроме пьес, стихов и импровизаций, никогда и не разговаривали. Может быть, после того, что он объявил меня своей лучшей ученицей, я старалась и реже встречаться с ним глазами: у студийцев появилась в отношении меня то ли насмешливость, то ли зависть. Кстати, после уроков он никогда не поджидал меня на улице, не предлагал проводить домой… Да и понятно! Он уже совсем взрослый – ему двадцать восемь лет, а я – девчонка. В романах после слова «люблю» опять что-то такое говорят, носят цветы, а он молчал.

Или…

Это я подумала в первый раз только сейчас… Может быть, он надеялся, что я ему что-нибудь сама отвечу. Да! Сама отвечу, если мне его первое признание было дорого… Неужели вдруг чьи-то усмешечки убили у меня и прежнее восхищение им как моим дорогим, так много мне давшим учителем, радость (счастье?!) неожиданных его песен только мне в маленькой комнате, слов только мне…

Моя мама поняла все, и я молчала.

Оказалось, что Николай Павлович совершенно неожиданно приехал к маме в новом костюме, с цветами, чтобы… попросить у нее руки ее дочери Наташи. Он признался маме, что ему уже двадцать восемь лет, он никогда не был женат и никогда еще не знал такой большой любви, которая возникла у него чуть ли не с первых наших встреч, что с нетерпением он ждет моих шестнадцати лет – совершеннолетия, что верит в мой талант и будет беречь меня для искусства, никогда… не затруднит заботами о быте…

Мама говорила о Николае Павловиче с восхищением. Она одно время работала с ним в театре К. А. Марджанова, где он играл главные роли в «Сорочинской ярмарке» и «Желтой кофте», большой имел успех, но относился к нему с той же вдумчивой скромностью, как ко всему, что он делал в искусстве. Особенно меня удивил мамин рассказ о том, с каким успехом он исполнял роль Лариводьера в музыкальной комедии Лекока «Дочь Анго». Федор Иванович Шаляпин, который присутствовал на премьере этого спектакля, попросил у Владимира Ивановича Немировича-Данченко разрешения зайти после спектакля за кулисы к Николаю Павловичу Кудрявцеву, чтобы поблагодарить его «за восхитительно созданный им образ Лариводьера». Затем Федор Иванович добавил, что мастерство подлинного артиста Московского Художественного театра в сочетании с прекрасным звучанием голоса и тончайшей музыкальностью можно оценить только как подлинный шедевр.

Мама разволновалась, напомнила мне, что в этом спектакле играют и такая звезда, как Казимира Невяровская, и гордость Художественного театра, очаровательная Ольга Бакланова. И все-таки наш Николай Павлович получил высшую оценку гениального Шаляпина. Именно он!

Я как-то раньше и не знала, как мама восхищалась Николаем Павловичем. Человеком, который пришел из села, юношей блестяще выдержал конкурс в труппу Художественного театра, стал его признанным артистом, а с нового сезона (это мама сказала с дрожью в голосе) переведен в состав ведущих артистов и включен в число пайщиков Художественного театра, как Москвин и Качалов…

Я была счастлива за Николая Павловича, ощущала мамину гордость, но… совсем не хотела выходить за него замуж. Уважать, даже преклоняться… это же не влюбиться, тем более, не жениться…

– Мамочка, скажи ему очень ласково, что только по глупости можно выходить замуж в шестнадцать лет, я же сама хочу искать и найти свои пути-дорожки…

Наверное, все-таки Николай Павлович горько обиделся…

Грушеньку я так и не сыграла, он из Студии ушел.

В детском отделе театрально-музыкальной секции я нашла свою цель и счастье жизни. Все остальное пролетало, как из окон поезда.

А сейчас пишу так длинно потому, что… стыдно. И уже много-много лет стыдно.

Но это – исповедь. Последняя и первая.

Через несколько месяцев после предложения Николая Павловича я получила от него записку с номером телефона и просьбой позвонить.

Позвонила. Раздался голос Николая Павловича:

– Придите в ту маленькую комнату при Студии завтра. Я снял ее и живу теперь там.

– Очень жалко. Завтра уеду по делам. Можно послезавтра?

– Послезавтра будет поздно. Он оказался прав. Послезавтра его не стало, он умер.

Начало пути

Весна 1918-го была удивительной. Наверное, люди никогда не пели столько, сколько в ту весну, наверное, никогда не испытывали такой радости от пения хором. Эти удивительные хоры возникали как-то сами собой. Запоют два-три человека на одной стороне тротуара, к ним присоединяются другие, а вот песню подхватили и те, что идут по мостовой, и уже поет вся улица!

Раньше меня, бывало, не вытащишь на улицу из студии, не оторвешь от рояля, а теперь только проснусь и… на улицу! Так хочется шагать по весенней мостовой в ногу с теми, кто поет и радуется, смотреть на первые ярко-зеленые листья деревьев, на красные флаги, с которыми играет весенний ветер.

«Вся власть Советам!» «Искусство – трудящимся!»

Как новы тогда были эти слова!

Помню, как к нам пришел, нет, вбежал Митрофан Ефимович Пятницкий. Его красивые вьющиеся волосы были растрепаны, усы, бородка, глаза – все говорило о волнении, которое он не может сдержать. Помню, он даже не дошел до комнаты – сел на первый попавшийся стул в передней и рассказал, как он выступал в кремлевском клубе со своим хором, как на этот концерт пришли Владимир Ильич Ленин и Надежда Константиновна, как потом его пригласили в Кремль к Владимиру Ильичу, как просто и приветливо принял его Ленин – обещал полную поддержку «хорошему, нужному делу», пожелал дальнейших успехов.

Мы с мамой горячо обнимали Митрофана Ефимовича, понимали, каким счастливым он себя чувствует. Когда-то наш папа мечтал вместе с Пятницким «открыть двери концертных залов» талантливым певцам и музыкантам из народа, возмущался теми, кто презрительно называл хор Пятницкого «поющими мужичками». И вот теперь Митрофан Ефимович дожил до других времен, совсем иного отношения к искусству народа. Как больно, что папа со столькими интереснейшими неосуществленными планами своими уже умер…

Пятницкий так же внезапно исчез, как появился, а у меня родилось такое желание работать, быть нужной другим людям, что я уже не давала маме покоя, и в конце концов она смирилась:

– Когда ты что-то задумала, тебя трудно переспорить. Ну что ж! Пока не наладились занятия в гимназии, поработай, попытай счастья. Пойди в театрально-музыкальную секцию к Керженцеву. О нем говорят как о хорошем человеке. Многие интеллигентные люди саботируют сейчас работу в Советах. Может быть, тебя на небольшую должность и возьмут – люди сейчас очень нужны. А для нас, конечно, всякий твой заработок – тоже подмога.

На следующее утро первым делом попросила маму записать мне адрес этой секции и, непрерывно повторяя «Кузнецкий переулок, дом один», вышла из дому. Примут меня на работу или нет?

Я вышла на Красную Пресню, пошла вниз, к Зоологическому саду. Мне хотелось приготовить себя ко всем неожиданностям, чтобы в случае отказа не зареветь, и я снова начала загадывать. Значит, так: если сейчас пройдет трамвай № 25, мне дадут работу на вешалке или посыльной, если № 22, хорошо, как нельзя лучше, если № 1, вернусь домой ни с чем, если № 16, буду артистов на концерты по телефону обзванивать. Хорошо бы… Мимо меня с грохотом промчался трамвай № 22, весело подмигнул мне сразу двумя своими одинаковыми цифрами. Я решила больше ничего не загадывать.

Солнце приветливо светило, старая китаянка на углу продавала пестрые бумажные шарики на резинке, и я дошла, ни о чем не думая. Заволновалась снова, когда увидела надпись: «Театрально-музыкальная секция». В прихожей висело зеркало. Посмотрела на себя и покраснела: волосы в две косы – могут не поверить, что я взрослая. Но сейчас менять что-нибудь в прическе было уже поздно.

В театрально-музыкальной секции было удивительно тихо. Напротив зеркала, около жестяного чайника, сидела курьер Вера Ивановна. На мое «здравствуйте» она ответила приветливо. В первой комнате, за столом, высокая женщина в пенсне, с черными волосами – секретарь З. С. Герасимова (об этом было написано на дощечке над ее головой).

