Первой, кому я сказала, что готовлюсь стать матерью, была мама.
— Какое несчастье! Какой ужас! — всплеснула она руками. — Ника знает?
— Нет.
— Слава Богу!
— Почему?
— Как почему? Ты хочешь иметь ребенка и передать ему по наследству алкоголизм отца?.. И потом… — Мама как-то замялась, затем прямо посмотрела мне в глаза и холодно сказала: — Дитя от тебя и от пьяницы, тверского мужика… ты хочешь родить полукровку? Умоляю тебя, ничего не говори Нике. Надо еще показаться врачам, не забудь, что у тебя порок сердца, от родов ты можешь умереть! А операцию тебе сделают официально в любой клинике, ты на это имеешь право. Подумай, на что идешь. Ребенок от Васильева?..
И для меня потянулись часы мучительных размышлений… Я не хотела иметь ребенка, потому что не любила Васильева, потому что знала: рано или поздно уйду от него и ребенок останется без отца, и главное — потому что боялась наследственного алкоголизма.
С другой стороны, мамино слово «полукровка», будто пощечина, обожгло мне сердце, и было обидно, что, еще не родившись, это маленькое существо было оскорблено своей бабушкой. Я вспоминала Никину тоску о сыне (а я была уверена, что у меня будет только сын). А вдруг рождение этого ребенка спасет Нику, образумит его, ведь он никогда не знал отцовства? И разве я не обязана попробовать еще это, последнее средство ради того, чтобы исправить, остепенить, оторвать от вина этого бесшабашного человека?
— Я решила иметь ребенка, — сказала я маме твердо. — А если умру, значит, судьба.
Мама горько заплакала. Отчего? Оттого ли, что, зная о пороке сердца, она боялась, что я умру при родах, или оттого, что я решила произвести на свет «полукровку»?..
Узнав об этом событии, Ника, казалось, лишился рассудка. Он запил и пропал на целую неделю. Конечно, о маминых словах я ему ничего не сказала.
Свиноводство было забыто. Правда, мы с Алей и Никой еще несколько раз ездили в Кораллово. Но Ника уже закрывал все счеты с совхозом, не проявив своего «таланта» в животноводстве. Свиньи больше не увлекали его воображения.
В конце зимы мы с Никой жили уже на Поварской, во второй комнате.
Первые месяцы моего материнства я проводила необычайно весело. Психология Ники исключала, очевидно, ревность к женщине, которая ждет ребенка. Правда, он продолжал меня ревновать, но эта ревность была терпимой. Кроме того, я была не одна, и мне легко было с ним бороться.
Отцовство подействовало на моего мужа очень странно. Кутил, гулял и пропадал он больше, чем раньше, и обслуживающий персонал лучших ресторанов Москвы — директора, метрдотели, официанты, все, включая даже швейцаров — были посвящены в то, что жена летчика Васильева ждет ребенка. Кроме того, Васильев вернулся на аэродром, поэтому его часто не бывало дома.
Я снова ходила в театры, в оперу, в дом печати. Я часто танцевала до утра на вечерах у Никиты Красовского (Арбат, 51).
Тетка веселилась с нами. Теперь она была безнадежно влюблена в Никиту.
Если, как всегда неожиданно, возвращался домой Васильев, то мама всегда умела его успокоить. Она убеждала его, что послала меня по тому или иному делу, или называла каких-нибудь знакомых, самых невинных, а сама, одевшись, бежала и немедленно вызывала меня домой, сказав, откуда я должна якобы прийти.
Я поняла, что переделать Васильева не в силах. Поняла и то, что он не может быть хорошим отцом. Радость отцовства заставила его пить еще больше. Что меня ожидало?.. Роды, а может быть, и смерть. Если нет, то все равно жизнь моя была исковеркана, а тем, что оставила ребенка, я навсегда зачеркнула для себя личную жизнь. Таков мой характер.
Мне оставалось так мало дней свободы. А я была молода, весела нравом и поэтому с жадностью окунулась в прежние знакомства и самое беспечное времяпрепровождение. Проснувшаяся новая упоительная страсть, как можно больше обманывать Васильева — всецело меня поглотила. В этой игре принимало участие много людей, и чем грознее и страшнее подчас бывал облик Васильева, тем больше азарта и веселья я чувствовала.
Это бывало тем интереснее, что Ника являлся домой всегда неожиданно.
Стояла ранняя весна, и на московских улицах была слякоть. Приходя домой, Васильев прежде всего спрашивал:
— Ты куда-нибудь сегодня выходила?
