20 января 1981 года, незадолго до полудня, мы с Нэнси вышли из "Блэр-Хауза" в Вашингтоне, где обычно останавливаются высокопоставленные официальные лица из-за рубежа, и вскоре машина, проехав через ворота Белого дома, подвезла нас к его северному входу.
Джимми и Розалин Картеры уже ждали нас, по традиции мы с ним сели в одну машину, а Нэнси и миссис Картер — в другую, чтобы ехать на церемонию инаугурации.
Весь путь по Пенсильвания-авеню был проделан молча. Мы с президентом сидели рядом, он был вежлив, но за то время, пока мы медленно ехали к Капитолию, он проронил лишь несколько слов и не решался смотреть мне в лицо. Возможно, он очень устал, так как большую часть предыдущей ночи заканчивал переговоры по освобождению заложников, находящихся в Иране. Вероятно, были и другие причины, но атмосфера в машине была такая же прохладная, как и несколько дней назад в Белом доме, когда мы с Нэнси приехали туда, чтобы в первый раз увидеть комнаты, где нам предстояло жить. Мы ожидали, что Картеры проведут нас по жилым помещениям, но они быстро ушли, поручив это сделать персоналу Белого дома.
Тогда мы с Нэнси восприняли это как оскорбление, и такое поведение показалось нам грубым. Но спустя восемь лет мы в какой-то степени смогли понять, что Картер должен был чувствовать в тот день — пробыв на посту президента, пережив все взлеты и неприятные моменты, связанные с этой должностью, пытаясь сделать то, что он считал верным, после всех прощальных вечеров и банкетов, после всего этого он должен уйти, потому что так проголосовал народ… Наверное, это было очень тяжело. Одним из великих достижений Америки является гладкая и спокойная процедура передачи президентской власти, но, пожив в Белом доме и покинув его, я могу понять, каким печальным был тот день для Джимми и Розалин Картер.
Впервые церемония инаугурации проходила на западной стороне Капитолия. Приехав, мы увидели, что все пространство вокруг уже было заполнено десятками тысяч людей, а человеческая река все прибывала по спускающейся к нему широкой аллее. Повсюду флаги и знамена. Чуть вдалеке сверкала белоснежная колонна памятника Вашингтону, и позади нее, в дальнем конце аллеи под облачным небом, подобно прекрасному бриллианту, переливался мемориал Линкольна. А сбоку виднелся белый округлый купол мемориала Джефферсона.
Все эти памятники и море людей являли собой незабываемое зрелище.
Джордж Буш был приведен к присяге на пост вице-президента, затем наступила моя очередь. Когда я занял свое место, из-за облаков прорвалось солнце. На своем лице я ощутил тепло его лучей; когда давал клятву, рука моя лежала на Библии моей матери, на странице, где говорилось: "И смирится народ Мой, который именуется именем Моим, и будут молиться, и взыщут лица Моего, и обратятся от худых путей своих, то Я услышу с неба и прощу грехи их и исцелю землю их". Рядом с этими словами моя мать, да пребудет душа ее в мире, написала: "Самый замечательный стих для исцеления нации".
Большую часть своего обращения я посвятил состоянию нашей экономики, поскольку так много американцев думало об этом.
"Экономические невзгоды, — говорил я, — от которых мы страдаем, надвигались на нас в течение десятилетий. Понадобятся не дни, не недели, даже не месяцы, чтобы заставить их отступить, но в конце концов они отступят. Они кончатся, потому что мы, американцы, обладаем сейчас, так же как обладали и в прошлом, способностью и умением сделать все необходимое, чтобы сохранить этот последний и величайший оплот свободы.
В обстановке теперешнего кризиса управление само по себе не является решением наших проблем; оно само оборачивается проблемой. Время от времени нас одолевает искушение думать, что общество стало слишком сложным, чтобы им можно было руководить на основе принципов самоуправления, что управление со стороны какой-то элитарной группы выше и лучше управления, которое осуществлялось бы во имя народа, самим народом и для народа. Но если ни один из нас не в состоянии управлять самим собой, то кто тогда способен управлять кем-то еще? Все мы вместе — в правительстве и вне его — должны нести это бремя… Я намереваюсь сократить размеры и влияние федеральных органов власти и потребовать признания различий между полномочиями, предоставленными федеральному правительству, и теми, что гарантированы штатам или народу; все мы нуждаемся в напоминании о том, что не федеральное правительство создало штаты, а штаты создали федеральное правительство… В ближайшие дни я намерен предложить упразднение ряда барьеров, которые замедляют темпы роста нашей экономики и снижают производительность. Будут предприняты шаги, направленные на восстановление равновесия между различными звеньями правительства.
Прогресс будет медленным — он будет измеряться дюймами и футами, а не милями, но мы будем двигаться вперед. Пора растормошить этого промышленного гиганта, заставить правительство снова жить по средствам и ослабить налоговое бремя, которое оборачивается для нас таким наказанием. Таковы будут наши первоочередные задачи, и, исходя из этих принципов, тут не может быть никаких компромиссов…"
Этим обращением закончилась церемония инаугурации, и мы вошли в Капитолий, где должен был состояться официальный завтрак для членов конгресса и других приглашенных. По пути в зал я зашел в Президентскую комнату и совершил свой первый официальный акт как президент: подписал указ о снятии контроля за ценами на нефть и бензин — это был первый шаг на пути ослабления чрезмерного правительственного контроля над экономикой.
На завтраке я объявил, что усилия президента Картера по освобождению пятидесяти двух американских заложников, находившихся в Иране 444 дня, увенчались успехом и самолет, на борту которого они находятся, только что пересек границу и покинул воздушное пространство Ирана. Джимми Картер уже был на пути домой к себе в Джорджию, и сердцем я был с ним, жаль, что у него не было возможности самому объявить об этом.
После завтрака мы поехали на Пенсильвания-авеню и заняли места на временной трибуне, построенной на лужайке перед Белым домом. Оттуда мы наблюдали парад инаугурации.
Один из оркестров состоял из учащихся средней школы Диксона, и на какой-то момент я вновь увидел эту школу, главную улицу города, Лоуэлл-парк и покрытые пышной растительностью крутые обрывы Рок-Ривер.
Затем парад окончился, и мы с Нэнси направились к Белому дому.
Чугунные решетки, зеленая лужайка и этот большой белый особняк еще с детства были окружены для меня каким-то таинственным, почти благоговейным ореолом. Впервые я побывал здесь в составе делегации руководителей профсоюза киноактеров, когда президентом был Гарри Трумэн, затем приезжал сюда уже губернатором, когда президентом был Линдон Джонсон, а позднее — Ричард Никсон. Но ни я, ни Нэнси не были готовы к тем охватившим нас чувствам, когда мы входили в Белый дом в качестве его полноправных обитателей.
Через главный вход мы вошли в зал для официальных приемов — ту часть, которая открыта для публики, а затем на лифте поднялись на второй этаж в наши жилые комнаты.
Выйдя из лифта, мы оказались в огромном длинном холле с очень высокими потолками, поднимавшимися почти на всю высоту Белого дома. С западной стороны его, через арку, была видна наша новая гостиная, и, что удивительно, там уже стояла наша мебель из Калифорнии, всем своим видом приглашая войти; это был первый сюрприз из тех "маленьких чудес" со стороны персонала Белого дома, ставших потом привычными.
Думаю, что только тогда, когда мы с Нэнси, держась за руки, шли по величественному Центральному залу, до меня дошло, что я стал президентом. Позади были выборы, вечера ожиданий результатов и празднования, недели планирования курса будущей администрации, часы, проведенные за обдумыванием кандидатур членов кабинета, затем пышность церемонии инаугурации. Но лишь только в тот момент я до конца осознал и оценил всю огромность случившегося события. А может быть, потому, что я просто узнал нашу мебель. А может быть, из-за того, что марширующий оркестр школы Диксона напомнил детство. Трудно описать всю глубину чувств, которые мы испытали в тот момент. Это произвело такое сильное впечатление, что на глаза у нас навернулись слезы.
Как и большинство американцев, я всегда испытывал глубокую почтительность к этому историческому зданию; когда я был ребенком и жил в Диксоне, я пытался представить себе частную сторону жизни обитателей Белого дома, но никогда не мог вообразить, что сам могу жить здесь, в буквальном смысле. И вот сейчас мы вошли туда, поднялись на лифте и остаемся здесь — по крайней мере на четыре года.
Если я смог добиться этого, то воистину — любой мальчишка в Америке может добиться того же.
Все еще держась за руки, мы с Нэнси осмотрели комнаты второго этажа, которые должны были стать нашим новым домом. И казалось, мы чувствовали присутствие тех, кто когда-то жил здесь, — Рузвельт, Трумэн, Эйзенхауэр, Вильсон и другие, особенно Линкольн — обстановка в его спальне была точно такая же, как при его жизни. Там стояла огромная деревянная кровать, которую его жена Мэри специально заказала, после того как на Линкольна было совершено покушение; он умер, так и не вернувшись сюда снова. Рядом с его спальней, напротив величественной лестницы, находилась комната, где подписываются государственные договоры, ее стены увешаны историческими договорами и документами, включая Декларацию независимости. За пределами большого Центрального зала и жилых помещений на южной стороне располагалась официальная гостиная — большая овальная комната тридцать на сорок футов, выходящая на балкон Трумэна.
В тот вечер в связи с торжествами по случаю инаугурации мне предстояло надеть фрак, а Нэнси — соответствующее вечернее платье, но мы, переходя из комнаты в комнату, так и не почувствовали торжественности момента.
Позже, когда я впервые заглянул в Овальный кабинет, я ощутил тяжесть, опустившуюся на мои плечи, и я помолился, прося у Господа помощи в моей новой работе.
В тот вечер мы почти не чувствовали ног, танцуя на десяти различных балах, устроенных в Вашингтоне. Затем Нэнси и я провели свою первую ночь в Белом доме.
На следующий день торжества окончились и пора было приниматься за работу. Я приехал в Вашингтон с твердым намерением начать новую программу, и мне не терпелось приступить к ней.
Не могу сказать точно, чего я ожидал, но — удивительно — первое рабочее утро в Овальном кабинете было на редкость знакомо. Оно во многом напоминало мою работу в качестве губернатора. На столе лежало расписание на день, оно включало встречи с членами кабинета, аппарата и законодателями; в соседней комнате находились Эд Мис, Майк Дивер и другие помощники, работавшие со мной еще в Сакраменто. И еще одно сходство: как и в Сакраменто, куда я приехал в тот момент, когда штат находился в глубоком финансовом кризисе, так и в Белый дом я вошел тогда, когда, по мнению многих специалистов, страна переживала труднейший экономический кризис со времен "великой депрессии".
Первоочередная задача состояла в том, чтобы справиться с инфляцией, выражавшейся двузначным числом, высоким уровнем безработицы и самыми высокими со времен гражданской войны исходными процентными ставками, составляющими 21,5 процента.
Анализируя политику федерального правительства за предшествующие десятилетия, я считал, что в основном своими сегодняшними проблемами страна обязана именно ей. Я понимал, что нельзя что-либо изменить за одни сутки, но очень хотел начать исправлять допущенные ошибки, и теперь у меня была возможность попытаться это сделать. В первый же день после выборов вместе со своими советниками я приступил к разработке плана по экономическому оздоровлению. Утром после инаугурации на первой встрече с членами кабинета и на следующий день на совещании с группой специалистов, назначенных мной для координации экономической политики, мы приступили к работе по выполнению намеченного плана.
В основе лежала реформа налогообложения — сокращение федеральных подоходных налогов по вертикали. Выражаясь простыми словами, я считал, что если мы сократим размеры налогов и долю национального дохода, забираемую Вашингтоном, то экономика получит необходимый стимул, который приведет к снижению инфляции, безработицы и процентных ставок, вследствие чего повысится экономическая активность, что в результате увеличит размер доходов для финансирования необходимых функций правительства.
Чрезмерно высокие ставки налогов составляли суть проблемы. Мусульманский философ XIV века ибн Халдун писал о налогах в Древнем Египте: "В начале династии налогообложение приносит большой доход при малой оценке имущества. В конце династии налогообложение приносит малый доход при большой оценке имущества". Другими словами: когда ставки налога были низкими, доход был большой; когда ставки стали высокими, доход оказался малым.
Во время избирательной кампании 1980 года в моду вошел термин "методы дополнительной экономики". Говорили, что я принял эту теорию, а несколько экономистов заявляли, что они разработали ее принципы, которые, по их словам, я затем использовал в качестве основы своей программы экономического оздоровления.
Прямо заявляю, что это неправда.
В колледже "Юрика" я специализировался по экономике, но, думаю, мой собственный опыт относительно наших налоговых законов, приобретенный в Голливуде, возможно, научил меня большему в области практического применения экономической теории, нежели знания, почерпнутые в аудитории или у какого-нибудь экономиста, и мои идеи по поводу реформы налогообложения возникли отнюдь не под влиянием методов дополнительной экономики.
В лучший период своей карьеры, когда я работал в компании "Уорнер бразерс", по шкале налогов я находился в графе 94 процентов — это значило, что с каждого заработанного доллара я получал только шесть центов, остальное забирало правительство. Финансовое управление забирало такую огромную долю моих заработков, что спустя какое-то время я начал задаваться вопросом, а стоит ли вообще продолжать работать. Что-то было не так в этой налоговой системе: когда надо отдавать такой большой процент доходов в виде налогов, то снижается и сам стимул к работе. Ты уже не думаешь, что должен сделать больше фильмов, в голову лезет мысль: "Зачем работать за шесть центов с доллара?" Если бы я решил выпускать на одну картину меньше, то это означало бы, что другие сотрудники студии, находящиеся в другой графе налоговой шкалы, тоже будут меньше работать. Таким образом, выработка снижалась, и меньшее количество людей имело работу. Я помню, как мы снимали одну сцену в фильме о Кнуте Рокне, в которой участвовали только фермер и лошадь: съемки этого эпизода на натуре обеспечивали работой семьдесят человек.
Тот же принцип, который повлиял на мою точку зрения, можно было применить и к находящимся в других графах налоговой шкалы: чем больше налогов берет правительство, тем меньше у людей стимула к работе. Какой шахтер или рабочий, стоящий на конвейере, согласится работать сверхурочно, если он знает, что дядя Сэм заберет шестьдесят или более процентов его дополнительного заработка? Тот же принцип действует и в отношении корпораций и мелких фирм: когда правительство отбирает половину или более их доходов, то стимул к их увеличению, естественно, снижается, а владельцы и менеджеры принимают решения, основанные лишь на желании избежать налогов, — они начинают выискивать способы их сокрытия и принимать другие меры, отнюдь не способствующие росту экономики. Такие фирмы развиваются медленнее, они вкладывают меньше средств в новые заводы и оборудование и, таким образом, нанимают меньше людей.
Любая система, если она применяет подобные санкции, когда бизнес хорошо развивается и имеет успех, неверна. Любая система, если она не стимулирует работу, производительность, не поощряет экономический прогресс, неверна.
С другой стороны, если сократить нормы налогов и позволить людям больше тратить или откладывать, то они становятся более активными в своей деятельности; у них появляется больше стимулов к труду, и заработанные ими деньги будут тем "топливом" огромной экономической машины, которая движет наш национальный прогресс. Результат: больше процветания для всех — больше доходов для правительства.
Некоторые экономисты называют это методами дополнительной экономики. Я называю это просто здравым смыслом.
Я всегда представлял себе государственный аппарат как некий организм с ненасытным аппетитом к деньгам, чьим естественным состоянием является постоянный рост, если не лишать его пищи. Но, сократив налоги, я хотел не только стимулировать экономику, но и сократить рост аппарата и ограничить его вмешательство в экономическую жизнь страны.
Кстати, не только философ Халдун и я считали, что более низкие ставки налогов оборачиваются более высокими доходами правительства. В 1962 году президент Джон Ф. Кеннеди сказал: "В действительности мы должны выбирать не между сокращением налогов, с одной стороны, и тем, как избежать большого дефицита федерального бюджета, с другой; становится все яснее, независимо от того, какая партия находится у власти, что, пока нужды на обеспечение нашей национальной безопасности растут, экономика, обремененная ограничительными налоговыми тарифами, никогда не принесет необходимых доходов, чтобы сбалансировать бюджет, так же как она никогда не обеспечит достаточной занятости или достаточных доходов. Короче говоря, как это ни парадоксально, но истина состоит в том, что налоговые нормы сегодня слишком высоки, а доходы от них слишком малы, и самый разумный путь сейчас к увеличению доходов — это сократить налоги".
К счастью, на выборах 1980 года наша партия получила большинство в сенате. Но я знал, что в палате представителей мы имеем демократическое большинство, а оно придерживалось иной точки зрения на уменьшение налогов и сокращение роли правительственного аппарата.
Мой опыт в Сакраменто научил меня, как важно, несмотря на политические расхождения, добиться эффективных рабочих отношений со своими оппонентами в парламенте. Через несколько дней после инаугурации я пригласил спикера палаты представителей Типа О'Нила в Белый дом.
От него веяло теплом, присущим ирландцам, он был большой балагур и вообще нравился мне. Но было совершенно очевидно, что он вошел в Овальный кабинет, чтобы прямо сказать мне о том, как принято вести дела в Вашингтоне.
"Вы теперь в высшей лиге", — сказал он.
Я считал, что восемь лет, проведенные на посту губернатора одного из крупнейших штатов страны, в общем-то, не означали, что я был в низшей, и я ответил, что уже достаточное время нахожусь в высшей лиге. Мы согласились, что поскольку нам теперь предстоит работать вместе, то мы должны сделать все возможное, чтобы сработаться. И все-таки Тип не старался скрыть, что, по его мнению, я приехал в Вашингтон, чтобы разрушить все, во что он верил, — то, на что он и другие либералы потратили годы борьбы, начиная с "нового курса". Для него я был враг. Думаю, со своей точки зрения, он был прав.
Из опыта в Сакраменто я знал, что многие законодатели от либералов почти фанатично верили в свое дело и были готовы к жесткой игре, чтобы продолжать его. В Вашингтоне все развивалось так же. Не прошло и нескольких дней моего пребывания в Овальном кабинете, как разгорелась борьба, во время которой я должен был убедить конгресс поднять потолок национального долга. Все знали, что это неизбежно из-за чрезмерных расходов в прошлом, — в противном случае страна будет разорена и не сможет заплатить по счетам. Но в качестве примера одной из тех игр, в которые, как я узнал позже, они играли все время, приведу такой. Демократы пытались представить общественному мнению все дело таким образом, будто бы первоочередной задачей нового президента после проведения кампании в пользу снижения дефицита федерального бюджета является увеличение национального долга. Это было еще одной иллюстрацией того, как конгресс ощетинивался против нового пришельца. По полной программе продемонстрировав свое нежелание, демократы наконец смягчились и проголосовали за увеличение потолка долга. Позже я узнал, что подобный сценарий разыгрывался каждый год: одобрив выделение ассигнований, в результате которых резко подскакивал дефицит федерального бюджета, конгресс затем выступал против увеличения потолка долга. Они хотели внушить общественному мнению, что именно республиканский президент, а не конгресс выступает за увеличение расходов.
Самым важным уроком, полученным мной в Сакраменто, было то, что я до конца осознал всю ценность непосредственного обращения к народу, кратко излагая все готовящиеся решения в области законодательства. Выступая по радио и телевидению, я рассказывал о стоящих перед нами проблемах и просил помощи, чтобы убедить парламент проголосовать так, как того хотят сами избиратели, а не так, как хотят отдельные группировки, преследующие свои интересы. Став президентом, я намеревался сделать то же самое. Это имело результаты в Сакраменто, и я считал, что, находясь в Вашингтоне, могу поступить так же.
В начале февраля, выступая в телевизионной программе, транслировавшейся по всей стране, я сказал народу, что решение накопившихся проблем потребует времени, но общими усилиями мы сможем сделать это: "Мы должны отдавать отчет, что быстро навести порядок нельзя… Но мы не можем затягивать с выполнением экономической программы, направленной как на сокращение налоговых ставок для стимулирования производительности, так и на сокращение роста правительственных ассигнований, имеющих целью уменьшение безработицы и инфляции".
Я направил в конгресс законопроект с предложением — в течение трех лет провести повсеместное тридцатипроцентное сокращение налогов. В то же время от имени вице-президента Буша мы начали программу, предусматривающую уменьшение излишнего правительственного контроля над экономикой. После моего выступления по телевидению Тип О'Нил и другие сторонники высоких налогов в конгрессе выразили бурный протест, и я понял, что борьба началась. Через несколько дней мы обнародовали план, предусматривающий упразднение ненужных советов, агентств и программ, что позволяло уменьшить федеральные расходы на миллиарды долларов; это было началом сокращения бюджетного дефицита в 80 миллиардов долларов, стоявшего перед федеральным правительством. Тогда демократы еще раз выразили громкий протест и предложили резко сократить расходы на оборону. Я же был решительно настроен на увеличение военных расходов, чтобы радикальным образом изменить то состояние наших вооруженных сил, в котором они оказались после стольких лет пренебрежительного к ним отношения.