– Вам кого нужно? – спросила она.

– Я насчет работы.

Она показала на закрытую дверь с надписью: «Заведующий театрально-музыкальной секцией МСР и КД», и я вошла.

За столом сидел Платон Михайлович Керженцев. Он что-то писал, но, услышав, что в дверь вошли, сейчас же поднял голову:

– Здравствуйте, садитесь. Что скажете? У него было немного волос, но они были золотистые, вьющиеся, как венчик вокруг головы. Я подумала, что они похожи на пушистый одуванчик, от этого мне стало менее страшно, и просьба о работе была изложена. Меня поразила простота и приветливость Платона Михайловича. Как просят работу, я знала только по литературным произведениям. Думала, будет тяжкий разговор, а Платон Михайлович держался как равный, без малейшего высокомерия, с полуслова схватывая все, что говорил и недоговаривал собеседник. Его веселый, живой ум, быстрота решений просто потрясли меня в тот момент.

– У нас должен быть детский отдел, а работника там пока ни одного нет. Попробуйте вы поработать.

Помню, от радости я подпрыгнула на месте, шарик на резинке выскочил из моего кармана, я страшно смутилась, запихнула его обратно и спросила заикаясь:

– А что… мне надо будет… делать?

– А это мы вас спросим, что вы будете делать, – сказал Платон Михайлович и протянул руку в знак того, что мне пора уходить.

Наверное, у меня была очень глупая улыбка. Я никак не могла подтянуть углы губ на середину лица – они сами ползли далеко к ушам. Вышла, закрыла дверь. От переполнившего меня восторга хотелось всем рассказывать, петь о встрече с Платоном Михайловичем! Словно поняв мое состояние, ко мне подошли Вера Ивановна и Зинаида Сергеевна Герасимова.

– Как вас зовут?

– Наташа… Наталия Ильинична, – в первый раз в жизни назвала я себя по имени и отчеству.

– Работать у нас будете?

– Да, завтра приду к вам в девять часов утра на работу. Только он сказал – это мы вас спросим, что вы будете делать…

Видя мое смущение, Зинаида Сергеевна пояснила:

– У Платона Михайловича такой принцип – предоставлять новому работнику полную инициативу, пока надеется, что работник доверие оправдает.

Хорошо отнеслись ко мне старшие товарищи в Темусеке! Я вернулась домой именинницей.

Следующий день – день начала работы – навсегда остался в памяти. Помню почти физическую радость от соприкосновения подошвы с каменной ступенькой у входа в Темусек. Было очень рано. Вера Ивановна еще спала на сундуке. Она нисколько не рассердилась, что я разбудила ее «ни свет ни заря». Хороший она была человек! Добрая, умная. Член партии с 1903 года. Говорила правду в глаза всем без исключения. Жизнь у нее была суровая и внешность тоже – худая, курила, как мужчина, зря не улыбалась.

В необходимость детского отдела Вера Ивановна уверовала сразу, но так как лишних столов в Темусеке не было, а, как известно, без стола никакой отдел возникнуть не может. Вера Ивановна пошла во двор и притащила оттуда кем-то выброшенный кухонный стол. Потом она покрыла его листом бумаги, а мне дала картон и тушь, чтобы написать «Детский отдел». Когда пришли другие сотрудники, я уже сидела под этой надписью за столом, на котором было все, что полагается, – чернильница, ручка, белая бумага. Как белый лист, который лежал передо мной, была тогда и вся эта работа. Возможности безграничные, а как, с чего начать? Дети и театр – белое пятно на карте искусства, пути, еще никем не изведанные.

На колесе счастья

Видели вы когда-нибудь «колесо счастья» на народных праздниках? Оно так весело блестит разноцветными электрическими огоньками и все время кружится высоко-высоко. С первых дней моей работы в Детском отделе театрально-музыкальной секции я почувствовала себя самой счастливой, словно ухватилась за это колесо и сладостно быстро закружилась вместе с ним. Держаться приходилось крепко, на ходу менять руку, но не падать же вниз – удержаться во что бы то ни стало! Было ли трудно? Очень. Но отец говорил: «Трудности для того и созданы, чтобы их преодолевать».

«Искусство – детям». Это ли не самое важное сейчас, когда в школах нет занятий, когда дети предоставлены сами себе?!

Наша театрально-музыкальная секция Московского совета помещается на первом этаже чьей-то, в недалеком прошлом, барской квартиры. От ее обстановки осталась только французская шторка из запыленных воланов на одном из окон. Отодвиньте эту шторку, и вы увидите… многочисленные подводы около нашей входной двери. Впрочем, вы, наверное, не знаете, что сколоченные из досок «полки», запряженные одной лошадью, называются подводами. Казалось бы, удивительно! В центре Москвы и вдруг… подводы! Но они нам совершенно необходимы. Лето 1918 года. Транспорт разрушен. Как же без них мы доставим артистов к детям!

Всего три месяца, как родился наш Детский отдел, но уже некоторым артистам удалось подружиться с ребятами. На пяти подводах «рассылаем» детские концерты на заводы и фабрики, а больше играем в скверах и на площадях. Выступать под открытым небом соглашаются далеко не все. Как правило, выручают цирковые артисты. Пишут для нас и «агитпьески» для нового репертуара. На моем столе первая из них, называется «Живой Петрушка», автор – Николай Адуев. Нужны четыре действующих лица, баянист и… корова. Ликую безмерно, что пока весь штат Детского отдела – это я одна, что нужна, что рвут на части.

На большом белом листе, что лежит передо мной, аккуратно записала двух пожилых сказительниц, и вдруг между ними просунулось круглое личико какого-то юноши в гимназическом кителе и он почти закричал звонким голосом:

«Запишите меня на ваш лист бумаги, я тоже хочу на сцене выступать». Изображая из себя «высокое начальство», я хотела было попросить его говорить не так громко, но вдруг передумала: «Он же как никто другой подойдет мне для исполнения роли живого Петрушки!» Лицо мое из хмурого моментально превращается в очень приветливое, но все-таки надо бы узнать, артист ли он или «просто так». Он на ходу ловит мой невысказанный еще вопрос и, смеясь, отвечает: «Я, как и вы. Гимназист, из гимназии Флерова. А пока нет занятий, меня по конкурсу приняли в студию Комиссаржевского».

– Значит, все-таки… артист… Даю ему пьеску Адуева, карандаш, бумагу.

– Спишите роль живого Петрушки… в стихах… за ночь выучите? Завтра в десять утра приходите. Он улыбается. Заразительно рад.

– Мне так про вас и сказали: решительная там девочка верховодит. А мне не терпится на сцене играть.

Я несколько уязвлена словом «девочка», отвечаю сурово:

– Играть будете не на сцене, а на подводе. Он круглоглазо на меня посмотрел, но другие артисты оттерли его от моего стола, и он исчез.

На следующий день «забавный мальчишка», как я мысленно назвала его в отместку за «девчонку», вернул мне пьесу и пулеметом отчеканил текст роли.

– Прикрепляю вас к подводе номер два, будете выступать в пяти уличных пунктах. Наденьте эту петрушечью шапку, куртку, сейчас прорепетируете с двумя вашими партнерами, они уже здесь. Вот только на роль коровы еще никого не нашла.

– Через полчаса приведу вам на эту роль товарища. Тоже из нашей студии.

Через двадцать минут он уже вернулся назад в сопровождении кареглазого парнишки с меланхолическим взглядом.

– Мой друг Аким Тамиров. Знаменитым артистом будет. Временно согласен для детей быть «коровой».

Обрадовал меня. Дала и «корове» костюм. Как и все тогда, у нас был он примитивным. Начало начал. Помню белый комбинезон из старой простыни с намалеванными коричневой краской пятнами, «головной убор» из картона в виде коровьей морды и на животе – обвислые надувные шары. Роль коровы состояла из нескольких «му-у-у», по соответствующим репликам. Это «му-у-у» у Тамирова, который не мог скрыть смущения при виде своего костюма, звучало жалобно. Впрочем, в те дни нам было не до эмоций.

Уже в два часа дня подвода в полном оснащении двинулась в путь. Конечно, волновалась. Исполнителей почти не знала. Подвода уже тронулась, когда я спохватилась и дала действующим лицам рупоры: ведь выступать придется на открытом воздухе, будет ли слышно и смешно?! Но надо было отправить все десять подвод – дел по горло. Виталий Лазаренко с маленьким сыном Витей укатили последними на Сокольнический круг. За этих не волновалась – проверенный успех.

