Жизнь, прожитая не зря

Старый Вагид умирал. Из его живота, дважды пронзённого широким, в ладонь, лезвием старинного горского кинжала, обильно сочилась кровь.

Обессилевший, он лежал на полу в своей сакле, на грубо выделанной овчине и, прикрыв тускнеющие глаза, дышал тяжело, отрывисто. Корявые, в жёстких заусенцах пальцы подрагивали, елозя по накинутому на него покрывалу. Запавший рот с тонкими, искусанными до крови губами был полуоткрыт. Стащенная с него впопыхах окровавленная шерстяная фуфайка валялась тут же на полу.

Жена Вагида — старая сгорбленная горянка, присев рядом на корточки, совала ему ко рту глиняную кружку с водой. По её выцветшему, иссечённому глубокими морщинами лицу струились слёзы, и она всхлипывала глухо.

Но умирающий не пил и даже не замечал протянутую кружку, его горячечные губы лишь дёргались конвульсивно. Тогда она попыталась приподнять рукой голову умирающего мужа, чтобы влить воду прямо в рот.

Но Вагид болезненно сморщился и захрипел, отворачивая лицо.

— А-а… а-а-а, — простонал он хрипло.

И, скрипнув зубами, выдохнул с шумом.

В сакле стоял гвалт. По ней бестолково метались ошалевшие люди. Громко голосила дочь Вагида — семнадцатилетняя Марьям. Голосила сестра Вагида, только что вбежавшая в дом. Голосила его племянница, примчавшаяся вместе с ней. Неловко топтался посреди комнаты сосед Гаджи-Али — именно он на себе притащил с улицы израненного кровником старика. Тут же, бормоча сквозь зубы ругательства, суетился племянник Магомед-Эмин — старший сын его сестры.

— Перевязать, перевязать его надо! — кричал он.

Ему никто не ответил. Все суетились возле умирающего и, толкая друг друга, галдели наперебой.

— Перевязать надо! Бинты есть? Или простыня чистая? — повторил племянник снова и тряхнул жену Вагида за плечо.

Она подняла на него влажные глаза и глянула непонимающе, отрешённо.

— Простыню дайте какую-нибудь! И йод! — закричал он снова и, наклоняясь к ней, тряхнул сильнее. — Йод нужен!

Но старуха лишь опустила голову, пробормотав что-то едва слышно.

— Нет, нет у нас бинтов! И йода тоже нет! — воскликнула Марьям и, в отчаянии заломив руки, зарыдала надрывно.

Магомед-Эмин выматерился громко, с ожесточением. И крикнул:

— Простыню тогда дай! Кровь остановить надо!

Марьям бросилась к сундуку, стоящему в углу комнаты, сорвала с него покрывало, далеко отшвырнув в сторону, и откинула тяжёлую, обитую железом крышку. Она, торопливо перебирая содержимое, оборачивалась и бросала отчаянные взгляды на корчившегося в агонии отца. Ей казалось, что тот вот-вот умрёт, не дождавшись перевязки. Марьям громко рыдала, некрасиво разевая рот и размазывая рукавом обильно струящиеся по щекам слёзы. Как назло, в сундуке с самого верху были навален ворох женских платков: лёгких цветных и тёплых шерстяных, под ними лежали толстые зимние фуфайки. Она выгребала их обеими руками наружу и разбрасывала в отчаянии по всей комнате. Большая белая простыня оказалась почти на самом дне.

— Вот. Возьми, — крикнула Марьям, бросаясь к Магомед-Эмину.

Племянник торопливо выхватил её из рук, изорвал на длинные лоскуты и, решительно отстранив женщин, присел возле умирающего.

— Сейчас. Сейчас, — торопливо забормотал он.

Подсунув руки под его спину, попытался приподнять. Вагид сморщил лицо и запрокинул голову. Тело его вздрогнуло, выгнулось с силой. По овчине медленно расползалось густое красное пятно.

— Перевязать надо, — повторил Магомед-Эмин. — Перевязать.

Вагид захрипел в ответ и вдруг, опёршись на локоть, с резким усилием попытался приподняться сам. Племянник тут же проворно подсунул ему под спину лоскут простыни.

Но старик не глядел на неё. Не глядел он и на женщин, на скорчившуюся у него в ногах жену, на рыдающую дочь. Он вцепился влажной пятернёй в плечо племянника и, притянув его к себе, дыхнул в лицо жарко:

— Сына, позови… Чамсурбека, — губы старика шевелились с натугой, исторгая из пылающего нутра корявые, отрывистые звуки.

— Чамсурбека, — повторил он.

— Чамсурбека? — переспросил племянник и, с силой прижав к ране кусок скомканной ткани, сразу же прихватил его сверху свежим лоскутом.

— Да… Его. Сына хочу, увидеть.

Магомед-Эмин навернул ещё один оборот. Но, не дожидаясь, когда тот закончит перевязку, Вагид бессильно откинулся на спину. Его широко раскрытые глаза уставились в потолок:

— Сына позови. Чамсурбека, — прохрипел он вновь слабеющим голосом.


Весть о том, что старый Вагид, отец колхозного председателя, партийного активиста Чамсурбека, тяжело ранен своим кровником Омаром, разлетелась по селу очень быстро.

Омар был дальним родичем хана, который бежал из Страны Гор ещё в 20-м, вместе с утекавшими на юг, в Персию деникинскими войсками. Но сам он в Персию не ушёл, а прибился с братом Магомед-Курбаном к Нажмутдину Гоцинскому и долго бродил с его бандой по горам, налетая на гарнизоны, угоняя скот и убивая коммунистов.

