6

Наконец закуски, вина и мука были уложены в корзины, и мы выехали в Петровское на блины к Наталии Александровне Манкаш[3].

Васильев сам сел за руль, попросив меня занять место рядом с ним.

— Мне будет веселее! — сказал он.

Выехав на Арбат, мы понеслись к Смоленскому, миновали Брянский вокзал, Дорогомилово и выехали на Можайское шоссе.

— Протяните вашу руку, просуньте ее в карман моей меховой куртки, — обратился ко мне Васильев.

Я протянула руку и нащупала у него в кармане маленькую, завернутую в бумажку коробочку.

— Нашли коробочку? — спросил Васильев, — выньте ее и разверните бумажку, откройте коробочку…

Я повиновалась, заинтригованная, и увидела на бархате два обручальных кольца: мужское и женское.

— Возьмите маленькое, примерьте, оно ваше. Интересно, угадал ли я размер?

— Вы просто сумасшедший! Я и примерять не стану!

Этот Васильев начинал мне казаться преоригинальным нахалом, он ежеминутно что-нибудь преподносил, и это была одна из самых нелепых его выходок.

— Я вас очень прошу, наденьте кольцо. — Он замедлил ход машины. — Я никогда ни о чем не просил женщин, не приходилось. А вот вас прошу, для меня наденьте…

— Есть вещи, которыми не шутят, — серьезно сказала я, — и из которых не устраивают комедий. Вам придется подарить эти кольца моей тете и Дмитрию Ивановичу.

— Почему же? Я не против сыграть одну за другой две свадьбы подряд.

— Наша, конечно, первая? — И я от души расхохоталась. — Да вы еще не сделали предложения.

— А зачем? Это само собой разумеется, — спокойно ответил он. — Мы должны приехать из Петровского женихом и невестой.

— Если так, то поворачивайте скорее обратно в Москву!

— Почему? я вам противен? — Он искоса на меня посмотрел.

— Это не то слово. Николай Алексеевич, не обижайтесь… — Я подыскивала слова, которые были бы для него не обидны. — Понимаете, такой человек, как вы, мне лично даже как знакомый неприемлем: говорим мы с вами на разных языках, да и вообще… ну подумайте сами: знаю я вас всего лишь два дня. Вы пришли к нам как покупатель…

— А теперь в родню лезу, так, что ли? — И он взглянул на меня исподлобья. — Недостоин, стало быть?

Он рванул руль, машина так сильно вильнула в сторону, что мама громко вскрикнула.

— Не будем говорить на эту тему, пока вы сидите за рулем, иначе автомобильная катастрофа неминуема. На что вы имеете право сердиться? Вы хотели купить антиквариат? Вы его купили… Вам хочется выдать мою тетку замуж? Выдавайте… Но какие претензии у вас могут быть ко мне?

— Какого же черта тогда я еду с вами в Петровское? Смеяться изволите? Груб, неотесан, недостоин, но нужен?! — Тверской мужик, озлобленный, страшный, с горящими ненавистью глазами, смотрел на меня.

— Запомните, Николай Алексеевич, одно: мне лично от вас ничего не нужно, ничего… Как вы смеете грубить? Почему вы, попав к нам случайно, вот уже два дня, как не желаете от нас уходить. Ведь вчера я почти насильно выпроводила вас. Сейчас едете с нами в Петровское, сами все это задумали… Какие желания я выражала вам? О чем я лично вас просила?.. Ни о чем! А может быть, вы хотите знать, чего я хочу? Извольте, скажу: только одного — чтобы вы как можно скорее оставили наш дом в покое и меня лично тоже…

Васильев на это ничего не ответил, только сильнее стиснул руль. Жилы на его руках надулись, и наша машина понеслась с бешеной скоростью. Казалось, он во что бы то ни стало решил всех нас разбить вдребезги, мы точно мчались навстречу смерти.

Мама отчаянно стучала нам в стекло. Лицо ее было искажено страхом, она просила убавить скорость.

Больше за все время пути мы с Васильевым не проронили ни слова.


На станции Голицыно мы свернули. Восьмикилометровое шоссе подходило прямо к Петровскому дворцу.

Еще издали я увидела это изумительное по стройности здание, к которому навек было привязано мое сердце.