Смотреть на флеровца пришлось только, когда он подъезжал к своей третьей точке. Зрелище оказалось неожиданно торжественным: за подводой бежала ватага мальчишек, торопливо шли и смеющиеся взрослые. С подводы из рупора заливисто несся голос «живого Петрушки»:

– Товарищи зрители! Наше представление посмотреть не хотите ли? Времени осталось мало. Через шесть минут начало. Думаете, я игрушка? Как бы не так, сегодня в первый раз перед вами живой Петрушка.

Вот ведь забавный парень! Пританцовывает на движущейся подводе, сам какие-то стихи придумал. И как охотно его слушают! Каждое слово вызывает смех. Впрочем, задорнее, громче всех он смеется сам. Я, конечно, держалась незаметно в сторонке, но, когда началось представление, близко к подводе и подойти было нельзя. Подводу окружили со всех сторон. Петрушка стал прямо-таки магнитом для зрителей. У него нашлись какие-то неожиданные интонации, смеялся он заливисто, а главное, заражал всех радостью игры, импровизированными движениями, похожими на кукольные. Заборы, балконы домов, раскрытые окна все больше заполнялись зрителями. А когда третье представление кончилось и подвода номер два поехала на четвертый пункт, многие зрители, особенно мальчишки, бежали за ней, весело повторяя слова и движения живого Петрушки.

На четвертый пункт подвода прибыла уже целиком окруженная «своей» публикой, и некоторые хранители уличного порядка заволновались: площадь запрудили со всех сторон, был, что называется, сверханшлаг.

На следующий день я поинтересовалась именем и фамилией «живого Петрушки». Он улыбнулся мне, уже слегка важничая, и сказал:

– Могли бы и вчера спросить. Вот вы – Наташа Сац, я это еще вчера знал. А меня зовут Игорь, фамилия Ильинский. Сказал вам вчера, что не подведу, и, кажется, не подвел…

Потом посмотрел на Акима Тамирова, который ходил за ним, как нитка за иголкой.

– А вот тебя, Аким, я, кажется, подвел. Корове было не до смеха, она копытами все время закрывала розовые соски на своем животе и «му-у-у» мычала мучительно.

Я, конечно, бросилась особенно горячо благодарить Тамирова: а вдруг откажется?

К счастью, второй день работы «живого Петрушки» прошел еще более лихо. Игорь Ильинский, окрыленный поразительным контактом, который он умел создавать с многочисленными уличными зрителями, вносил в свою роль все новые и новые слова и жесты, увлекался и увлекал, стал таким носителем задорного юмора, что я, открывшая такого «корифея», была на седьмом небе. Теперь я его гордо величала «мой сверстник», таким образом как бы отпивая глоток от его успеха.

Но, увы, вскоре Ильинский сорвал горло, неделю мог говорить только шепотом и от дальнейших выступлений на подводе отказался. Он ушел, и меланхолическая «корова», как всегда, последовала за ним.

– Ну, где же твой боевик? – подшучивали надо мной коллеги из театрально-музыкальной секции.

Исчез с моего горизонта.

Замена «сверстника» опытным профессионалом провалилась. Этого адуевского Петрушку уже никто не считал живым.

Но вскоре удалось нам добиться и настоящего закрытого помещения и возможности показать детям театральную сказку.

Первый спектакль, который я организовала для них в Грузинском народном доме 7 июня 1918 года, забыть не могу. Пьесу «Бум и Юла» Н. Шкляра по моей просьбе поставила все та же замечательная артистка Художественного театра С. В. Халютина. Играли студийцы-грибоедовцы. Среди них были М. Кедров, М. Титова, С. Азанчевский, В. Орлова, Н. Оленина…

Репетировали днем и вечером больше месяца, горячо и серьезно, спектакль получился интересный, хотя сюжет сказки и был несложен. Мальчик Бум и девочка Юла ходят по дворам в поисках подаяния. Бум играет на скрипке. Юла танцует. Но в сказке все возможно, и они попадают во дворец короля. Бум и Юла внесли во дворец струю жизнерадостности, за это их вкусно кормят. Но пусть маленькие музыканты изголодались и исхолодались – они не променяют приволья лесов и лугов на золотую клетку.

Этот первый спектакль смотрели только двести – двести пятьдесят ребят. Они прежде понятия не имели, что такое театр, и шли неохотно. В большом зале дети чувствовали себя неловко, сидели вразброд, кучками. Они даже не знали, куда нужно глядеть, и когда открылся занавес, гул в зале некоторое время продолжался. У нас тоже многое еще было не дотянуто – и декорации и костюмы. Об оркестре и не мечтали: рояль и скрипка.

Но как хорошо, что этот спектакль помог нам открыть первую страницу новой книги «взаимопонимания».

В третьем акте тишина сменилась смехом, а возгласы одобрения подтверждали, какой силой обладает та радость, которую принесет детям театр. Искренность и молодой задор артистов Грибоедовской студии по-настоящему заразили маленьких зрителей.

После окончания спектакля дети долго, как завороженные, ходили вокруг Грузинского народного дома, подбегали к разгримировавшимся артистам, с сияющими глазами спрашивали: «Когда будет еще?!»

Москва разделена на одиннадцать районов. Ходить в центр дети не могут. Разруха. Нет транспорта, обуви. Для начала я должна устраивать хоть по одному утреннику для детей в каждом районе каждое воскресенье. У взрослых сейчас после каждого собрания на фабриках и заводах концерты. Репертуар для взрослых у каждого артиста есть. Конечно, рабочие их прежде не видели, не слышали – это чудесно, что знаменитые артисты выступают теперь для рабочих, но Детскому отделу куда труднее. Для детей прежде совсем никаких концертов не было. Надо уговорить артистов учить совсем новый репертуар.

– Это еще что за агитатор выискался? – ворчит на меня пожилая артистка из Малого театра.

– Не донимайте нас речами, деточка, они нам и так надоели, – берет меня за подбородок артист в бобровой шубе. Но некоторые обещают «подумать», спрашивают:

– А что бы вы хотели, чтобы мы для детей выучили? Да, надо самой им что-то предлагать. Ночами отбираю ноты и книги, которые пригодятся для детских концертов. К счастью, библиотека у нас дома большая, хорошая – на нее деньги тратились в первую очередь. Чайковский – «Ласточка», «Кукушка», «Мой Лизочек» – проигрываю на рояле, откладываю – пойдет. Гречанинов – «Про теленочка», «Подснежник», «Ай-дуду»… Русские народные сказки, Андерсен… Днем со связкой отобранного хожу к артистам, которых мечтаю сблизить с детской аудиторией. Заметила: когда говоришь с людьми поодиночке, их легче уговорить. Много позже я поняла, какая трудная и необходимая наука «человековедение» и как без нее ни организатором, ни режиссером не станешь…

Первой знаменитой певицей, которая приняла меня радушно, была Надежда Андреевна Обухова. Когда я робко вошла в переднюю ее большой квартиры, меня сразу провели в ее комнату, где было много зелени, диваны, портреты в овальных рамах. Рояль приветливо распахнул крышку – верно, Надежда Андреевна незадолго до моего прихода пела. Было утро, и Обухова вышла ко мне в синем халате, косы вокруг головы, улыбнулась мне всем своим румяным русским лицом, усадила в кресло:

– Выступать для детей? Это же очень интересно! Вот только понравлюсь ли я им? Я прежде для детей никогда не пела, своих у меня нет. Вы сами-то меня слышали?

Слышала ли я Обухову! Я и сейчас всем сердцем помню ее чарующе-глубокий, такой благородный голос, редчайшее меццо-сопрано, удивительное умение заставить полюбить всех тех, кого она пела-играла…

Встреча с Надеждой Андреевной была чудесным взлетом на колесе счастья. Она сказала, что с интересом работала бы с композитором Гречаниновым над его детскими вещами, и дала его адрес.

К Гречанинову пошла прямо от Обуховой. Там приоткрыли дверь, не снимая цепочки, и, сказав: «Нет дома», снова захлопнули ее. Несколько раз ходила туда, прежде чем попала в переднюю и увидела высокие потолки, очень прямые стулья, пол, который блестел, как каток.

