22

В 1923 году железная дорога не доходила до Звенигорода. С Александровского вокзала садились и ехали в Голицыно, оттуда несколько десятков верст — на лошадях.

Звенигород издавна назывался «русской Швейцарией». Вокруг — высокие горы, живописные овраги и непроходимые леса. В нескольких верстах от Звенигорода стоял знаменитый монастырь Саввы Звенигородского.

Васильев выбрал своей «резиденцией» большую старую гостиницу при монастыре.

Устроив меня в одном из лучших номеров, успокоился.

— Здесь пока и будем жить, чтобы больше ты от меня не вздумала бегать!.. — сказал он, улыбаясь самой счастливой и удовлетворенной улыбкой.

— Что за смесь ты налил мне в шампанское? — не переставала я его допытывать. — Мне кажется, у меня навеки обожжены все внутренности… Скажи, ради Бога, что ты мне такое подмешал? Кто дал тебе эту убийственную смесь? Ветеринар какой-нибудь или коновал?.. Мне же надо знать, какими лекарствами лечиться!

— Ничего! — не смущаясь, весело отвечал он. — Что дал, то и дал… ничего там смертельного не было, а что болит, так это естественно: я сам сказал докторам, будто ты отравилась, вот они несколько часов подряд тебе рвоту и вызывали, да еще какую длительную, потому и болит, вполне естественно… Ничего, и так пройдёт!.. — Его поступок казался ему естественным.

— Ну а если б мое сердце не выдержало твоего пойла, тогда что? — спросила я.

— Тогда?.. — Тени набежали на его лицо, и оно помрачнело. — Тогда, наверное, умерла бы… значит, такова судьба… все лучше, нежели бросила бы, ушла от меня… — Потом, встряхнув головой, словно отгоняя вставшие перед ним образы, он уже весело продолжал: — Ты ведь ничего не знаешь, а я свою машину продал, чтобы у нас деньги были, чтобы ты здесь отдохнула, в средствах не стеснялась. Я тоже хочу месяц отдохнуть от полетов, наши доктора мне сейчас летать не дают, сволочи!.. Говорят, что-то с сердцем…

— Докутился?..

Он мрачно на меня посмотрел и передразнил:

— «Докутился»… Не докутился, а ты довела, все сердце мне исклевала. Я говорил — курчонок, забралась мне в сердце и клюешь. Пока не выклюешь — не успокоишься… Ну скажи мне, ну почему ты меня не любишь? Почему? От меня все женщины с ума сходили…

Такие разговоры повторялись ежедневно.

— Вот где был твой север, твоя далекая Арктика, врун несчастный… — негодовала я.

— А с тобой иначе нельзя… вот тебя умной считают, — смеялся он, — а по-моему, не умна ты, поверила тому, что я тебя разлюбил, что оставить могу… вот глупа…

Революция застала Васильева в чине летного полковника; теперь он подходил к сорока годам и имел за своей спиной тот летный стаж, который означает даже здоровое сердце по-летному изношенным. Он должен был перейти на учебные полеты и теоретические занятия в преподавании военной авиации. Но я видела, что любовь к небу и тоска по нему заставляют его сильно страдать.

Завезя меня в Звенигород, Ника вдруг ожил; он загорелся какой-то новой идеей, которая полностью им овладела и которую он держал от меня в секрете.

— Увидишь! — говорил он, блестя глазами. — Что я только устрою… всех удивлю!

Он стал исчезать все чаще. Я оставалась совершенно одна.

Дни, полные безделья, сводили с ума. Напрасно я просила у Ники купить мне бумаги и чернил. Он воображал, что я буду кому-то писать тайные письма. Когда я просила, чтобы он привез мне из города книг для чтения, он неизменно говорил:

— Тебе и от своего ума некуда деваться, еще читать вздумала. Вот позволял тебе читать — читала-читала да так начиталась, что ночью от меня удрала. Тебе нечего делать? Лежи и поправляйся!

— Я уже поправилась!