Руководители Пентагона рассказывали мне потрясающие вещи о том, насколько Советы опережают нас в военном отношении как в области ядерных, так и обычных вооружений; каждый год они расходуют на эти цели на 50 процентов больше, чем мы; между тем зарплата в наших вооруженных силах была так мала, что некоторые семейные мужчины и женщины определенных категорий военнослужащих имели право на получение социальной помощи; многие так стыдились своей службы в армии, что, уходя с работы, переодевались в гражданское.
Я сказал объединенному комитету начальников штабов, что во что бы то ни стало сделаю все, чтобы наши военнослужащие вновь смогли гордиться своей формой. Я также попросил комитет проинформировать меня, какие новые виды вооружений необходимы для достижения военного превосходства над потенциальным противником. Я понимал, что изменение сложившегося положения — дорогостоящий и трудный процесс. Но во время избирательной кампании американцы говорили, что для них нет ничего важнее национальной безопасности. И когда я ездил по стране с выступлениями, призывая одобрить сбалансированный бюджет, мне время от времени задавали один и тот же вопрос: "А что, если придется выбирать между национальной безопасностью и дефицитом бюджета?" И каждый раз я отвечал: "Мне придется встать на сторону национальной обороны". И каждый раз аудитория встречала мои слова бурным одобрением. Никто не хотел, чтобы страну защищали второсортная армия, слабый флот и посредственная авиация.
Я стремился к сбалансированному бюджету. Но также хотел мира, подкрепленного силой. Я верил в налоговые реформы и считал, что мы сможем иметь сбалансированный бюджет уже через два-три года, самое позднее — к 1984 году.
Через неделю после инаугурации на Южной лужайке Белого дома мы устроили церемонию встречи пятидесяти двух заложников, которые, благодаря Господу, наконец были освобождены из долгого иранского плена. Также были приглашены родственники восьми человек, погибших во время неудачной попытки спасения заложников при администрации Картера; среди них находились муж и жена, потерявшие своего единственного сына. Они держались очень мужественно, и, глядя на них, я с трудом подыскивал слова, которые хоть как-то могли облегчить их ужасное горе.
Весь день у меня в горле стоял комок. К сожалению, еще не раз мне придется утешать родственников погибших на военной службе. В то утро я узнал самую плохую сторону своей новой работы.
Алжирские и швейцарские посредники, представлявшие нас на переговорах с Ираном о выдаче заложников, сообщили, что в последние недели ясно ощущалось беспокойство и озабоченность иранских официальных лиц тем, что им придется иметь дело с новой администрацией. Еще до инаугурации я в весьма резких выражениях публично высказался в адрес аятоллы Хомейни, надеясь побудить его ускорить окончание переговоров до моего прибытия в Вашингтон. Я даже назвал иранцев варварами. Не знаю, повлияло ли это на освобождение заложников в день инаугурации или нет, но работа не была завершена. Незадолго до освобождения заложников одна американская писательница поехала в Иран, а по прибытии в Тегеран ее арестовали, обвинив в шпионаже, и бросили в тюрьму.
Когда заложники были освобождены, я проверил и обнаружил, что ее нет среди них. Тогда я попросил госдепартамент обратиться к алжирским и швейцарским дипломатам с просьбой оказать нам еще одну услугу, предложив им намекнуть иранским властям, что новая администрация скорее всего выполнит обещание администрации Картера разблокировать иранские фонды, находящиеся в американских банках, в обмен на освобождение заложников, но при условии, что сначала освободят писательницу. Открыто мы никогда об этом ничего не говорили. Через несколько дней она была на свободе.
Еще задолго до того, как я стал президентом, у меня сформировалась четкая точка зрения относительно того, что мы, как нация, должны сделать, если американец или американка будут задержаны за границей против своего желания. Я считал, что если когда-либо одному из наших граждан, даже самому недостойному, будет отказано в праве на жизнь, свободу и счастье и это произойдет не по его вине, то, где бы он ни находился, мы должны сделать все возможное, чтобы восстановить его право, чего бы это нам ни стоило. И этой политики я придерживался все восемь лет, находясь на посту президента.
Во время избирательной кампании мне давали отобранную информацию по различным международным проблемам, касающимся нашей страны, но, став президентом, я каждое утро стал получать гораздо более детальную информацию о положении дел в мире и узнал о новых проблемах и больших возможностях для нашей страны.
Так, я узнал, что советская экономика находится даже в худшем состоянии, чем я себе представлял. Я всегда считал, что коммунизм как экономическая система обречен. В ней недостает не только стимулов свободного рынка, побуждающих людей упорно работать и не останавливаться на достигнутом, — той экономической движущей силы, которая сделала Америку процветающей страной, — но вся история насчитывает множество примеров, показывающих, что любое тоталитарное государство, которое лишает свой народ личной свободы выбора, в конечном итоге обречено. Большевистская революция просто заменила потомственную аристократию са-моназначенным советским руководством, и, подобно своим предшественникам, оно не может выжить вопреки врожденному стремлению всех людей быть свободными.
Экономическая статистика и информация разведки, которые я получал во время ежедневных брифингов Совета национальной безопасности, представляли ощутимое свидетельство того, что коммунизм приближается к грани своего падения. Это происходит не только в Советском Союзе, но и во всех странах восточного блока. Советская экономика держится только на принудительной силе, это — безрукий и безногий инвалид, и в определенной степени этому способствовали огромные расходы на вооружение. В Польше и других странах восточного блока экономика находилась в плачевном состоянии; поступали известия о нарастающих национальных распрях внутри советской империи.
Приходилось лишь удивляться тому, как долго Советы сохраняют свою империю как единое целое. Для меня было ясно, что если там не произойдет каких-то изменений, то коммунизм рухнет под собственной тяжестью, и я думал о том, как мы, как страна, можем использовать эти трещины в советской системе, чтобы ускорить процесс ее крушения.
В ответ на советское вторжение в Афганистан Джимми Картер ввел эмбарго на отгрузку американского зерна в Советский Союз. Хотя я поддерживал идею, что мы должны направить в Москву послание, резко осуждающее акцию вторжения, я опасался, что эмбарго, возможно, в большей степени ударит по нашим фермерам, чем по русским, потому что тогда кто-то из наших союзников будет поставлять зерно, необходимое Советскому Союзу. Чтобы помочь нашим фермерам, я был намерен отменить эмбарго, но принять такое решение было нелегко; я не хотел выражать одобрение тому, что делали русские. По идее, предполагалось, что, расширяя торговлю, Советы будут более сдержанны, но, насколько я мог судить, это просто давало им возможность тратить меньше ресурсов на сельское хозяйство и потребительские товары и больше — на вооружение.
Отмена эмбарго была бы хорошей поддержкой нашим фермерам и экономике в то время, когда она нуждалась в помощи, но должны ли мы идти на такой шаг, если это будет способствовать продлению жизни коммунизма? С этой дилеммой я столкнулся в первый месяц пребывания в Белом доме.
Перед нами была и другая серьезная проблема: как остановить продвижение коммунизма в Латинскую Америку, чтобы народы этого континента не считали, будто дядя Сэм представляет для них большую угрозу, чем коммунисты?
Спустя несколько дней после инаугурации сотрудники нашего разведуправления получили твердые и неопровержимые доказательства того, что марксистское правительство Никарагуа переправляет с Кубы сотни тонн советского оружия повстанческим группам в Сальвадор. Хотя Сальвадор в данном случае был ближайшей задачей, данные говорили о том, что Советы и Фидель Кастро планируют насаждение коммунистических режимов во всей Центральной Америке. Сальвадор и Никарагуа являлись как бы "расплатой наличными". На очереди стояли Гондурас, Гватемала и Коста-Рика, затем Мексика.
Эти планы уже давно зрели в умах коммунистических лидеров. Мне как-то рассказывали, что Ленин однажды сказал: "Сначала мы завоюем Восточную Европу, затем организуем азиатские орды. Затем пойдем дальше, в Латинскую Америку; когда Латинская Америка будет наша, то нам не придется завоевывать Соединенные Штаты, этот последний оплот капитализма сам упадет в наши руки, как перезрелый плод"[29].
Мы уже потеряли Кубу, она стала коммунистической. Я был уверен, что свободный мир не собирается терять Центральную Америку и государства Карибского бассейна и отдавать их коммунистам, но мы должны действовать очень осторожно. В представлении многих латиноамериканцев Соединенные Штаты являются "великим северным колоссом", который в прошлом стремился направить своих морских пехотинцев в их страны и вмешиваться в их дела. Перспектива переброски американских войск через границы для борьбы с коммунизмом внушала им отвращение. Я знал, что после Вьетнама американцы просто не захотят отправлять своих сыновей сражаться в Центральную Америку, и я не намерен был просить их об этом.
Кроме того, я понимал, что просто послать войска в Центральную Америку вовсе не значит положить конец угрозе подрывной деятельности коммунистов. Во многих странах этого региона существовали огромные экономические и политические проблемы, что создавало благоприятное поле деятельности для партизан Кастро, и эти проблемы надо было решать. Миллионы людей в Латинской Америке живут в ужасных условиях неприкрытой нищеты, а почти девяносто процентов — в странах с фактически диктаторскими режимами. Конечно, мы могли бы послать войска, но угроза коммунизма не станет меньше до тех пор, пока не улучшится уровень жизни и пока тоталитарные государства Латинской Америки не дадут больше свободы своим народам.
Франклин Д. Рузвельт, Джон Ф. Кеннеди и другие президенты предлагали различные проекты, направленные на разрешение экономической, социальной и политической неустойчивости в Латинской Америке, что делает ее такой благоприятной для революции, но ни один из них не увенчался успехом; латиноамериканские страны всегда видели, как их северный "великий колосс" готов против их желания навязать свой план решения проблем.
И тем не менее что-то должно было быть сделано. Я обратился к Дэвиду Рокфеллеру с просьбой помочь в разработке плана по улучшению экономики стран Латинской Америки, причем такого плана, который бы они не рассматривали как еще одну попытку "великого колосса" диктовать, что им делать.
Проводя окончательный анализ, я понял, что проблемы Латинской Америки должны быть решены самими латиноамериканскими странами, но я всегда считал (и выступлением на эту тему начал свою избирательную кампанию 1980 года), что крупнейшие страны Северной Америки — Канада, Мексика, Соединенные Штаты — должны создать более тесный союз, стать большей силой в мире и помочь в решении этих проблем. Это не только принесет нам взаимную экономическую выгоду, но, как я полагал, работая вместе, мы могли бы помочь странам Латинской Америки самостоятельно решить свои проблемы.
На встрече с премьер-министром Канады Пьером Трюдо в Оттаве во время первой ознакомительной поездки за границу в качестве президента я понял, что он согласен с моим мнением; затем президент Мексики Хосе Лопес Портильо сказал, что проведет ряд встреч с представителями Венесуэлы и других латиноамериканских стран, чтобы способствовать переговорам по прекращению транспортировки оружия с Кубы в Сальвадор. Таким образом, было положено хорошее начало. По дипломатическим каналам я известил наших южных друзей: "Мы поможем в решении ваших проблем, но мы не будем вмешиваться и пытаться сделать это за вас".
Зимой 1981 года автомобильная промышленность испытывала трудности больше, чем любая другая отрасль нашей экономики. Она так до конца и не оправилась от последствий нефтяного эмбарго арабских стран, и салоны были забиты непроданными автомобилями; заводы Детройта и их поставщики, разбросанные по всей стране, уволили в отпуск тысячи рабочих, и бесчисленные общины, полагавшиеся на здоровую автомобильную промышленность, оказались в беде.
Япония поставляла все больше и больше автомобилей на наш рынок, и многие в Детройте хотели сделать Японию козлом отпущения всех своих проблем. В конгрессе и столицах многих промышленных штатов это не могло не вызвать настроений в пользу введения квоты на импорт японских товаров.
Я выступаю за свободную торговлю и категорически против квот на импорт. Я считал, что новая конкуренция, с которой столкнулся Детройт, — только на пользу, как и всякая конкуренция вообще, а также на пользу потребителю; она является тем стимулом, который заставит нашу автомобильную промышленность производить лучшие автомобили. Именно так работает система свободного предпринимательства. Если мы вступим на путь протекционизма, то обратной дороги нет, так как нельзя сказать, где он кончится.
Я понял это во время "великой депрессии", когда конгресс принял закон Смута — Хоули о тарифах. В соответствии с ним для защиты американских фермеров от иностранного импорта вводились жесточайшие за всю нашу историю тарифы. Но он обернулся тем, что нанес ущерб самим фермерам и большинству отраслей американской промышленности, потому что другие страны незамедлительно обложили налогом свои собственные тарифы, а это привело к тому, что наши фермеры и производители стали меньше продавать за границу. Закон Смута — Хоули начал международную торговую войну, которая продлила депрессию и явилась всеобщим бедствием, вызвав волну экономического национализма. Я всегда поддерживал Франклина Делано Рузвельта, когда в 1933 году он сказал: "Единственный реальный способ гарантировать американскую протекционистскую торговлю от пагубных последствий торговых барьеров в других странах — это предпринять вместе с ними согласованные усилия по сокращению чрезмерных торговых ограничений и восстановить коммерческие отношения на недискриминационной основе".
В молодости я был приверженцем демократов, и тогда Демократическая партия поддерживала свободную торговлю, а Республиканская выступала за высокие тарифы и политику протекционизма. Сейчас ситуация прямо противоположная. Я всегда удивлялся, как это произошло. В прошлом, когда республиканцы поддерживали закон Смута — Хоули, они, бесспорно, представляли большой бизнес и стремились защитить нашу промышленность, в то время как демократы были ближе к рабочим и выступали за свободную торговлю; сегодня же именно демократы ведут в конгрессе основную борьбу за протекционистское законодательство, а республиканцы составляют оппозицию. Вполне вероятно, это изменение произошло из-за того, что, поскольку профсоюзы, традиционно связанные с демократами, стали сильнее и зарплата их членов также стала выше, они решили, что ограничение конкурентоспособности иностранной продукции отвечает их интересам.
Хотя я намеревался наложить вето на любой законопроект по введению квот на японские автомобили, за который мог проголосовать конгресс, я прекрасно понимал, что даже при моем вето эта проблема не будет снята. Бедственное положение американских рабочих и их семей делало ситуацию исключительно напряженной в политическом отношении. А у сторонников протекционизма в конгрессе были весьма сильные доводы против: имелось множество свидетельств того, что японцы вели нечестную игру в торговле. Они отказывались разрешить американским фермерам продавать большую часть своей сельскохозяйственной продукции в Японии, ввели мелкие, но эффективно действующие барьеры, которые заставляли значительную часть наших товаров исчезать с японского рынка: например, американские производители сигарет могли рекламировать свою продукцию в Японии только по-английски.
Я верил в свободную, честную торговлю, поэтому назначил специальную оперативную группу во главе с министром транспорта Дрю Льюисом, чтобы решить проблему японских автомобилей, потоком хлынувших к нам в страну.
Начиная нашу программу экономического обновления и закладывая фундамент новой внешней политики в первые же недели 1981 года, я обнаружил, что моя повседневная работа удивительно похожа на ту, которую мне приходилось делать будучи губернатором, и я понял, что быть губернатором крупного промышленного штата — это хорошая начальная школа для будущего президента.
По мере того как мы с Нэнси входили в новый образ жизни, она еще раз доказала, что прежде всего является прекрасной и заботливой хозяйкой. Поскольку Белый дом принадлежит всем американцам, Нэнси считала, что он должен быть самым красивым в стране, и поставила себе задачу сделать его таким. По-моему, ей это удалось. Она начала с огромного Центрального зала на втором этаже, куда выходила наша гостиная. Когда она приступала к работе, изумительные люстры освещали давно потускневшие стены и поблекшие, выцветшие ковры. Это прекрасное помещение требовало незамедлительного обновления. То же относилось и к другим комнатам Белого дома.
С помощью нашего старого приятеля декоратора Тэда Грейбера Нэнси решила в первую очередь воссоздать утраченную красоту Центрального зала. Она позаботилась о том, чтобы полы были отциклеваны и заново натерты — впервые за тридцать лет. Также — впервые более чем за пятьдесят лет — двери из красного дерева были вновь облицованы, были постелены новые ковры, заново окрашены стены, а некоторые оклеены привлекательными обоями. Результат оказался просто потрясающим. Потускневший зал превратился в прекрасно обставленную гостиную со сверкающими люстрами. Но это было только начало: со временем практически каждая комната стала нести на себе отпечаток хорошего вкуса и решимости Нэнси сделать Белый дом самым красивым домом в Америке.
Налогоплательщикам это не стоило ни цента. Она собирала деньги у американцев, разделявших ее мечту о том, чтобы вновь вернуть Белому дому его былую красу. И персонал тоже стал помогать ей. Началось что-то вроде охоты за ценностями: порывшись в памяти, ветераны обслуживающего персонала рассказывали ей о предметах мебели, зеркалах, картинах и других вещах, некогда украшавших Белый дом, а теперь пылившихся по закоулкам в хранилищах Вашингтона; Нэнси искала и привозила лучшее. Так, например, она нашла бесценный антикварный восьмиугольный столик английской работы, подаренный Белому дому при президенте Джоне Ф. Кеннеди, который был скрыт под слоем пыли в одном из зданий, используемых правительством под хранилище.
Никогда не забуду, как мы однажды обедали вдвоем, и официант, проработавший более тридцати лет в Белом доме, поставив перед Нэнси тарелку и слегка повернувшись, обвел взглядом Центральный зал. "Теперь все это снова начинает походить на Белый дом", — сказал он тихо.
Некоторые средства массовой информации критиковали Нэнси за ее деятельность по обновлению Белого дома. Я никогда не соглашусь с этим. Они пытались создать впечатление, что Нэнси расточительна и тратит огромные средства из общественных фондов на ненужные изменения и новую мебель, в то время как вся эта мебель фактически возвращалась из хранилищ или же покупалась на пожертвования от частных лиц, а не на деньги налогоплательщиков.
Классическим примером может быть новый фарфоровый сервиз, заказанный специально для Белого дома. Часто для официальных обедов необходимо было накрыть стол, когда количество гостей намного превышало сто человек. В этом случае обслуживающий персонал говорил Нэнси, что сервизной посуды недостаточно, что-то было разбито, что-то унесено в качестве сувениров самими гостями. И поэтому, когда собиралось много народу, приходилось использовать разрозненные наборы фарфоровых сервизов. Зная это, Нэнси приняла в дар — специально для Белого дома — новый фарфоровый сервиз, состоящий из 4372 предметов стоимостью около 200 тысяч долларов. Но налогоплательщики не заплатили ни цента; он был куплен фондом Кнаппа и передан в дар Белому дому. И все-таки некоторые по-прежнему утверждают, что она купила его. Это самая настоящая критика, косвенным путем направленная и в мой адрес.
Одной из комнат Белого дома, преобразившейся благодаря хорошему вкусу Нэнси, был Овальный кабинет; его перекрасили, сделали новые полы, заменили ковры. А я повесил там портрет Калвина Кулиджа[30].
Я всегда считал, что его очень недооценивают. Ни его внешность, ни стиль не обладали какими-то бросающимися в глаза чертами, он спокойно делал свое дело. Он стал президентом после первой мировой войны, по окончании которой страна имела огромные долги, но вместо того, чтобы поднять налоги, он сократил налоговые ставки, и доходы правительства увеличились, что позволило ему избавиться от послевоенного долга и доказать, что принципы ибн Халдуна о том, что меньшие налоговые ставки означают большие доходы от налогов, верны и в современном мире.
Еще будучи губернатором, я начал видеть один и тот же сон. Он повторялся часто, иногда каждую ночь: я нахожусь в большом старом доме с огромными комнатами; не всегда это был один и тот же дом, но всегда с огромными комнатами. И каждый раз кто-то водит меня по нему; я знал, что он продается. Я брожу, переходя из комнаты в комнату, гляжу вверх на высокие потолки, величественные лестницы и балконы. Хотя в моем сне дом был заброшенный, но я знал, что в нем можно жить, и хотел купить его. Думаю, подсознательно во мне говорило неудержимое желание иметь большой дом с большими комнатами, и в первые минуты пробуждения этот сон еще продолжался. После того как мы купили участок земли около Сан-Диего, я сказал Нэнси, что хочу построить дом, в котором была бы одна действительно огромная комната — гостиная и столовая одновременно. Но, выяснив, что там нет ни воды, ни электричества, мы продали землю и затем купили так полюбившееся нам маленькое ранчо недалеко от Санта-Барбары. Желание же жить в доме с большими комнатами никогда не покидало меня, и я продолжал видеть один и тот же сон.
Но вот что забавно: как только я переехал в Вашингтон, этот сон мне больше не снился. Так получилось, что жизнь в Белом доме с его потолками, достигающими восемнадцати футов, излечила меня от желания жить в доме с большими комнатами, какой-то внутренний голос сказал мне: "Твоя мечта сбылась".
Раньше все свои речи и выступления я писал сам. Но любому президенту так часто приходится выступать и рабочий день настолько занят, что вскоре я понял, что у меня просто нет времени самому заниматься каждым выступлением и мне требуется помощь. Так как я всегда гордился своими речами, то меня это не очень устраивало, но другого выбора не было.