– Не наследите, – строго сказала мне женщина в фартуке, и я замерла около входной двери. Ко мне вышла черная, со злыми глазами жена Гречанинова. Была она в халате, вышитом райскими птицами, и, когда я объяснила ей, зачем пришла, посмотрела на меня, как на козявку.

– Мой муж еще спит, – начала было она, но вдруг звонок телефона и (о счастье!): «Здравствуйте, Андреевна».

И как Обухова почувствовала, что дела мои плохи?! Меня вводят в большую, чванливую своей чистотой и точным порядком комнату. Через несколько минут появляется Гречанинов. Он в хорошем костюме, без воротничка, бородка и волосы темно-русые, невысокий и такой же прямой, как спинки его стульев.

– Ну-с, объясните, почему вы так настойчиво меня добиваетесь, – говорит он еще с порога своей комнаты.

– Я насчет детских концертов…

– Видимо, это дело поручили вам, так как вы сами еще не вышли из детского возраста.

На эту фразу-колючку надо ответить резко или навсегда уйти из этого дома? Но какой же из меня выйдет организатор, если не научусь подчинять себя и свои взрывы делу? Пауза задержалась. Подхожу к нему ближе, и вдруг… мне делается его жалко: оказывается, у него только один глаз.

– Я знаю и люблю вашу музыку: «Острою секирой ранена береза», «Медведь обед давал», – говорю ласковым голосом.

Он, видимо, ждал от меня в ответ других интонаций… Через некоторое время он уже за роялем, поем дуэтом:

Тень-тень-потетень,

Выше города плетень,

Сели звери на плетень,

Похвалялися весь день…

Дуэт у нас получился: я пою нижний голос, он – верхний. Голоса у нас одинаково противные, а музыка веселая, и на рояле он играет замечательно. Гречанинов вдруг закрывает ноты, идет к телефону, потом возвращается ко мне и заявляет довольным тоном:

– Договорился с известной певицей Анной Эль-Тур. Неплохой состав для детского концерта подобрался: певицы Обухова и Эль-Тур, у рояля композитор Гречанинов.

Одновременно с артистами надо было «уговаривать» и тех, кто мог предоставить здания для детских утренников. Недоверие полное. Одна из причин – моя «несолидность», хотя косиц больше нет – остриглась. Но другая причина крылась глубже.

«Никогда для детей утренников не делали, значит, можно и не делать», – рассуждают одни.

«У нас и для взрослых дела хватает», – отвечают другие.

«Дети нам все в театрах переломают» – говорят третьи. Сила привычки – грозная сила. Я часто думала об этом в первые годы новой работы. Но если крепко веришь в правду порученного тебе дела, кровно чувствуешь его своим, настойчиво ищешь, встречная поддержка появится! В этом сотни раз меня убеждали факты.

И вот уже на подмостках Сокольнического крута в ярком атласном костюме перед детьми появляется Владимир Дуров, его собаки Лорд и Пак, лисица Желток, свинья Хрюшка-Финтиклюшка; на другой летней сцене дети аплодируют «великану» Виталию Лазаренко: курносый, с веселым хохолком на голове, он появляется на огромных ходулях, поражает своими прыжками в воздухе, а под конец перепрыгивает через несколько составленных вместе грузовиков, делает сальто в воздухе – у ребят дух захватывает.

– Посмотришь на вас и подумаешь: человек все может, стоит только по-настоящему захотеть, – говорит Виталию после концерта рабочий-подросток Иван Камнев.

А в клубах фабрик и заводов русский танец для детей исполняет «сама» Екатерина Гельцер, читают сказки Ольга Озаровская и М. М. Блюменталь-Тамарина, радуют детей петрушки художников Ефимовых, поют А. В. Нежданова, Н. А. Обухова, Борис Трояновский, Е. Бекман-Щербина… всех не перечесть.

Замечательные артисты повернулись лицом к детям. Молодежь тоже не отстает.

Стремительные вешние воды новой жизни несутся с головокружительной быстротой! Работа Детского отдела с каждым годом становилась все более массовой. За три года мы устроили 1823 детских спектакля и концерта, которые видели более двух миллионов маленьких москвичей!

Первый Детский

Самое чудесное в жизни – иметь право проявлять свою инициативу, с головой уйти в любимое дело, завоевать доверие.

Но уйти с головой в любимое дело, значит, ни на минуту не терять своей головы ни от трудностей, ни от успехов, организуя новое, анализировать уже сделанное, накапливая опыт «сегодня», думать о более значительном «завтра». Наверное, в те годы не смогла бы изложить эти мысли гладко, они были более корявы, но были. Передвижная работа, работа по охвату детскими спектаклями и концертами всех районов Москвы была в то время необходима, но с этим «вширь» мы упускали какое-то очень важное звено.

На месте нередко полный хаос: рояль не настроен, нас торопят скорее заканчивать «развлечения для детей», потому что «более важно готовиться к вечернему концерту для взрослых», в больших помещениях немало мест, с которых детям ничего не видно и не слышно. А главное – детских пьес так мало и они редко даже приемлемы, надо по-настоящему осмыслить, что и как даем детям…

Трудно сказать, как человеку приходит в голову какая-то самая дорогая ему мысль, новая мысль, как он «заболевает» потребностью действовать, вложить все силы, чтобы задуманное стало действительностью.

Удивительное стечение обстоятельств – случай дал мне возможность оказаться в Детском отделе. Какие-то знания, умения, накопленные в детстве, какие-то способности и многие усилия помогли на «плэй» случая, как в игре в теннис, ответить «рэди» и не проиграть первые геймы. Но сейчас знаю, чего хочу уже сама. Хочу так сильно, как еще никогда. Это «хочу» горячо во мне созрело.

Хочу создавать театр для детей.

Совсем новый. Такого театра еще никогда нигде не было. «Синяя птица» был лучший, в своем роде единственный детский спектакль большого искусства. Но он так и остался единственным. Художественный театр жил интересами взрослых, а в задуманном театре все должно было быть для детей.

Не отдельные спектакли, а театр – это большая разница. В этом театре дети – не случайные посетители, а полноправные хозяева. Лучшие писатели должны думать о детях, создавать для них новые пьесы, большие художники сцены – посвятить целиком свое творчество маленьким. В театре для детей, конечно, должно быть свое собственное помещение, так же как оно есть у театров для взрослых.

О детских театрах пишут разные истории. Октябрьская революция окрылила многих нести свое творчество детям. Но как радостно и важно, что первый театр для детей в своем помещении открыл двери маленьким зрителям в Москве в первую годовщину Октябрьской революции! Нигде в мире до этого не было театра, сконцентрировавшего всю свою работу на единой цели – искать и найти то содержание, те формы театрального искусства, которые особенно дороги детям.

Опыта в прошлом быть не могло ни у кого, мы шли вслепую, на ощупь, в чем-то ошибались, но ошибок не скрывали, старались их исправлять, крепко верили в настоящее и будущее Детского театра.

Петрушки художников И. С. Ефимова и Н. Я. Симанович-Ефимовой имели у детей особенный успех, и я решила начать поиски «самого главного» в Детском театре, привлекая талантливых кукольников. Пусть о самом интересном и близком говорят с ребятами петрушки, марионетки, театр теней.

«Это был первый детский театр… Мысль этого театра принадлежала Н. И. Сац, которая подобрала компанию художников для ее осуществления», – писала Н.Я.Симанович-Ефимова в своей книге «Записки петрушечника».

«Компанию художников» удалось тогда подобрать замечательную. Впоследствии многие из них завоевали мировое признание. Назовем хотя бы Владимира Фаворского…

На мои подростковые плечи («инициатора-организатора») навалились тягостные заботы – сделать первый Детский театр Московского Совета таким же «официально оформленным», как у взрослых. А это означало, что нужны соответствующие решения, утвержденные штаты, смета.

С трепетом отправляюсь в горфинотдел – организацию грозную и могучую. За огромным круглым столом человек сорок, из них больше половины лысых – финансовые специалисты. Многие из них и в царском департаменте работали, держатся чинно, перед каждым толстые справочники с таблицами цифр, кожаные портфели, а тут я со своей доморощенной сметой.

Сама необходимость Детского театра вызывала возражения.