— Все равно лежи! Это тебе полезно.


Свидетелем жизни старого монастыря являлся повар гостиницы — Поп-верста, бывший монах. В мирском крещении его имя было Сергей, но при пострижении он принял имя Сильвестра. Под этим именем он остался и при советской власти. Имя для произношения довольно трудное, и его звали Сильверст, отсюда, наверное, и появилось прозвище «верста». Этому имени способствовал и очень высокий рост бывшего монаха.

Когда-то, до монастыря, он был поваром, и неизвестно, какая жизненная драма заставила его постричься. Но когда стали разгонять монастыри, то Поп-верста не захотел покинуть ставшие родными места и остался здесь, вернувшись к своей прежней профессии: стал поваром при бывшей монастырской гостинице.

Высокий, худой и смуглый, он ничем не походил на обычного толстенького, самодовольного повара. Было ему лет пятьдесят, темные небольшие глаза смотрели тускло, безразлично. Был он молчалив, немногословен, говорил ровным, тихим голосом. Волосы — беспорядочные, жидкие, черные — выбивались из-под белого поварского колпака, который он носил только около плиты, а в свободные часы спешил поскорее надеть старую, замасленную монашескую скуфейку.

Я увидела его впервые как-то раз вечером, когда вышла подышать на крыльцо свежим воздухом. В ту зиму стояли лютые морозы, и мне в легкой черной шелковой шубке нечего было и думать о прогулках, к тому же дорога была наезжена только в одну колею, и при встрече с санями надо было отходить в снег, которого намело по колено. Я стояла на крыльце, с жадностью вдыхая чистый морозный воздух, любуясь очертаниями старинных глав монастыря и видом печального, заброшенного кладбища.

— Чего вы боитесь? — вышла я наконец из терпения. — Я не сделаю вам ничего дурного, у меня есть с собой лекарства, может быть, вам легче станет!..

Не знаю, надоела ли моя настойчивость, но послышался звук откинутого металлического крючка, и дверь открылась.

Высокая черная фигура монаха, бродившая среди могил, показалась бы мне призраком, если б по чуть сутулой спине и мелким шагам я не узнала повара гостиницы.

Он был в монашеской скуфье, и хотя в вечерних сумерках я не могла рассмотреть выражения его лица, но по тому, как медленно он шел, я чувствовала, что он сосредоточен и погружен в свои мысли.

Я стояла тихо, боясь пошевельнуться, боясь, чтобы не хрустнул снег под подошвами ботинок. Но Поп-верста уже повернулся, взгляд его упал прямо на меня. Он сразу насупился, опустил голову и, повернувшись ко мне спиной, стал быстро удаляться. Его длинная неуклюжая фигура еще долго ныряла в снежных сугробах между крестами, пока наконец не скрылась за монастырем.


Однажды девушка, принесшая мне утром чай, предупредила меня:

— Сегодня ни завтрака, ни обеда не будет… повар заболел.

— Что с ним?

— Да разве у него узнаешь? Заперся, к себе никого не пускает, больницы звенигородской боится…

Целый день мысль об этом больном, одиноком человеке не покидала меня. Я еще дождалась трехчасового чая, чтобы спросить горничную, как здоровье Попа-версты.

— Все на запоре сидит, — с досадой ответила она, — наверное, самогоном отравился… пьет он очень…

— А вы бы в Звенигород за врачом съездили, — предложила я.

— А кто поедет? Чтобы в поле замерзнуть? Смотрите, какая метель разыгралась…

Вьюга действительно кружила, мела, срывала с крыши снег и запорашивала снежной пеленой стекла окон. Ветер уныло выл в трубе.

— Покажите, где комната вашего повара, — попросила я.

— А вы разве доктор?

— Да, — решилась я на ложь, так как иначе боялась встретить отпор. Наверное, я напустила на себя достаточно решительный вид, и горничная мне молча повиновалась.

Я взяла аптечку, которую за время моего выздоровления успела составить.