Потом, когда Гоцинского разбила Красная Армия, братья явились в село с покаянием. Они держали речь перед всем джамаатом, клялись, что ханские родственники удерживали их в банде насильно, говорили, что не хотят больше воевать, а хотят лишь одного — просто жить и трудиться на своей земле. Их родня так же торжественно клялась в этом на годекане, где важно восседали аксакалы, а вокруг них толпились мужчины всего села. Старцы благосклонно внимали словам спустившихся с гор бандитов. Полуживые, с неподвижно застывшими, обветренными лицами, с развевающимися на ветру длинными космами белых бород, молчаливо торжественные, они близоруко щурили выцветшие глаза и одобрительно качали головами.

Возмущённо, с гневом смотрел Чамсурбек на стариков. Как они могли поверить словам Омара и Магомед-Курбана?! Как можно было их прощать?! Ведь это же убийцы! Все их слова, клятвы, покаяния — ложь! Никто их насильно в банде не держал — за Гоцинского братья воевали по доброй воле. Он знал это абсолютно точно, от одного горца из соседнего села, который тоже был у Гоцинского, но затем явился к красным с повинной.

И эти убелённые сединами, важные старцы, которых он когда-то искренне почитал, казались ему теперь неправедными, бесчестными. Как и все эти обычаи, позволявшие оставлять преступления без наказания. Но что мог он им тогда возразить — семнадцатилетний горский парень, стоящий на годекане в задних рядах и тянувший шею из-за спин взрослых мужчин?! Им — уважаемым всеми аксакалам?!

Перед глазами Чамсурбека живо вставали обгорелые стены домов с провалившимися крышами, с зияющими смрадной чернотой окнами. Душу вновь обжигали дикие, затравленные взоры женщин из дальних горных аулов. И всплывал в памяти истерзанный труп русского красноармейца, найденный как-то на перевале.

Он ходил проводником с отрядами красных, которые преследовали бандитов. Чамсурбек хорошо запомнил тот перевал. Через него в долину уходила разбитая банда, и уводила с собой захваченного накануне пленного. Здесь же, на этом перевале, того допрашивали, мучая жестоко, остервенело, смакуя лютую пытку. Кололи лезвиями кинжалов, выламывали руки, кромсали пальцы и уши. А потом, натешившись вдоволь, хладнокровно перерезали худую, бледную, захлёбывающуюся криком глотку. И бросили изувеченное, стынущее тело тут же, на шершавых могучих камнях.

Действительно ли они хотели что-нибудь выпытать из этого русоволосого крестьянского парня, призванного «в солдаты» откуда-нибудь из Тверской губернии, или просто вымещали злобу, свирепо мстя за свой разгром? Да и что он мог им сказать — рядовой боец, недавно попавший в горы?

Поднявшись на перевал, красноармейцы спешились, и, снявши будёновки, стояли возле трупа — хмурые и молчаливые. Кто-то из них перекрестился украдкой.

— Санька это, кажись, — произнёс негромко один из бойцов, уткнув скорбный взор в замученного. — Санька Васильев.

Чамсурбек стоял среди них и долго смотрел на изуродованное, уже обклёванное грифами тело. И представились ему горбоносые, заросшие клочковатыми бородами горцы-бандиты, которые мучили этого по несчастью попавшегося им в лапы бойца. И их озверелые, распалённые лица, опьяневшие от крови, когда они медленно лишали человека жизни.

«Подлые, жестокие твари! — подумал он. — Да какие же вы мужчины?! Какие вы мусульмане?! Ведь молитесь все, в мечеть ходите, лицемеры! А потом убиваете вот так именем своего Аллаха»!

С той поры он бросил молиться сам. И постепенно перестал верить в бога.

Окоченелый труп подняли, завернули в бурку и перекинули через конское седло. Тщательно прикрутили к нему верёвками, чтоб не свалилось, и поскакали дальше, в долину, куда ещё ночью быстро-быстро утекли остатки разбитой банды.

Не зря Чамсурбек не верил прощённым братьям. В 30-м в колхоз они не пошли — были кулаками, на них горбатилась едва ли не вся сельская беднота. Комбед постановил их раскулачить и выселить прочь из Страны

Гор, в жаркие пропылённые пустыни Средней Азии. Обоих, вместе с семьями. Пожалели только их мать — она была слишком стара и слаба, и не выдержала бы долгой дороги. Ей позволили остаться в селе.

Но Омар и Магомед-Курбан, перерезав ночью всё своё стадо в две сотни бараньих голов — лишь бы не досталось ненавистным «советам» — убили тогдашнего председателя колхоза и снова ушли в горы.

Их преследовали — родня убитого и Чамсурбек вместе с ними — второй, оставшийся в селе коммунист. Настигли на следующий день, возле глухого извилистого ущелья. Братья, прижатые к пропасти, засели за камнями у крутого обрыва и отстреливались ожесточённо.

Подползавшие к ним со всех сторон люди что было сил вжимались в землю, разрывая в клочья одежду об острые камни, и вздрагивали судорожно, слыша над собой свист пуль. Стреляли в ответ быстро, едва прицелившись, украдкой приподнимая головы.

Один из них — сын убитого председателя Сагид — вдруг охнул громко, выпустил из рук винтовку и, схватившись за простреленную грудь руками, ткнулся исказившимся от боли лицом в каменистую, пыльную почву.