— Нет, — обычно отвечала я.
Тогда он каждый раз бросался к моим фетровым ботам и проводил рукой по их кожаной подошве — не влажная ли она?.. Поэтому, приходя домой, я немедленно вытирала подошвы бот, а затем укладывала их сушить на отопление.
Но однажды Васильев чуть не передушил нас. Несмотря на сухие подошвы бот, Васильев откуда-то узнал о том, что я выходила. Потом оказалось, что он поставил незаметные отметки чернильным карандашом на разные места подошв, и от воды чернильный карандаш расплылся — значит, я выходила на улицу.
Тогда я тайно от него купила себе вторую пару бот. Назвала их «веселыми» и прятала в ларе передней.
Однажды Никита Красовский задумал устроить у себя маскарад.
— Дамы будут делать костюмы под моим личным наблюдением, — заявил он. — На маскараде у меня будут актеры МХАТа, художники, и я не хочу, чтобы какая-нибудь дама своим костюмом выбивалась из общего стиля. Разумеется, я не буду разглашать тайну задуманных костюмов, но хочу быть художником-режиссером этого маскарада.
Никита чудно рисовал, но еще прекраснее вышивал. Диванные подушки его работы поражали и изумляли гостей.
Вечера Красовского были известны всей Москве, и часто шубы гостей в передней его квартиры лежали прямо на полу одна на другой, точно на складе, поднимаясь если не до потолка, то, во всяком случае, до половины высоты передней.
Объявленный маскарад у Красовских вскружил не одну женскую голову и у многих отнял сон. Какой костюм надеть?
— Никита, Никита, — заволновалась тетка, — я хочу быть Иродиадой… Ах! Я сумею воплотиться в этот сладострастный образ!..
Я выбрала костюм Бубновой Дамы, поскольку у меня для него нашелся материал. Я сама сделала корону, затем из синего шелка — обтянутый лиф на костях, сильно в талию, и из кусков малинового бархата — юбку. На груди знак бубен. С юбкой Никита меня измучил. Он решил мешать малиновый бархат с золотым шелком и хотел, чтобы юбка была в каких-то разрезах.
Как только утром Ника уезжал на аэродром, к нам приходил Никита, и мы лихорадочно кромсали, прикалывали, нашивали материю, много раз примеряли, загоняя Никиту за ширмы. Потом он выходил из своей засады, крутил меня и тетку во все стороны, щурился, отходил, склонял голову то направо, то налево:
— Эта линия не хороша… здесь получается некрасивая складка… что случилось у вас с лифом? почему он морщит?.. — И тысяча замечаний сыпалась из его уст.
Потом он снова уходил за ширмы, а мы с теткой снимали костюмы и одевались в свои обычные платья, после чего Никита опять выходил и мы втроем с ожесточением и усердием начинали послушно распарывать то или иное место. Никита был беспощаден и требователен.
В случае внезапного возвращения домой Васильева все было предусмотрено и детально продумано.
Васильев уже давно потерял ключ от нашей квартиры, а новый ему было неудобно заказать без маминого ведома; просить же об этом маму и сознаваться в том, что ключ потерял спьяну, Ника стеснялся. Все это было нам на руку и ограждало нас от его вторжения без звонка.
Приходя к нам, Никита обычно снимал калоши, шубу и шляпу в комнате тетки. Кроме того, под маминой кроватью стоял большой старинный дедушкин чемодан, куда мы прятали костюмы.
Едва раздавался звонок Васильева, Никита мчался к тетке в комнату, и, пока мама отпирала дверь, Васильев проходил по коридору, Никита, одевшись, уже выскальзывал черным ходом на улицу.
А день маскарада подходил все ближе.
В моем костюме Никита был недоволен юбкой. Он решил сделать ее двойной. Первая — из золотого шелка, вторая — сверху — из малинового бархата должна была состоять из отдельных кусков и при движении красиво разлетаться в стороны.
Эта юбка чуть всех нас не погубила…
— Вы должны надеть костюм и набраться терпения, — сказал мне Никита, — а я сам наколю на вас и приметаю все куски бархата.
Так как эта работа должна была занять много времени, мы выжидали удобного случая.
Однажды нам стало известно, что у Васильева назначен утренний полет. Это утро и было намечено для окончания злополучной юбки.
Затянувшись в шелковый синий лиф, весь на мельчайших крючках, вся заколотая булавками, я терпеливо стояла перед ореховым трюмо, пока Никита, ползая вокруг меня по полу на коленках, уравнивал низ и приметывал к корсажу куски бархата.