По бесконечным лестницам и низким переходам старинной гостиницы мы спустились в подвал, где помещалась обширная кухня. Девушка указала мне на маленькую дверь.

— Стучите, все равно не откроет, — сказала она, махнув при этом безнадежно рукой.

— Сильвестр… а как его дальше, по батюшке? — осведомилась я.

— Не знаю. — Горничная усмехнулась. — Поп-верста, да и только. Все так его зовем.

— Товарищ, откройте! Гражданин!.. — не зная, как назвать больного, стучала я в дверь.

Сначала была мертвая тишина, больной не подавал никаких признаков жизни. Потом послышалась возня. Я все продолжала стучаться. Наконец недовольный голос спросил:

— Кто там?.. Мне доктора не надо… все равно не открою!

— А я не из Звенигорода доктор, а совсем другой, я тут, в гостинице, живу.

— Что вам надо?

— Помочь, если смогу.

— Оставьте меня в покое, — промычал голос за дверью.

Высокая, согнутая фигура заковыляла от двери в угол и скрылась во мраке.

На опрокинутой деревянной бочке, заменявшей, очевидно, стол, стоял старинный монастырский фонарь из резного черного железа, из которого лила скупой свет стеариновая свеча. Когда глаза привыкли к полумраку, я увидела, что Поп-верста взгромоздился на койку. Из тюфяка во многих местах торчала солома. Эта конура, наверное, прежде была чуланом для провизии, о чем ярко свидетельствовали маленькие под потолком оконца за железной решеткой. «Настоящая тюрьма», — подумала я. Над койкой висела на железном крюке темная, старая икона; с нее свешивались резные деревянные четки.

Поп-верста сидел против меня, свесив ноги в дырявых валенках, и смотрел недружелюбно, зло, не мигая. Он чуть покачивался, видимо от слабости. Сквозь смуглость худых щек проступали яркие пятна. Он горел в жару.

Я поставила больному градусник, ощутив при этом приторно-кислый запах немытого человеческого тела. Сев на какой-то пустой ящик, стала расспрашивать повара, на что он жалуется. Он не хотел отвечать. Чтобы время шло незаметнее, я стала рассказывать больному, что живу здесь, в гостинице, что о его болезни узнала от горничной из-за отсутствия завтрака и обеда. Поп-верста молчал и смотрел на меня недоверчиво.

Градусник шел к сорока. Пульс был частым, но не имел перебоев, что меня успокоило.

Я попросила показать мне горло. Вооружившись ложкой, придавила ею язык больному, как это делали нам в детстве настоящие доктора, и увидела страшную картину: все гланды и зев были ярко-алыми, а на зеве часто высыпали мелкие серого цвета нарывчики. Если бы это была сплошная серая пленка, то это был бы дифтерит, а это… что это такое?!

Я дала жаропонижающее, хотя знала, что это только временно собьет температуру и что вся причина — в зеве. Я нашла щепочку, навернула на нее вату и, обмакнув в сильный раствор перекиси, сделала больному прижигание зева. Вспомнив, что нам в детстве делали полоскание для горла из смеси соли и йода, намешала этот раствор в стакан воды и велела полоскать горло как можно чаще.

Считая свою миссию оконченной, я уже приблизилась к двери, как вдруг Поп-верста, все время ничем себя не проявлявший, спросил:

— Вы доктор?

— Ну конечно! — важно еще раз солгала я, потому что знала, как необходимо для больного поверить в то, что он в надежных руках.

— Придете еще? — стесняясь, вполголоса спросил он.

— Обязательно, сегодня же вечером. А если будет плохо, попросите кого-нибудь сходить за мной.

С этого дня жизнь приобрела для меня какой-то смысл. Прошло три дня, и я больше всего боялась, чтобы неожиданный приезд Ники не помешал лечить моего пациента.

Я делала ему прижигание зева два дня подряд. Серые налеты исчезли, уступив место мелким язвочкам. Теперь я понимала, что это была, очевидно, тяжелая ангина. Температура медленно спадала. Я просила всю прислугу гостиницы держать происшедшее в тайне от Васильева.