По-прежнему сиял серебром круглый купол, но чем ближе мы подъезжали, тем печальнее становился его вид. Окна были частью выбиты, частью забиты. Большие входные двери наглухо заколочены простыми досками. Каменные ступени двух полукруглых лестниц местами разбиты, видимо, при выносе тяжелых вещей из дворца. Зеленый ковер луга был истоптан, изрыт.

Парк рубили. Все статуи исчезли, и многие пьедесталы, одиноко торчащие среди зелени, были разбиты.

Три флигеля занял больничный персонал, а наш любимый, в котором мы когда-то жили сами, стал больницей — на первом этаже. Весь второй этаж был отдан детям голодающего Поволжья.

Терраса заставлена койками, на которых спали тепло закутанные дети.

Мы приехали в Петровское в два часа дня. Наталия Александровна, работавшая в больнице кастеляншей, должна была прийти домой на обеденный перерыв, о чем сказала Васильеву одна из молоденьких сестер-нянек, состоявших при детях. Эти девушки бегали по лестнице то вниз на кухню, то наверх к детям, с любопытством разглядывая наш автомобиль. Они, видимо, никак не могли понять, что за важные лица приехали на своей машине из Москвы к одинокой кастелянше Жабе (так Манкашиху прозвали в больнице).

Вскоре все окна были облеплены детскими личиками, все они были худые и бледные, головы обриты, с какими-то испуганными глазами, и многие походили на старичков — так обезобразил и измучил их голод.

Наконец в воротах между двумя красными кирпичными башнями показалась и сама Манкашиха. В больших неудобных валенках ковыляла она по протоптанной в снегу дорожке. За Манкашихой бежал Тузик — огромная дворняжка, помесь овчарки и лайки.

В руках Манкашиха несла судочек с обедом, который ей выдавали в больнице.

Тузик узнал нас первым и с громким радостным лаем бросился к нам.

Мы с мамой вышли из автомобиля и пошли по тропинке к Манкашихе, но она была близорука и долго еще нас не узнавала.

— Наталия Александровна! — крикнула ей наконец мама.

— Княг… — поперхнулась Манкашиха запретным словом, остановилась и вдруг что было мочи заковыляла навстречу.

Легко себе представить, как она была удивлена нашим внезапным появлением, да к тому же еще в автомобиле. Но больше всего она, конечно, была поражена фигурой легендарного летчика, явно имевшего к нам какое-то непонятное отношение.

Через какой-нибудь час Манкашиха отпросилась уже у главного врача больницы и хлопотала вместе с мамой, ставя тесто для блинов и распаковывая корзину с продуктами.

Я вошла в комнаты, где прошло мое детство, с особым чувством благоговейной грусти. Правда, они не походили на прежние, но вещи были те же, любимые, дорогие сердцу, и я обрадовалась встрече с ними, как радуются, встретив после долгой разлуки родных и близких людей.

Манкашиха, стянувшая сюда все, что только можно было, из нашей обстановки, устроилась очень уютно.

Первое, к чему я бросилась, был «Блютнер». Открыв его клавиатуру, я села играть и забыла обо всем на свете.

Потом подошло тесто, и мы начали печь блины. Так как кухня флигеля помещалась в полуподвале, то мы с мамой и Манкашихой совершенно сбились с ног, таская блюдо с горячими блинами по лестнице снизу вверх. Блины пекли русские, настоящие, и для них была специально затоплена русская печь.

Блины продолжали печь до поздней ночи. Пекли, пили чай, потом опять пекли, опять пили чай и вновь опекали. Зашедшие по какому-то делу — а может быть, просто посмотреть на приезжих — санитарки из больницы немедленно усаживались Васильевым за стол. Кроме того, он вызвал всех сестер и нянек детей Поволжья со второго этажа и также усадил с нами.

Васильев сумел и в тихий уголок Петровского внести бесшабашный, пьяный разгул.

От природы жизнерадостная, я любила веселье, общество и вино, когда люди становятся остроумнее, свободнее и настроение делается легкое, бездумное. Но это тупое, бессмысленное наливание было мне отвратительно. Я не узнавала своей матери.

Напрасно я делала ей через стол знаки, чтобы она не пила того количества, которое ей наливал Васильев.

Забыв о приличии, она через весь стол громко сказала мне по-французски:

— Он дал мне слово, что этот флигель и весь парк в двадцать семь десятин будет нашим! — сказав это, она чокнулась с Васильевым и опрокинула неизвестно которую по счету рюмку.