Самолет, готовившийся к полету, оказался не вполне исправным, и полет был перенесен на другой день. Через три четверти часа после своего отъезда Васильев вернулся. В передней неожиданно раздался звонок: первый отрывистый, второй длинный-предлинный…
Именно в этот день, не ожидая опасности, Никита как нарочно разделся в наших комнатах, и в ту минуту, когда раздался роковой звонок, мы об этом совсем забыли.
Я прыгала по комнате, не зная, что делать, за мной носились мама, тетка и Никита. Для того чтобы мне раздеться, нужно было минимум полчаса, да к тому же хорошего помощника.
— В ванну! В ванну! — наконец воскликнула я. (Была опасность, что Васильеву отопрет кто-нибудь из жильцов.)
Мы с Никитой побежали в ванну и тотчас заперлись в ней. Тетка бросилась отпирать дверь Васильеву, а мама, пометавшись по комнате с калошами, шляпой и шубой Никиты, сунула все это, растерявшись, к себе под кровать.
— Где Курчонок? — уже гремел Васильев, быстро проходя из передней мимо ванной в коридор. — Почему с утра ванну принимает?.. Вечером мы в театр идем! Еще простудится. — Эти слова долетели уже из конца коридора.
Я быстро открыла кран и пустила воду, чтобы было впечатление, что горит газовая колонка, и под шум воды мы с Никитой стали совещаться.
— Я все на вас расколю, — говорил он, — но, к несчастью, я нечаянно приметал бархат не только к корсажу, но и к белью!.. Тут без ножниц не обойдешься!..
— Ах… — в отчаянии говорила я. — Черт с ним, с костюмом!.. Вопрос: доживете ли вы еще до маскарада?.. если Васильев вас увидит — убьет на месте!
А Васильев уже стучался в ванну.
— Что это ты с утра в ванне сидишь? — кричал он мне через дверь. — Ну-ка открой, я тебе что-то расскажу…
Я призвала на помощь все мое хладнокровие.
— Сейчас, уже кончаю, — подойдя к двери, ответила я, — прошу тебя, иди в комнаты, минут через десять я приду! И позови мне маму… — Я больше всего боялась, чтобы Васильев не сорвал двери; он не задумываясь сделал бы это, если о у него мелькнуло хоть какое-нибудь подозрение.
Еще немного поспорив у дверей, он отошел. Видимо, у него было благодушное настроение.
Первый испуг прошел. К нам вернулось самообладание. Мама сунула мне в дверь в мохнатой банной простыне платье и ножницы. Никита все на мне разрезал, встал ко мне спиной, и я быстро переоделась. Перед тем как выйти, я намочила водой волосы, завязала полотенцем.
Но была еще одна рискованная минута, когда я выходила из ванной, а Никита за моей спиной прокрадывался на кухню, к тетке в комнату. Все обошлось благополучно. Войдя в комнаты, я стала занимать Нику разговорами, а затем села за рояль. Это всегда было лучшим средством укрощения Васильева. В таких случаях он неизменно доставал две колоды карт и погружался в пасьянс.
Так было и на сей раз, а потому Никита имел полную возможность одеться, расцеловать на прощание маме и тетке ручки и преблагополучно скрыться.
Очень давно, когда мама выходила замуж за моего отца, и этот брак наделал в высшем свете много шума, княгиня Кудашева была одной из тех женщин «общества», которая встретила маму ласково и впоследствии горячо ее полюбила.
Кудашева имела двух сыновей, оба были офицерами гвардии. Но революция отняла у нее обоих. Теперь, неизлечимо больная, она умирала медленной и мучительной смертью. Постепенный склероз по частям убивал ее организм. Сначала она лишилась ног.
Кудашева лежала под Москвой в Царицыне, в маленьком деревянном домике своей бывшей горничной.
Ольга, или Оляша, как все привыкли ее звать, сама была уже женщиной лет шестидесяти, маленькая, худенькая, юркая и испуганная, похожая на мышку. Оляша держала двух коз, владела небольшим участком земли, с которого собирала на зиму картофель и немного овощей. Кроме того, она еще зарабатывала шитьем.
Мы очень любили Кудашеву, и мама от продажи каждой нашей вещи посылала ей немного денег. Если от нас не было долго помощи, то Оляша сама приезжала к нам на Поварскую.