— Аллах Акбар! — радостно взревел Магомед-Курбан и на мгновенье высунулся из-за валуна.

Этого хватило, чтобы меткий выстрел Чамсурбека свалил его на месте. Омар же, глянув на упавшего брата, изрыгнул страшное проклятье, бросил винтовку и ринулся с обрыва вниз, прыгая с уступа на уступ, словно тур. Спустившись в мгновение ока к реке, он стремительно бросился в бурные воды Койсу. Со всей страстью отчаяния цепляясь за жизнь, он сумел перебраться через бурлящий, пенящийся поток. Сверху, с уступа вслед ему хлопали выстрелы, но пули лишь шлёпали по воде, не доставая его. Омар выбрался на противоположный берег и, резко бросаясь на ходу из стороны в сторону, опрометью побежал прочь, вниз по извилистому руслу.

Выпустив безрезультатно всю обойму, Чамсурбек скрипнул зубами и в бессильной ярости провожал его взглядом до тех пор, пока тот не скрылся из виду. Затем опустил винтовку, отвернулся и пошёл назад, туда, где, распластавшись на нагретых солнцем камнях, лежал убитый им бандит. Присел возле него на корточки, дотронулся до изорванного, в репьях бешмета, провёл рукой по одежде, ощущая под ней уже неживое, но ещё тёплое тело. Короткая, щетинистая, задранная кверху борода была заляпана кровью, густо вытекавшей из простреленного лба.

Сына звать не пришлось. Внизу в этот миг громко хлопнула входная дверь, и он вбежал в саклю сам — ошеломлённый, потерянный. Задержался на мгновение на первом этаже, где держали скот, тяжело дыша, шаря глазами по неровным каменным сводам, готовя себя к тому страшному, что предстоит увидеть через мгновенье.

Затем по крутой лестнице ринулся наверх, на второй этаж, где жили люди. Шумно выдохнув, обвёл комнату расширенными, налитыми кровью глазами. Его косматая, со свисающими клочьями тёмной овечьей шерсти папаха была сдвинута на затылок, обнажая высокий, прорезанный морщинами лоб.

Увидев Чамсурбека, все замолчали.

Не снимая сапог, на подошвах которых комьями налипла грязь, он быстро подошёл к отцу. Опустился на пол, рядом с ним. Дотронулся дрогнувшей рукой до плеча.

Вагид повернул к нему лицо. Руки с липкими от холодного пота ладонями потянулись было к сыну, но безвольно упали на пол, едва коснувшись края его одежды. С уст старика слетел болезненный стон.

— Это он? — спросил Чамсурбек.

Отец приподнял голову и силился что-то произнести, но лишь захрипел, и его лицо исказилось гримасой мучительной боли.

— Да. Он, — ответил за него Гаджи-Али. — Это Омар. Он тайно вернулся в село.

Вагид попытался снова что-то сказать, но из его рта вновь вырвались одни лишь хрипы, и на перекошенных губах запузырилась кровавая слюна.

— Никто не знал, что он здесь. Твой отец с утра шёл на колхозную пасеку, и на окраине села случайно встретил Омара. Тот пробирался тайком, хотел тихо уйти. Он к матери ночью приходил. Вагид узнал его, и Омар бросился на него с кинжалом.

В этот момент старик с усилием приподнялся на локтях вновь и, устремив свои глубокие, предсмертно мутнеющие глаза на Чамсурбека, выдавил с силой:

— Я был безоружный. Винтовку оставил… На пасеку шёл.

Вагид был известным в округе пчеловодом. Давно, ещё при царе он собирал осенью со своей пасеки богатые урожаи и ездил продавать мёд по всему округу, бывал даже в Темир-хан-Шуре и Петровске.

— Подлый тухум. подлые люди…… — произнёс Гаджи-Али.

Повязка из простыни, которой Магомед-Эмин наскоро перемотал

Вагиду живот, густо побагровела, напитавшись кровью.

Чамсурбек резко выпрямился. Поднял глаза на окружающих:

— Где он сейчас? — спросил он резко. — Убежал?

Все молчали. Даже его мать перестала завывать и, забившись в угол комнаты, сделалась тиха и безмолвна.

— Убежал?! — спросил Чамсурбек снова, возвысив голос.

— Бежать было некуда — его не выпустили из села, — ответил Гаджи-Али тихо. — Омар сидит теперь у себя в доме.

Сказал, и осёкся сразу. Ведь своего дома у Омара больше не было. Его большая просторная сакля была переделана под сельский клуб.

— В бывшем своём доме, — добавил он поспешно.

— В клубе?! — взревел Чамсурбек, сразу вскакивая на ноги. — Здесь, у нас в селе?!

— Да. Заперся там.

Он оскалился, и глаза его, сверкнув, округлились. Не говоря больше ни слова, он бросился в соседнюю комнату и, сорвав со стены винтовку-трёхлинейку, тотчас побежал к выходу, торопливо вставляя в неё обойму и передёргивая на ходу затвор. По каменной лестнице гулко застучали его сапоги.

Никто не шелохнулся. Никто не проронил ни слова. Лишь умирающий тихо пошевелился и скривил лицо: то ли улыбаясь, то ли морщась от боли.


Возле клуба шумела толпа. Десятки мужчин, жилистых, загорелых, возбуждённых запрудили узкую кривую улочку. Толкались. Размахивали руками. И кричали все разом.

Некоторые с удивлением:

— Э, правда убил, да?

— Да нет, ранил, говорят. Кинжалом в живот.