Этот случай завоевал мне сердце не только Попа-версты, но и всех служащих в гостинице, отчего мне стало много легче и радостнее. Этих людей было немного. Две девушки, которые подавали еду, убирали номера и мыли в кухне посуду, Поп-верста и хромой Антип — истопник, посыльный за провизией в Звенигород и кучер.

Сам директор гостиницы жил с семьей в Звенигороде, наезжая в монастырь под выходной и еще раза два в неделю.

Как только больной выздоровел, я тотчас призналась всем, что никакой я не доктор, но все мои уверения были тщетны. Если только не бывало со мною Ники, то с нарывами, порезами, кашлем и другими недомоганиями прибегали ко мне.

«Она дохтурша, шибко партейная, у ее лекарства из Москвы, не то что звенигородские, и она за их денег не береть!» — таково было общее мнение.

Теперь часто в отсутствие Ники я сидела в теплой кухне у печки и беседовала с новыми друзьями. Они не скрывали того, что их мучило любопытство: кто я? откуда? почему сижу одна здесь, а муж все время где-то пропадает?.. Но я упорно старалась перевести разговор на другие темы.

Но чаще всего по вечерам, прибежав в теплую кухню и усевшись поуютней около плиты, я читала моим новым друзьям вслух толстую-претолстую книгу. Это был собранный и переплетенный комплект журнала «Нива», известного сентиментальными романами старинного Санкт-Петербурга. Ее вынул из-под пестрого тюфяка хромой Антип и торжественно вручил мне. Пока я читала, каждый занимался своим делом. Девушки чинили белье, Поп-верста особенным, вроде острого ланцета, ножичком вырезал четки (по старой памяти), а хромой Антип сидел в углу на табуретке и глубокомысленно курил козью ножку.

Теперь я часто, несмотря на сильные морозы, предпринимала далекие прогулки. Одна из девушек, Маша, давала мне свои валенки, теплый платок и совсем новый, на овечьем меху нагольный тулуп в широких оборах.

Поп-верста достал мне откуда-то лесничьи лыжи, и я отправлялась в самую глубь леса. Хотя Антип всячески пугал меня рассказами, что в той или другой деревне видели волка, я почему-то не очень боялась, может быть, оттого, что мало в это верила.

В часы прогулок я бывала по-настоящему счастлива, но были и ужасные, особенно томительные, долгие ночные часы, когда я обдумывала свое положение: Ника обманом, силой завез меня сюда и держит потому, что на то его воля, а мне остается только одно; моя участь — покоряться…


И все-таки я убежала. Конечно, не трудно догадаться, что мой побег мог осуществиться только при помощи новых друзей. Во время долгих бессонных ночей я на этот раз разработала план детально и подумала обо всем.

Я решила бороться с Васильевым его же методами. Прежде всего, было необходимо его напугать и навести на ложный след.

Я задумала инсценировать самоубийство. Кроме того, по первому, столь неудачному побегу я поняла, что мне необходимо прежде всего вернуться домой, к маме, рассказать ей обо всем, просить ее простить меня. Я решила идти на все, лишь бы жить там, где я выросла, ибо понимала, что только в этой среде смогу начать новую жизнь.

Но, конечно, чтобы выбраться из этой глуши, мне прежде всего нужны были деньги. У меня остался красивый золотой крест и массивная граненая цепь к нему. Эту продажу я доверила Антипу, и он провел ее блестяще. К моему великому удивлению, я получила гораздо больше денег, чем ожидала.

Поскольку тулуп, валенки и платок были у Маши «праздничными» и не являлись ее единственным туалетом, она мне с удовольствием их продала. Этот маскарад преследовал три цели: первая — та, что, встретясь в пути или на станции с Никой, я имела шансы остаться неузнанной, вторая — та, что, одетая таким образом, я легче перенесу мороз, сидя в санях, а третья, и самая главная, цель была ввести Нику в заблуждение. Уезжая, я должна была оставить записку Нике о том, что решила повеситься и что мой труп найдут только весной далеко в монастырском лесу.