Как ни стыдно в этом сознаться, но я уговорила маму дать мне возможность поехать на маскарад, воспользовавшись именем бедной, больной Кудашевой. Мама долго колебалась, говорила, что такая ложь — грех, но в конце концов согласилась. Она знала, что на маскарад я все равно поеду.
Заранее наши костюмы были перенесены в чемоданах в Староконюшенный переулок, к Пряникам. Туда же мы втроем собирались скрыться от Васильева, и туда же за нами должен был заехать на машине некто Котя Сахновский. Этого лицейского товарища моего брата я совершенно неожиданно для себя встретила в доме Красовских. В Староконюшенный переулок должна была прийти и Аля, чтобы всем вместе ехать на маскарад.
Итак, мама, тетка и я были в заговоре. Наступил день маскарада. С утра ничего не подозревавший Васильев уехал на аэродром. Когда он вернулся, никого не было дома. Только на столе белела оставленная нами записка: «За нами приехала Оляша, все едем в Царицыно. Кудашева умирает. Можем остаться в Царицыне до завтра».
Как часто бывает так, что неожиданность парализует на некоторое время и волю, и сознание. Пораженный Васильев поужинал и затем не нашел ничего лучшего, как залечь спать… а мы в это время веселились, да еще как! У всех, кто в этот вечер входил в квартиру Красовских, срывалось с уст восхищенное «Ах!».
Комнаты были неузнаваемы. Все сундуки бабушек, тетушек Никиты и его матери, в прошлом актрисы Малого театра, были опустошены. Всюду колыхались тяжелые занавеси, свисали с потолка разноцветные шелковые шатры. Во всех комнатах вырезанные и расписанные талантливой рукой Никиты абажуры со вставленной цветной слюдой лили полусвет, и этот полусвет делал встречавшуюся маску то знакомой, то нет и как нельзя больше потворствовал очаровательному обману маскарада…
Ввиду того что большая часть общества состояла из актеров, то съезжались после спектакля к двенадцати.
Ужинать сели после двух, когда сняли маски; до этого же часа пение, танцы, стихи и игры проходили очень весело, при несмолкаемых взрывах хохота.
Как я любила, танцуя, встречать первые, туманные проблески зимнего утра! И этот маскарад остался в моей памяти упоительным, чудным праздником.
Забрав ночевавшую у Пряников маму, мы отправились на Поварскую с тем расчетом, чтобы попасть в те часы, когда Васильев был еще на аэродроме. Когда он вернулся, то застал самую мирную картину: мама готовила обед, а мы с теткой, насмотревшись якобы на умиравшую Кудашеву, завязав головы полотенцем от мнимой головной боли, лежали. Благодаря этой выдумке мы могли хотя бы немного вздремнуть. В голове носились обрывки музыки, тело было в плену сладкой, приятной усталости…
— Ну что же?.. Умерла? — было первым вопросом Васильева.
— Почти что… но… еще нет… — пролепетала мама, которую я безвозвратно увлекла на путь лжи.
— Чего же вы все трое всполошились, бросили дом и удрали? — допытывал нас Васильев.
— Ника, — торжественно произнесла я, — понимаешь ли ты, что значит, когда человек умирает?
Мама посмотрела на меня укоризненно, а я фыркнула, уткнувшись лицом в подушку.
Нашим выдумкам не было конца. Но увы!.. Пришло лето, и я с ужасом замечала, какой уродливой становилась моя фигура. Тогда я стала ездить с Васильевым на аэродром и увлеклась полетами.
С утра я высовывалась в окно и определяла, ветрено ли, будет ли «болтать» в воздухе… и, убедившись в том, что погода стоит летная, мчалась с мужем на аэродром.
Мама крестилась и была от этого в ужасе, зато Васильев говорил с восторгом: «Пусть мой сын еще до рождения привыкает к полетам. Я сделаю из него лучшего русского летчика!..»
Васильев, как и многие летчики, страдал суеверием, и поэтому я, к сожалению, будучи его женой, никогда с ним не летала.
По-прежнему я летала только в открытых, военных самолетах, считая для себя позорными полеты в гражданских, пассажирских.
Каждый полет давал мне новое наслаждение, новые ощущения и даже новые мысли.
Последнее время я стала бояться за Васильева. Он все чаще выбивался из летной дисциплины, бравировал в воздухе, делал рискованные посадки, а главное — часто садился за управление самолетом с еще не совсем свежей после похмелья головой.