Так Васильев, точно бурелом, ворвался в нашу жизнь, опрокидывая все на своем пути, вырывая с корнем сложившиеся убеждения, понятия, меняя самую сущность людей, делая их слабыми, смешными, потерявшими всякую силу сопротивления…


Манкашиха с мамой лежали рядом в спальне, недвижимые, в совершенно бесчувственном состоянии. Мне пришлось их уложить и выйти из вежливости к так называемым гостям, сидеть с которыми было хуже пытки.

Я была счастлива, когда они наконец ушли. Самая комната, из-за того что в ней происходило, казалась мне отвратительной. Стол, оставленный пировавшими, являл самое неприятное зрелище: недоеденные куски, недопитые рюмки, скатерть вся в пятнах и винных разводах, груды окурков.

Васильев стоял передо мною, слегка покачиваясь, расставив ноги, его глаза были оловянного цвета, и воспаленные, потрескавшиеся, запекшиеся от винного перегара губы как-то странно улыбались.

— Куда? — насмешливо и достаточно угрожающе сказал он и преградил мне дорогу в спальню, очевидно, предугадав, что я хотела пройти к маме и Манкашихе.

Бояться мне его, собственно, было совершенно нечего. Я никогда не верила в то, что мужчина, даже самый сильный, может быть опасен, к тому же я не считала его способным на какое-либо насилие, но одна мысль, что этот человек может ко мне подойти, взять за руку, против моей воли обнять или поцеловать, наполняла меня каким-то смертельным ужасом и таким отвращением, граничившим с ненавистью, что я могла бы защищаться так, как будто на меня нападает бандит, всем решительно, вплоть до ножа.

Я призвала на помощь все свое самообладание, чтобы не показать ему, насколько он мне мерзок, сделала вид, что не придаю никакого значения тому, что он преградил мне дорогу, и отошла.

Я села у догоравшего камина, и мне вдруг почему-то стало очень грустно. Милый, верный Тузик протянулся у моих ног.

— Ну а теперь поговорим начистоту, — сказал Васильев и хотел, видимо, придвинуть ко мне одно из кресел, чтобы сесть рядом, но Тузик поднял морду и предостерегающе на него зарычал. Он почему-то сразу невзлюбил Васильева. Последнему пришлось сесть напротив меня, по другую сторону камина.

— Идите лучше спать, — сказала я. — Вам Наталия Александровна постелила на диване. Мы уже обо всем с вами переговорили, и говорить больше не о чем.

Но Васильев не унимался, он опять стал говорить о нашем браке, словно о давно решенном деле, но мягко и вкрадчиво, рисуя мне картины обеспеченной жизни здесь, в этом доме, где прошло мое детство:

— Подумайте только, зимой и летом будем жить здесь, парк огородим, это же целый лес — двадцать семь десятин! Разведем на лужайках клубнику, всяких ягодных кустов насадим, яблонь… Черт с ней с Поварской, будем ее держать для дел городских и театров, так, чтобы было где переночевать, жильцов ваших всех укрощу и приведу в православную веру!..

— Послушайте, раз вы все о женитьбе говорите, то скажите, пожалуйста, где же ваша жена? — спросила я его, вспомнив про Софью Дмитриевну Боброву.

— Я давным-давно с ней в разводе. Не может она иметь детей, а я мечтаю о ребенке, о сыне… — И он достал из бокового кармана френча удостоверение личности, в котором в графе «Семейное положение» стояло: холост.

— Вот и хорошо, женитесь на моей тетке! — Я старалась перевести разговор на шутливый тон.

Васильев потянулся ко мне из своего кресла. Может быть, он просто хотел взять меня за руку, но Тузик, рыча, приподнялся, скаля зубы.

Васильев отпрянул:

— Как жаль, что нет у меня с собой револьвера, а то пристрелил бы я эту тварь на ваших глазах!

— Не посмели бы! — И я прижала к себе жесткую, мохнатую голову Тузика, в душе благословляя его присутствие. — Николай Алексеевич, — продолжала я, — еще и еще раз прошу вас: ни в шутку, ни всерьез не будем говорить о нашем браке. Если хотите знать, замуж я не собираюсь. Да и какая я жена? Горе одно… вообще всякое замужество мне противно.