Я продолжал писать наиболее важные выступления сам, но в остальных случаях работал с журналистами Белого дома, излагая им вопросы предстоящего выступления, а затем они представляли мне текст на редактирование. Я дал им копии прошлых речей, чтобы они познакомились с моим стилем и тем, как я выстраиваю текст, и рассказал им о своих принципах построения фразы: я предпочитаю короткие предложения, не употребляю двусложных слов, если можно воспользоваться односложным, по возможности даю примеры. Пример лучше любого наставления.
Иногда журналисты, составляющие речи, пишут так, что на бумаге это выглядит очень выразительно и красноречиво, но если написанное произнести перед аудиторией, оно звучит витиевато и неестественно. "Говорите простым языком, — подчеркивал я. — Помните, что вас слушают люди, которые должны понять и запомнить, что я говорю".
Работая спортивным комментатором, я научился общению с людьми и никогда этого не забуду. В Де-Мойне у меня были друзья, мы все ходили к одному парикмахеру. Иногда они потихоньку удирали с работы и собирались в парикмахерской, чтобы послушать трансляцию игры, которую я комментировал; потом уже я начал как бы зрительно представлять, как они сидят и слушают меня, а зная, что они действительно слушают, пытался представить, как звучит мой комментарий и их реакцию. Я мысленно подстраивался под них и говорил так, как если бы обращался непосредственно к ним. Это были слушатели, которых я очень живо представлял и которым адресовал свои слова.
Затем произошла забавная вещь: я начал получать письма со всего Среднего Запада, в которых люди писали, что я говорю так, как будто обращаюсь именно к ним.
Потом я всегда помнил об этом и, когда теперь выступаю перед большим количеством народа или по телевидению, стараюсь не забывать, что аудитория состоит из отдельных людей, и стараюсь говорить так, как будто обращаюсь к группе друзей — не к миллионам, а к нескольким друзьям, сидящим в гостиной или в парикмахерской.
Я получал радость, разговаривая с людьми о том, что волнует меня, и часто удивлялся, насколько мало они знают о том, что, по моему убеждению, необходимо исправить. Я, наверное, стал кем-то вроде проповедника. Я говорил о наших проблемах, пытался взволновать их, чтобы каждый обратился к соседу со словами: "Послушай-ка, давай что-то делать".
Долгие годы работы в шоу-бизнесе и опыт выступлений перед людьми — а этих выступлений были тысячи — научили меня чувству времени и ритма, научили, как найти контакт с аудиторией. Вот моя формула: чтобы привлечь внимание, я обычно начинаю с шутки или какой-то забавной истории, затем поясняю, о чем собираюсь говорить, после этого я рассказываю основное, а в конце подытоживаю рассказанное.
Я всегда считал, что юмор — хороший способ привлечь внимание аудитории, и давно начал запоминать шутки и изречения, которые можно было бы использовать в выступлениях. Многие я использовал так часто, что их давно пора бы забыть, например историю о том, как нескольких христиан должны были бросить на съедение львам в Колизее на виду у публики, специально пришедшей посмотреть на это зрелище. Когда львы выбежали на арену и готовы были наброситься на несчастных, один из них вышел вперед и заговорил со львами, после чего они легли на землю, никого не тронув. Толпа пришла в ярость и буквально неистовствовала, люди кричали, что их обманывают. Тогда Цезарь велел привести человека, который разговаривал со львами, и спросил: "Что ты им сказал, что заставило их так поступить?" Христианин ответил: "Я просто сказал им, что после того, как они съедят нас, здесь будут произноситься речи".
Уже будучи президентом, обычные выступления я писал своей прежней скорописью на карточках четыре на шесть дюймов. Для более важных речей я обычно пользовался телесуфлером, с барабана которого текст проецируется на экран; он не виден зрителям, и все выглядит так, будто выступающий смотрит прямо на вас. Но передо мной всегда была копия речи, так как по опыту я знал, что телесуфлеры иногда барахлят.
Я также научился весьма ловко пользоваться контактными линзами, что позволяло мне видеть не только мои записи и текст телеподсказчика, но и все остальное вокруг. У меня сильная близорукость на оба глаза, и, как только в Америке появились первые контактные линзы, я стал их носить. Но несколько лет назад я обнаружил, что если надеваю только одну линзу, то природа как бы восполняет остальное и зрение фактически становится бифокальным. Я надеваю линзу на левый глаз, на правый — ничего; линза дает коррекцию зрения для хорошего восприятия на расстоянии, в то время как правым глазом я могу хорошо видеть с близкого расстояния, что позволяет читать мелкий шрифт. Получается равновесие, сбалансированное самой природой.
У меня было несколько случаев, когда в середине выступления вдруг начинал барахлить телесуфлер, но я всегда выходил из положения, так как передо мной была копия выступления. И все-таки даже имеющаяся речь не всегда могла спасти от досадных ошибок. Однажды, надев пальто — было уже холодно, — я пошел на Южную лужайку Белого дома на церемонию по случаю начала государственного визита президента Венесуэлы. Когда наступило время произнести приветственную речь, я достал из кармана текст, начал читать его и вдруг понял, что согласно написанному буду приветствовать "Его Королевское Высочество эрцгерцога Люксембурга".
Я немного запнулся, так как никак не мог понять, почему мне дали не ту речь. Затем, начав импровизировать, вспомнил, что последний раз надевал это пальто месяц назад, когда мы принимали эрцгерцога и герцогиню Люксембурга. Нужная речь лежала в кармане пиджака, я достал ее и, немного смутившись, продолжал приветствие.
За первые несколько месяцев нашего пребывания в Белом доме мы привыкли к распорядку, который продолжался восемь лет. Наш день обычно начинался около половины восьмого с легкого завтрака — фрукты или сок, овсяные хлопья и кофе без кофеина, потом мы читали "Нью-Йорк таймс" и "Вашингтон пост", иногда я доделывал кое-какую работу, оставшуюся со вчерашнего дня. Затем я спускался на лифте на первый этаж и проходил через колоннаду мимо Розового сада в Овальный кабинет, располагавшийся в западном крыле. По пути я проходил мимо медицинского кабинета, возле которого меня обычно приветствовал доктор.
В девять — совещание с вице-президентом и руководителями аппарата, на котором обсуждались текущие дела и новые проблемы, которые могли возникнуть за прошедшие сутки. В половине десятого к нам присоединялся мой советник по национальной безопасности и информировал нас о происшедшем в мире за ночь. Оставшаяся часть дня была заполнена встречами с членами кабинета, аппарата, иностранными представителями, конгрессменами и другими людьми; иногда надо было выступить с речью или присутствовать на каком-то событии вне Белого дома.
В первые месяцы мне приходилось проводить особенно много времени, обсуждая назначения на ключевые должности администрации. Так же как в Калифорнии, я попросил аппарат найти самых лучших и достойных людей, готовых оставить свой дом и посты, чтобы приехать для работы в Вашингтон и помочь стране. Предлагая человеку новую работу, я часто говорил: "Мы не ищем людей, которые хотят работать в правительстве, мы ищем людей слова и дела, которых надо убедить приехать сюда работать".
Обычно обед был тоже легкий — суп и фрукты; обедал я за письменным столом или в маленьком кабинете. По четвергам, как правило, мы обедали вместе с Джорджем Бушем и я давал ему дополнительную информацию обо всем, что происходило.
Примерно часов в пять — или когда работа была окончена — я поднимался к себе наверх, переодевался и через Центральный зал шел в гостевую спальню, переоборудованную в гимнастический зал, где стояли тренажеры. Я проводил там около получаса, затем принимал душ. Потом, если не было официального обеда или других мероприятий подобного рода, мы с Нэнси обычно ужинали за складными столиками в небольшой комнате рядом со спальней и смотрели программы новостей трех телесетей, записанных персоналом Белого дома.
После ужина мы оба обычно кое-что писали. Хотя мысли о книге тогда еще не было, но я решил вести дневник. Он во многом составил основу мемуаров о моем президентстве, вошедших в эту книгу. Каждый вечер я писал несколько строк о событиях дня, Нэнси тоже записывала что-то в своем дневнике.
Закончив работу, мы шли спать, прихватив роман или еще что-нибудь — иногда я читал журнал о лошадях и верховой езде, — и затем, в десять-одиннадцать, мы засыпали.
Примерно через месяц после инаугурации мы пригласили Типа О’Нила с женой и еще нескольких гостей на семейный ужин. К тому времени Нэнси уже многое успела сделать в плане обновления второго и третьего этажей, и Тип сказал: "Знаете, вот уже в течение двадцати семи лет я периодически бываю в Белом доме и никогда он не выглядел таким красивым".
Был теплый приятный вечер, и всем было очень хорошо. Под конец я был уверен, что мы с Типом просто замучили Нэнси и других гостей, пытаясь превзойти друг друга своими ирландскими историями, которые помнили по рассказам наших отцов. 14 еще я думал, что приобрел нового друга. Но дня через два я прочитал в газете заметку, в которой Тип буквально обрушился с критикой лично на меня, потому что ему не понравилась программа экономического обновления и некоторые предлагаемые мною сокращения в расходах. А некоторые выпады были просто злобными. Я был не только удивлен, но разочарован и даже задет. Я позвонил ему и сказал: "Тип, я только что прочел, что ты обо мне говорил. Мне казалось, что у нас очень хорошие отношения и…" "Послушай, дружище, — ответил он, — это все политика. После шести — мы опять друзья, до шести — политика".
Да, Тип был политиком старого закала: когда он хотел, он мог быть искренним и дружелюбным, но, когда дело доходило до принципов, словно поворачивал выключатель — и все его обаяние и дружелюбие исчезали, и он превращался в кровожадную пиранью. Он был политиком и демократом до мозга костей. До шести часов я был для него враг, и он никогда не забывал этого. 14 позже, когда бы я ни сталкивался с ним, не важно, в какое время, я всегда говорил: "Послушай, Тип, я перевожу часы — уже шесть".
Я всегда испытывал чувство неловкости, когда меня сопровождал кортеж автомобилей или мотоциклов. Когда бы и куда бы мы ни ехали, впереди находился полицейский эскорт, и всякий раз, проезжая перекресток на красный свет, я выглядывал из окна и, видя длинные вереницы автомобилей, забивших боковые улицы, чувствовал себя виноватым: ведь я знал, что испытывают эти люди, которым надо было столько ждать.
В середине марта, через два месяца после инаугурации, мы отправились в Нью-Йорк, и тогда я действительно воочию убедился, насколько наш кортеж может нарушить уличное движение. Мы прилетели из Вашингтона и приземлились в аэропорту "Ла-Гуардиа", затем на вертолете облетели вокруг статуи Свободы, любуясь потрясающим видом Нижнего Манхэттена на фоне неба, приземлились на вертолетной площадке в центре, и наш автокортеж понесся через город, в то время как полиция перекрыла перекрестки на всем пути следования. В течение президентской избирательной кампании нас сопровождали полицейские эскорты, но на этот раз было что-то другое, к чему я не был готов: до здания гостиницы "Уолдорф-Астория" по обеим сторонам улиц стояли толпы людей, как будто в Нью-Йорке проходил парад по случаю праздника. И вдруг до меня дошло, что парад — это я сам. Когда мы проезжали мимо, люди аплодировали и приветствовали меня, и я тоже махал им в ответ. От всего этого я испытал чувство ужасной неловкости и в тот вечер записал в своем дневнике: "Все время думаю о том, что такого больше не должно быть, и тем не менее их теплота и симпатии кажутся такими искренними, что сжимается горло. Постоянно молюсь, чтобы не подвести их".
Это была моя первая поездка в Нью-Йорк в качестве президента; выступая там, я обратился с призывом поддержать программу экономического обновления. На следующий день вечером мы отправились в театр, чтобы посмотреть наших старых друзей по Голливуду Мики Руни и Энн Миллер в спектакле "Сладкие дети". Когда занавес опустился в последний раз, Мики попросил публику оставаться на местах, мы пошли к выходу, а зал запел "Америка — прекрасная страна"[31], и у меня опять сжалось горло.
Вечером следующего дня мы смотрели в зале "Метрополитен" спектакль труппы "Роберт Джоффри балет", для участия в котором с гастролей прилетел наш сын Рон. Весь спектакль я сидел затаив дыхание, исполнение Рона было великолепным, и он не нуждался в отцовских молитвах. Он обладал грацией, напомнившей мне Фрэда Астера[32], и той естественностью, благодаря которой все его движения выглядели непринужденно.
Вернувшись в Вашингтон, я сосредоточил внимание на трудном и требующем решения вопросе: что делать с растущим потоком японского автомобильного импорта, в то время как наша экономика нуждается в помощи? Он стал основной темой совещания в Белом доме, которое состоялось 19 марта. Назначенная мною специальная группа во главе с Дрю Льюисом, занимавшаяся этой проблемой, предлагала ввести ограничительные квоты. Но несколько членов кабинета, включая министра финансов Дона Ригана и главу ведомства по управлению делами и бюджетом Дэвида Стокмана, были категорически против. Джордж Шульц, председатель общественного комитета экономических советников, также находился в оппозиции. Они аргументировали это тем, что подобные меры будут противоречить нашей политике по поддержанию свободного предпринимательства и свободной торговли.
Я был согласен с ними, но пока молчал. В Вашингтоне я придерживался той же практики, что и в Сакраменто: приглашал членов кабинета высказать свою точку зрения по всем аспектам обсуждаемого вопроса (за исключением политических последствий моего решения), и зачастую, как и на этот раз, обсуждение превращалось в ожесточенную дискуссию, и если я склонялся к какому-либо мнению, то старался не подавать виду, чтобы иметь возможность выслушать всех.
Оценивая различные точки зрения, я думал, сможем ли мы выработать какую-то общую позицию в пользу свободной торговли и в то же время сделать что-то, чтобы помочь Детройту и облегчить трудное положение тысяч безработных рабочих сборочных линий.
Японцы вели нечестную игру в торговле, но я также знал, к чему может привести введение квот; мне не хотелось начинать открытую торговую войну, поэтому я спросил, есть ли у кого-то предложения, как уравновесить эти две позиции. Джордж Буш сказал следующее: "Мы все выступаем за свободное предпринимательство. Но разве кто-нибудь из нас был бы недоволен, если бы японцы без всякой просьбы с нашей стороны объявили, что собираются сами, добровольно сократить экспорт своих автомобилей в Америку?"
Я знал, что японцы читают наши газеты и, конечно, в курсе тех настроений, которые нарастают в конгрессе в пользу введения квот на машины; мне также было известно, что в Токио должно существовать опасение, что если конгресс проголосует за введение квот на автомобили, то с большой долей вероятности он может пойти дальше и попытаться ограничить импорт и другой продукции.
Мне понравилась мысль Буша, и я сказал присутствующим, что приму решение, но не сказал какое. После совещания я встретился лично с госсекретарем Александром Хейгом и велел ему позвонить нашему послу в Токио Майклу Мэнсфилду и договориться, чтобы он провел неофициальную встречу с министром иностранных дел Японии Масаёси Ито, визит которого в Вашингтон должен был состояться через несколько дней, и сообщил ему об усиливающемся давлении конгресса по установлению ограничительных квот. Я также просил Хейга передать нашему послу, что объявление Японией о добровольном сокращении своего экспорта могло бы предотвратить эту меру.
Во время встречи с Хейгом один на один меня удивило его настроение. Он утверждал, что другие члены администрации пытаются ограничить его действия в вопросах внешней политики, что, по его мнению, является его прерогативой, и он не желает, чтобы другие вмешивались. Он был очень расстроен и сердит: стучал по столу (это повторится еще не раз) и едва сдерживался, чтобы не взорваться. Такое отношение уди вило и обеспокоило меня, но, когда я согласился встречаться с ним неофициально три раза в неделю для обсуждения вопросов внешней политики, он успокоился, и я заверил его, что никто из администрации не собирается посягать на его дела.
Через два дня мы с Нэнси впервые отправились в театр Форда в Вашингтоне, чтобы присутствовать на светском праздничном представлении, устроенном специально для сбора средств на поддержание этого исторического здания. Во время представления я поднял глаза на президентскую ложу рядом со сценой, где сидел Авраам Линкольн в тот вечер, когда его убили, и меня охватило странное чувство. Глядя на ложу, я невольно думал о событиях 1865 года: виделось, как Джон Уилкес Бут врывается в ложу, стреляет в президента, выпрыгивает на сцену и убегает на глазах у оцепеневшей публики.
Мне пришло в голову, что до того самого дня никто, вероятно, всерьез не задумывался, что кому-то захочется убить президента. И сейчас, сидя в театре, я представлял все меры безопасности, которыми окружили Нэнси, меня и детей, и думал о том, как сильно все изменилось с тех пор. Я думал о том, что, несмотря ни на какие современные способы охраны, кто-то, обладающий достаточно решительным характером, все-таки может подойти к президенту настолько близко, чтобы застрелить его.
Через три дня у меня состоялась в Овальном кабинете краткая встреча с министром иностранных дел Японии Ито, которая предшествовала запланированному на весну официальному визиту премьер-министра Дзенко Судзуки. Я сказал ему, что республиканская администрация твердо выступает против введения квот на импорт японских автомобилей, но подобные настроения среди демократов-конгрессменов продолжают расти. "Не знаю, удастся ли мне остановить их, — продолжал я, — но если вы добровольно установите ограничения на свой автомобильный экспорт в Америку, то этот шаг, возможно, остановит законопроекты, стоящие на рассмотрении конгресса, и, таким образом, никаких принудительных мер не будет".
Незадолго до этой встречи мне позвонил Александр Хейг; он был очень расстроен моим решением назначить Джорджа Буша председателем специальной группы в рамках Совета национальной безопасности, которая должна оказывать мне помощь в управлении в случае международного кризиса. Раньше председателем специальной группы Белого дома, исполняющей определенные функции во время кризисов, обычно являлся помощник президента по национальной безопасности. Но Хейг не любил и не доверял помощнику по национальной безопасности Ричарду Аллену. Предварительно я обсудил этот вопрос с тремя высшими должностными лицами аппарата Белого дома — Джимом Бейкером, Эдвардом Мисом и Майклом Дивером, и мы решили поручить эту ответственную роль Джорджу Бушу. Такой шаг уравновешивал не только проблему натянутых отношений между Хейгом и Алленом. Я также считал разумным и важным для страны, чтобы вице-президент играл бы большую роль в администрации, и не хотел, чтобы Джордж, выражаясь словами Нельсона Рокфеллера, был просто "надежным резервом".
И теперь Хейг на другом конце телефона буквально выходил из себя, заявляя, что не желает, чтобы вице-президент имел какое-либо отношение к международным делам; он говорил, что они находятся в его юрисдикции, и добавил, что думает подать в отставку. Я не мог понять, почему он так расстроен, и заверил, что ему не о чем беспокоиться.
С моей точки зрения, он создавал проблемы на пустом месте. Никто не хотел вмешиваться в его дела. Но рано утром меня разбудил звонок Майкла Дивера. Он сообщил, что вечером Хейг поднял шум в связи с новым назначением Буша и грозил подать заявление об отставке.
В восемь сорок пять я пригласил Хейга в Овальный кабинет, ожидая увидеть его заявление и намереваясь отговорить его. Но он был очень спокоен и ничего не сказал об отставке; вместо этого он передал мне заявление, в котором говорилось, что он просит меня издать документ, декларирующий, что он один отвечает за иностранные дела. Заявление носило слишком широкий характер, чтобы я мог его принять, но после его ухода я составил свой проект заявления, короткий и простой, разъясняющий очевидное: государственный секретарь является моим первым советником по иностранным делам.
Он был удовлетворен этим, и я вновь мог продолжать свои усилия, направленные на обеспечение поддержки конгрессом программы экономического обновления. Кроме того, продолжались обычные встречи, конференции и телефонные разговоры с конгрессменами. Были и другие мероприятия, выходящие за рамки моего делового расписания: состоялся банкет, устроенный теле- и радиокорреспондентами, на котором Ричард Литтл очень похоже пародировал, как я провожу пресс-конференцию; был завтрак в честь членов бейсбольной команды "Холл оф фейм", на котором я встретил Боба Лемона и Билли Хермана, — я освещал их игру, когда был спортивным комментатором; а в субботу 28 марта проходил ежегодный капустник, где репортеры шутят над президентами, конгрессменами и другими участниками политической жизни Вашингтона, и у меня была возможность также пошутить в их адрес.
В воскресенье, в чудесный весенний день, утром мы отправились в епископальную церковь святого Иоанна, молитвенный дом недалеко от Белого дома, который называют "президентской церковью". Хор военно-морской академии пел прекрасно, и его исполнение так гармонировало со всей обстановкой, что самые теплые чувства к своей стране объединяли всех присутствующих.
Основным среди запланированного на следующий день было мое выступление на промышленной конференции по строительству и сооружениям, устроенной Американской федерацией труда и Конгрессом производственных профсоюзов (АФТ — КПП), проходившей в отеле "Хилтон" в центре Вашингтона. Большую часть воскресенья я готовился к выступлению, много думал о людях, которых видел в церкви, о будущем Америки и о политике "взаимного гарантированного уничтожения", иначе говоря "безумной политике".