Почему с тревогой за него стало биться мое сердце?.. Разве я его любила?.. Нет… Но там, далеко, в последнем ящике комода, спрятанная от взоров, росла горка смешных распашонок, крошечных чепчиков и пеленок.
Я шила их ночью, тайком, боясь маминых насмешек и теткиных уколов. Старушка Грязнова учила меня этому искусству.
— Из нового, матушка Екатерина Александровна, нельзя шить, — тихим шепотом поучала она меня, — из новой материи все жестким будет… надо шить из старенького… у новорожденного-то тельце нежненькое, а старые тряпочки помягче, они и не обеспокоят кожицы-то, ведь она уж очень тонка…
Теперь, каждый раз, когда он испытывал новые машины, я очень нервничала, оставаясь дома.
И вот однажды в жаркое летнее утро, когда Васильев испытывал новую машину, я с мамой была дома. Все мои мысли были на аэродроме. На ночь для питья около нашей постели всегда стояла старинная нюренбергская кружка с кипяченой водой. Окна были открыты. Совершенно не сознавая того, что делаю, я, проходя мимо окна, выплеснула в него оставшуюся в кружке воду.
— Мама! — тут же испугавшись, воскликнула я. — А вдруг я облила кого-нибудь?
— Что ты! — мама даже улыбнулась. — Ведь мы на третьем этаже, к тому же день такой жаркий и такая капля воды; да это будет всего горсть водяных брызг в воздухе, и больше ничего!.. — С этими словами мама принялась за шитье, а я взялась за щетку, чтобы подмести пол, но в это время в передней послышался звонок, другой, третий — звонили, не останавливаясь.
Я бросилась открывать дверь. Передо мной стоял хорошо одетый молодой мужчина с шикарным желтым портфелем в руке.
— Кто вылил воду из окна вашей квартиры?! — задыхаясь от негодования, проговорил он. — Кто?!
— Я… это моя вина, — и не думая отрекаться, призналась я, хотя фасад третьего имел двенадцать окон.
— Как вы смели?! Я составлю акт, я оштрафую вас! Я приведу милицию! — продолжал он кричать.
— Прошу вас, зайдите к нам! Прошу вас! — Схватив за рукав незнакомца, я тащила его к нам в комнаты. Многие двери уже открылись на крик незнакомца, любопытные, злорадно улыбавшиеся лица выглядывали в переднюю.
— Это безобразие! — продолжал кричать незнакомец. — Выливать на голову прохожих грязную воду!
Но, несмотря на свой гнев, он все-таки повиновался и, увлекаемый мною, вошел к нам.
Очутившись на пороге, он сразу переродился: взгляд его скользнул по венецианской люстре, портретам, мебели, по блестящему, натертому паркету и остановился на маме. Он умолк и вежливо ей поклонился.
Мама встала ему навстречу, и он назвал себя. Фамилия незнакомца была Янушевский, имя его и отчество тоже были чисто польские (но я их не помню)…
В это время я уже успела пробежать во вторую комнату, схватила злосчастную нюренбергскую кружку и вынесла ее незнакомцу как вещественное доказательство моей вины.
Ах, как она была красива! Ее серебряная крышка была тончайшей резной работы. На пестром фаянсе изображены охотники, обвешанные дичью, с полными ягдташами за спиной, со сворой охотничьих собак входящие в придорожный трактир выпить пива и погреться около пылающего камина.
— Вот, — сказала я, протягивая Янушевскому кружку, — здесь был остаток чистой кипяченой воды, которую я для питья ставлю обычно себе на ночь… Простите меня… я сделала это машинально… я очень волновалась…
— Волновались? Из-за чего? — уже спокойно спросил он.
— Мой муж сейчас в полете… он испытывает новые самолеты…
— Ваш муж летчик? — живо спросил он. — Простите… Могу ли узнать, как его фамилия?..
— Васильев.
— Николай Алексеевич?
— Да.
— Боже мой!.. Так это ваш муж?.. Я же прекрасно его знаю! Я работаю с ним… я сам инженер, строю ангары для самолетов, в настоящее время представляю новый проект ангаров… мое изобретение… Боже мой! Простите, я так виноват перед вами, простите Бога ради за мою горячность. Когда вспылю — ничего не помню, не соображаю. Я приношу тысячу извинений…
Тут мы с Янушевским стали друг перед другом изощряться в извинениях, а мама, счастливая тем, что все благополучно окончилось, собралась уже идти ставить всем кофе, как вдруг дверь в нашу комнату без всякого стука широко распахнулась, и в комнату вошел милиционер, за ним Алексеев, а за его спиной появился Кантор — один из рабфаковцев (жилец нашей квартиры).