– Не то время, – сказал кто-то. Но глава горфинотдела Ф. А. Бассиас возразил ему:

– Времена не путайте. Сейчас то время. О детях заботиться будем, а смету урезать придется.

Споры были резкие, резали все, что могли, а я изо всех сил отбивалась. Больше всего боялась, что «зарежут» трех кукловодов театра марионеток (они называются «невропасты»). Но, к моему удивлению, единственное, что не встретило возражений, были именно «три невропаста». Старички переглянулись, а потом главный «резака» сказал солидно:

– Ну, это, конечно, надо оставить полностью. Потом выяснилось, что никто из присутствующих не знал слова «невропаст» и не хотел показать этого другим. Так неожиданно иной раз повезет в жизни!

Очень трудно было найти помещение для первого Детского театра! Я внушала себе: надо правильно соразмерить свои силы, начинать поскромнее, но и поскорее. Помещение бывшего Театра миниатюр в Мамоновском переулке, дом 10, никого не привлекало – оно в переулке, у него крепко сложившаяся репутация «прогарного».

Плохая репутация этого здания была нам в тот момент на пользу, и его удалось закрепить за Детским театром. Главная цель – иметь собственное помещение – была достигнута. Теперь перед нами стояла задача как-то его освоить и, что самое трудное, утеплить.

Сейчас даже людям с богатым воображением очень трудно представить себе те времена. Отопление тогда было главным образом дровяное, а дров никак не хватало. Убедить в необходимости создания Детского театра мне удавалось многих, но самые горячие убеждения оставляли холодным заведующего дровяным отделом Московского Совета, который, дав однажды себя уговорить на двадцать саженей дров, ненавидел меня всеми фибрами души.

Еще очень большой заботой было починить крышу – она протекала. Заведующая театром (это я) и главный администратор Максим Фаворский (брат художника) делали все возможное и невозможное, чтобы заделать ее дыры – нельзя же топить на ветер, особенно такими драгоценными дровами; а пока наш «штат» репетировал в этом промозглом помещении в шубах и валенках. Все привлеченные к работе люди были художниками-энтузиастами, давно мечтавшими о создании кукольного театра. Подготовка к открытию шла, несмотря ни на какие трудности, в очень быстром темпе.

В большом зале мы устроили театр марионеток. В другом зале поместился экран, а за ним – все устройство театра теней, в специальном углублении – балаган театра петрушек.

Зал театра петрушек и теней был открыт первым. Хорошо помню канун открытия первого Детского театра Моссовета.

Ночью Ефимовы докрашивали скамейки по собственным эскизам, мы все им помогали. В шубах и варежках переносили мы с места на место жестяные банки с разведенной краской, старались как можно лучше выполнить первоначальную работу кистью, загрунтовать, подчистить. В конце концов все было сделано для того, чтобы непривлекательные деревянные скамейки выглядели более ласково даже в этой проклятой, пронизывающей сырости. Ефимовы сделали большие игрушки из фанеры, которые мы повесили на стены.

Портал теневого театра работы Нины Яковлевны Симанович-Ефимовой как бы переносил зрителей в мир теней. Она просила нас позировать и изобразила всех взявшимися за руки и идущими вперед. Голубые тени от вереницы увлекающих друг друга людей составили одно целое с тенями листьев, контурами музыкальных инструментов. (Этот портал неоднократно экспонировался впоследствии на выставках и всегда имел успех.)

Открытие первого Детского театра Моссовета прошло очень скромно. Но когда в «свой собственный театр» входили первые дети-зрители, когда мы встречали их в дверях, рассаживали на сделанные специально для них скамейки, потом следили за их восприятием спектакля, у всех сотрудников Детского театра было праздничное настроение.

И пусть ребята сидели, как в кино, в шубейках и галошах, пусть наших дров далеко не было достаточно, чтобы исчез холод, – было тепло от сознания, что начато что-то важное и хорошее. Поздравил нас и Всеволод Эмильевич Мейерхольд (он был на этом спектакле).

Театр марионеток открылся позже, в ноябре, новой пьесой, специально для этого театра написанной. Она называлась «Давид» и повествовала о победе мальчика – народного героя над великаном Голиафом. Написал пьесу Михаил Корольков – она приводила в восторг наших художников Павла Павлинова, Константина Истомина, Владимира Фаворского, заведующего музыкальной частью нашего театра известного композитора Анатолия Александрова, Валентину Жгенти (в прошлом артистка Художественного театра, теперь она работала у нас). Жгенти мечтала озвучить образ деревянного Давида. Но я не разделяла их восторгов в выборе сюжета. Мне казалось ненужным углубляться в такие дебри прошлого, как легенда о Давиде и Голиафе, но единомыслие больших художников, которых я сама позвала и которым верила, перегруженность административными заботами, а главное… мои пятнадцать лет от роду заставляли меня возражать лишь вполголоса. Я не совсем понимала тогда, почему Владимир Андреевич Фаворский так вдохновенно резал кукол для этого спектакля и не допускал даже мысли, что можно открыть театр не «Давидом».

– Это и есть вершина в искусстве, выраженная в силе мальчика, – говорил он.

Фаворский не был красноречив, но был гениален. Когда я видела его за работой, становилась молчаливой и была согласна на все.

Первый нарком просвещения

В первый раз я увидела Анатолия Васильевича в девятнадцатом году в Большом театре совершенно неожиданно. Наш Детский отдел добился постановления Московского Совета – один раз в неделю все билеты в Большой театр распределять бесплатно среди детей.

Дети, которые прежде и хлеба-то досыта не видели, подходят со всех сторон к величественному зданию Большого театра. Какие огромные колонны! Какие роскошные двери! Их даже страшновато с непривычки открывать… По мраморным лестницам, не веря, что это происходит не во сне, а на самом деле, поднимаются ребята, не узнают друг друга среди золота и бархата Большого театра. Но самое удивительное – в зрительном зале. По нескольку минут детские головы не опускаются – застывают в созерцании огромной люстры, росписи потолка. Потом ребята устремляются к оркестровому барьеру. Неужели все эти инструменты будут сегодня играть для них? Золото арфы, величина контрабаса, количество скрипок, мощь барабана – все приводит их в изумление и восхищение. Но если многое поражает ребят, то и они сами представляют поразительную картину в стенах театра, который еще так недавно был «императорским». Эти счастливые вертящиеся головы навсегда хотелось запечатлеть в памяти.

Мы очень верили в воспитательную силу театра, но администрация Большого театра не верила в своих новых посетителей. «Такие грязные! Так громко смеются», – брюзжали некоторые. Дети детских домов и школьники не были грязными, но в отдельных ложах мы размещали и… беспризорных – их было много тогда на московских улицах, надо было пытаться возвратить в общую жизнь и их. Около этих лож дежурили педагоги, ну а вести себя эти ребята научатся, когда будут чаще ходить в театр – в Институте для благородных девиц их действительно не воспитывали. Ребята во время спектаклей сидели, в общем, хорошо. Но в балете они далеко не всегда понимали содержание (а главное для ребят – понимать смысл, действие, логику событий). Однажды, боясь упреков, что дети опять шумят, я, искренне желая помочь им во всем разобраться, сама «вылезла» на сцену Большого театра и сказала вступительное слово.

Голос у меня был громкий, речь ясная, меня московские ребята знали, приветствовали криками: «Здравствуй, тетя Наташа» – и бурными аплодисментами после конца «слова». Я могла бы быть довольной, но, уходя со сцены, поймала на себе взгляд изящного представителя администрации театра – В. Ю. Про.

Тогда я еще верила, что прямая есть кратчайшее расстояние между двумя точками: сидела в партере – беспокоилась, что дети опять могут не понять содержания, пошла «по прямой», думая, что поступила правильно. Но во взгляде В. Ю. Про вдруг увидела себя как в зеркале и смутилась. Платье на мне было красное шелковое, с огромным старомодным воротником из кружев, который я купила по случаю у бывшей петербургской барыни. На ногах новые валенки на сороковой номер – меньших в магазине не было, а у меня пропадал ордер. Я их надела потому, что ботинки окончательно сносились, а валенки были новые, но, конечно, падали с ног. Волосы накануне мама мне подстригла сама и смеялась, что я напоминаю наших украинских родичей, которые стриглись «под горшок». Щеки у меня в те годы были такие красные, как будто я их натирала свеклой, и, конечно, мое появление в этом «туалете» на сцене Большого театра перед показом вершин грации трудно было считать закономерным.