Но больше с гневом, с яростью:

— Э, Омар, сюда иди!

— Выходи, если ты мужчина!

Но никто не вышел. Ворота дома были наглухо заперты. Родственники убийцы не показывались. Все они попрятались где-то, боясь необузданной, распаляющейся злобой толпы — ханскую родню в селе не любили.

Подними сейчас кто-нибудь с земли камень и, выкатив бешеные глаза, с проклятьем швырни его первым в ворота или окно, то на саклю обрушился бы тут же целый камнепад. И вот уже двери трещат под могучим напором человеческих тел, и разъярённая людская лава врывается в дом. Навстречу ей гремят судорожные, беспорядочные выстрелы из нагана, и кто-то, окровавленный, падает на земляной пол. Но крепкие, жилистые руки уже вцепляются в убийцу мёртвой хваткой, выламывают суставы, валят на пол, со злым гвалтом топчут ногами и кромсают кинжалами ещё живое, отчаянно бьющееся в последнем усилии тело.

Но не находилось такого человека. И народ продолжал бестолково толпился на улице, лишь гомоня, ругаясь и зло зыркая на крепкие двери.

Когда Чамсурбек с винтовкой в руках подбежал к дому, все притихли. И уставились на него выжидающе.

— Он там? — громко спросил Чамсурбек, ни к кому конкретно не обращаясь.

Спросил, сам не зная, для чего. И так ведь знал, что там, в доме. Что засел в сакле и, наверное, готов отстреливаться до последнего патрона.

— Там, — подтвердили ему.

— У него, говорят, пулемёт есть, — с тревогой в голосе добавил кто-то.

— Да, поставил его прямо за дверью, и пристрелит любого, кто сунется, — отозвался ещё один.

— Он что, с пулемётом сюда пришёл?! — громко усмехнулся другой. — Думай, что говоришь.

— Да нет, в доме спрятан был под полом. Теперь вернулся — откопал.

Толпа расступилась перед Чамсурбеком, и он быстро подошёл к дверям. Встал сбоку, слева от дверного косяка. Так, чтобы Омар не смог в него попасть через двери, начни он стрелять. Прижался спиной к каменной стене. Протянул руку и взялся за массивное железное кольцо, служившее вместо ручки. Дёрнул его на себя с силой, затем ещё. Двери не поддались — они были заперты на засов изнутри.

Люди вокруг сразу заволновались. Несколько человек принялись пинать ворота ногами.

— Омар, открой дверь!

— Быстро открывай, да!

Чамсурбек дёрнул за кольцо ещё раз. Выругался в полголоса. Ударил по нему прикладом.

— Э, выходи давай! — зычно рявкнул полный приземистый горец, с побагровевшим, налитым кровью лицом.

Но вдруг люди отхлынули от ворот — в толпе что-то произошло. Даже те, кто только что со злобой бил в них ногами, обернулись в другую сторону, нетерпеливо вытягивая шеи. Раздались возгласы:

— Ва, это она, да?!

— Она?!

Чамсурбек оглянулся. К дому вели под руки женщину — сгорбленную, иссохшую телом, с омертвелым лицом, по которому разметались выбившиеся из-под толстого горского платка длинные седые космы. Поддерживаемая под руки с двух сторон молодыми девушками — её родственницами, она едва шла, с трудом переставляя тощие кривые ноги. Это была Кумсият — мать убийцы Омара.

И вот она уже стоит напротив бывшего своего дома, в котором, запершись, засел её последний, оставшийся в живых сын. Прошлой ночью тот приходил к ней, к матери. Подобрался к селу незаметно, таясь от пастухов с их чуткими, настороженными волкодавами. До позднего вечера, завернувшись в бурку, пролежал в высокой некошеной траве, что росла сразу за старинным кладбищем с сотнями древних, замшелых, вросших в землю каменных надгробий-торкал с выветрившимися от времени арабскими надписями. А потом, уже глухой ночью, крался по пустым тёмным улицам, пробираясь к дому родни, которая приютила его мать.

Там, в тёмной прокопчённой сакле, при тусклом отсвете едва тлеющего фитиля свечи, он, немытый, заросший до глаз густой бородой, с жадностью набросился на остатки ужина. С хрустом и чавканьем разрывал крепкими зубами варёное мясо, грыз хрящи, давился ещё не остывшими лепёшками, с наслаждением разжёвывал куски остро-солёного овечьего сыра, торопливо запивая их молоком.

Затем, насытившись, он долго и сбивчиво рассказывал родне, как долгие месяцы бродил по горам, как построил шалаш в глухом ущелье, собирал черемшу и воровал у чабанов овец, чтобы не умереть с голоду. Как на зиму уходил через перевал, за которым в одном из грузинских сёл жили дальние родственники его жены. Как скрывался у них в сакле, безвылазно просидев несколько месяцев в глухой неотапливаемой комнатёнке без окон, кутаясь по ночам в ворох овечьих шкур от мучившего его жестокого холода. И этой весной, едва только со склонов гор стаял снег, твёрдо решил вернуться обратно. Потому что непреодолимо потянуло его назад в село, в котором родился и вырос, к родному очагу и к ней, к матери — ибо не было у него больше ни жены, ни отца, ни брата, и не осталось никого теперь ближе и роднее неё. И мать сидела напротив, слушала, качая головой и едва слышно бормоча что-то. И по её впалым щекам пробегали редкие слёзы.