Оставленные шуба, шапочка и ботики только подтверждали бы мое невменяемое состояние. Можно было бы предположить, что я сошла с ума и убежала в лес в одном платье.

Этим я хотела испугать Нику, отвлечь его внимание и занять время на розыски в окрестностях моего трупа. Я отлично отдавала себе отчет в том, что мой поступок некрасив и бессовестен, но… но я вспоминала пословицу: с волком жить — по-волчьи выть… Разве не применил он в свое время ко мне самой подлой и жестокой тактики?

Мои друзья принимали в этом бегстве самое горячее участие и помогали чем только могли. Благодаря им я имела возможность написать в Москву одной из руководительниц «Галочки», имевшей с мамой общих знакомых. Я просила ее ответить мне в Звенигород, на почту до востребования, на имя Маши, все, что она знает о моей матери. Ответ пришел скоро и очень меня обрадовал. Мама, как член Рабиса[5], занялась делом: стала педагогом по вокалу. Кроме того, она каким-то образом отвоевала тетке освободившуюся комнатку при кухне в нашей же квартире. Очевидно, она, как педагог, имея смежные комнаты, получила право на учебный кабинет с роялем и на дополнительную площадь. Таким образом, тетка хотя и жила с ней, но помещалась в совершенно изолированной комнате.

Значит, теперь, если я вернусь и мама простит меня за брак с Васильевым, она поможет, приютит меня, и мы по-прежнему будем жить вдвоем. Какое счастье!

Денег оставалось ровно столько, чтобы заплатить ямщику от Звенигорода до Голицына и купить железнодорожный билет в Москву.

И я бежала!.. Перед тем как сесть с Антипом в деревенские розвальни, я поцеловала обеих девушек, Попа-версту, взглянула в последний раз на Саввинский монастырь, гостиницу и почувствовала странную грусть: еще одна страница моей жизни была перевернута.


Только в первом часу ночи я добралась в Москву.

Когда я подошла к серому четырехэтажному дому на Поварской, парадная дверь была уже заперта. Несмотря на поздний час, оба наших окна ярко горели.

Неужели я наконец буду дома?

Я заранее представляла себе, в какой ужас придет мама от моего наряда, но ведь это пустяки, все это так или иначе поправимо, только бы она простила меня, поняла, пожалела.

Я позвонила. Через несколько минут за стеклом показалось заспанное, недовольное лицо Даши-лифтерши.

— Чего тебе? — недовольно крикнула она мне, не думая отпирать.

— Даша! — я приблизила лицо к стеклу.

— Господи!.. — испугалась она. — Да что это вы, Екатерина Александровна?.. — Она быстро повернула ключ и впустила меня. — Маму свою напугать, что ли, хотите?.. — уже смеялась она.

— Угадали! — весело ответила я и так быстро, как только это позволяли мне большие, неуклюжие валенки, побежала по лестнице.

Второй, третий этаж, вот и наша дверь!..

— Дошли? — крикнула мне снизу Даша.

— Да!

Тогда она выключила на лестнице свет, затем за ней захлопнулась дверь швейцарской, и я очутилась в полной темноте перед родным порогом.

Кажется, еще никогда в жизни я так не волновалась. Конечно, я ни за что бы не решилась прийти к маме, если бы не виделась с ней после свадьбы. Тогда она ведь сама разыскала мой адрес, написала, вызвала меня. Правда, свидание было достаточно холодным, но ведь она пошла на то, чтобы увидеть меня, значит, не так уж сердится. Неужели теперь не поймет, не пожалеет?

Я знала: если в такой час горят обе люстры, значит, у нас гости, — и храбро дважды нажала кнопку звонка, с волнением ожидая услышать легкие шаги мамы, но увы! Послышался топот. Это Анатолия.

Несмотря на поздний час, она резко распахнула дверь, но, как ни странно, сразу узнала меня и тут же притянула дверь к себе, накинув цепочку.