— Врете! — загремел вдруг Васильев; он поднял голову, взгляд его, исподлобья, был яростен и страшен. — Врете! Белоподкладочников ждете? Белогвардейчика?! — И он ринулся ко мне.

Тузик бросился на него. Васильев, нагнувшись к камину, ухватил голыми руками обуглившуюся, дымящуюся головешку и швырнул ее в собаку, но промахнулся. Я, схватив Тузика за ошейник, успела вместе с ним нырнуть под стол. Мгновение — и мы вынырнули по ту сторону стола и теперь стояли у заветной двери спальни.

— Разъяренный бык! — крикнула я Васильеву. — Я ненавижу вас!

С этими словами я захлопнула дверь спальни. В ответ послышался какой-то рев и звон битой посуды.

Наутро мама на меня сердилась и не хотела ничего слушать.

— Почему ты, видя, что Васильев пьян, заранее, пока мы еще сидели за столом, не ушла в спальню и не скрылась от него? — обвиняла она меня. — Почему ты не сумела отвлечь его внимание, придать разговору другой уклон? Ты для этого достаточно умна. Знай: достоинство и ценность истинно культурного человека состоит в том, что он умеет со всеми найти общий язык. Ты предубеждена против него, ты зла, у тебя плохой характер!..

Выйдя к утреннему чаю, мы не застали Васильева. Он уже укатил на машине в волисполком.

Битая посуда тоже не произвела на маму впечатления. Наоборот, она с Манкашихой безропотно убирала комнаты и накрывала чай, и обе громко восторгались непосредственностью и темпераментом «самородка».

Наконец вошел и он, весь пропитанный морозным свежим воздухом, щеки красные от ветра. Увидел меня и как ни в чем не бывало улыбнулся.

— Знаю… виноват… простите за вчерашнее, — сказал он.

Не ответив ему ни слова, я прошла мимо. Позвала Тузика и вышла на крыльцо.

Мороз был легкий, а солнце начинало припекать по-весеннему. Синева неба была прозрачной, как бывает только весной, а на снегу лежали черные узоры от веток деревьев, чирикали птицы.

Весна… Крыльцо… я закрыла глаза, и мне почудилось где-то вдали журчание вод, как совсем недавно, прошлой весной… И неудержимые слезы текли по моим щекам.

— Китти! Китти! Где ты? — звал мамин голос. — Чай готов!

Я с усилием вырвалась из колдовского мира воспоминаний, вытерла слезы и вернулась в дом.

Настоящее казалось каким-то кабаком.

Васильев сразу показал себя хозяином: он залез в укромные чуланы под лестницей, о которых мы даже забыли, вытащил оттуда на свет Божий два старых портпледа и, к ужасу и сожалению Манкашихи, стал укладывать в них некоторые вещи, вроде часов, статуэток и ваз, а чтобы они по дороге не разбились, перекладывал и заворачивал их в плюшевые скатерти и маленькие коврики.

— Это вам в Москве пригодится! — деловито приговаривал он, а Манкашиха, спрятавшая эти вещи для себя, кисло ему улыбалась: видимо, ее симпатии к «самородку» стали уменьшаться…

Нам пришлось выехать из Петровского раньше, чем мы предполагали, так как я захворала. Очевидно, меня прохватило сквозняком, когда я пекла блины, стоя спиной к раскрытой двери, а лицом к печке.

Все тело ломило, голова болела, меня тряс озноб. Я сидела теперь рядом с мамой, прислонив горячий висок к холодному стеклу машины.

— Я, собственно, с кем нужно переговорил, все сведения собрал, — устраивая нас в машине, говорил Васильев. — Теперь дело за Кремлем и Земельным отделом. Распоряжение насчет меня было, важно найти лицо, которое бы все обстоятельно доложило. Так что можете собираться к себе в родное гнездышко, в Петровское! — Он был необычайно весел.

— Бог вознаградит вас за все! — сказала мама. Она была довольна поездкой и тем, что поспеет на всенощную в Москву, так как было только два часа дня. — Ах, Николай Алексеевич, и как это только Господь привел вас на наш порог! Конечно, я ничем не могу вам отплатить, но все же прошу, возьмите на память о нас любые вещи, какие только вам понравятся.

— Ничего мне не надо, Екатерина Прокофьевна, а то, что я себе наметил, все равно от меня не уйдет! — И Васильев многозначительно посмотрел на меня.

Загрузка...