Мне как президенту не надо было носить ни бумажника, ни денег, ни водительских прав, ни ключей — только секретные шифры, с помощью которых можно было начать уничтожение всего живого на земле.
В день инаугурации (за несколько дней до этого меня информировали о том, что я должен делать, если возникнет необходимость начать применение американского ядерного оружия) я принял на себя величайшую ответственность всей своей жизни — ответственность за жизнь каждого человека на земле. С тех пор, где бы я ни был, при мне всегда находилась маленькая карточка с пластиковым покрытием и рядом — военный адъютант, в обязанности которого входила одна функция. Он или она (мне было приятно, когда я мог впервые назначить женщину-офицера на эту должность) имел при себе маленький чемоданчик, который окрестили "футбольным". В нем находились указания по запуску ядерного оружия в качестве ответного удара в случае ядерного нападения на нашу страну. Пластиковая карточка, которую я носил в маленьком кармашке пиджака, содержала коды, которые я должен сообщить в Пентагон; они подтверждали, что именно президент Соединенных Штатов приказывает начать применение ядерного оружия.
Я один мог принять такое решение.
Мы разработали много различных вариантов ответного удара на ядерное нападение. Но все должно было произойти очень быстро, и я думал над тем, сколько понадобится расчета или благоразумия и здравого рассудка для действий в такой кризисной ситуации. Иногда русские сосредоточивали у нашего Восточного побережья подводные лодки с ядерными ракетами, которые через шесть-восемь минут могли превратить Белый дом в груду радиоактивных развалин.
Шесть минут, чтобы решить, как реагировать на появление сигнала на экране радара, шесть минут, чтобы решить, начинать ли это великое побоище! Как может кто-то взывать к рассудку в такой момент?
В Пентагоне некоторые считали, что ядерную войну можно вести и ее можно выиграть. Мне же обычный здравый смысл говорил: ни одна из сторон не может победить в ядерной войне. Ее никогда нельзя начинать. Но что мы делаем, чтобы попытаться предотвратить войну и положить конец такому положению, при котором жизнь висит на волоске и в буквальном смысле зависит от нажатия кнопки?
Весной 1981 года, подстегиваемая "безумной политикой", гонка вооружений нарастала с безудержной скоростью. Советы накапливали все новые и новые вооружения, вкладывая в это намного больше средств, чем Соединенные Штаты. Мы не могли позволить им идти впереди, поэтому в ответ на советскую угрозу начинали коренную модернизацию своих ядерных сил и готовились к отправке в Европу новой партии ракет среднего радиуса действия, чтобы помочь нашим союзникам по НАТО защитить себя от советских ракет.
Казалось, этому не будет конца и нет выхода.
Сторонники "безумной политики" полагали, что она достигла цели: они говорили, что созданное ею равновесие страха на десятилетия предотвратило ядерную войну. Но я считал, что "безумная политика" — это само безумие. Впервые в истории человек получил власть уничтожить само человечество. Война двух сверхдержав превратила бы в пепел большую часть земного шара, а что уцелеет — было бы обречено на вечную безжизненность.
Значит, должен быть какой-то путь, чтобы устранить эту угрозу полного уничтожения и дать миру возможность выжить. В тот воскресный день, работая над выступлением, я вновь и вновь возвращался к этим мыслям: я думал о том, что в прошлом человек был в состоянии изобрести защиту против любого направленного на него оружия. Как можно разработать средства защиты против ракет или что-то иное и сделать это альтернативой фаталистическому принятию идеи полного уничтожения, которое подразумевает "безумная политика"? Я думал о том, что мы не имеем права вечно вести эту изнуряющую нейтрализацию друг друга; мы не можем снижать бдительность, но должны положить начало мирному процессу. День 29 марта подходил к концу, а я продолжал размышлять над тем, что должен сделать, чтобы такой процесс начался.
Для выступления на промышленной конференции я надел новый синий костюм. Но по какой-то непонятной причине перед тем, как ехать, снял свои лучшие часы и надел старые — подарок Нэнси, я обычно носил их на ранчо.
Моя речь в "Хилтоне" была принята отнюдь не восторженно: думаю, большинство присутствовавших в зале были демократы, но аплодисменты были вежливые.
После выступления я вышел через боковой выход и прошел вдоль шеренги фоторепортеров и телекамер. Уже почти подойдя к машине, слева от себя я услышал звуки, похожие на звуки фейерверка, — просто короткие хлопки: поп-поп-поп. Я обернулся и спросил: "Что это?" 14 тут же начальник охраны Джерри Парр схватил меня за руку и буквально швырнул на заднее сиденье лимузина. Я упал лицом вниз, а он прыгнул на меня сверху. Я почувствовал невероятно сильную боль в верхней части спины. Никогда в жизни я не испытывал такой мучительной боли. "Джерри, — сказал я, — слезай, ты, наверное, сломал мне ребро".
"В Белый дом", — сказал Джерри водителю, затем перебрался на откидное сиденье, и мы поехали.
Я попробовал сесть, но боль парализовала меня. Выпрямляясь, я откашлялся и увидел на ладони кровь; она была очень красная и пенилась. "Ты не только сломал мне ребро, похоже, оно проткнуло легкое", — сказал я.
Джерри взглянул на пенящиеся пузырьки и велел шоферу ехать в больницу университета Джорджа Вашингтона. К тому времени мой платок промок от крови, и он дал мне свой. 14 вдруг я почувствовал, что дышу с трудом. Как ни старался, но мне не хватало воздуха. Я испугался, меня начала охватывать паника. Я никак не мог как следует вдохнуть.
Мы подъехали к приемному отделению по оказанию первой помощи, я вышел из машины и прошел в кабинет. Меня встретила сестра, и я сказал ей, что мне трудно дышать. Затем вдруг почувствовал, что ноги у меня стали ватными, потом — что лежу на каталке и на мне разрезают мой новый в тонкую полоску костюм и снимают его.
Боль в ребрах была по-прежнему мучительной, но больше всего меня беспокоило, что мне не хватает воздуха, несмотря на то что доктора вставили дыхательную трубку. Всякий раз, когда я пытался вдохнуть, мне казалось, что воздуха становится меньше. Лежа на спине, я старался сосредоточить взгляд на квадратных потолочных плитках и молиться. Потом, помнится, я на несколько минут потерял сознание.
Едва очнувшись, я вдруг почувствовал, что лежу на каталке и кто-то держит мою руку. Державшая рука была мягкая, женская. Я чувствовал, как она сначала прикоснулась к моей руке, затем взяла ее. Даже сейчас мне трудно объяснить свои ощущения, но прикосновение этой руки успокоило меня и принесло облегчение.
Вероятно, это была одна из сестер, но я не видел ее. Я спрашивал: "Кто держит мою руку? Кто держит мою руку?" Не услышав ответа, я спросил: "Нэнси знает?"
Потом я старался узнать, кто была эта сестра, но так и не смог. Я хотел сказать ей, как много ее прикосновение тогда значило для меня.
Помню, я открыл глаза и увидел, что на меня смотрит Нэнси. "Дорогая, — сказал я, — я забыл пригнуть голову". Так сказал Джек Демпси своей жене в тот вечер, когда на чемпионате тяжеловесов его побил Юджин Ту ни.
Приход Нэнси в больницу дал мне огромную поддержку. Пока я жив, всегда буду помнить, что пронеслось у меня в голове при взгляде на ее лицо. Позже я записал это в дневнике: "Молюсь о том, чтобы никогда не дожить до того дня, когда ее не будет… Из всего, чем наградил меня Господь, она — величайший дар, больший, чем я того заслуживаю и когда-либо надеюсь заслужить".
Кто-то охранял нас в тот самый день.
Большинство врачей, работавших в больнице университета Джорджа Вашингтона, собрались днем на консилиум и находились совсем рядом от палаты неотложной помощи. Уже через несколько минут после нашего приезда туда пришли специалисты фактически по всем областям медицины. Когда один из врачей сообщил, что меня собираются оперировать, я сказал: "Надеюсь, вы республиканец." Он посмотрел на меня и ответил: "Господин президент, сегодня мы все республиканцы". Помню, на вопрос одной из сестер о моем самочувствии я ответил, что "в общем-то, предпочитаю находиться в Филадельфии" — так говорил старина У. С. Филдс[33].
Какое-то время в палате неотложной помощи я думал, что все случилось из-за того, что Джерри Парр сломал мне ребро и оно проткнуло легкое. Позднее я узнал, что произошло в действительности: у меня в легком сидела пуля; Джиму Брейди, моему пресс-секретарю, стреляли в голову; охранник Тим Маккарти получил ранение в грудь; полицейскому Тому Делианти пуля попала в шею. Всех нас ранил из пистолета молодой человек, действовавший в одиночку, его арестовала полиция.
Джим Брейди — этот забавный и независимый человек, такой же одаренный и милый, как и все сотрудники Белого дома, был без сознания. Когда его провезли мимо в операционную, кто-то сказал мне, что он ранен настолько серьезно, что, вероятно, не выживет; я помолился за него. Я чувствовал, что не могу просить Бога помочь вылечить Джима, остальных и меня и одновременно испытывать ненависть к стрелявшему в нас человеку, поэтому я молча просил Бога помочь ему справиться с дьяволами, которые подтолкнули его к этому поступку.
По мере того как мне все больше рассказывали о случившемся, я начал понимать, что, бросившись на меня сверху, Джерри Парр тем самым бесстрашно подставлял под пули себя, чтобы спасти мою жизнь, и мне было стыдно, что тогда я ворчал на него. Как и Джерри, Тим Маккарти также храбро закрыл меня собой. Через несколько недель мне показали телевизионную запись того, что произошло. В тот самый момент, когда меня толкали в машину, там, напротив камеры, непосредственно между мной и стрелявшим, раскинув руки, чтобы закрыть большее пространство, встал Тим Маккарти. Пуля попала ему прямо в грудь. Слава Всевышнему, что он жив.
Я благодарил Господа за то, что он и все остальные сделали для меня, и в ожидании операции вспоминал, как неделю назад был в театре Форда, и мысли, проносившиеся в моей голове при взгляде на задрапированную американским флагом ложу, в которой погиб Линкольн. Да, даже имея самую совершенную охрану в мире, наверное, невозможно обеспечить полную безопасность президента. Мне помогла не только самоотверженность этих двух людей, по какой-то причине Господь ниспослал мне свое благословение и позволил жить дальше.
Пуля Джона Хинкли, вероятнее всего, настигла меня в середине своей траектории в тот момент, когда Джерри Парр толкнул меня в машину. Когда пулю извлекли, мне показали ее. Она была похожа на пятицентовик, черный с одной стороны, пуля сплющилась в маленький диск и сохранила следы краски от лимузина. Сначала пуля ударилась о машину, затем рикошетом проскочила через узкую щель между кузовом и дверным шарнирным соединением и вошла в меня под левой рукой, оставив маленький порез, как от ножевой раны.
Мне всегда говорили, что нет боли мучительней, чем от сломанного ребра; когда Джерри навалился на меня всей тяжестью, я подумал, что он сломал мне ребро. Но в действительности я почувствовал не его вес; как мне объяснили врачи, пуля ударила в край ребра, затем, перевернувшись, как монета, прошла вниз по легкому и остановилась менее чем в дюйме от сердца.
Как я уже сказал, кто-то охранял меня в тот день.
Несколько раз, когда я должен был быть среди людей, охрана заставляла меня надевать пуленепробиваемый жилет. В тот день, несмотря на то что я собирался выступать перед некоторым количеством твердолобых демократов, которые были весьма невысокого мнения о моей программе экономического обновления, никто не думал о необходимости надевать защитный жилет — ведь мне надо было пройти до машины всего тридцать футов.
В "Хилтоне" я не заметил Хинкли, снаружи здания была только толпа репортеров. В больнице мне рассказали, что он когда-то посмотрел фильм "Таксист" и влюбился в одну из актрис, а потом стал колесить за ней по стране, надеясь встретиться и рассказать о своих чувствах. Я никогда не видел этого фильма, но мне рассказывали, что там есть сцена со стрельбой. По какой-то причине Хинкли решил взять пистолет и убить кого-нибудь, чтобы продемонстрировать свою любовь.
Мне также сказали, что он замышлял убить Джимми Картера и выследил его, взяв с собой пистолет туда, где должен был быть Картер, но возможности выстрелить не представилось, поэтому он выстрелил в меня. Это был запутавшийся в жизни молодой человек, причем из хорошей семьи. В ту пору я просил Господа направить его на путь истинный и по сей день прошу Его об этом.
Вернувшись из больницы в Белый дом, я сделал в дневнике запись о покушении, которая кончалась словами: "Что бы ни случилось теперь, жизнью своею я обязан Господу и постараюсь служить Ему по мере своих сил".
За мной прекрасно ухаживали в больнице университета Джорджа Вашингтона, до конца жизни я буду бесконечно благодарен за это. Но уже очень скоро я стал думать о том, чтобы поскорее встать на ноги, вернуться домой и вновь начать работать; боюсь, что далеко не всегда был послушным пациентом. Однажды, когда у меня все еще был постельный режим и я лежал с капельницей, мне понадобилось выйти в туалет. Я не хотел беспокоить сестер, встал и покатил за собой капельницу. Когда сестры увидели это, они отругали меня, но я убедил их позволять мне вставать почаще, и очень скоро мне разрешили выходить в коридор и немного ходить для разминки. Я решил, что, когда придет время выписываться, я уйду пешком сам, что я и сделал.
12 апреля я записал в дневнике: "Первый день дома. Я не тороплю события, по-прежнему анализы крови, рентген, внутривенные инъекции, но я дома. Перестал пить антибиотики, начинает возвращаться аппетит, и впервые получаю удовольствие от еды".
Один раз за первые недели пребывания дома после больницы я действительно поспал днем, но это был первый и единственный раз, когда мне надо было поспать днем, с тех пор как я был ребенком, хотя в газетах писали обратное.
14 апреля, через три дня после моего возвращения из больницы, совершил свое триумфальное возвращение на землю после первого полета космический корабль многоразового использования "Коламбия". Это вызвало в стране огромный отклик, больше чем когда-либо убеждая меня, что американцы вновь испытывают гордость и патриотические чувства. Я смотрел приземление по телевидению в спальне Линкольна, где на время моего выздоровления была установлена медицинская функциональная кровать. Там или в солярии на третьем этаже Белого дома я много думал о проблемах, стоящих перед страной, и о том, что надо сделать для их решения.
В конгрессе наша экономическая программа медленно начинала прокладывать путь, но я знал, что предстоит борьба, и, чтобы конгресс проголосовал за нее, надо было завоевать поддержку большого количества демократов в палате представителей. Что касается международных дел, то мысли мои возвращались к тому, о чем я думал в воскресенье перед покушением — о "безумной политике" и всем, что связано с ней. Как президент, я больше всего хотел уменьшить опасность возникновения ядерной войны. Но что нам надо сделать для этого?
Основой наших отношений с Советами была разрядка, или "детант"; это французское слово русские интерпретировали как свободу действий для проведения любой подрывной политики, агрессии и экспансионизма в любой точке земного шара. Каждый советский лидер, начиная с Ленина и кончая Леонидом Брежневым, говорил, что цель Советского Союза — сделать мир коммунистическим. В течение шестидесяти пяти лет, за исключением короткого периода во время второй мировой войны, русские де-факто были нашим врагом — все эти годы они последовательно и с религиозной фанатичностью проводили политику, подчиненную единственной цели — разрушению демократии и насаждению коммунистической идеологии.
Чтобы защитить свободу, Америка за послевоенные годы не раз противостояла угрозе советской экспансии, проникавшей в самые отдаленные уголки мира: в Турцию, Грецию, Корею, Юго-Восточную Азию. Наш долг — и в этом состояла наша политика — с помощью наших величайших демократических завоеваний нести свободу другим народам, как мы делали это после второй мировой войны, оказывая помощь нациям, освободившимся от колониального прошлого. Мы тратили миллиарды долларов, помогая странам, разоренным войной, включая наших бывших врагов, восстановить свое хозяйство. Мы тратили миллиарды на содержание наших войск в Западной Европе и Южной Корее, чтобы сдержать проникновение коммунизма. А иногда цена защиты свободы была гораздо выше — многие бесстрашные американцы принесли себя в жертву. Америка никогда не стояла за ценой, чтобы защитить свободу человека.
В конце 70-х годов я почувствовал, что страна отреклась от своей исторической роли духовного лидера свободного мира и основного защитника демократии. Наша решительность ослабла, а вместе с ней — и чувство долга защищать ценности, которые нам так дороги.
Так же как страна свыклась с тем, что время ее экономического расцвета позади и в будущем ей придется довольствоваться меньшим, так и предыдущая администрация почему-то утвердилась во мнении, что Америка больше не имеет той силы в мире, какой обладала когда-то, и больше не в состоянии влиять на ход событий. Сознательно или бессознательно, но мы дали понять миру, что Вашингтон утратил былую уверенность, идеалы и обязательства по отношению к своим союзникам и что, похоже, он принимает советскую экспансионистскую политику как некую неизбежность, особенно в бедных и слаборазвитых странах.
Не могу сказать точно, где коренилось это ощущение нашего постепенного отступления: возможно, оно было связано с вьетнамской войной, энергетическим кризисом, инфляцией и другими проблемами, вставшими перед страной во время администрации Картера, а может, оно было вызвано чувством разочарования в связи с провалом политики его администрации в Иране. Так или иначе, но я считал бессмысленным, неверным и опасным для Америки отказываться от роли сверхдержавы и лидера свободного мира.
Можно предположить, что Советы расценили наши колебания, нежелание действовать и ослабевшее чувство национального самосознания как слабость и попытались в полной мере воспользоваться этим, наращивая свои усилия по распространению коммунистической идеологии. Учитывая поразительные события, происшедшие в Восточной Европе с тех пор, довольно нетрудно понять, как обстояли дела в мире весной 1981 года — более чем когда-либо Советы были охвачены идеей претворить в жизнь ленинскую цель: сделать мир коммунистическим. Руководствуясь так называемой брежневской доктриной, они претендовали на право оказывать поддержку "национально-освободительным войнам" и путем интервенции подавлять любое сопротивление коммунистическим правительствам в любой точке земного шара.
Ежедневно мы видели практическое воплощение доктрины Брежнева. В Сальвадоре, Анголе, Эфиопии, Камбодже — повсюду, где Советы и их приспешники, такие, как Куба, Никарагуа, Ливия и Сирия, всячески стремились подорвать и разрушить некоммунистические правительства, проводя насильственные кампании подрывной деятельности и терроризма. В Афганистане танками и ракетами они пытались жестоко подавить восстание против коммунистического правления; в Польше угрожающими намеками на вторжение отвечали на любые попытки начинающегося демократического движения — именно так они сокрушили бесстрашных борцов за свободу и демократию в Венгрии и Чехословакии.
Я считал, что со всей полнотой мы должны дать понять русским — и это будет началом моей внешней политики, — что мы больше не собираемся стоять в стороне и смотреть, как они вооружаются, оказывают финансовую помощь террористам и ведут подрывную деятельность против демократических правительств. Основой нашей политики должна стать сила и реализм. Я хотел добиться мира посредством силы, а не листка бумаги.
В своих речах и на пресс-конференциях я с намеренным откровением говорил все, что думаю о русских, чтобы они знали, что в Вашингтоне появились новые люди, которые имеют вполне реальную точку зрения на их устремления и собираются покончить с этим. На первой пресс-конференции мне задали вопрос, можем ли мы доверять Советскому Союзу, и я сказал, что ответ на этот вопрос можно найти в том, что пишут советские лидеры: ложь и обман моральны во имя достижения коммунизма — такова всегда была их философия. Я ответил, что им нельзя доверять. (Позднее большинство журналистов неправильно поняли мой ответ, утверждая, что я назвал советских лидеров лгунами и обманщиками, не указав при этом, что я лишь процитировал то, что сказали сами русские.)
Я хотел дать им понять, что, продолжая политику экспансионизма, они продолжают гонку вооружений и тем самым держат мир на грани катастрофы. Они должны знать, что нас уже не ввести в заблуждение словами о том, что они изменились; мы хотим действий, а не слов. Им нужно понимать, что мы будем тратить столько средств, сколько необходимо, чтобы быть впереди в гонке вооружений. Мы никогда не согласимся на второе место.
Успешное развитие капитализма дало нам мощное оружие в борьбе с коммунизмом — деньги. Русские никогда не смогли бы выиграть гонку вооружений, мы могли опережать их в расходах до бесконечности. Более того, стимулы, органически присущие и заложенные в самой капиталистической системе, создали промышленную базу, которая обеспечивает постоянное техническое превосходство.
Советский Союз должен понять, что теперь Соединенные Штаты строят свои отношения с ним с новых позиций — позиций реализма, более того, мы понимаем, что взаимная ядерная нейтрализация бесполезна и опасна для всех, и у нас нет по отношению к нему территориальных притязаний. Если Советы ведут себя правильно, то им нечего опасаться нас. Мы хотим уменьшить напряженность, которая привела нас на грань ядерного противостояния.