— Это я. Вы не узнали меня? — спросила я.

— Узнала, как не узнать такую красотку!.. Что тебе надо? — грубо спросила она.

Я не сразу ответила, так как меня поразил и отчасти рассмешил ее вид. Анатолия была в моих серьгах и ожерелье. На ней было мое любимое платье, черные замшевые туфли. Но интереснее всего было то, что она причесалась под девятнадцатилетнюю девушку. Одна коса ее висела за спиной, другая кокетливо перекинута на грудь.

— Я хотела бы видеть маму, — наконец проговорила я.

— Мамочку? — Она удивленно и насмешливо подняла кверху брови. Видимо, теперь она звала свою сестру не Эккой, как всегда, а, записавшись в дочери и одевшись во все мое, «мамочкой», выговаривая это слово с присущим ей кривлянием.

— Да, маму, — повторила я. — И почему это вы при виде меня набросили цепочку на дверь, точно я злоумышленник?

— Хуже… — Она злобно поджала губы и медленно проговорила: — Мамочка взяла с меня клятву в том, что, в какой бы час ты ни пришла, я выгоню тебя вон!

— Это подлинные слова моей матери?!

— Да, она прокляла тебя так, как в свое время твой отец проклял герцогиню, свою дочь. Я не имею права тебя впустить. Это ее приказ.

— Что же делать?.. — сказала я. — Что же делать… тогда мне остается обратиться к вам. Я знаю, вы никогда не любили меня, но ведь я никогда вас ни о чем не просила. Это первая и последняя просьба: ничего не говорите маме и дайте мне возможность переночевать одну ночь в вашей комнате при кухне. Даю вам честное слово, что с первым светом утра я уйду незаметно, тихо и мама никогда не узнает об этом. Уйду и никогда больше не вернусь сюда, будьте спокойны. Я ничем ее не потревожу. Но сейчас впустите меня, на дворе глубокая ночь, мороз, мне некуда идти…

— А мне какое дело? Откуда пришла, туда и убирайся!

— Вы же понимаете, что я из самолюбия ни к каким знакомым в таком виде среди ночи не пойду, я не хочу сплетен, догадок… — В эту минуту я была полна отчаяния. Был один дом, которого я не стеснялась, — Александры Ивановны, но от Васильева я знала, что обе девочки ее лежат в сильнейшей скарлатине, а у меня этой болезни не было, и при моем пороке сердца… — Послушайте, — опять обратилась я к Анатолии, — мама прокляла меня, но если б она узнала, что я на улице в такой мороз и что единственное место, куда я могу пойти переночевать, это дом, в котором свирепствует скарлатина, — она, безусловно, пустила бы меня на одну ночь!

Анатолия издевалась. Она теперь отошла от двери, стояла подбоченясь, щурилась по обыкновению и даже пристукивала каблучками.

— Ну, еще что скажешь? — смеялась она. — Пойми, мне неинтересны обстоятельства твоей жизни, они мало меня занимают. Маркиза Рокамболь, красавица! Ха-ха-ха!

— Никто еще не знает, как нам случится в жизни встретиться, — сказала я, стараясь не выдать волнения, — но ваши слова и вы сами — чудовищны. Ведь вы стоите на пороге моего дома, под моим кровом, вправе ли вы отказать мне, не приютить на одну ночь? Ведь я же даю вам слово, что уйду с рассветом и больше никогда вас не потревожу!

— Убирайся вон, — медленно и зло сквозь зубы процедила тетка, — заражайся скарлатиной, умирай от порока сердца, замерзай на улице. Нам это безразлично! Убирайся вон! — И она захлопнула передо мной дверь.

Я очутилась в полной темноте. Первой мыслью было звонить, звонить, неистово стучать, вызвать маму, объясниться, рассказать ей все. Но мысль, что это бурное объяснение будет интересным зрелищем для Алексеева и «компании», что наши гости будут случайными свидетелями этой сцены… Гордость удержала меня.