Теперь же, оказавшись посреди разгорячённых, со злобой смотрящих на неё людей, она вдруг решительно высвободила руки и пошла сама, прямо на Чамсурбека — уверенно и твёрдо. Подняла на него глаза: глубоко запавшие, пронзительные. Тонкие губы слабо шевельнулись, но не издали ни звука.

— Твой сын ранил моего отца, — заговорил первым Чамсурбек, глядя ей в лицо прямо. — Отец умирает.

Старуха не закричала, не заголосила истошно, не рухнула перед ним наземь, умоляя пощадить сына. Она стояла молча, согбенная, недвижимая. Смотрела на него прямо, неотрывно. И только лишь глаза её чуть сузились.

— Безоружного ранил, кинжалом в живот, — Чамсурбек возвысил голос.

И почувствовал, как его ладонь, сжимавшая приклад «трёхлинейки», сделалась горячей, влажной.

Взгляд старухи жёг его ненавистью:

— Твой отец умирает, — ответила она медленно, с усилием произнося каждое слово. — А мой сын Магомед-Курбан давно уже умер.

Люди молча внимали их разговору. И страшны им казались эти двое — живые частицы расколотого взаимной ненавистью народа.

— Ты убил его, — продолжала она, — Ты.

Её слова перешли в шёпот, но от того сделались ещё страшнее в своей силе ненависти.

Палец Чамсурбека лёг на спуск.

— Магомед-Курбан был бандит. И он убил Гаджи, председателя колхоза. А потом, у реки он ещё чуть не убил Сагида! — выкрикнул он гневно.

Та не ответила ему ничего.

— Ты помнишь, как твои сыновья в 22-м вернулись в село?! Помнишь?! — Чамсурбек рычал неистово. — Они тогда каялись на годекане,

отцу говорили, мне говорили, старикам говорили, всем говорили, что — всё! Клялись, что больше никого не тронут, никогда не возьмут в руки оружие! Говорили, что теперь за советскую власть! Помнишь?! Ведь их простили!

— А что им прощать? Мои сыновья не зарились на чужое, как вы. Они защищали только своё, — зашипела Кумсият в ответ. — А ты помнишь, Чамсрубек, как овец вы у нас отнять захотели? Как из родного дома выгнали?! Это ты помнишь?

— Кто это — «вы»?!

— Вы — коммунисты! Чтобы в свой колхоз забрать, себе. Ты что ли этот дом строил?! Ты об этом помнишь?

— Дом не мой, это клуб теперь. И моего там ничего нет — теперь всё общее, народное! — выкрикнул Чамсурбек в ответ.

— Общее? Нам вы ничего не оставили. Себе всё забрали. себе., — продолжала шипеть старуха.

— А вы хотели, как при хане?! Чтоб мы вашу отару по горам гоняли, а твои сыновья бы только жрали хинкалы дома и пили бузу? Чтоб было как в 20-м, когда люди в селе голодали, и женщины кутались в шкуры, потому что им не в чем было выйти на улицу?! Тогда твои сыновья хвастались новыми бешметами и сапогами, а твои дочери звенели свадебными украшениями!

— Я и мои сыновья ханского рода, — глаза старухи гордо сверкнули.

И она глянула на Чамсурбека надменно, с вызовом.

— Нет больше ханов! И не будет!

— Вы — выродки шайтана! Ты мечеть закрыл. Вы даже молиться запрещаете. Аллах покарает вас.

Вдруг из людской гущи раздался резкий выкрик:

— Вот он! Вот он!

Толпа заволновалась. Люди, плотным кольцом обступившие Чамсурбека и Кумсият, начали оборачиваться на дом. Они задирали головы и глядели наверх, на окна второго этажа.

Чамсурбек оглянулся. И тут же грянул выстрел. Сорвав клок шерсти с его папахи, пуля ударилась о каменную кладку стены напротив, отбив от неё несколько мелких осколков.

Люди, словно испуганное стадо, шарахнулись в разные стороны.

— Стреляет! Стреляет! — загалдели вокруг.

— У него гранаты! — усиливая общую панику, истошно завопил кто-то. — Сейчас бросит!

Только что запруженное народом пространство перед домом мгновенно опустело. Одни, суматошно толкаясь и напирая друг на друга, кинулись бежать по узенькой кривой улочке, ведущей вниз. Другие попрятался за каменными заборами и выступающими углами домов.


В предрассветных сумерках, спеша уйти обратно в горы, Омар наткнулся на Вагида случайно, уже на самой окраине села. Они столкнулись лицом к лицу — шедший на пасеку старик возник неожиданно на тропинке, преграждая Омару путь к лесистым горным склонам. Их взгляды встретились, и тот замер в страхе, сжавшись испуганно. Но увидав, что Вагид безоружен, мгновенно сунул руку в карман, за наганом. И тут же сообразил: стрелять нельзя — его услышат. Тогда Омар выхватил из ножен, болтавшихся у пояса, кинжал и бросился на старика. С силой вонзил лезвие дважды тому в живот.

— Чамсурбеку твоему тоже башку отрежу за брата! — крикнул он, когда Вагид с глухим хрипением повалился на землю.

И сразу бросился прочь.

Побежал напрямик через картофельное поле, которое начиналось сразу же за селом. Спотыкаясь, путаясь в уже подросшей ботве, он мчался отчаянно, не разбирая дороги. Но уже гнавшие скот на выпас чабаны его заметили и с криками бросились на перерез, отрезая единственный путь к спасению.

— Стой! Стой! — долетели до него грубые окрики.