Было просто нелепо, чтобы две крупнейшие нации продолжали наращивать и совершенствовать наступательные вооружения, способные уничтожить мир. Деньги, которые мы тратили на вооружение, могли найти лучшее применение. Я думал о том, что в Кремле должны быть люди, которые понимают, что мы, как два ковбоя с направленными друг на друга пистолетами, представляем смертельную опасность как для коммунистического, так и для свободного мира. Эти люди должны понять, что, вооружаясь до зубов, они еще больше осложняют серьезные экономические проблемы, стоящие перед Советским Союзом, которые являются самым ярким свидетельством провала коммунистической доктрины.
Откровенно говоря, я сомневался, смогу ли найти таких людей.
Вскоре после моего возвращения в Белый дом советский посол в Вашингтоне Анатолий Добрынин несколько раз сдержанно дал понять госсекретарю Александру Хейгу, что русские заинтересованы в возобновлении переговоров между Востоком и Западом о контроле над ядерными вооружениями. Но он сказал, что советские лидеры недовольны моими резкими высказываниями в их адрес. Я попросил Хейга информировать Добрынина о том, что мои слова следует понимать следующим образом: новое руководство в Белом доме относится к русским с позиций реализма, и пока они ведут себя правильно, могут ожидать того же и с нашей стороны.
У меня не было большой веры ни коммунистам, ни их слову. И все-таки продолжать взаимное ядерное противостояние до бесконечности было опасно, поэтому я решил, что если русские не делают первый шаг, то его должен сделать я.
Сидя в солярии Белого дома под весенним солнцем и ожидая разрешения докторов возобновить полный рабочий день, я думал о том, как начать этот процесс сближения. По-видимому, то обстоятельство, что однажды я был так близок к смерти, заставляло меня сделать все возможное в отпущенные мне Богом годы для уменьшения угрозы ядерной войны. Может быть, поэтому смерть пощадила меня.
После раздумий я решил написать личное письмо Брежневу. Когда я был губернатором, то виделся с ним на Сан-Клементе, куда он приезжал для встречи с президентом Никсоном. Я хотел попытаться убедить его, что Америка не является нацией "империалистов" и не имеет захватнических планов, хотя советская пропаганда писала обратное. Он должен знать, что у нас реалистическая точка зрения на советские устремления; кроме того, я хотел сообщить, что мы заинтересованы в уменьшении угрозы ядерного уничтожения.
Через неделю после выхода из больницы я написал первый проект письма Брежневу, еще не будучи уверен, что отправлю его, но мне хотелось изложить свои мысли.
До покушения я склонялся к тому, чтобы снять эмбарго на поставки зерна, введенное администрацией Картера. Нашим фермерам оно наносило больший ущерб, чем русским. Я не хотел идти на уступки Советам без взаимности, но понимал, что мы можем снять эмбарго, указав при этом, что искренне хотим улучшения американо-советских отношений. Это также продемонстрировало бы нашим союзникам, что, являясь лидером свободного мира, мы хотим взять инициативу в попытке уменьшить напряженность, порожденную "холодной войной".
Александр Хейг хотел сесть с русскими за стол переговоров по контролю над вооружениями как можно быстрее, но был против встречи в верхах в ближайшее время. Отчасти это объяснялось обеспокоенностью положением в Западной Германии и европейских странах, где в политических кругах нарастали настроения в пользу одностороннего разоружения. Он возражал против каких-либо примирительных шагов по отношению к русским до тех пор, пока они в свою очередь не представят доказательства своих миролюбивых намерений. И поэтому он был против снятия эмбарго на поставки зерна, говоря, что это будет неправильно истолковано русскими. Я понимал его позицию и чувствовал, что он в чем-то прав.
Когда я сообщил Хейгу о намерении лично написать Брежневу, он выразил недовольство, что проект составляю я. Если я собираюсь направить письмо, сказал он, то его может написать госдепартамент.
Вероятно, я впервые столкнулся с тем, когда Хейг не хотел вмешательства в международные дела не только со стороны других членов кабинета и сотрудников Белого дома. Через год мне предстояло узнать, что он не хочет, чтобы даже я как президент участвовал в формировании основных направлений внешней политики: он считал это своей прерогативой. Он не хотел проводить внешнюю политику президента, а хотел формулировать и проводить ее сам.
Я восхищался Хейгом и уважал его прошлую деятельность на посту командующего объединенными силами НАТО, поэтому, учитывая его опыт работы в Вашингтоне при администрации Никсона, пригласил его на должность госсекретаря. Но он проявлял жесткость и агрессивность, защищая свой статус и сферу деятельности от постороннего вмешательства, из-за чего внутри администрации возникали определенные проблемы. В день покушения на меня Джорджа Буша не было в городе, и Хейг незамедлительно прибыл в Белый дом, заявив, что ответственность за страну ложится на него. Мне рассказали, что даже после того, как вернулся вице-президент, он продолжал утверждать, что он, а не Джордж должен принять руководство. Тогда я ничего не знал о происходящем, но позже узнал, что остальные члены кабинета были просто возмущены. Они говорили, что он вел себя так, будто имел право сидеть в Овальном кабинете, и считал, что по конституции имеет право принять на себя руководство, — такая позиция не имеет никакого правового обоснования.
Во всяком случае, я сказал Хейгу, что, несмотря на его возражения, хочу снять эмбарго на пшеницу и собираюсь направить личное письмо Брежневу просто как человеку; помимо этого, будет и официальное письмо, сообщающее, что, снимая эмбарго, Соединенные Штаты будут строить свои отношения с Советским Союзом с позиций реализма. Государственный департамент забрал проект письма и переписал его, изложив некоторые мои личные мысли официальным дипломатическим языком, что сделало его более обезличенным, чем мне хотелось. Мне не понравилось это, поэтому я отредактировал их проект и отправил письмо в основном в том виде, в каком оно было написано первоначально. 24 апреля 1981 года Брежневу было направлено от меня два письма. В официальном письме я задавал вопрос относительно "постоянного и широкомасштабного военного наращивания, происходящего в СССР в течение последних пятнадцати лет, наращивания, которое, с нашей точки зрения, превосходит требования чисто оборонительного характера и поэтому вызывает опасения, что оно направлено на достижение военного превосходства". Уведомляя его о том, что в дальнейшем мы не намерены мириться с так называемой доктриной Брежнева, я подверг критике "заявления, неоднократно повторяемые советскими ответственными официальными лицами, из которых следует, что политическая, социальная и экономическая система страны дает Советскому Союзу право, более того, обязывает его сохранять определенную форму правления. Считаю своим долгом со всей ответственностью заявить — и подчеркиваю это, — что Соединенные Штаты отказываются принять подобные декларации как противоречащие Уставу Организации Объединенных Наций и другим международным документам. Утверждения об особых "правах", как бы они ни определялись, не могут быть использованы для ущемления суверенных прав какой-либо страны устанавливать собственные политические, экономические и социальные институты".
Упоминая возможную американо-советскую встречу в верхах, я сказал, что ей должны предшествовать "тщательная подготовка и благоприятный международный климат. Думаю, что такие условия в данный момент отсутствуют, и поэтому я предпочел бы отложить такую важную встречу на более поздний срок".
Вот текст письма, написанного от руки, которое я также отослал в Москву:
"Господин Президент, в то время как я пишу это письмо, вспоминаю нашу встречу на Сан-Клементе десять лет назад. Тогда я был губернатором Калифорнии, а Вы проводили ряд встреч с Президентом Никсоном. Они приковали к себе внимание всего мира. Никогда мир и чувства доброй воли между людьми не были так близки.
Во время нашей встречи я спросил Вас, знаете ли Вы, что надежды и чаяния людей всего мира зависят от решений, которые будут достигнуты в результате переговоров.
Взяв мою руку в свою, Вы заверили меня, что знаете об этом и всей душой и помыслами стремитесь оправдать эти надежды и чаяния.
Люди всего мира по-прежнему надеются на это. Действительно, все люди, несмотря на разный цвет кожи и национальность, имеют очень много общего. Они хотят с чувством собственного достоинства быть хозяевами своей судьбы. Они хотят трудиться и торговать по своему выбору и получать по заслугам. Они хотят мирно растить детей, не причиняя никому страданий и не страдая сами. Правительство существует для того, чтобы помогать им в этом, а не наоборот. Если люди не способны управлять самими собой, как некоторые хотят это представить, то где же среди них можно найти таких, которые способны управлять другими?
Возможно ли допустить, чтобы идеологические, политические и экономические взгляды и политика правительств заслонили от нас реальные, каждодневные проблемы народов? Будет ли обычная советская семья жить лучше или даже знать, что она живет лучше оттого, что Советский Союз навязал народу Афганистана правительство по своему выбору? Разве народу Кубы живется лучше оттого, что кубинские военные диктуют, кто должен управлять народом Анголы?
Нередко подразумевается, что эти действия вызваны территориальными амбициями Соединенных Штатов; что мы имеем империалистические планы и, таким образом, представляем угрозу вашей собственной безопасности и безопасности ново-образующихся государств. Оснований в поддержку таких обвинений не только не существует, наоборот, есть веские свидетельства того, что Соединенные Штаты в то время, когда они могли господствовать над миром без всякого для себя риска, не предпринимали никаких усилий, чтобы достигнуть этого.
Когда окончилась вторая мировая война, Соединенные Штаты были единственной страной в мире с уцелевшим промышленным потенциалом. Наша военная мощь достигла своей наивысшей точки: мы одни имели абсолютное оружие — ядерное оружие — и способность, не вызывающую сомнений, доставить его в любую точку земного шара. Если бы мы тогда стремились к мировому господству, кто мог бы противостоять нам? Но мы шли по другому пути — уникальному во всей истории человечества. Мы использовали нашу мощь и благосостояние для восстановления мировой экономики, разоренной войной, включая и государства, которые были нашими противниками. Позвольте мне сказать, что обвинения Соединенных Штатов в империализме или попытках силой навязать свою волю другим странам абсолютно несостоятельны.
Господин Президент, разве мы не должны заботиться о том, чтобы убрать все преграды, мешающие нашим народам достигнуть своих самых желанных целей? Возможно ли, чтобы преграды порождались целями правительств, целями, которые не имеют никакого отношения к реальным нуждам и желаниям наших народов?
Снимая эмбарго на пшеницу, я действовал именно в этом духе, в духе помощи народам наших обеих стран. Возможно, это решение внесет свой вклад в создание условий, способствующих началу разумного и конструктивного диалога, который поможет выполнить наши общие обязательства по достижению прочного мира".
Спустя несколько дней я получил ответ Брежнева, от которого веяло ледяным холодом. Он писал, что он также против того, чтобы сразу начать планирование встречи на высшем уровне, отверг все, что я сказал о Советском Союзе, обвинил Соединенные Штаты в том, что они начали и продолжают проводить политику "холодной войны", и затем добавил, что не нам говорить Советам, что они могут, а чего не могут делать в других регионах мира.
Даже этого было многовато за мою первую попытку личной дипломатии.
В это же время возникли другие важные проблемы в области внешней политики: решение продать наши самолеты, оснащенные системой воздушного оповещения и управления (АВАКС), Саудовской Аравии для укрепления их оборонительных позиций на Ближнем Востоке, вызвало бурю протеста со стороны большого числа американского еврейского населения, который продолжался несколько месяцев. Одновременно мы продолжали переговоры с конгрессом, чтобы ослабить растущее там давление по введению квот на импорт японских автомобилей.
1 мая эта политика дала результаты, когда Япония объявила о своем решении ограничить объем экспорта своих автомобилей в США 1 680 000 штук в год. Как я и ожидал, это остановило растущее намерение конгрессменов ввести квоты, что могло бы стать первым выстрелом в тяжелой международной торговой войне.
В тот день, когда Япония объявила о сокращении своего экспорта, в Белый дом с неофициальным визитом приехал принц Уэльский. На следующий день вечером Нэнси планировала провести официальный ужин, на который был приглашен он и еще несколько гостей. Принц Чарльз мне очень понравился; он завоевал мои симпатии еще несколько лет назад, когда по телевидению я увидел интервью с ним по случаю дня рождения, ему тогда исполнился 21 год. Корреспондент неоднократно просил рассказать, что он чувствует, живя в королевском доме с матерью, являющейся королевой Англии. "Ну, не знаю, — ответил он, — я просто называю ее мамой".
Принц, как обычно, был очарователен, полон жизни и энергии. На вопрос распорядителя, желает он кофе или чаю, принц ответил, что хотел бы чаю; принесли поднос с чаем и поставили перед ним. Через несколько минут я заметил, что принц с некоторым недоумением смотрит в чашку, и мне показалось, что он несколько обеспокоен. Мы продолжали разговаривать, и атмосфера была очень сердечная, но я знал, что что-то беспокоит его, хотя не мог понять что. Он просто держал чашку, иногда заглядывал в нее, затем поставил ее на стол, так и не сделав ни глотка. Все это время я незаметно наблюдал за ним, пытаясь понять, что же было не так. Наконец до меня дошло: официанты положили ему в чашку пакетик с чаем. И я подумал, что, может быть, он никогда раньше такого не видел.
Поняв это, я решил ничего не говорить, чтобы не смущать его, но на следующий день за ужином вспомнил этот эпизод, и он пошутил по этому поводу. "Я просто не знал, что делать с пакетиком," — сказал принц Чарльз.
После покушения в "Хилтоне" секретная служба не разрешала мне часто ходить в церковь, и мне приходилось пропускать много церемоний, на которых президенты обычно присутствуют, как, например, поиски пасхальных яиц на лужайке перед Белым домом. Когда я выезжал куда-то на общественные мероприятия, меня заставляли надевать пуленепробиваемый жилет. Вряд ли можно чувствовать себя удобно или хорошо одетым в таком жилете, особенно если стоишь под жарким солнцем, но я следовал совету охраны.
Первое, о чем я спросил врачей больницы университета Джорджа Вашингтона, — смогу ли я вновь ездить верхом. Они заверили меня, что смогу. Через месяц после выписки врачи разрешили мне провести уик-энд на ранчо, он совпадал с Днем памяти павших в войнах. Они также разрешили мне поездить верхом, но только немного.
Когда мы летели в Калифорнию, я думал, не потеряло ли "Ранчо дель сьело" своего волшебного очарования, — ведь прошел почти год после избирательной кампании и минуло пять месяцев нашего пребывания в Вашингтоне, а за это время мы были там всего один раз, и то совсем недолго. Но я напрасно беспокоился. Погода была прекрасная и ранчо тоже. Эта дикая природа и уединенность лишний раз напомнили, как мы любили его и как скучали по жизни в Калифорнии.
Последующие восемь лет ранчо было нашим любимым убежищем. Всякий раз, когда мы взлетали с военно-воздушной базы "Эндрюс" на правительственном самолете и брали курс на запад, мы уже находились под властью его пленительных чар. Я всегда брал с собой работу, но на "Ранчо дель сьело" мы с Нэнси надевали сапоги, старую одежду и там получали новый заряд энергии. Жизнь на ранчо напоминала нам, откуда мы родом. И несколько часов я, конечно, проводил в седле, чтобы поразмышлять.
Во время первой после покушения поездки на ранчо мы вновь обрели для себя ту свободу, которую больше не ощущали, находясь в Белом доме: мы так же проводили время и в последующие поездки; утром ездили верхом, а после обеда я подрезал кусты и делал другую повседневную работу на участке; затем работал с материалами, а потом мы с Нэнси ужинали у камина.
Поскольку ранчо расположено в дикой местности, то мы чувствовали и жизнь населявших ее обитателей: раз или два люди видели медвежьи следы, и кое-кого из охранников это немного обеспокоило. Они установили несколько постов вокруг ранчо, в том числе и на вершине холма около дома, откуда могли наблюдать. Однажды один из охранников пришел оттуда буквально с круглыми глазами. Он сидел на складном стуле, наблюдая за домом, когда в нескольких футах от него прошел большой горный лев; охранник решил просто не двигаться и дать ему пройти. "Часто такое бывает?" — спросил он. "Нет, — ответил я, — это немного необычно".
Я никогда не любил охоту — просто убивать животное ради удовольствия, но мне всегда нравилось собирать необычные ружья; я обожаю стрельбу по мишени и всегда держу ружье в целях защиты. Я иногда стрелял по мишени вместе с агентами секретной службы, сопровождавшими нас на ранчо, и иногда удивлял их своей меткостью. У нас на ранчо есть маленький пруд, где иногда появляются небольшие черные змеи, время от времени они на несколько секунд высовывают из воды голову. Заметив хотя бы одну, я обычно шел в дом и возвращался с револьвером 0,38 калибра, садился на корточки и ждал, пока не покажется змеиная головка. Тогда я стрелял.
Поскольку я находился футах в тридцати от пруда, агенты поражались, что каждый раз я попадал в цель. Они качали головой и говорили друг другу: "Как, черт возьми, он это делает?"
Они не знали, что вместо обычной пули револьвер был заряжен патронами с дробью, как дробовик. Какое-то время я держал это в секрете, но потом решил раскрыть им секрет.
В воскресенье, после того как мы вернулись из Санта-Барбары, куда ездили по случаю Дня памяти павших, газетный обозреватель Джеймс Килпатрик пригласил нас с Нэнси к себе на обед в Виргинию. Служба охраны разрешила поездку, и я невольно узнал еще об одной привилегии президента, оказавшейся очень приятной.
Стоял чудесный солнечный весенний день. С Южной лужайки Белого дома мы поднялись в воздух на вертолете военно-морского флота и через двадцать минут приземлились неподалеку от дома Джека. Нас встречали, и, когда мы шли к дому, он указал мне на палатку, в которой несколько человек что-то делали. "Ваши ребята целую неделю устанавливают телефоны", — сказал он. "Что значит "мои ребята?" — "Они сказали, что работают в Белом доме, и если вы куда-то едете, то у вас должна быть возможность, в случае чрезвычайных обстоятельств, соединиться с любой точкой земного шара".
Я впервые слышал об этом. Позже я узнал, что, даже если я еду к кому-то на ужин в Вашингтоне, это означает, что к моему приезду там должны быть установлены телефоны Белого дома. Но в то воскресное утро это было для меня новостью. По пути к дому Джек подробнее рассказал мне о своем разговоре с людьми из службы связи при Белом доме. Он посчитал преувеличением их слова о том, что они могут связаться с любым человеком в любой точке земного шара из этого временного телефонного узла. Тогда они ответили ему: "Хорошо, назовите кого-нибудь".
Джек назвал имя своего сына — морского пехотинца, который охранял американское посольство в одном из африканских государств. Меньше чем через пять минут их сын был на связи, и Джек и его жена смогли поговорить с ним.
Затем сотрудник службы связи не без некоторой гордости спросил: "Кто-нибудь еще?" "Да, у меня есть сын, который служит интендантом на американском военном корабле "Прэтт", — ответил Джек, — это эсминец, входящий в средиземноморский Шестой флот".
Однако через несколько минут связисты сказали, что не могут связаться с ним, на что Джек ответил: "А вы говорили, что можете связаться с любым человеком в любой точке земного шара".
"Да, как правило, это действительно так, но "Прэтт" находится на маневрах, а пока продолжаются маневры, с ним может связаться только президент", — ответили связисты.
К тому времени как Джек кончил рассказывать, мы уже вошли в большой сельский дом и начали знакомиться с другими гостями, приглашенными к обеду; среди них была молодая жена интенданта, который служил на эсминце, участвующем в маневрах где-то в Средиземном море. Эта прелестная молодая женщина сказала, что уже несколько месяцев не видела своего мужа. Я незаметно вышел и подошел к палатке службы связи. "Правда, что вы можете позвонить отсюда любому человеку, даже интенданту Килпатрику, который находится на военном корабле "Прэтт"?" "Да, сэр", — ответили мне. "Свяжитесь с ним", — попросил я.
Вернувшись в дом, я сказал этой молодой женщине, что она будет разговаривать с мужем. Вполне понятно, она очень разволновалась. Связь была установлена после того, как мы с Нэнси уже уехали с фермы, но через пятнадцать минут позвонили Джек и его невестка и сказали, что она разговаривала с мужем и была очень рада.
Недели через две я получил письмо от интенданта Килпатрика, в котором он благодарил меня за предоставленную возможность поговорить с женой. Далее он писал, каким был тот день в Средиземном море. Поскольку шли маневры, эфир был заполнен радиообменом до предела — шла обычная в таких случаях связь между кораблями и адмиралами. Вдруг в эфире раздался голос: "Вызывает Белый дом". Другой голос ответил: "Какой код?" Затем послышался третий голос: "Может быть, нет кода, может быть, это Белый дом вызывает".
"Даже Голливуд не смог бы так быстро установить тишину в эфире, — писал молодой Килпатрик. — Затем нашли скромного интенданта и сказали, что его просят к телефону".
Молодой матрос заканчивал свое письмо словами: "Все это было так, словно сам Господь Бог звонил в Ватикан и по имени позвал служку". Он так и подписал свое письмо: "Ваш служка".