Как назло оказалось, что в театре Анатолий Васильевич Луначарский, о котором я много слышала, но никогда еще не видела. Ругала я себя весь первый акт нещадно. В антракте меня позвали в ложу к народному комиссару просвещения. Я с ненавистью смотрела на свои новые валенки, пока шла.

– Здравствуйте, тетя Наташа, – вдруг раздалось над моим ухом.

Кто это? Луначарский! Он уже вышел из своей ложи и в сопровождении нескольких работников Большого театра, которых я знала, направлялся в фойе. На Луначарском был синий френч с красным значком в виде флажка – «Член ВЦИКа». Глаза с веселым прищуром, пенсне, добродушно-насмешливая интонация, простота в обращении, пытливый интерес ко всему окружающему.

Мое смущение начало проходить, я кратко рассказала Анатолию Васильевичу о нашей передвижной работе, о спектаклях для детей в центральных театрах. Луначарский повернулся к работникам Большого театра:

– Достойно всяческой похвалы, что дирекция театра пошла навстречу этому нужнейшему начинанию. Я сегодня испытывал двойное удовольствие: от спектакля и от детского восприятия – второе удовольствие даже пересиливает первое. Получается как бы два спектакля: на сцене и в зрительном зале.

Я была очень рада этим словам Луначарского, так как эти «представители», которые сейчас ему, конечно, поддакивали, в его отсутствие за каждую детскую провинность ели меня поедом.

Анатолий Васильевич опять прищурился и добавил шутливо:

– Больше всего мне понравилось, что дети называют вас тетей, хотя вы на тетю совсем не похожи, и кажется, что вы сами вылезли из детской ложи. – Я покраснела, он, видимо, захотел меня подбодрить: – Объясняете вы толково, весело. Давно с детьми возитесь? Видно, любите их? Сколько вам лет?

Это был самый страшный для меня в то время вопрос: врать нельзя, а сказать правду – он обязательно велит снять меня с работы. С перепугу я вспомнила, как одна мамина знакомая, стареющая актриса, то и дело произносила в нос «При чем тут возраст?» – и так же ответила Луначарскому, чем очень его насмешила.

Простился он со мной по-хорошему и даже познакомил со своим секретарем Шурой Флаксерманом – кареглазым юношей с пушистыми вьющимися волосами.

– Вот, Шурочка, если эту «тетю» с ее весьма многочисленными племянниками кто-нибудь обидит, запишите ее ко мне на прием.

Возвращалась я домой, не чуя под собой валенок. Все новое трудно. Неудивительно, что и такое хорошее дело, как организация спектаклей для детей в лучших театрах Москвы, наталкивалось на многие подводные камни. Еще труднее было создать специальный театр для детей.

И все же в 1919 году первый Детский театр добавил к спектаклям марионеток, теней, петрушек спектакли балета для детей. На ощупь искали мы пути нового театра, искали вдохновенно, но условия работы были настолько трудными, что однажды я пришла к выводу: надо покончить с административно-хозяйственной кустарщиной, поставить работу первого Детского театра шире, крупнее.

А что, если из местного, принадлежащего Московскому Совету, сделать этот театр государственным, передать его Наркомпросу, опереться на его поддержку? Ведь Анатолий Васильевич – народный комиссар просвещения и сам возглавляет Театральный отдел Наркомпроса. Он, наверное, увлечется идеей театра для детей. Надо добиться у него приема, добиться во что бы то ни стало, тем более что на спектакле в Большом театре он уже обещал, что в «крайнем случае» меня примет.

По знаниям академик, Луначарский по манере держаться был похож на студента. Он без устали вновь и вновь познавал людей, жизнь; безудержно ей улыбался. Его синий френч из полушерстяной материи собирался на рукавах гармошкой, оттопыривался на животе, хотя Анатолий Васильевич был худой [12] . В этом френче было что-то удивительно органичное Луначарскому первых лет революции, его обаятельно-студенческому облику.

Попасть на прием к Анатолию Васильевичу в первый раз мне было очень трудно. Его то и дело вызывали в Кремль, он внезапно выезжал в командировки, на прием была большая запись, ответственные работники приезжали в Москву из других городов… Но я «на всякий случай» ходила в ТЕО каждый день и в конце второй недели попала на прием.

Анатолий Васильевич выходил из-за стола навстречу каждому посетителю и здоровался за руку – чудесный, ободряющий людей обычай. Я была в кабинете наркома первый раз в жизни, у меня даже ноги дрожали. Очень обрадовалась, когда Анатолий Васильевич предложил мне сесть и заговорил в шутливом тоне:

– Что скажете, тетя Наташа?

Я сказала, что мечтаю о большом государственном театре для детей, и у нас произошел такой диалог.

– Идея правильная и необходимая, но очень трудно будет найти помещение.

– Помещение уже есть.

– Это важно. Где вы его заграбастали? Говорят, у вас энергии хоть отбавляй.

– Мне бы очень хотелось, чтобы вы посмотрели спектакли нашего Детского театра.

– Постарайтесь меня туда вытащить, но это будет нелегко, предупреждаю.

– Конечно, вас рвут на части.

– Постарайтесь и вы что-нибудь урвать – я сопротивляться не буду.

И вот я уже знакома со всем «окружением» Анатолия Васильевича, знаю его курьеров, машинисток и, конечно, секретарей, и не только по имени и отчеству, но и их привычки, характеры. Выяснив заранее, когда примерно Анатолий Васильевич кончит в ТЕО работу, прихожу к этому времени в его приемную – авось сегодня вытащу его в Детский театр. Знаю, где он выйдет, жду полчаса, час, наконец слышу у двери его искрящуюся, словно шампанское в стакане, речь, смех, встаю, как на охоте.

– Здравствуйте, Анатолий Васильевич.

– Здравствуйте, Наташа, страдалица за дело Детского театра.

– Анатолий Васильевич, может быть, вы сегодня…

– Сегодня ничего не может быть – даже пообедать мне удастся только в лучшем случае. Вечером – Совнарком. – Но, видя, как я огорчена, Анатолий Васильевич добавляет: – Вам предоставляется право проводить меня до Кремля и рассказать о настоящем и будущем Детского театра.

Он всегда шутит, но поговорить с ним полезно. Жаль только, что ТЕО совсем близко от Кремля, в моем распоряжении минут пять. Но куда там! До парадного за Анатолием Васильевичем идет приехавший откуда-то издалека писатель, по дороге к нему подходит женщина в бушлате.

– Товарищ Луначарский, я уже несколько дней ловлю вас. Мне нужно, чтобы вы помогли мне достать ордер на галоши.

Мы у Троицких ворот, Луначарский прикладывает к кремлевской стене заявление и пишет в левом углу: «Поддерживаю. Луначарский». Как часто видела я аналогичные надписи в левом верхнем углу!

Однажды я не удержалась и выразила ему свое недоумение:

– Вы же этих людей не знаете! Анатолий Васильевич, смеясь, ответил:

– Я их не знаю, но они точно знают, чего им не хватает. Меня от подписи не убудет, а им, быть может, прибавится то, что им нужно.

Идея создания Детского театра Анатолию Васильевичу, конечно, нравилась, но я видела, он что-то для себя додумывает, в чем-то не до конца еще убежден, и пользовалась всяким случаем, чтобы говорить с ним о Детском театре, а потом размышляла над каждой его фразой по этому поводу. Часто мне приходилось ездить с Анатолием Васильевичем на многочисленные его лекции и доклады: «Почему не надо верить в бога», о драматургии Островского, о Расине, Гегеле, живописцах эпохи Возрождения, народном образовании, Бетховене. Приедет, спросит: «На какую тему я сегодня здесь выступаю?» Иногда выяснит какую-нибудь дату, а потом без всяких бумажек и конспектов как начнет говорить – диву даешься. Увлекается сам, увлечены все слушатели. Что говорить! Те тридцать – тридцать пять докладов Луначарского, что я слышала тогда, обогащали знаниями, могли служить школой ораторского искусства. Но если Анатолий Васильевич «захватывал» меня с собой, так как по дороге между двумя важными делами любил отвлекаться шутливым разговором с юным собеседником, то я своих маршрутов никогда не теряла, курс на Детский театр держала крепко и то подцепляла какую-нибудь новую мысль насчет театра, то давала ему на подпись какую-нибудь бумажку (например, о замене скамеек для зрителей настоящими стульями).