С утробным рыком залаяли огромные косматые овчарки-волкодавы.

Тогда, поняв, что уйти не удастся, Омар остановился на мгновенье, дыша тяжело, с хрипом, бешено озираясь по сторонам. Взмахнул окровавленным кинжалом, изругался громко. И повернул назад, в село.

Он видел, что к израненному им человеку подбежал один из чабанов, наклонился, попробовав приподнять. Затем глянул в его сторону, что-то выкрикнув со злобой. Омар юркнул в одну из кривеньких боковых улочек и помчался по ней, что было мочи. И сами ноги привели его к прежнему своему дому, который был здесь же, неподалёку.

Здание клуба в этот ранний час было ещё пустым, и красный флаг на крыше недвижимо обвисал на древке. Он привычно, по-хозяйски дёрнул с размаху за железное кольцо, вдетое в массивное основание в виде оскаленной львиной морды. Но дверь не распахнулась — она была теперь заперта на небольшой висячий металлический замок. Омар выматерился, подсунул под него, словно отмычку, кинжал, надавил всем телом. Противно лязгнув, сорванный замок отлетел в сторону.

Ворвавшись внутрь, он дико оглянулся вокруг.

— Эй, кто здесь?! — заорал он.

Никто не ответил. Дом был пуст.

Тогда он прикрыл за собой дверь и запер её изнутри на тяжёлый массивный засов. Взглянув на него, невольно вспомнил, как много лет назад ставил его ещё вместе с покойным ныне отцом. Чуть улыбнулся, обнажив зубы.

Несколько мгновений он простоял неподвижно, лишь дыша тяжело и отирая густо струившийся по лицу пот. Потом двинулся вперёд, пристально вглядываясь в пол, стены, потолок.

Омар метался по дому, словно враз опьянев, шаря повсюду руками, прикасаясь к стенам, к дверям, к лестнице. Как же всё в нём изменилось за год! Здесь, на первом этаже больше не держали скот. Тут теперь было чисто, подметено и вымыто, и даже острый, въевшийся в стены каждой горской сакли запах хлева больше не бил в нос. На втором этаже на стенах не было привычных ковров, не висели старинные ружья и дедовские шашки в точёных, отделанных серебром ножнах, не стояли по углам тяжёлые, обитые железом сундуки. Зато вместо них прямо напротив окон располагался большой книжный шкаф, доверху набитый томами в потёртых переплётах.

Омар подошёл к нему, вытащил одну книгу, за ней вторую. Повертел в руках, раскрыл и прищурился, глядя на свет. Что было написано, он прочесть не смог, так как не знал русской грамоты.

Тогда он с ругательством швырнул их на пол. Затем выгреб с полок все остальные книги. Полистал грубо, оставляя на страницах бурые пятна от своих грязных, в запёкшейся крови пальцев. Всё было на русском — глаз не находил привычной с детства арабской вязи.

— Прислужники шайтанов! — выкрикнул он, с бешенством расшвыривая книги во все стороны.

Его взгляд упал на стену, туда, где когда-то был прицеплен маленький коврик с аккуратно вышитым изречением из Корана. Теперь коврика не было — на его месте висел портрет Сталина. Небольшой, простенький, в деревянной рамочке. Увидев его, Омар грязно изругался, подскочил к стене, с яростью сорвал портрет и разодрал его в клочья.

Его душу жгла лютая ненависть. «Советы» отняли у него дом — и теперь, как и в начале двадцатых, ему приходилось скрываться в горах. Колхозные активисты хотели обобществить стадо, доставшееся от отца — у него сердце разрывалось от горя, когда он своими руками резал глотки откормленным баранам с низко отвисающими, жирными курдюками. Они забрали в общее пользование их пасеку. Как же он жалел, что, уходя, они с братом не успели её сжечь!

Сидя безвылазно в сакле в грузинском селе, Омар долгими зимними ночами предавался мрачным мечтам о том, как бы он отомстил Чамсурбеку и Сагиду. Эх, если бы только в Стране гор поднялось восстание, как в соседней Чечне! Тогда бы он не сидел здесь, в этой глухой каморке без окон, где хранили картошку. Он бы уже носился по горам на лихом коне, под зелёным знаменем, как и десять лет назад. Вот он вместе с отрядом мюридов с победными криками врывается в родное село — и уже жарко пылают дома его врагов, а их отрубленные головы валяются в пыли, на самом годекане. Чтоб все видели, какой конец ожидает тех, кто отбирает дома у ханской родни и закрывает мечети! И по селу с восторженным рёвом уже носятся опьянённые резнёй всадники, паля из винтовок в воздух.

Сейчас, слыша доносящийся с улицы, сквозь всё возрастающий гул людских глоток знакомый хриповатый голос Сагида, Омар шептал со злобой: «Живой, шакал… Не сдох».

А Сагид, залечивший рану и полгода назад вступивший в партию, метался в этот миг перед домом с маузером в руке и громко кричал:

— Отойдите! Отойдите все! Мы его сами возьмём!

В толпе уже появились вооружённые колхозные активисты. Маузеры, наганы и винтовки остались у них ещё с Гражданской войны.

В этот миг Омар не думал о смерти. Ему казалось, что она минует его и на сей раз. Как и тогда, когда он, полный неистребимой жажды жизни, бросился в студёные воды горной реки. Его тащило течением, переворачивало вверх ногами, било о камни, сводило от ледяной воды суставы, заливало неистово перекошенный рот. Захлёбываясь, из последних сил выгребая против бурного течения, всё же выбрался на противоположный берег. И затем бежал, бежал до изнеможения, спотыкаясь и падая на обкатанную гальку.