От него приходили письма и в последующие годы и всегда с той же подписью. Когда Джек сказал мне, что его сын собирается продлить срок службы и что его должны повысить, я устроил, чтобы это происходило в Овальном кабинете в присутствии его семьи.
В воскресенье вечером, в тот день, когда состоялся телефонный разговор молодой жены с мужем, я сказал Нэнси: "Ты знаешь, бывают дни, когда моя работа кажется еще интереснее".
В первые месяцы пребывания в Белом доме я хотел как можно быстрее выполнить некоторые пункты моей программы. Самым важным было добиться согласия конгресса на сокращение налогов и расходов. Это было необходимо, чтобы вытащить страну из экономической неразберихи и начать модернизацию военных сил. Кроме того, я также хотел назначить членом Верховного суда женщину.
Во время избирательной кампании я обещал, что одним из моих первых назначений в Верховный суд будет женщина, но чувствовал, что еще слишком рано, чтобы одну из должностей высшего юридического органа страны занимала женщина, и поэтому для своего первого назначения хотел найти женщину — специалиста самой высшей квалификации. И уже в первый месяц своего пребывания в Белом доме, задолго до того, как открылась вакансия, мы начали подыскивать такую кандидатуру. Список потенциальных кандидатов был составлен без труда, и неудивительно: в судах работало немало выдающихся женщин-юристов. В середине весны судья Поттер Стюарт уведомил нас, что в конце текущего срока он собирается уйти на пенсию, предоставляя таким образом нужную вакансию. Я попросил министра юстиции и генерального прокурора Уильяма Френча Смита начать составлять более узкий список женских кандидатур, отвечающих этой должности.
Я знал, что судьи, как только они занимали свое кресло, начинали действовать, руководствуясь своими принципами. Дуайт Эйзенхауэр однажды сказал мне, что считает своей величайшей ошибкой в пору президентства назначение Эрла Уоррена председателем Верховного суда, так как, по мнению Дуайта, он изменил своим политическим убеждениям и стал либералом, взявшим на себя право переписывать конституцию. Я столкнулся с подобным явлением в Калифорнии.
Хотя не всегда можно быть уверенным, как, надев черную мантию, поведут себя назначенные тобой судьи, но я решил приложить все силы, чтобы выбрать самых ответственных и нейтральных в политическом отношении юристов.
В Калифорнии мы ввели систему отбора судей, которой я очень гордился. Она состояла в том, что общины независимо друг от друга выдвигают адвокатов, судей и видных граждан, чтобы потом выбрать из них наиболее квалифицированного в профессиональном отношении кандидата на открывшуюся вакансию судьи. В Вашингтоне мы не могли этого сделать, так как федеральная система судоустройства была очень разветвленной и охватывала всю страну. Но я попросил Билла Смита и Эда Миса разработать в рамках министерства юстиции систему для отбора потенциальных кандидатов на судейские должности, учитывая приток юристов со стороны органов правосудия и применяя те же требования, которые мы применяли в Калифорнии. Я отметил, что подход к отбору должен быть лишен какой бы то ни было политической направленности и что для этой должности нужны самые лучшие мужчины и женщины. Единственной "лакмусовой бумажкой" в отборе должна быть честность и судейская неподкупность. Так же как и в Калифорнии, я хотел, чтобы судьи раскрывали суть конституции, а не пытались бы ее переписывать.
На совещании с Биллом Смитом 21 июня, после того как мы сузили список, включавший несколько женских кандидатур, я вынес предварительное решение назначить Сандру Дэй О’Коннор из апелляционного суда штата Аризона в Верховный суд США.
Все, что мы узнали о ней за время поисков, убедило меня в том, что эта женщина обладает большими знаниями в области права, что она беспристрастна, справедлива и неподкупна — одним словом, является полной противоположностью судье с идеологической направленностью, а это как раз то, что мне и было нужно.
1 июля я встретился с ней в Белом доме. Во время беседы ее слова звучали откровенно и убедительно, не вызывая сомнений, что она является верным кандидатом для судейской должности. Я назначил ее, и она подтвердила все мои надежды.
В начале мая агенты ФБР сообщили, что в убийстве, происшедшем в Чикаго, замешан ливийский террорист; мы ответили тем, что направили правительству Ливии, возглавляемому Муамаром Каддафи, уведомление о том, что посольство Ливии в Вашингтоне должно быть закрыто. Каддафи — это безумец, который начинал вызывать нарастающее беспокойство не только демократических стран Запада, но и умеренных режимов арабских государств и вообще всего цивилизованного мира. Методами терроризма он старался объединить страны, исповедующие ислам, в единую нацию фундаменталистов и осуществлять над ними жесткий религиозный контроль — теократию, как в Иране, где правили священнослужители и муллы, проводя внутреннюю политику на принципах мусульманского права, наиболее радикальные формы проявления которого многие на Западе считали просто бесчеловечными. Он стремился к достижению своей цели, используя ливийскую нефть, русское оружие и терроризм.
Подобно иранскому деспоту аятолле Хомейни, с которым он часто общался и находился в тесном союзе, Каддафи был непредсказуемым фанатиком. Он считал, что его цели оправдывают любые действия, какими бы ужасными и хладнокровными по своей жестокости они ни были.
Под руководством Билла Кейси, которого я назначил директором ЦРУ, мы активизировали нашу тайную разведдеятель-ность в этом регионе, и мне стали известны некоторые детали относительно того, как Советы поставляли Ливии вооружение, а Каддафи оказывал поддержку ряду неливийских террористических группировок, действовавших по всему миру. Я хотел, чтобы он знал, что Америка не намерена терпеть терроризм и что мы сделаем все для защиты своих интересов и интересов наших союзников.
Такая возможность представилась на совещании в Совете национальной безопасности в начале июня, когда я отдал приказ Шестому флоту провести летом маневры в заливе Сидра — это часть Средиземного моря, которая гигантским полумесяцем вдается в северное побережье Ливии. Корабли и самолеты Шестого флота, базирующиеся на авианосцах, заходили в залив во время ежегодных летних маневров, но с 1970 года Каддафи начал заявлять, что юридически он является частью Ливии, а не международными водами, и потребовал, чтобы иностранные суда покинули залив. Это было равносильно тому, как если бы Соединенные Штаты провели линию от южной оконечности Флориды до американской части материка и заявили бы, что весь Мексиканский залив принадлежит Америке.
В прошлом году, когда администрация Картера предпринимала попытки по возвращению американских заложников из Тегерана, маневры Шестого флота в заливе Сидра были отменены. Министр обороны Каспар Уайнбергер настаивал, чтобы я возобновил ежегодные маневры, потому что, сказал он, если мы будем по-прежнему прислушиваться к заявлениям Каддафи о том, что залив принадлежит Ливии, это создало бы прецедент, в связи с которым любое государство сможет претендовать на любой участок акватории, находящейся за пределами установленной двенадцатимильной зоны, и вводить туда свои корабли на законном основании. Я согласился с ним и отдал приказ о продолжении маневров в августе. Позже мы увидим, как Каддафи отреагировал на наше решение.
В то воскресенье, когда я решил назначить Сандру Дэй О’Коннор в Верховный суд, я принял еще одно решение: тогда же в Кемп-Дэвид приехал министр транспорта Дрю Льюис и сообщил мне, что Объединение профессиональных авиадиспетчеров (ОПАД), члены которого работают на аэродромных контрольных вышках и радарных центрах всей страны, находящихся в ведении федерального авиационного управления (ФАУ), угрожают на следующий день начать забастовку, так как получили отказ на свое требование существенно увеличить заработную плату. Хотя я был согласен с доводом, что чрезмерные нагрузки и требования, предъявляемые к работе диспетчеров, оправдывают эту прибавку, но удовлетворение их требований обошлось бы налогоплательщикам почти в 700 миллионов долларов ежегодно. Я попросил Льюиса сообщить руководителям объединения, что, как бывший президент профсоюза киноактеров, возможно, являюсь в Белом доме самым лучшим другом их организации за все время, но не могу ни санкционировать незаконную забастовку, ни начать переговоры, пока она продолжается. И надеюсь, авиадиспетчеры понимают, что я говорю то, что думаю.
ОПАД было одним из немногих национальных профобъединений, которые поддерживали меня на выборах. Инстинктивно и исходя из своего опыта я защищал профсоюзы и права рабочих объединяться и коллективно вести переговоры с предпринимателями. Шесть сроков я был президентом своего профсоюза и возглавлял первую забастовку Гильдии киноактеров. Я был первым президентом Соединенных Штатов, являющимся пожизненным членом АФТ — КПП. Но ни один президент не мог допустить незаконную забастовку федеральных служащих. Профсоюзы могут устраивать забастовки в промышленности и останавливать производство, но нельзя позволить, чтобы забастовка остановила жизненно важную отрасль обслуживания.
Правительство и промышленность, находящаяся в частных руках, — это разные вещи. Я согласен с Калвином Кулиджем, который сказал: "Никто, нигде и никогда не имеет права бастовать против собственной безопасности".
Еще раньше конгресс принял закон, запрещающий забастовки государственных служащих, и каждый член объединения диспетчеров подписал свое согласие не бастовать, подтвердив это присягой. Я также попросил Льюиса передать лидерам объединения, что ожидаю от них выполнения данного обязательства. Затем на короткое время переговоры возобновились, но утром 5 августа после того, как исполнительный комитет объединения отказался от предварительной договоренности, более 70 процентов служащих ФАУ, в котором работают около 17 тысяч диспетчеров, все же начали забастовку.
Думаю, что это была первая реальная критическая ситуация в национальном масштабе, с которой я столкнулся как президент. Забастовка ставила под угрозу безопасность тысяч пассажиров, сотен ежедневных авиарейсов и грозила нанести еще больший ущерб нашей и без того расстроенной экономике. Но у меня никогда не было сомнений относительно того, как реагировать на это. В то утро я направил директиву инспекторам ФАУ и тем диспетчерам, которые прошли сквозь линии пикетов и вышли на работу на контрольные вышки и операторские радарные установки, — я дал инструкции прежде всего поддерживать безопасность на авиалиниях. Количество полетов должно быть сокращено до такого уровня, при котором может быть обеспечено надежное функционирование всей системы координации и управления. Затем я пригласил корреспондентов в Розовый сад и зачитал написанное от руки заявление, которое составил ночью.
Цитируя обязательство диспетчеров никогда не бастовать, я сказал, что, если они не выйдут на работу в течение сорока восьми часов, это будет означать для них расторжение контракта. Мне не хотелось нарушать жизнь и ломать карьеру этих профессионалов, многие из которых долгие годы служили своей стране, я вообще не люблю увольнять с работы. Но я понимал, что если они решили не возвращаться к работе, полностью зная все, о чем я сказал, то в таком случае я не увольнял их — они сами отказывались от своей работы на основе собственного личного решения.
Я считаю, что лидеры ОПАД плохо обошлись со своими членами. Они, очевидно, полагали, что я обманываю их или веду какую-то игру, когда сказал, что диспетчеры, не выполняющие своего обязательства не бастовать, потеряют работу и обратно приняты не будут. И еще — мне кажется, они недооценили мужество и энергию тех диспетчеров, которые решили не участвовать в забастовке.
Это был трудный период как для авиалиний и всех служащих ФАУ, так и для авиапассажиров. Но с каждым днем все больше самолетов поднималось в воздух; до начала забастовки мы обнаружили, что в системе управления воздушным движением работает примерно на шесть тысяч диспетчеров больше, чем необходимо в действительности для ее надежного функционирования.
Для того чтобы обучить новую партию диспетчеров взамен решивших не возвращаться, потребовалось бы более двух лет, но наша система управления воздушным движением вышла из этой ситуации еще более надежной и эффективной, чем когда-либо.
Считаю, что забастовка и связанная с ней ситуация явились важным моментом для новой администрации, хотя в то время я об этом не задумывался. Полагаю, она всех убедила в том, что я говорю именно то, что думаю. Между прочим, я мог бы проявить точно такую же решительность, если бы считал, что руководство не право в этом споре.
Для того чтобы добиться принятия конгрессом нашей программ по сокращению налогов и расходов, необходимы были помощь значительного количества демократов в палате представителей, а также голоса практически всех республиканцев в обеих палатах. Весной и в начале лета 1981 года, пытаясь создать коалицию сил, чтобы начать подготовку программы национального обновления, я проводил много времени разговаривая по телефону с конгрессменами и встречаясь с ними лично. Из-за последствий, вызванных неправильным управлением в течение многих лет, экономический спад углублялся с каждым днем. Я понимал, что до тех пор, пока не начнет действовать новая экономическая программа, положение дел не улучшится. Я проводил множество встреч с конгрессменами обеих партий как на Капитолийском холме, так и в Белом доме, стараясь разъяснить суть того, к чему мы стремимся, опровергая ошибочные сообщения прессы о нашей программе, распространяемые Типом О’Нилом.
Иногда мне удавалось переубедить человека и привлечь его на свою сторону, иногда нет. Мне вспоминается случай очень эффективной работы телефонных операторов Белого дома. Предстояло важное голосование по предлагаемому’ нами сокращению бюджета, и я попросил соединить меня с одним конгрессменом. После довольно большой задержки раздался телефонный звонок, и я весело спросил: "Где же мы вас нашли?" "В Новой Зеландии", — последовал ответ. "А который сейчас час в Новой Зеландии?" — "Четыре утра". Сначала я просто хотел положить трубку, но потом, извинившись, рассказал о цели своего звонка. Когда конгрессмен вернулся в Вашингтон, он проголосовал в нашу поддержку.
Опрос общественного мнения показал, что девяносто пять процентов американцев выступают за предлагаемые сокращения расходов и почти столько же — за 30-процентное сокращение налогов в течение трех лет. Но Тип О’Нил и другие демократические лидеры конгресса использовали любые процедурные уловки, которым они научились за долгие годы, чтобы блокировать готовящийся закон. Это означало, что мне придется воспользоваться приемами из арсенала Франклина Делано Рузвельта и обратиться к народу.
Тип, надо отдать ему должное, удовлетворил мою просьбу выступить на объединенной сессии конгресса через неделю после выписки из больницы. Мое появление было встречено невероятной овацией, продолжавшейся несколько минут. Я объяснил, почему считаю необходимым сокращение бюджета и налогов: чтобы покончить с экономическим кризисом в стране. В одном месте моего выступления около сорока демократов встали со своих мест и начали аплодировать. Меня это потрясло. Про себя я подумал: "Вот это да! На это ведь надо решиться, может быть, у нашей экономической программы есть шанс". Позже, в разговоре с кем-то, я пошутил, что "такой прием почти оправдал покушение".
Поскольку Тип был убежден, что я решил разрушить все, во имя чего он трудился всю свою жизнь, то после моего выступления демократическое руководство всерьез принялось за дело. Тип повсюду распространял слух, что любого демократа, который только подумает поддержать нашу программу сокращения налогов и бюджета, могут ожидать безжалостные дисциплинарные меры со стороны партийного руководства. При любой возможности он публично называл меня воплощением зла, обвиняя в агрессивности и попытках уничтожить нацию. Мне никогда не удавалось убедить Типа, что я отнюдь не хочу лишать действительно нуждающихся той помощи, которую общество должно оказывать им; я просто хочу сделать правительственные программы более эффективными и положить конец ненужным тратам, чтобы на каждый доллар из тех ассигнований, которые выплачиваются в виде социальной помощи, мы не расходовали бы два.
Через несколько дней после моего выступления в конгрессе стало казаться, что мы можем добиться своего. В начале мая я записал в дневнике: "Больше встреч с конгрессменами. По вопросу о бюджете демократы на нашей стороне; интересно слышать, как некоторые, находящиеся здесь десять и более лет, говорят, что приходят в Овальный кабинет в первый раз. Похоже, мы действительно создаем коалицию".
На следующий день мы получили тому реальное подтверждение. Шестьдесят три демократа бросили открытый вызов Типу и вместе с абсолютно всеми республиканцами палаты представителей проголосовали за бюджетную резолюцию Грэмма — Латта, первую из серии акций конгресса, резко сокращающей федеральные расходы в 1981 году на миллиарды долларов. "Мы никогда не могли предвидеть такого резкого изменения в голосовании, — писал я в дневнике. — Мы чувствовали, что выигрываем благодаря консервативному демократическому блоку, но мы ожидали, что часть республиканцев выпадет, и мы могли бы победить с перевесом в один-два голоса. Уже давно республиканцы не одерживали такой победы".
В голосовании к республиканцам присоединилась группа демократов, которые, как член палаты представителей от штата Техас Фил Грэмм, называли себя "жучками-долгоносиками" и разделяли нашу точку зрения, что правительство слишком много расходует национальных средств, и выступали за сокращение расходов. Без поддержки этой группы нам никогда не удалось бы добиться принятия программы экономического обновления.
Как ни сладка была эта первая победа, нам предстоял еще долгий путь по двум направлениям — сокращение расходов и снижение налогов.
Я вполне отдавал себе отчет, что мне придется пойти на компромисс и остановиться на менее чем тридцатипроцентном сокращении налогов в течение трех лет, но совершенно неожиданно я получил подарок: в конце мая группа демократов объявила о том, что они разработали свои предложения в связи с нашим планом налогового сокращения; они отвергали тридцатипроцентное трехлетнее сокращение и выступали за меньшее сокращение ставок индивидуальных подоходных налогов, одновременно предлагая снижение максимального тарифа непроизводственного дохода с семидесяти до пятидесяти процентов. Сначала я тоже хотел ввести такой пункт, но предположил, что демократы будут критиковать нас за пособничество богатым слоям общества, и поэтому мы исключили его из нашего пакета предложений. Чтобы показать свое участие в разработке победившей новой налоговой реформы, некоторые демократы также выступали за введение индексации тарифов подоходного налога, чтобы тарифы ежегодно понижались вместе с ростом инфляции, а это перекроет пути "переползанию" из одной налоговой группы в другую.
Я согласился с их предложениями и принял 20-процентное сокращение тарифов, которое должно происходить поэтапно в течение трех лет — на пять, десять и еще раз десять процентов; я приветствовал его, назвав величайшим двухпартийным решением вопроса. В дневнике я записал: "Ч. т! Это больше, чем мы могли рассчитывать. Я доволен понижением с семидесяти до пятидесяти процентов. Единственное, от чего нам пришлось отказаться, — это первое десятипроцентное понижение, которое должно было начаться в январе прошлого года; вместо него мы получили пятипроцентное, начинающееся в октябре нынешнего года. Таким образом, вместо тридцатипроцентного сокращения в течение трех лет будет двадцатипятипроцентное в течение двух лет и трех месяцев".
Я старался сохранять создавшуюся атмосферу в конгрессе и ковать железо, пока горячо. В начале июля я вылетел в Чикаго якобы для того, чтобы выступить там с целью сбора средств в фонд избирательной кампании губернатора Джима Томпсона, но использовал эту поездку для посещения округа Дэна Ростенковски, председателя постоянной бюджетной комиссии палаты представителей; я сказал избирателям, что судьба предложений по сокращению налогов находится в его руках. И убедил их написать ему: "Если все вы и ваши соседи направите такое же обращение в Вашингтон, то мы получим сокращение налогов, и получим его уже в этом году". Позже мне сказали, что после этой встречи Ростенковски получил сотни писем и по мере того, как наша борьба за налоговое сокращение подходила к концу, стал чем-то вроде примиряющего посредника между демократическими лидерами в палате представителей.
Наступал такой момент, когда все развитие событий вскоре должно было достигнуть критической точки. В середине июля Нэнси вылетела в Лондон, чтобы присутствовать на бракосочетании Его Королевского Высочества принца Уэльского и леди Дианы Спенсер. "Я чувствую себя неспокойно, когда не вижу ее несколько минут, — писал я в дневнике в тот вечер. — Как же я продержусь несколько дней? Без нее даже солнце светит не так ярко и тепло". Но масса дел отвлекала меня от этих мыслей.
В понедельник, 27 июля 1981 года, начиналась решающая неделя, на которой должна была определиться судьба нашей программы. Почти все, кто следил за событиями, от членов аппарата Белого дома до корреспондентов, говорили, что схватка слишком близка, чтобы объявлять о ней.
Всего полгода назад я приехал в Вашингтон, чтобы на практике осуществить идеи, в которые верил долгие годы. Теперь же у меня оставалось лишь несколько часов — конгрессу предстояло рассмотреть две налоговые программы: программу администрации и программу, составленную руководством демократов, направленную на удовлетворение требования народа о снижении налогов. Она предусматривала пятнадцатипроцентное сокращение налогов в течение двух лет, распределение большей части связанных с этим льгот среди населения с низким уровнем дохода и исключала многие моменты, связанные с помощью федерального правительства, необходимой для того, чтобы способствовать и поощрять капиталовложения в развитие промышленности и бизнеса и дать толчок всей экономике. Я был убежден, что если план экономического обновления будет работать, то конгресс должен в национальном масштабе выделить средства на социальную помощь всем американцам в равной степени в течение трех лет. Я считал, что это обеспечит занятость миллионам американцев и положит начало экономическому возрождению.