Вторым желанием было сесть здесь, на теплой лестнице, и подремать до рассвета у родного порога. Я так боялась мороза, улицы, у меня не было больше сил идти снова к Александровскому вокзалу на Вторую Брестскую.

Но провести ночь на пороге своего дома, на лестнице, как нищей, было таким унижением, что я стала как только можно скорее ощупью, держась за перила, спускаться вниз по лестнице. Так же ощупью я добралась до двери лифтерши и постучала:

— Даша, простите, что тревожу вас, но я ухожу. Отоприте, пожалуйста, мне парадное.

— Господи, куда ж это вы среди ночи? Ведь только что пришли.

— А я на минутку заходила, мне только кое-что передать надо было! — как можно веселее сказала я.

Даша недоверчиво на меня посмотрела.

— Да куда ж это вы одна среди ночи идете? — не унималась она.

— А я не одна, — тем же веселым тоном продолжала я, — меня Васильев в машине на углу переулка дожидается.

— Вот как дочерей замуж отдавать! — полушутливо ворчала Даша. — С мужем как в воду канет, а приехала среди ночи, так нет того, чтобы ночку у матери переночевать, куда!.. Муж, видите ли, ждет в машине… — И она захлопнула за мной большие стеклянные двери парадного.

Опять ночь и полное одиночество.

Я не могла сразу охватить всего случившегося, но при моем характере мамы для меня больше не существовало. Я все еще не могла отойти от родного порога.

Потом перешла на противоположный тротуар. Там, прислонившись к каменной ограде, я долго еще смотрела в родные, ярко освещенные окна, и слезы не переставая лились из моих глаз.


Испуганная Александра Ивановна тоже не хотела меня впускать.

— Что вы! Что вы! У меня девочки в сильнейшей скарлатине, ведь у вас порок сердца, для взрослых это бывает смертельно, а для вас тем более! Ни за что не впущу, не буду на свою душу грех брать. Да разве сам Николай Алексеевич вас не предупреждал? — удивлялась она.

— Прошу вас, впустите меня переночевать! — просила я. — Зараза мне не страшна, мне совершенно негде провести сегодняшнюю ночь. Пожалуйста…

И она меня впустила. Я не потревожила ее, потому что она все равно не спала.

— Измучилась я с ними! — жаловалась Александра Ивановна. — Одна, Матвей меня бросил, заразы испугался, к матери своей временно переехал. А я вот пятую ночь на ногах, сейчас самые тяжелые дни, сыпь. Да слава Богу, хоть квартира отдельная, уберегла девочек от больницы, наш знакомый домашний доктор лечит…

— Идите ложитесь, отдыхайте, — сказала я, — покажите лекарства и скажите только, через какой промежуток давать. Я подежурю около девочек, спите спокойно…

Наутро меня сменила Александра Ивановна. Я развязала узелок с едой, и мы с ней с удовольствием поели.

Не представляя себе, что теперь буду делать, где жить, измученная и усталая, я сидела в кресле, чувствуя, как сон и безразличие сковывают тело. Глаза закрывались, сознание туманилось.

И тут случилось нечто, что еще раз убедило меня в том, что Ника — моя судьба.

В день побега он вернулся в монастырскую гостиницу. Прочтя записку, не зная еще, верить ли в мое самоубийство, он на всякий случай примчался в Москву, прямо на Поварскую. Мама сама открыла ему дверь и сказала, что меня не было. Тогда без всякой надежды, с горя он заехал к Александре Ивановне и увидел меня, спящую в кресле.

Таким я никогда его не видела. Когда он обнимал меня, руки его дрожали и глаза были полны слез.

— Какое счастье, что ты жива, Курчонок! Какое счастье! — повторял он, целуя меня. — Я совсем от горя голову потерял! Ну зачем же ты опять от меня убежала?!

— Ника… — плача, говорила я. — Я больше никогда от тебя не убегу, бежать мне теперь некуда. Мама прокляла меня, и на всем свете у меня больше никого, кроме тебя, нет…

Загрузка...