Он снова спустился на первый этаж, подошёл к дверям и прислушался к крикам, доносящимся с улицы. Он услыхал гневные возгласы, ощутил разгорающийся зловещий рокот толпы.

— Э, дом поджечь надо!

— Керосином облить!

От этих слов его бросило в жар. Отпрянув от двери, прислоняясь потной горячей спиной к вековой каменной кладке сакли, он тряс головой, жмурил глаза и до боли в пальцах стискивал рукоятку нагана.

Он заскрежетал зубами от ярости. Его рука легла на засов. В этот миг он готов был отворить настежь дверь и с бешеным криком броситься на толпу, всаживая пули в лица ненавистных врагов, кромсая их тела сталью кинжала.

— Гасан, всех активистов зови! — снова раздался выкрик Сагида. — Ему не уйти отсюда!

«Не уйти отсюда!» — услыхав эти слова, Омар разом отпрянул назад, точно протрезвев. Только сейчас он смог до конца осознать весь трагизм своего положения. Ведь он совсем один, загнан в ловушку — в дом посреди села. Бежать некуда. За воротами бушует готовая его растерзать толпа — а у него всего лишь кинжал, да наган с семью патронами.

«Вот я хайван[1]! — изругал он себя. — Надо было стрелять тогда в чабанов и уходить в горы. Их же было всего пятеро. Я бы перестрелял их всех вместе с собаками»!

Он с дрожью вжался в неровную кладку стены, втянул голову в плечи и затравленно, с отчаянием смотрел теперь на тяжёлый засов — единственное, что ещё отделяло его от ревущей массы возбуждённых, распалённых людей.

«Шакалы! Шакалы», — ругался Омар.

Потом вдруг гвалт на улице стих, и до него донёсся голос матери, сначала очень тихий, затем резкий, гневный. Его заглушали громкие, отрывистые выкрики Чамсурбека.

«Ишачий сын», — скрипнул он зубами.

И тут же злорадно ухмыльнулся, вспомнив перекошенное лицо Вагида в тот миг, когда кинжал вонзался в его живот.

«…Они тогда каялись на годекане, отцу говорили, мне говорили, старикам говорили, всем говорили, что — всё! Клялись, что больше никого не тронут, никогда не возьмут в руки оружие! Говорили, что теперь за советскую власть»! — долетели до него через дверь яростные слова Чамсурбека.

Услыхав такое, Омар отскочил от стены.

«За советскую власть?! — с ненавистью воскликнул он, не сдержавшись. — Да чтоб шайтаны сожрали твою власть»!

Затем усмехнулся криво: «Чамсурбек, красная собака! Сейчас ты отправишься к Иблису»! Ещё плотнее сжал наган, крадучись отошёл от дверей и тихонько полез по каменной лестнице вверх, на второй этаж.

Омар подобрался к распахнутому настежь окну и осторожно выглянул наружу. Там все столпились вокруг Чамсурбека и Кумсият и внимали их разговору. Увидев своего врага, он ощерился, обрадованный:

«Ишачий выкидыш»!

Поднял наган, прицелился. Но его мать стояла лицом к Чамсурбеку и спиной к дому, почти заслоняя того от выстрела. Наган «плясал» в подрагивающей, потной руке. Омар шипел ругательства.

Но вот Чамсурбек резко шагнул в сторону, и мушка сразу поймала его лицо — с полуоткрытым ртом, с гневными, налитыми кровью глазами, со вздувшимися у висков жилами. Омар выстрелил. И тут же пальнул ещё раз, уже не целясь. Понял, что дал промах. Взвыл от бешенства. И отпрянул назад, спрятался за стену.

— Омар! — истошно закричала мать, воздевая вверх руки и тараща глаза. — Убей его! Убей! Отомсти за брата!

Чамсурбек, оттолкнув от себя старуху, стремглав бросился к стене дома, туда, где выстрелы его не достанут. Он вскинул винтовку вверх и прицелился, надеясь, что Омар снова высунется. Но тот уже, прильнув к стене, со страхом глядел на окно, боясь, что оттуда в комнату влетит граната.

— Омар! Выходи как мужчина! — зычно крикнул кто-то из-за угла дома.

Чамсурбек оглянулся — кричал один из колхозников, сын бывшего ханского крепостного-райята.

— Выходи, ишачий выкидыш! — рявкнул другой. — А то сожжём вместе с домом!

— Кого сожжём?! — огрызнулся на него Чамсурбек. — Это клуб теперь.

Несколько вооружённых горцев, колхозных активистов, прячась за выступами домов и высокими каменными заборами, открыли плотный огонь по окнам. Пули с визгом царапали оконный проём, обильно высекая каменную крошку. Омар, упав на пол, сжался, зажмурился и, прикрывая руками голову, с глухим рычанием вцепился зубами в рукав. Когда выстрелы на мгновенье затихли, он быстренько подполз на четвереньках к окну и, высунув руку наружу, выстрелил, не глядя, наугад.

— Аллах Акбар! — закричал он, подбадривая себя.

Из-под стены тут же грянул ответный выстрел. Пуля Чамсурбека чиркнула по подоконнику.

В это время снизу, с первого этажа послышались глухие тяжёлые удары. Это Сагид с ещё тремя горцами подтащили тяжёлое бревно и, раскачивая на руках, с криками били им теперь в дверь как тараном.