Но я знал также, что если наш план будет принят, то этого будет недостаточно, чтобы заставить конгресс увидеть свет в конце тоннеля; мне надо было заставить конгрессменов почувствовать его тепло. В тот понедельник практически весь день, с раннего утра до семи тридцати вечера, я был либо на телефоне, либо встречался с конгрессменами, агитируя их за нашу программу снижения налогов. В восемь я выступил по национальному телевидению и, сравнивая план демократов с нашим, сказал: "Вся правда состоит в том, что мы должны сделать выбор не между двумя планами по сокращению налогов; мы должны сделать выбор между сокращением или повышением налогов". (В соответствии с их программой общая сумма налогов, которую должны будут выплатить американцы, не уменьшилась бы, а увеличилась.) Затем я обратился к народу с просьбой сообщить свою точку зрения своим избранным представителям. Телефонная станция Белого дома разрывалась от звонков со всей страны — их было больше, чем когда-либо после моих выступлений; из каждых семи человек шесть высказывались в поддержку налогового законопроекта администрации.
Утром на следующий день я опять звонил конгрессменам: большинство говорили, что после выступления их телефоны буквально разрывались и что звонившие поддерживают программу администрации. "Завтра наступает решающий день, — писал я в дневнике 28 июля перед тем, как лечь спать, — и уже поздно думать об этом, но не сомневаюсь, что народ с нами". Вот следующая запись в дневнике:
"Среда, 29 июля:
Весь день был посвящен телефонным звонкам конгрессменам за исключением нескольких звонков послам.
Теперь я не боялся, что мы не пробьемся, не преодолеем даже самое худшее, что можно ожидать. Проходили часы, и у меня возникло ощущение, что происходит что-то хорошее. Во второй половине дня мне сообщили, что сенат принял законопроект (наш) 89 голосами против И. Затем, когда настал решающий момент в палате представителей, мы победили в соотношении 238:195. Мы получили 40 голосов демократов. При окончательном утверждении к нам присоединилось еще почти 100 голосов, таким образом, мы получили перевес в соотношении 330 к 107 или около того. Вместе с нашей победой по бюджетному вопросу это явилось величайшим политическим завоеванием за последние пятьдесят лет.
Мне позвонил Тип О’Нил и лидеры его партии и в самых любезных выражениях поздравили с победой.
Теперь мы должны заставить нашу программу работать, и мы это сделаем".
Экономическая программа, с которой полгода назад я приехал в Вашингтон, была принята. Мне предстояло воплотить в жизнь еще одну мечту: ослабить угрозу ядерной войны.
В начале августа в Белый дом приехал один из высокопоставленных адмиралов, чтобы проинформировать меня и кабинет министров о маневрах, которые должны были начаться в заливе Сидра в конце месяца. Он сообщил, что время от времени ливийские самолеты летают над нашими кораблями в северной части залива, выходящей в Средиземное море, и в воздушном пространстве, в котором находятся наши самолеты, и что с началом маневров подобные случаи могут участиться. Совершенно ясно, что он хотел получить рекомендации, как должен реагировать флот, если ливийские самолеты откроют огонь по нашим самолетам или кораблям или каким-то другим способом будут препятствовать свободе передвижения в открытом море.
Мой ответ был простым: если по нашим кораблям или самолетам будет открыт огонь или каким-то иным способом будут ущемляться права, которыми обладают суверенные государства в международных водах, флот должен отвечать тем же. "Всякий раз, когда мы посылаем американских граждан в любую точку земного шара, где на них может быть совершено нападение, они имеют право давать отпор", — сказал я.
Один из членов кабинета спросил: "А что вы скажете о праве преследования?"
Он хотел знать, на какое расстояние наши самолеты могут вести преследование ливийских самолетов в случае нарушения последними международного права.
Адмирал сделал паузу, откашлялся и в ожидании ответа посмотрел на меня, и вдруг в комнате стало очень тихо.
"Вплоть до самого ангара", — сказал я.
На лице адмирала появилась улыбка, и он ответил: "Слушаюсь, сэр".
Через несколько дней в Вашингтон прибыл с государственным визитом президент Египта Анвар Садат. Беседуя с ним в Овальном кабинете, я рассказал о планах проведения маневров. Не дав мне докончить, он почти воскликнул: "Великолепно!"
Садат был очень симпатичным человеком, с чувством юмора и собственного достоинства, он прекрасно разбирался в событиях на Ближнем Востоке, знал государственных деятелей этого региона. Он был не только верным союзником Соединенных Штатов, но и мужественным государственным деятелем, так как усилия по достижению мирных отношений с Израилем поставили его в изоляцию со стороны большинства арабских стран. Так же как и Картер, я считал его выдающейся фигурой на Ближнем Востоке и полагал, что он, возможно, держит ключ к урегулированию долгой и ожесточенной борьбы между арабами и евреями в этом регионе.
Помимо обсуждения сложной задачи по разрешению арабо-израильских разногласий, визит Садата имел и другие цели. Связанные с Каддафи и аятоллой Хомейни террористы и радикально настроенные мусульманские круги, стремясь создать исламское фундаменталистское государство, старались свергнуть правительство Садата. Кроме того, они совершали весьма крупные вторжения в соседние Судан и Чад. Садат говорил, что целью фундаменталистов и ливийского руководства является отстранение его от власти и создание в Египте правительства, сходного с иранским режимом. Он также сказал, что Советский Союз ведет активную деятельность, чтобы добиться влияния среди членов и сторонников исламского фундаменталистского движения, и в качестве своего представителя в этом регионе использует Ливию, поставляя ей крупные партии вооружений, которые Ливия в свою очередь переправляет террористическим группировкам Ближнего Востока и других стран. Еще раньше, узнав, что имеются признаки сосредоточивания Ливией военных сил вдоль своей границы с Египтом, Соединенные Штаты согласились оказать Египту ограниченную техническую помощь и другие виды поддержки, если Каддафи и впрямь совершит нападение.
Я заверил Садата, что мы будем продолжать оказывать посильную помощь Египту, и, когда он уехал, у меня осталось хорошее ощущение от его визита. Вечером я записал в дневнике: "Рад, что, может быть, вместе мы сможем что-нибудь сделать в плане установления мира на Ближнем Востоке".
Спустя две недели, 20 августа, по приказу Каддафи несколько его самолетов открыли огонь по двум нашим реактивным самолетам "F-14", базирующимся на американском авианосце "Нимиц", который принимал участие в морских маневрах. Инцидент произошел в заливе Сидра примерно в шестидесяти милях от ливийского побережья, далеко в международных водах, и в соответствии с моими инструкциями "F-14" развернулись, открыли ответный огонь и сбили два ливийских самолета.
Соединенные Штаты направили Каддафи ноту, в которой говорилось, что мы не намерены позволять ему самовольно устанавливать права на огромном участке Средиземного моря, так как это является полным пренебрежением международным правом. Этим самым я хотел довести до сведения других, что теперь в Белом доме новое руководство и что впредь, когда под угрозу ставятся их законные интересы, Соединенные Штаты намерены действовать без колебаний.
Через несколько дней после инцидента в заливе сотрудниками службы безопасности была получена секретная информация, гласящая, что Каддафи сообщил кому-то из своих коллег о том, что намерен организовать на меня покушение. Поэтому мне опять пришлось надевать пуленепробиваемый жилет, появляясь при большом скоплении народа.
Позднее агенты службы безопасности получили информацию, которую они считали в высшей степени достоверной, о том, что не только я, но и Джордж Буш, Каспар Уайнбергер и Александр Хейг являются целью покушений ливийских ударных групп, нелегально проникших в Соединенные Штаты. С этого момента меры безопасности стали еще более жесткими — я не только был обязан носить пуленепробиваемый жилет, но был предпринят ряд других мер, о которых не могу говорить даже сейчас. Единственное, о чем могу сказать, что если мы отправлялись куда-то на вертолете, то маршрут следования выбирался всего за несколько минут до взлета, так как разведка сообщила, что с целью сбить президентский вертолет в страну проникла ливийская группа, вооруженная ракетой с инфракрасной головкой наведения, которую можно запустить вручную.
Спустя два месяца с тех пор, как мы с Нэнси простились с Анваром Садатом и его женой Джехан в Белом доме, меня разбудил ранний телефонный звонок Александра Хейга. Он сказал, что в Садата стреляли, но надеются, что он останется жив.
Через несколько часов мы узнали, что Садат только что скончался; его убили мусульманские фундаменталисты. Я должен был продолжать работу, следуя обычному расписанию, но было очень трудно сосредоточиться.
Это известие явилось тяжелейшим ударом для нас с Нэнси: за два дня мы провели с Садатом и его женой только несколько часов, но в душе осталось чувство, что между нами возникли глубокие дружеские отношения, которые будут продолжаться очень долго. И вот теперь, совершенно неожиданно, не стало этого выдающегося деятеля, такого доброго, теплого, веселого человека; это была большая трагедия для всего мира и ужасная, горькая потеря лично для нас.
Спустя несколько часов я смотрел выступление Муамара Каддафи по телевидению. Он чуть ли не плясал, радуясь смерти Садата, а ливийцы веселились на улицах. Позже мы узнали, что даже до официального подтверждения смерти Садата Каддафи выступил по радио и от имени исламского фундаментализма призывал к священной войне; эта пропаганда имела прямое отношение к убийству Садата и должна была быть подготовлена еще до того, как в Каире прозвучали выстрелы. Он наверняка знал заранее, что готовится убийство Садата.
Молясь за Садата, я старался подавить в себе ненависть, которую испытывал к Каддафи, но не мог, презирая его за случившееся в Каире.
В Ливии проживают сотни американцев, и это ограничивало нас в действиях, которые мы могли предпринять по отношению к этому злобному человеку. По скрытым дипломатическим каналам мы дали знать Каддафи, что любые акты терроризма в отношении американских граждан будут рассматриваться как акты военных действий, на что мы отреагируем соответственным образом.
Я надеялся, что после воздушного боя в заливе Сидра он понял, что мои слова не расходятся с делом.
18 ноября 1981 года я выступил в национальном пресс-клубе в Вашингтоне с обращением, транслировавшимся по телевидению, в котором заявил о своем обязательстве уменьшить риск ядерной войны и обратился с призывом к Советскому Союзу объединить наши усилия на пути к достижению этой цели. Обращение передавалось в прямом эфире по системе космической связи, разработанной директором Информационного агентства США Чарльзом Уиком. Выступая, я не мог отделаться от иронической мысли: я говорил о мире в пуленепробиваемом жилете. Агентами разведки была получена информация о том, что в стране находится убийца по имени Джек, замысливший покушение на меня в день выступления. Вероятно, в национальном пресс-клубе в тот день было больше агентов службы безопасности, чем журналистов, и я был больше всех рад этому: если Джек находится в зале, то он не сможет пробиться через стену, образованную агентами безопасности, и выполнить свое задание, а я могу выступить с самой важной речью, посвященной внешней политике, которую когда-либо произносил.
Принципы, содержащиеся в выступлении, обрели конкретную форму за долгие месяцы дебатов внутри администрации. Надеясь, что это будет воспринято Москвой как искренняя попытка начать процесс сокращения вооружений, я призвал к уничтожению всех видов ядерных вооружений среднего и меньшего радиуса действия (РСМД) в Европе обеими сторонами; это предложение потом стало известно как нулевой или двойной нулевой вариант.
Кроме того, я пригласил Советский Союз начать новый раунд переговоров, направленных на сокращение запасов стратегических ядерных вооружений дальнего радиуса действия до равного и поддающегося проверке уровня. Я также предложил называть новые переговоры не переговоры по ограничению стратегических вооружений (название в основном тщетных предыдущих переговоров по контролю над межконтинентальными ядерными вооружениями) — а посмотреть на них с точки зрения нового подхода и назвать их переговоры СТАРТ — СОЛТ по сокращению стратегических вооружений[34].
Мной также было предложено начать переговоры по достижению паритета в области обычных вооруженных сил между Востоком и Западом, что являлось очень важным шагом, если мы собирались сокращать наши ядерные арсеналы в Европе.
Нам предстоял долгий и нелегкий путь к сокращению вооружений. И я понимал, что этот процесс должен начаться с увеличения вооружений. За несколько недель до своего выступления я окончательно одобрил план модернизации наших стратегических вооруженных сил, предусматривающий многомиллиардные ассигнования. Для того чтобы гарантировать восстановление и удержание Соединенными Штатами военного превосходства над Советским Союзом, который вот уже в течение десяти лет, вкладывая колоссальные средства, вел наращивание самого крупного за всю историю человечества воен ного потенциала, мы решили построить сто бомбардировщиков "В-1В" на смену приходящим в негодность бомбардировщикам "В-52" (администрация Картера отменила разработку бомбардировщика, В-1"). Также было принято решение построить сто новых межконтинентальных баллистических ракет MX "Писки-пер"; развернуть новые ядерные подводные лодки и разработать новую ракету "Трайдент" для их оснащения; провести разработку бомбардировщика "Стелс", который нельзя было бы обнаружить советскими радарными установками; и наконец, создать несколько видов кораблей, истребителей и космических спутников для нужд связи и других военных целей. В течение следующих пяти лет многие, кто критиковал мою политику, будут утверждать, что с моей стороны это было противоречием и даже ханжеством — в ядерный век взять на себя миссию поисков мира методами наращивания ядерного оружия. Но совершенно очевидно, что, если мы собирались добиться каких-то результатов, убеждая русских пойти по пути сокращения вооружений, мы должны были разговаривать с ними с позиции силы, а не слабости. Если хочешь подойти к русским с голубем мира в одной руке, то в другой обязательно должен быть меч.
Почти все время, начиная со второй мировой войны, мы были впереди Советского Союза в области ядерного оружия. Но в конце 70-х Советы догнали и перегнали нас по ряду критически важных нововведений, включая разработку необыкновенно мощных межконтинентальных баллистических ракет (МБР), способных доставлять разделяющиеся ядерные боеголовки и производить огромные разрушения на большом расстоянии. Русские построили новые подводные лодки, оснащенные пусковыми установками, армаду современных кораблей, десятки тысяч танков и другие виды обычного оружия. Все это изменило соотношение сил не в нашу пользу.
Во время кубинского кризиса в начале 60-х годов противостоять Советам было относительно легко: по численности ядерного оружия мы превосходили их почти в десять раз; Хрущев отступил, и Советы убрали с Кубы свои ракеты. Но к началу 80-х соотношение сил совершенно изменилось. Советский Союз быстро увеличивал количество ракет, и его ядерные вооруженные силы по численности превзошли наши.
За то время, когда военный потенциал Советского Союза достиг огромных размеров, мы не построили ни новых бомбардировщиков, ни новых ракет, а моральный дух и боевая готовность наших вооруженных сил упали. Если мы собирались покончить с тем тревожным положением в мире, которое Советы создавали своей политикой, нам нужно было убедить их выступить с требованием мира. И поэтому, готовясь к новым переговорам по контролю над вооружениями, мы начали исправлять ситуацию, сложившуюся в результате долгого пренебрежительного отношения к своим вооруженным силам.
Предлагая двойной нулевой вариант, я исходил из реальностей, образовавшихся вследствие ядерной политики, проводимой в Западной Европе: в 1979 году Советы начали развертывание новых мобильных ракет "СС-20" с тремя боеголовками и радиусом действия три тысячи миль; за одну неделю проводилось развертывание двух таких ракет. Специальная разработка ракеты предусматривала возможность достижения из Советского Союза крупных городов Западной Европы. Тогда наши союзники по НАТО попросили Соединенные Штаты предоставить им ядерное вооружение аналогичного радиуса действия, которое они могли бы использовать в случае нападения из Москвы. Администрация Картера предложила развернуть ракеты "Першинг-11" и крылатые ракеты. Наряду с этим, проводя, как ее тогда называли, "политику параллельного реагирования", члены НАТО высказались за предложение начать с русскими переговоры по сокращению ядерных вооружений в Европе.
Теперь, когда я был президентом и ядерные ракеты РСМД американского производства готовились к отправке в Европу, у некоторых европейских лидеров появились сомнения относительно этой политики. Тысячи европейцев, подхлестываемые советской пропагандой, вышли на улицы с протестами против планов размещения дополнительных контингентов ядерного оружия, выдвигая тот довод, что из-за его присутствия ядерные войны будут вестись в Европе. (Я удивляюсь, почему эти антивоенные группировки обращают свой гнев против собственных лидеров — ведь именно Советы направили на Европу ядерное оружие.)
Во время своего визита в Белый дом лидер оппозиционной партии Германии Гельмут Коль сказал мне, что методы советской пропаганды становятся все более утонченными и эффективными, убеждая европейцев в том, что Соединенные Штаты — это милитаристски настроенная и жаждущая крови страна. Такой взгляд на Америку просто шокировал меня: американцы — самые нравственные и великодушные люди; в течение тридцати пяти лет после второй мировой войны мы помогаем нашим бывшим союзникам и врагам восстанавливать экономику, в самых отдаленных уголках света мы защищаем свободу и демократию, а вот теперь — по словам Коля — нам отводится роль каких-то преступников и злодеев. Совершенно ясно, что нам надо приложить больше сил к тому, чтобы все узнали о наших моральных ценностях и нравственности и о наших обязательствах по созданию мирного будущего, свободного от ядерной угрозы.
После детального обсуждения проблемы с кабинетом министров и нашими военными экспертами я решил выступить с предложением двойного нулевого варианта, который поддерживал и тогдашний канцлер Западной Германии Гельмут Шмидт: я сказал русским, что если они ликвидируют свои ракеты "СС-20", два вида ракет меньшего радиуса действия — "СС-4" и "СС-5", нацеленные на Западную Европу, то мы откажемся от плана развертывания "Першингов-II" и крылатых ракет. Тогда в Европе не останется ядерного вооружения РСМД.
Александр Хейг не был приверженцем двойного нулевого варианта. Он считал, что для противостояния советской угрозе НАТО нужны новые ракеты, а предлагаемый вариант, по его мнению, не оставлял нам свободы действий в споре с русскими; он предлагал, что, выступая с планом двойного нулевого варианта, мы должны указать, что хотели бы рассмотреть возможность для обеих сторон оставить в Европе по нескольку ракет РСМД, то есть предложить вариант "ноль плюс". С другой стороны, Каспар Уайнбергер решительно выступал в поддержку двойного нулевого варианта; он считал, что в этом случае переговоры по контролю над вооружениями будут продвигаться вперед на реалистической основе и поставят Советы в оборонительную позицию в европейской пропагандистской войне.
Это был один из многих моментов, с которыми я сталкивался как президент, когда, следуя своему правилу, предлагал членам кабинета высказываться откровенно и отстаивать свою точку зрения, что помогало мне потом прийти к единственно правильному в данном случае решению. Труднее всего принять решение бывает именно в тех ситуациях, когда с обеих сторон звучат веские аргументы; обдумывая проблему, необходимо взвесить все преимущества и недостатки двух вариантов и сравнить их между собой. Обычно шел яростный спор, потом совещание заканчивалось и я говорил: "После того как я еще раз все обдумаю, я приму решение". Иногда я мог назначить еще одно совещание, сказав, что хотел бы услышать больше аргументов с обеих сторон по данному вопросу; тогда возникала новая дискуссия, и это помогало мне прийти к решению. Пока шел спор, я сохранял непроницаемое выражение лица. Затем я заканчивал совещание, уходил и принимал решение. Если была возможность, я ездил верхом, это всегда помогало, а иногда я мог просто стоять под душем и думать или обдумывать проблему сидя за столом или просто перед тем как заснуть.
В данном конкретном случае у меня было время, чтобы сделать выбор: я совершал перелет через страну на уникальном, специально оборудованном самолете "Боинг-747". Иногда его называли "Судный день", потому что это был огромный реактивный самолет без окон, напоминающий подводную лодку, буквально нашпигованный коммуникационным оборудованием. Я узнал, что если брифинг намечалось проводить в самолете, то где бы я ни находился, этот самолет был всегда рядом: предполагалось, что в критический момент я должен находиться в нем и руководить действиями правительства во время начала ядерной атаки. И в этом стремительно мчавшемся вперед самолете я принимал решение по контролю над ядерными вооружениями.
Идея Александра Хейга выдвинуть гибкое предложение имела свои достоинства, но еще в то время, когда я вел переговоры с компаниями от имени профсоюза, я понял, что никогда нельзя заранее открывать все карты. Если бы мы сначала объявили, что нашей целью является полное запрещение ядерного оружия среднего и меньшего радиуса действия в Европе, а потом дали понять, что хотели бы оставить несколько ракет, то подошли бы к итоговому моменту нашей позиции на переговорах еще до начала самих переговоров. Я считал, что нашей целью должно быть полное запрещение всех видов вооружений РСМД в Европе, и тем самым мы бы со всей очевидностью показали Советскому Союзу, нашим союзникам, людям, протестующим на улицах Западной Германии и других стран, что, выступая с этой инициативой, мы действительно хотим сокращения ядерного оружия.
В конце концов мы достигли своей цели — двойного нулевого варианта в вопросе о запрещении ядерных вооружений средней и меньшей дальности в Европе. Но на это ушло больше времени, чем я предполагал, и все оказалось намного труднее.