Однажды мне удалось завезти его в Мамоновский переулок, и он видел одну картину спектакля марионеток «Давид и Голиаф» и дал высокую оценку куклам Фаворского и музыке Анатолия Александрова. В другой раз он посмотрел два спектакля: «Песочные старички» и «Макс и Мориц» по Бушу в постановке Касьяна Голейзовского. О 26-летнем тогда балетмейстере Касьяне Голейзовском и его балете «Песочные старички» Анатолий Васильевич Луначарский отозвался очень хорошо, назвал Буша остроумным, но недобрым художником, вредным для детского восприятия, и подтвердил правильность моих сомнений по поводу этой постановки, которую я и сняла после его просмотра.

Как-то заехали с ним за полчаса до начала спектакля нашего теневого театра: театр уже был полон маленькими зрителями.

– Они уже чувствуют этот театр своим, – сказал Анатолий Васильевич и вдруг без всяких шуток повернулся ко мне. – Попробуйте к концу месяца составить смету на будущий государственный театр с первоклассной труппой, хорошим оркестром, педагогической частью, новым оборудованием. Я берусь сам утвердить эту смету на коллегии Наркомпроса.

С этого дня мне уже не надо было ездить за Анатолием Васильевичем. Он, видимо, твердо решил помочь этому делу, и я приходила в назначенный час, с восторгом ощущая, какими гигантскими шагами вдруг стало двигаться дело будущего театра.

Когда уже состоялось постановление о реорганизации первого Детского театра Моссовета в первый Государственный детский театр, когда были утверждены для этого театра значительные ассигнования, я стала замечать около дверей кабинета Анатолия Васильевича элегантную женщину, причудливо причесанную, с хриплым голосом. Однажды, видимо, поджидая меня там, она сразу протянула мне руку с длинными пальцами в лайковых перчатках.

– Девочка, – сказала она мне, произнося букву «е» как «э», – вы еще такая юная, давайте работать вместе. Мне уже тридцать шесть лет. Я смогу помочь вам – хорошо знаю театр и жизнь. Моя фамилия Паскар Генриэтта.

Злые языки говорили, что ей уже многие годы все тридцать шесть, а я отнеслась к ней без всякой предвзятости.

– Как Анатолий Васильевич скажет, так пусть и будет, – ответила я.

И вот мы уже работаем вместе. Моя задача – найти и уговорить работать в Детском театре наиболее подходящих и, конечно, очень хороших артистов для исполнения каждой из ролей в пьесе «Маугли». Анатолий Васильевич сам предложил нашей директории в первую очередь попытаться инсценировать «Маугли» Киплинга.

Черноглазая, похожая на мальчика с юга, артистка

Е. Спендиарова, наверное, будет очень хороша в роли Маугли. Михаил Гаркави работал со мной в детских концертах: Шерхан, должен быть самым большим из действующих лиц. Вероятно, будет очень колоритна в роли пантеры Багиры артистка Л. Анохина, очаровательна Мария Бабанова (лань). Но ох как не легко найти в театрах для взрослых тех, кто охотно и интересно будет играть «звериные роли». Ищем рьяно.

Однажды раздается стук в дверь моего кабинетика, и, не дожидаясь моего «войдите», в щели двери показывается вихрастая голова с озорными глазками и заразительной улыбкой… «Живой Петрушка!» Конечно, он уже не в гимназической тужурке, повзрослел, приосанился. Уже не раз слышала, как в студии Ф. Ф. Комиссаржевского его хвалили.

Он оглядел небольшой мой кабинетик, как княжескую палату, и сел в мое единственное полукресло для посетителей в лучшем расположении духа.

– Узнали? Здравствуйте. Наверное, теперь уже можно вам сказать «хочу играть на сцене», и вы на подводу не посадите.

– На подводу не посажу, а театр у нас детский, и роли звериные.

– Какой зверь? Только бы не корова.

Мы оба засмеялись.

Но я своих конечных целей никогда не теряла, и когда он, восхищенный тем, что у моего стола лежал даже коврик, начал подкидывать его край, болтая пухлой ногой, в голове у меня блеснуло: «Медведь Балу!» Его мое предложение взяться за эту роль, по-видимому, заинтересовало.

Он спросил:

– А кто будет режиссером, вы?

– Нет, мне быть режиссером еще рано. Мой учитель Н. П. Кудрявцев в Грибоедовской студии, сам Константин Сергеевич считают, что я вроде смогу. Но смелости еще нет.

Тут одна заграничная очень добивается, чтобы ей эту постановку дали. Наверное, в конце концов Анатолия Васильевича уговорит. Уж очень она старается.

Игорь Владимирович вскочил со своего кресла, покраснел и сказал громко:

– Вы же для этого театра больше всех сделали! Так

интересно с нами уже над Петрушкой работали! Все знают. Зачем этой мадам уступаете? Я засмеялась.

– Может, эта Паскар и ничего?! Не вредная? Ильинский ответил убежденно:

– Вредная она. Когда к вам по коридору шел, сразу заметил: напомаженная, не по-нашему одета, как на червяка на меня посмотрела. Мадам она!

Когда подобрали кандидатов на разные роли, решили просмотреть их всей директорией во главе с Луначарским. Артист Н. Л. Коновалов как-то сразу «зацепил» зерно образа шакала Табаки. Но Паскар неодобрительно отнеслась к показу Ильинского. Антипатия друг к другу возникла у них как-то сразу, вероятно, еще при первой встрече в коридоре.

К счастью, ее желание «отвести» Ильинского от этой роли не имело никакого успеха. Даже без грима и костюма Ильинский буквально привел всех в восторг, «импровизируя» роль Балу, роль в которую, как сам он после говорил «навсегда влюбился». Анатолий Васильевич воскликнул: «Для роли Балу этот артист – находка!»

Ну, а я вспоминала гениального артиста Ивана Михайловича Москвина в роли Кота в «Синей птице». Как первое чудо перевоплощения и за всю жизнь большей удачи в «звериной» роли, чем у Ильинского в роли Балу я не видала.

Контакт, найденный Ильинским с ребятами-зрителями, был настолько велик, что каждый его жест, каждое даже бессловесное рычание, не говоря уж о репликах, вызывали громкие возгласы: «Молодец, Балу!», «Балу, не уходи со сцены!»

Исполнители некоторых других ролей не без иронии предлагали переименовать спектакль «Маугли» в «Балу».

Вернувшись домой, зрители писали своему любимцу нескончаемые письма. Вот некоторые из них:

«Здравствуй, Балу. Я уже смотрела на тебя четыре раза и еще пойду…»; «Балу, ты был настоящий медвежонок, а Маугли был девчонка. Сразу видно, когда девчонка камень бросает». «Балу, когда Маугли лежал у тебя на коленках, я думала: «Как ему мягко с тобой. У тебя такая длинная, пушистая шерсть…»

Кстати, комбинезон у Ильинского был из хлопчатобумажной материи, и как он даже мне казался мягким и мохнатым – сама не понимаю. Увы, наш Игорь, как теперь я его за глаза величала, начал задаваться. Обувь ему для роли нам тогда сделать не удалось, он играл в своих черных тапочках. И вот однажды «назло мадам» Балу появился на сцене в желтых ботинках. Помню, как подобно черной пантере ко мне в комнату влетела Паскар.

– Посмотрите, что творит ваш протеже… Слово «протеже» она произнесла почти по-французски, в нос. У меня с ней отношения уже тогда явно не ладились, и я ей ответила резко:

– Быть чьим-либо протеже Ильинскому не нужно, он талантлив.

Все же немедленно побежала в зрительный зал.

О ужас! Ильинский играл Балу в ярко-желтых ботинках со шнурочками, но играл еще более забавно, чем обычно: то разглядывая с удивлением свои ботинки, то по-медвежьи пританцовывая от радости обладания этими ботинками. А «завсегдатаи из публики» ничему, что делал их любимец, не удивлялись, только восхищались, и крики «Ура! Балу! Скажи, где тебе мама купила такие красивые ботинки?», гром аплодисментов сопутствовали всем озорным выходкам Балу.

Конечно, как и подобает директору, после спектакля я очень серьезно поговорила с Ильинским.