— Садись! — повелительно обратился Алексеев к милиционеру, указав ему глазами на кресло около стола. — Садись и составь акт. Я ответственный съемщик этой квартиры и прошу вместе с другими жильцами привлечь эту хулиганку к уголовной ответственности…
Пораженные, мы лишились дара речи.
Кантор уже положил перед милиционером лист чистой бумаги, перо и поставил рядом чернильницу, которую, видимо, заранее принес с собой.
— О чем акт составлять? — довольно равнодушно спросил милиционер.
— Как о чем? — прошелестел Алексеев, — я же говорил тебе, что эта гражданка, — он указал на меня пальцем, — все время занимается тем, что поливает головы прохожих помоями, она хулиганка! Вот и пострадавший… прошу ваших показаний. — С этими словами Алексеев вежливо кивнул Янушевскому.
— Позвольте! Позвольте! — возмутившись, заговорил Янушевский. — Здесь никакого пострадавшего нет! Это ошибка… Я вижу, что дал повод к сведению каких-то счетов и интриг. Я не понимаю, почему вы вошли без стука и привели сюда милицию? Еще раз повторяю: здесь никакого пострадавшего нет.
— А ежели нет, — так же равнодушно сказал милиционер, — то о чем же акт составлять?.. Ежели никто не пострадал?
— Как?! — подскакивая к инженеру, заговорил Алексеев. — Вы отрицаете, что она вас облила? Вы, может быть, будете отрицать и то, что вы с возмущением кричали, что позовете милицию?!
— Да… — уже смущенно ответил Янушевский. — Кричал, потому что вспылил… А потом сам просил извинения за свой крик… Я увидел чистые комнаты, остаток чистой воды в кружке… и понял, что это была случайность… К тому же эта гражданка — жена известного летчика, он сейчас в испытательном полете… Она волновалась… Я не имею к ней никаких претензий.
— Ну и кончен разговор! — хлопнув ладонью по столу, весело сказал милиционер и встал с намерением уйти.
— Не смеешь! — крикнул на него Алексеев и, пихнув в грудь, снова усадил в кресло. — Ты слышал, что гражданин подтвердил: вода была на него вылита.
— Товарищ, — благодушно улыбаясь, сказал милиционер Алексееву, — и чего вы только такую бузу затеваете. Я ведь думал — правда преступление. И зачем вы зря людей беспокоите? Меня вот тоже привели, от дела оторвали…
— Ах вот как?! — побагровев от злобы, прошипел Алексеев. — Они уже тебя купили? Только посмей не составить акта, я тебя тут же за взятку и сообщничество притяну!!! Посмотри, кто я. — И, нагнувшись к милиционеру, Алексеев стал ему показывать свои документы и о чем-то шептать.
Милиционер сначала опешил, потом вытаращил на нас глаза, сердито крякнул, подтянул для важности кобуру револьвера у пояса и снова вытаращил на нас глаза.
— Да-а-а, — медленно произнес он, и лицо его приняло злое выражение. Он поднял плечи и, как-то особенно надув щеки, взял перо, обмакнул в чернила и нагнулся над листом чистой бумаги. — Обои княгини? — еще раз спросил он Алексеева.
Алексеев, иронически улыбнувшись, кивнул ему.
— Какая чушь! — вдруг заговорил Янушевский. — Я ухожу и еще раз заявляю, что отказываюсь от каких-либо обвинений. — Он решительно шагнул к дверям.
— Гражданин, вернитесь! — грозно гаркнул на него милиционер. — Извольте предъявить ваш документ!
— Запиши! — поучительным тоном сказал Алексеев милиционеру. — И ежели он не признает себя потерпевшим, то от свидетельских показаний отказываться не имеет права. Я, как ответственный съемщик квартиры, и остальные жильцы дадим от себя характеристику этой гражданки…
Когда Алексеев, Кантор и милиционер вышли из наших комнат, отчаянию Янушевского не было границ.
— Ради Бога, не волнуйтесь! — говорил он мне. — Это дело выеденного яйца не стоит!.. Когда нас вызовут в милицию, я сам буду в роли вашего юриста-защитника, затем мы пойдем с Николаем Алексеевичем… наконец, его имя… известность…
Васильев вернулся домой, громко хохоча. Янушевский отыскал его на аэродроме и все ему рассказал. Васильев отнесся к поступку Алексеева как к нападкам злобного, мелкого животного.