Первый год моего пребывания в Белом доме подходил к концу. По многим вопросам я мог чувствовать удовлетворение: начался первый этап сокращения налогов — самого большого сокращения за всю историю нации, что позволило американцам сохранять и тратить больше из зарабатываемых ими средств, а это уже были первые признаки возрождения экономики. Конгрессом были одобрены большие сокращения федеральных расходов, чем за все предыдущие годы; при этом сохранялась широкая система социальной помощи безработным, нетрудоспособным и нуждающимся американцам. Исходные процентные ставки упали на шесть пунктов отчасти благодаря жесткой денежной политике со стороны федерального резервного управления (которую я поддерживал), уровень инфляции впервые за три года снизился на десять процентов.
Как я и обещал в своем инаугурационном выступлении, мы приступили к осуществлению нашей задачи с того, что заставили правительство работать вместе с нами, а не только осуществлять руководящую функцию, действительно быть рядом с нами и помогать, а не только, выражаясь фигурально, погонять нас. Ежегодный рост федеральных расходов сократился почти наполовину и составил семь с половиной процентов по сравнению с примерно четырнадцатью процентами предыдущих трех лет. Теперь, когда вице-президентом стал Джордж Буш, мы начали борьбу с ненужными ограничениями, тормозящими развитие нашей экономики, постепенно ликвидируя тысячи страниц бюрократических правил и инструкций. Мы начали восстанавливать узурпированные чиновниками права и полномочия штатов и городов, не ограничивая использование "целенаправленных субсидий" жесткими рамками, что дало возможность учителям и местным властям более эффективно распоряжаться федеральными ассигнованиями, так как до этого основные решения принимались чиновниками из Вашингтона; они устанавливали и диктовали штатам и городам свои правила и спускали распоряжения, на что именно и как должны быть потрачены выделенные субсидии.
В области внешней политики мы вновь вернулись к столу переговоров с русскими, чтобы начать нелегкий процесс уменьшения угрозы ядерной войны, одновременно, впервые за последние двадцать лет, приступив к коренной модернизации наших стратегических и обычных вооруженных сил. Чтобы поднять престиж военной карьеры, мы начали привлекать в добровольную наемную армию лучших и наиболее образованных молодых людей.
В результате, как мне кажется, в самой нации начался долгожданный процесс духовного возрождения. В людях вновь появилось стремление увидеть Америку такой, какой более трехсот лет назад, стоя на палубе маленького суденышка в заливе Массачусетс ее видел Джон Уайнтроп. Тогда собравшимся на пороге Нового Света он говорил о том, что они получили возможность создать новую цивилизацию, которая, в отличие от всех предыдущих, будет основана на принципах свободы, создать неповторимый и ни на что не похожий "сияющий город на вершине".
Но еще много должно быть сделано во имя нашего прогресса.
Экономический спад, которого страна не знала с 30-х годов, углублялся, и в мире было очень неспокойно. Леонид Брежнев резко отклонил мои попытки установить более теплые отношения между нашими странами. На Ближнем Востоке чувства недоброжелательности и ненависти, подспудно тлевшие еще с библейских времен, вылились в жестокую войну. В Афганистане безжалостными методами, граничившими с варварством, Советы пытались подавить ветер свободы, а в Польше марионеточное правительство готовилось ввести военное положение, чтобы задушить растущее профсоюзное движение. Цинично отвергая основные права человека, советские лидеры (а некоторые их них, действуя в духе антисемитизма, берущего начало в кровавых погромах России прошлого) сделали пленниками режима тысячи евреев, отказывая им в эмиграции. Каждый день приносил новые свидетельства того, что Фидель Кастро — "уполномоченный Москвы" — переправляет все большие партии вооружения и своих коммунистических советников в страны Центральной Америки, а Никарагуа превращается в базовый лагерь "коммунизации" этого региона. В 1979 году, после свержения диктатора Анастасио Сомосы, к власти там пришло сандинистское правительство, торжественно пообещав народу и Организации американских государств, что начнет в стране демократические преобразования. Оно говорило о свободных выборах, свободной прессе, свободном предпринимательстве и независимом судебном праве. Но через несколько недель после свержения Сомосы сандинисты начали заменять одну диктатуру другой: они захватили теле- и радиостанции, ввели цензуру, а любые демократические настроения стали подавляться еще более насильственно и жестоко, чем при Сомосе. Одновременно они вступили в союз с Кастро, Москвой и странами восточного блока.
Придя к власти, сандинисты начали предпринимать попытки экспортировать идеи марксистской революции в соседний Сальвадор и другие страны Централънои Америки. Они оказались настоящими мастерами пропаганды, изображая себя в глазах европейцев и американцев хорошими и добрыми, говоря при этом, что осуществлению их демократических реформ мешает "великий северный колосс", то есть мы.
В начале моего пребывания в Белом доме мы выступили с инициативой оказать помощь странам Карибского бассейна и Центральной Америки в преодолении тех огромных экономических и социальных трудностей, которые создают во многих из них благоприятную почву для возникновения революции и ведения подрывной деятельности. Но вскоре стало совершенно очевидно, что этого будет недостаточно, чтобы остановить приверженцев марксизма, финансируемых Кастро и Брежневым. И хотя раньше наши друзья в Мексике и Венесуэле дали понять, что будут всячески содействовать нашим усилиям, направленным на то, чтобы препятствовать проникновению марксистской идеологии в Латинскую Америку, становилось ясно, что они не готовы взять на себя необходимые для этого обязательства, и получалось, что в основном только США должны будут оказывать такое противодействие, но не вводя свои войска. Со своей стороны я никогда не рассматривал подобного варианта.
Билл Кейси и еще несколько сотрудников ЦРУ разработали план противостояния коммунистической угрозе в Центральной Америке. Он включал в себя программу тайных операций на несколько месяцев вперед по оказанию поддержки никарагуанцам, выступающим против сандинистского правительства и пытающимся остановить переправу советского оружия с Кубы в Никарагуа и Сальвадор. Вначале их было немного, но они составили ядро никарагуанских борцов за свободу.
Через месяц, после более детальной проработки программы, я одобрил план, надеясь, что с его помощью можно будет остановить проникновение коммунистических идей в страну, находящуюся в семистах милях от наших границ. Как будут развиваться события — покажет время.
На фоне всех этих событий началось разрушение "железного занавеса". В Польше наступал процесс прозрения и освобождения от идей советского коммунизма — тогда мы еще не осознавали, что это стало предвестником грядущих великих исторических событий в Восточной Европе. Польские смельчаки выступили с требованием одного из основных прав человека — права организации профсоюза вопреки правительству, запрещающему образование любого другого органа власти или влияния, кроме него самого.
Но, увидев, что волна героического и стихийного свободолюбия не утихает, коммунистические лидеры Польши были вынуждены минимально удовлетворить требование "Солидарности", созданной Лехом Валенсой, признав профсоюз действительным выразителем интересов рабочих; под неослабевающим давлением правительство даже заявило, что собирается провести крошечную демократическую реформу польской коммунистической партии.
На подобные акты неповиновения Москва ответила весной 1981 года началом военных маневров вдоль польской границы. В Варшаве было введено чрезвычайное положение и был отдан приказ остановить начавшийся процесс либерализации. К тому времени в силу несостоятельности коммунистической доктрины польская экономика приближалась к развалу и была уже не способна прокормить народ, и тогда же, резко сократив кредиты, Москва поставила ее на грань полного краха.
Как мне кажется, в Польше происходили волнующие события. За "железным занавесом" пробивало себе дорогу к жизни одно из основных и неукротимых стремлений человека — стремление к свободе. Это была первая трещина в оплоте коммунистического тоталитаризма.
Я хотел занять такую позицию, которая бы ни в коей мере не препятствовала начавшемуся процессу и в то же время всячески бы ему способствовала. Именно его мы ждали после окончания второй мировой войны. То, что происходило в Польше, могло захватить и всю Восточную Европу.
Но мы были ограничены в своих действиях, и поэтому перед нами встал ряд проблем.
Несмотря на наше желание дать знать польскому народу о нашей поддержке в их борьбе за свободу, мы не могли допустить каких-либо действий, в результате которых у них сложилось бы неверное впечатление о нашей готовности оказать военную помощь во время революции (некоторые считают, что Соединенные Штаты так же поступали незадолго до обреченного на неудачу восстания 1956 года в Венгрии). Как бы ни было велико желание помочь, но наши люди могли поддержать далеко не все действия, имевшие место в Польше, особенно в той непонятной ситуации, когда польское правительство, по всей видимости, потребовало ввода советских войск.
Мы хотели помочь накормить голодающих поляков и в то же время не хотели делать ничего, что поддерживало бы хиреющее правительство и продлевало бы жизнь коммунистической идеологии. Мы не хотели способствовать сохранению коммунистического правительства, подпирая разваливающуюся экономику страны, и в то же время мы понимали, что если наступит экономический крах, то он может вызвать бурное народное восстание, для подавления которого будут введены советские танки, и, таким образом, зарождающееся демократическое движение будет обречено. Летом того же года наше правительство поддержало усилия американских и европейских банков в переговорах по продлению сроков выплаты Польшей своего международного долга, чтобы избежать экономического краха; также было принято решение об отправке в Польшу продовольствия на несколько миллионов долларов. Мы поддерживали очень сложное равновесие.
Почти сразу же после моего вступления в должность президента мы информировали Москву о том, что любыми имеющимися дипломатическими средствами будем оказывать сопротивление советскому военному вмешательству в дела Польши. В конце весны разведслужба доложила о готовящемся вторжении в Польшу. Поэтому я написал Брежневу, что подобные действия вызовут очень негативную реакцию у Соединенных Штатов и стран Запада, и заявил, что в этом случае Советы могут забыть о новых соглашениях в области ядерных вооружений, а также об улучшении торговых отношений с Соединенными Штатами и ожидать самых жестких экономических санкций, если такое вторжение будет предпринято. Брежнев ответил, что происходящие в Польше события являются внутренним делом польского правительства и Советский Союз не интересует отношение Соединенных Штатов к положению в Польше.
После начала переписки, последовавшей в апреле вслед за моей выпиской из больницы, мы обменялись с Брежневым еще несколькими холодными письмами, в которых выражалась заинтересованность в продолжении нашего диалога. Но в них всегда звучал отказ отступить от доктрины Брежнева (хотя сам он ее так не называл), а я со своей стороны продолжал говорить о бесперспективности попыток улучшения наших отношений до тех пор, пока Советский Союз не прекратит политику экспансионизма и подрыва демократических правительств. Одно из моих писем заканчивалось фразой, что "в итоге Соединенные Штаты более заинтересованы в действиях, способствующих делу мира, нежели в словах".
Отважные польские докеры вели борьбу за свободу в течение всей осени 1981 года. Развитие событий порождало упорные слухи и сообщения о готовящемся советском вторжении, одновременно мы продолжали выражать свое негативное отношение к подобной возможности. И вот в воскресенье, 13 декабря, Польша и Москва предприняли конкретные действия. Без всякого предупреждения польское военное правительство закрыло границы, прекратило связь с остальным миром, арестовало лидеров "Солидарности" и ввело в стране военное положение.
Такой развязки было недостаточно для военного вторжения, о котором мы предостерегали, но наши эксперты-разведчики установили, что вся акция была подготовлена Москвой и проводилась по ее приказу.
Дня через два после этого Александр Хейг конфиденциально сообщил мне, что посол Польши в Вашингтоне Ромуальд Спасовский просит политического убежища. Нашим людям удалось тайно увезти его, чтобы до него не добрался КГБ, — посол, его жена, дочь и зять были переправлены в безопасное место.
Спустя два дня я записал в дневнике:
"На сегодняшнем заседании Совета национальной безопасности я сказал, что для нас это может быть последней возможностью при жизни видеть перемены в колониальной политике советской империи в Восточной Европе. Мы должны заявить, что до тех пор, пока в Польше не будет отменено военное положение, не будут освобождены арестованные и не возобновятся переговоры между Валенсой и польским правительством, мы подвергнем как Советы, так и Польшу изоляции в торговле и прекратим с ними всякую связь. Также следует призвать наших союзников по НАТО и другие страны поддержать эти санкции, в противном случае они рискуют пойти на разрыв отношений с нами. Выступление по телевидению готовится".
22 декабря я встретился с послом Спасовским и его женой в Овальном кабинете; лица обоих выражали одновременно отчаяние и облегчение. Они просияли, когда я сообщил им, что Америка приветствует их как истинных польских патриотов. Спасовский рассказал мне, что уже несколько лет они думали о том, чтобы не возвращаться на родину, постепенно утверждаясь в своем решении, и вот теперь, после введения в стране военного положения и падения "Солидарности", они решились на этот шаг.
Встреча взволновала нас, но оставила в моей душе чувство сильнейшего раздражения по отношению к людям в Кремле, считавшим себя вправе держать в плену целую нацию.
Позднее я узнал, что генералы, которые правили Польшей, приговорили Спасовского к смерти.
Вечером того же дня я закончил свое обращение к нации; хотя это было рождественское обращение, я решил выразить в нем свое осуждение Советов за их действия в Польше. "Мы не можем не протянуть руку помощи и допустить, чтобы революция против коммунизма потерпела провал, — записал я потом в дневнике. — При нашей жизни, вероятно, у нас больше не будет такой возможности". Затем я направил послание Леониду Брежневу, где в более жестких выражениях осуждал роль Советского Союза в недавних событиях; послание было направлено из Вашингтона в Москву по "горячей линии", в Белом доме ее называли "молинк"[35]. В нем говорилось:
"Недавние события в Польше ясно показывают, что они не являются ее "внутренним делом", и, обращаясь к Вам как к главе советского правительства, я обращаюсь по нужному адресу. В течение многих месяцев, предшествовавших недавним трагическим событиям, ваше государство неоднократно вмешивалось в дела Польши… В отношениях между нашими двумя странами имелись и имеются как сходство мнений, так и разногласия. Но с момента вашего вторжения в Афганистан ничто так не оскорбляло нашего общественного мнения, как давление и угрозы со стороны вашего правительства по отношению к Польше, направленные на удушение любых проявлений свободомыслия. Попытки подчинить польский народ — либо с помощью польской армии и полиции, действующей под советским нажимом, либо с помощью прямого использования военной силы, — безусловно, не вызовут в Польше долговременной стабильности, а, напротив, могут положить начало процессу, который уже ни вы, ни мы не сможем контролировать".
Далее я писал, что в ходе нашей переписки мы оба выражали желание улучшать американо-советские отношения, но этому мешают "политический террор, массовые аресты и кровопролитие в Польше… Советский Союз должен решить, сможем ли мы продвигаться вперед по пути улучшения отношений, или же наши пути разойдутся".
Утром на Рождество, когда у елки мы развернули подарки, мне передали ответ Брежнева на мое послание; это была короткая сухая записка, также переданная по линии "молинк", в которой Брежнев писал, что это Соединенные Штаты, а не его страна вмешиваются в польские дела.
"Если откровенный обмен мнениями между коммунистическими партиями и то, как они выражают свое мнение друг другу, кому-то не нравится в Соединенных Штатах, — писал Брежнев, — то в ответ на это мы должны твердо заявить: это является делом самих партий, и только их самих. И никто не может навязывать своего решения и оценок польскому народу". Вероятно, имея в виду некоторые из моих недавних выступлений, Брежнев обвинил меня в "клевете на нашу социальную и государственную систему, на наш внутренний порядок" (в этом я признал себя виновным).
"Попытки диктовать собственную волю другим государствам находятся в вопиющем противоречии с элементарными нормами международного права, — писал далее Брежнев. — И мне бы хотелось сказать следующее: они глубоко безнравственны. И никакая игра слов по отношению к правам человека не может скрыть это. Мы отвергаем любые обвинения в том, что Советский Союз вмешивается в события, происходящие в Польше. Вы, господин Президент, намекаете на то, что если в дальнейшем события в Польше будут развиваться в неугодном для Соединенных Штатов духе, то это нанесет серьезный урон советско-американским отношениям в целом. Но если говорить откровенно, то именно Ваша администрация сделала уже достаточно, чтобы разрушить или, по крайней мере, нанести ущерб тому положительному, что было достигнуто ценой огромных усилий со стороны предыдущей администрации в области отношений между нашими странами. На сегодняшний день, к сожалению, от позитивных политических завоеваний, достигнутых ранее с обеих сторон, остается весьма немного… Нельзя не заметить, что общий тон Вашего письма не соответствует тому духу, в котором лидеры таких держав, как Советский Союз и Соединенные Штаты, должны разговаривать друг с другом, в особенности учитывая их влияние и положение в мире, а также ответственность за состояние международной обстановки вообще. Таково наше мнение".
Какой хороший подарок к Рождеству, подумал я: Брежнев понял меня правильно.
В ответе, направленном Брежневу в день Рождества, я писал, что мы не будем вмешиваться в дела Польши, если и русские не будут вмешиваться, а также предложил, чтобы польскому народу было дано право на самоопределение, обещанное ему самим Иосифом Сталиным на Ялтинской конференции. Я напомнил, что в Ялте Сталин пообещал Польше и другим странам Восточной Европы право на самоопределение, но Советы так и не выполнили этого обещания.
Перед Новым годом мы подтвердили наши слова конкретными действиями: я объявил, что мы вводим санкции против Польши и Советского Союза, выражая тем самым свое отрицательное отношение к нарушению прав человека, имеющему место в Польше. Мы временно приостановили переговоры по новому долговременному соглашению о продаже зерна; запретили рейсы "Аэрофлота" в Соединенные Штаты; отменили действие нескольких программ по обмену специалистами; кроме того, ввели эмбарго на перевозку в Советский Союз ряда исключительно важных для него промышленных товаров, включая трубоукладчики, которые должны были использоваться при сооружении транссибирского газопровода. Но меня ждало разочарование, когда я обратился к нашим европейским союзникам с просьбой поддержать эту политику. Они согласились с тем, что мы должны выразить неодобрение русским, но не вызывая прекращения работ по строительству газопровода. Реакция некоторых союзников наводила на мысль о том, что деньги для них важнее принципов. Они заявили, что желают свободы польскому народу, но одновременно хотят расширять торговлю со странами восточного блока, и отказались поддержать наши усилия, блокирующие сооружение нового газопровода, по которому природный газ из Сибири пойдет в Западную Европу.
Вновь возвращаясь мыслями к письму, которое я направил Брежневу после покушения на меня, я понимал, что за первый год своего пребывания в Белом доме в отношениях с русскими мне не многого удалось добиться в области уменьшения напряженности, вызванной "холодной войной". Несмотря на то что рождественская записка Брежнева ясно говорила о том, что они понимают, что в политическом курсе Вашингтона произошли изменения, Советы тем не менее более чем когда-либо продолжали действовать в духе международного бандитизма.
К сожалению, итоги первого года показали, что мы не достигли существенного прогресса на пути оздоровления нашей экономики. Подобно неуправляемому поезду, стремительно несущемуся вперед, хотя в котлах паровоза уже давно нет пара, наша экономика продолжала по инерции двигаться все дальше по пути спада, явившегося результатом многолетней неправильной политики федерального правительства, тем самым лишая миллионы американцев средств к существованию. Хотя банковская учетная ставка уже не достигала 21,5 процента, как в январе, но все же составила 15 процентов и оставалась еще слишком высокой для экономики, которой необходим был мощный толчок. За этот год страна предоставила 250 тысяч новых рабочих мест, но общий процент безработицы продолжал расти и достиг отметки 8,4 процента — самой высокой за последние шесть лет. В промышленных штатах Мичиган и Пенсильвания уровень безработицы был еще выше и сотни фабрик и заводов закрылись. Резко сокращалась продажа новых домов и автомобилей. Не имели работы в общей сложности более девяти миллионов американцев.
При любой возможности Тип О’Нил выступал с нападками, называя меня "президентом богатых", которого не волнуют проблемы "маленького человека", безработных и бедняков; он говорил, что моя экономическая программа — это "грубое надувательство". Пресса писала, что медовый месяц с конгрессом окончен и программа провалилась и теперь мне придется отказаться от всего, что было задумано в течение первого года. Опросы общественного мнения показали, что многие американцы согласны с этим: в экономическом спаде обвиняли нас, а не администрацию Картера.
На собственном опыте я ощутил последствия "великой депрессии": я помнил все так явственно и живо, что не мог не чувствовать величайшего огорчения и сострадания по отношению к тем американцам, которые оставались без работы; пережив самое ужасное время 30-х годов, я знал, какое чувство испытывает человек, когда его лишают зарплаты, и то чувство гордости и удовлетворения, когда он ее зарабатывает; я знал, что значит видеть искаженное болью лицо любимого человека, потерявшего ферму или магазин.
В те дни я много молился, и не только за свою страну и ее безработных граждан; я просил Господа помочь мне и направить меня на путь верных действий, чтобы я смог оправдать ту веру и доверие, которые американцы оказали мне в ноябре прошлого года.
В своей инаугурационной речи я сказал, что Америка находится на пороге "нового начала". Когда-то мы начали все сначала. И теперь — я верил в это — мы должны держаться до конца.