Он был несколько смущен и откровенно признался:

– Назло мадам сделал… Тоже мне режиссер…

Паскар была надменна и груба с теми, кто не льстил ей, мои дружеские отношения со всеми членами коллектива театра приводили ее в бешенство.

Последней каплей для нашего окончательного разрыва было предложение Паскар сделать вторую редакцию «Маугли», «внести красоту и лирику, притушить юмор». Как известно, кульминацией перерождения отношений Маугли и хищников был огонь – «красный цветок», как его назвал Киплинг. Паскар решила ввести танец закутанной в красные шарфы девицы с красным цветком в руках – «символ, а не изображение огня на сцене».

О эти красные шарфы бездарных подражательниц Дункан того времени! Махание танцовщиц красным шифоном острословы называли «намеком на революцию». К счастью, к этому времени их почти не оставалось, а Паскар прозрачно намекала, что лучшей исполнительницей танца «Красного цветка» будет она, так как танец – ее главное призвание. Увы, с опозданием выяснилось, что приехавшая из Парижа Паскар до Москвы была известна лишь как исполнительница танго в фешенебельном ночном ресторане.

На заседании директории я резко заявила, что считаю недопустимым под видом «эстетического воспитания» привносить в спектакль трафарет пошлости. Как часто люди, не сумевшие проникнуть в театр для взрослых, используют театр для детей как первые ступени попадания на «большую лестницу искусства».

Мы разошлись. Я стала организовывать новый – Московский театр для детей. Паскар продолжала некоторое время свою деятельность. Анатолий Васильевич любил «зажигать светильники нового», а потом переключался на многочисленные другие дела свои и вскоре совсем отошел от этого театра.

В конце концов Паскар была снята с работы в детском театре, уехала в Париж, где некоторое время танцевала в ночном баре танго, но уже без красного цветка.

Да, в первом Государственном театре для детей я была еще слишком наивна, что такое интриги, просто не знала. Бороться умела только тогда, когда понимала, с кем и за что борюсь. Поняла, что мы с Паскар – чужие люди. Доверие к ней после многих фактов исчезло навсегда. А какая без доверия может быть совместная работа!

Я продолжала работать и в Детском отделе, организовала детский клуб для одаренных детей (он впоследствии стал моей любимой Школой эстетического воспитания), мастерские детской музыкальной игрушки. Энергия била ключом, но главное было потеряно.

Без театра чувствовала себя, как птица без крыльев. Однако такие потери иногда помогают найти что-то очень важное в себе самой. Тот театр, о котором мечтала, еще не создан. Отдавать все силы труднейшим организационным заботам и не находить времени сосредоточиваться на главном – самом этом новом искусстве, которое надо создавать для детей, – не заслуга. О-о, теперь знаю гораздо больше – три года огромной работы, два «пробных» театра научили меня многому.

Кадры приключений

У меня теперь есть друзья. Единомышленники. В общей работе узнали мы друг друга и строить планы нового театра будем вместе. Писатели-педагоги С. Розанов, Н. Огнев, С. Богомазов, композиторы А. Александров, А. Шеншин.

По моей просьбе писатель Иван Новиков на основе сказки «Жемчужина Адальмины» создает новую пьесу для наших ребят. Я люблю эту поэтичную, умную сказку уже давно – он прочел и полюбил ее тоже. Были там и реальные персонажи.

Были там и мудрецы, и феи – Золотая и Зеленая, роскоши и праздности и противостояла любовь к природе, к труду.

В этой пьесе были и песни, должны быть и танцы, много музыки.

Один из женихов Адальмины не знает ее языка и захочет блеснуть ловкостью – на эту роль пригласим жонглера и акробата. Пусть уже в этом первом спектакле наметится наш путь: все богатство выразительных средств – на сцену театра.

Спектакль ставил режиссер Н.О. Волконский в сотрудничестве с Н. И. Сац – так и было написано в программах. До этого Волконский работал в Театре имени Комиссаржевской, и всех артистов мы пригласили из этого театра (вначале – по совместительству).

В разных организациях Московского Совета меня уже знали. Государственный детский театр был в ведении Народного комиссариата просвещения, наш будет театром Московского Совета. И название мы ему более правильное, более точное нашли: не «детский», потому что не дети же там играют, а «Московский театр для детей».

В нашей Театрально-музыкальной секции (она теперь называлась художественный подотдел) после шести мы отставляли к стене канцелярии столы и репетировали до поздней ночи – меня там любили, и никто не возражал. Но где пойдет наш спектакль? Мучительный, самый мучительный вопрос! Весна 1921 года была унылой и дождливой, но не дождям было залить пламя, зажженное нашими мечтаниями. Открывать новые земли, конечно, было труднее, чем открыть в Москве хоть одно пустующее помещение, которое можно было бы превратить в театр. Этим я утешала себя во время ежедневных поисков, хлюпая по лужам в старых калошах. Меня больше всего влекло в сторону Мамоновского переулка, и однажды я остановилась как вкопанная почти на углу этого переулка, около полуразрушенного и заброшенного кино «Арс», Тверская, дом 61. Парадное с грязной фанерой на месте выбитого стекла оказалось запертым. Пошла во двор, нашла сторожа здания. Это был швейцар Закускин, с благообразной бородой, вежливый и рассудительный, типичный швейцар столичного кино-люкс. Мы установили с ним полное взаимопонимание, что сыграло большую роль в дальнейшем. Я узнала, что заработную плату Закускин получает в комендатуре Наркомпроса, но «вроде как все про это здание забыли, хотя прежде тут было кино – первый красавец по Москве. Отопление сейчас здесь сломано, кругом сырость, горько наблюдать».

Товарищ Закускин и не знал, какой сладкой музыкой звучали для меня его слова! Но я сделала непроницаемое лицо и попросила показать мне помещение внутри. Закускин достал большую связку ключей, отпер парадное, и я жадно впилась глазами в вестибюль с недобитыми зеркалами, осмотрела отсыревшее нижнее фойе, поднялась в зрительный зал, прикинула, сколько места отойдет под сцену, даже глаза закрыла от волнения – представила себе, как тепло и уютно будет тут, когда придут в свой театр ребята. Но я временно прогнала эти мечты, попрощалась с Закускиным и по дороге домой составила план немедленных действий.

Сегодня в Наркомпросе про это здание забыли, а завтра могут вспомнить, и тогда все пропало. Терять времени нельзя. Предупредила сестру Ниночку и маму, что сегодня по очень важной, но пока строго секретной причине домой ночевать не приду, чтобы не волновались. Никому ничего не сказала и в художественном подотделе, а во время вечерней репетиции «Адальмины» составила договор с фотокиноуправлением Наркомпроса о передаче Моссовету здания кино «Арс» под театр для детей. Договор вступал в силу по утверждении его народным комиссаром просвещения.

Уже все разошлись, и потому от имени художественного подотдела в договоре значилось «Н. И. Сац», а от имени Фотокиноуправления – его начальник Воеводин. Петр Иванович Воеводин подпишет, была уверена, он очень хорошо относился к идее создания театра для детей и просто ко мне. Договоров прежде я никогда не писала, получилось не по юридической форме, но грамотно и логично. Позвонила Воеводину, сказала, что у меня к нему срочное дело, он ответил, чтобы заехала через час. Очень хорошо. Двумя указательными пальцами я перепечатала договор в трех экземплярах на машинке. Петр Иванович, как и ожидала, мой «документ» подписал.

Теперь нужно было уговорить секретаря Луначарского Шуру Флаксермана и его жену, чтобы они разрешили мне прийти к ним ночевать. Они жили в Кремле на антресолях квартиры Луначарского. Шура сперва удивился этой просьбе, но я ему сказала мрачно: – От этого зависит все, – и он согласился. Они с женой тоже были совсем молодые, у меня с ними были очень хорошие отношения.

Проснулась я ни свет ни заря, слышала голос маленького Толи и других Луначарских, но сошла вниз ровно в девять утра и стала в приемной у двери кабинета.

Помню, Анатолий Васильевич проходил с полотенцем через приемную и очень удивился, увидев меня там. Конечно, удивился! Ведь вход в Кремль был по пропускам, а он еще никому разрешения на прием не давал. Призналась ему чистосердечно:

– Я заняла очередь на ваш прием со вчера – ночевала у Флаксерманов.

Загрузка...