— Омар, сдавайся! — неслось снизу. — Пощадим! Судить будем!

К стрельбе и крикам примешивались истошные вопли старухи-матери. Она, брошенная убежавшими в ужасе девушками, так и осталась стоять на улице, прямо напротив окна. Совсем одна.

— Омар! Омар! — надрывалась она. — Не верь им! Не верь!

— Стреляйте! По окнам! — заорал Чамсурбек и бросился к Сагиду, — Чтоб не высунулся!

В ярости он бил в деревянные двери прикладом, что есть мочи молотил ногами.

— В сторону, Чамсурбек! В сторону! — орал Сагид.

Ворота под ударами тарана, наконец, треснули. Люди яростно сорвали их с петель и, толкая друг друга, с рёвом полезли внутрь, в тёмное нутро бывшего кулацкого дома.

Заслышав их крики внизу, на первом этаже, Омар метнулся к лестнице. Но по ней уже громыхали чьи-то ноги.

— Аллах Акбар! — ещё раз взревел он.

Не целясь, выстрелил несколько раз в тёмный лестничный проём, туда, где замелькали людские фигуры. Кто-то вскрикнул и, сшибая остальных, с глухим стуком покатился вниз. Омар захохотал торжествующе и дико, и снова нажал на курок.

Но оружие осталось безмолвным. Он нажимал снова и снова, пока не понял, что закончились патроны. Тогда Омар отшвырнул в сторону револьвер и выхватил из ножен кинжал. Но тут же выронил его, прижав руки к животу и согнувшись пополам от жуткой режущей боли только что вспоровшего его тело свинца. И в этот миг приклад винтовки Чамсурбека, который первым ворвался на второй этаж, словно тяжёлый молот обрушился на его челюсть. Омар отлетел вглубь комнаты и грохнулся спиной на пол.

Упав, он корчился от боли, и, выхаркивая вместе с кровью обломки выбитых зубов, пытался отползти в сторону, к стене. Его окружили разгоряченные взмыленные люди, буравя взглядами, полными ненависти.

— Сагида убил, шакал! — выкрикнул кто-то.

Чамсурбек резко обернулся, обвёл бешеным взглядом горцев, ворвавшихся вместе с ним на второй этаж. Они стояли вокруг него — шумно дышащие, со съехавшими на затылки папахами. Сагида среди них не было.

— Что? Убил?!

Оставив раненого, все метнулись назад, к лестнице. Сагид лежал у самого её основания, на первом этаже, нелепо разметав ноги в стороны и растопырив руки. Голова его была неестественно свёрнута на сторону, и застывший взгляд глубоких карих глаз уткнулся в каменную стену. Чамсурбек, первым сбежав по ступенькам вниз, присел возле него на корточки, потряс за плечо.

— Сагид, — позвал он ошалело. — Сагид.

Тот не шевельнулся. Тогда он схватил его руку и потянул на себя, пытаясь прощупать пульс. Но рука оказалась вялой и неживой, и под влажной кожей запястья ничего не билось и не пульсировало. Тело медленно наливалось смертной тяжестью, чтобы сделаться вскоре стылым и недвижимым. Чамсурбек выпустил его руку из своей, и та, безвольно, словно нехотя, легла на земляной пол.

— Умер, — произнёс один из наклонившихся над Сагидом горцев.

Тогда Чамсрубек резко вскочил на ноги и, не глядя больше ни на кого, бешено ринулся наверх, обратно на второй этаж, где громко стонал и корчился от тяжёлой мучительной раны Омар.

Подлетев к нему, глянул с яростью, в упор, а затем вдруг поднял ногу и с силой наступил сапогом ему на живот, на самую рану. Омар заорал дико.

Чамсурбек надавил сильнее:

— Что, ишачий выкидыш, больно?! — выкрикнул он. — Скулишь, как щенок? А Сагид молчал. И мой отец терпит, умирает молча.

Собрав последние остатки сил, Омар обхватил ногу Чамсурбека своими перепачканными в крови пальцами, неожиданно извернулся и, рыча, с неистовой яростью умирающего впился зубами в голенище его сапога.

— Вот бешеная собака! — воскликнул кто-то с удивлением, — Загрызть готов.

Но Чамсурбек, выругавшись, снова ударил его прикладом по лицу, наотмашь. Омар разжал челюсти, тяжело откинулся на пол и больше не шевелился. Лишь только хрипел надсадно, и ещё живыми, полными жестокой муки глазами смотрел на своего кровного врага. И не было в них ни раскаяния, ни жалости к себе — одна лишь лютая ненависть и неистребимая животная жажда жизни.

Чамсурбек быстро вскинул винтовку и прицелился раненому прямо в лоб.

— Не убивай его, — произнёс немолодой уже горец, кряжистый, кривоногий, с глубоким сабельным шрамом через всю левую половину лица. — Этого шакала надо отвезти в район, и там судить как бандита и врага советской власти.

Палец Чамсурбека нервно заелозил по спуску.

— У меня отец умирает! — резко бросил он в ответ.

— Ты — коммунист. Ты не должен быть кровником.

— Он и Сагида убил! — выкатив глаза, вскричал Чамсурбек неистово. — Сагида! Ты что, не видел?!

Ему не ответили. Все стояли молча, не шевелясь, дыша прерывисто. Кривоногий со шрамом не возразил более ничего, потупился и отворотил лицо. И Омар затих, неотрывно глядя в глубокую пустоту направленного на него дула винтовки, где затаилась смерть. Его разбитые губы подрагивали, вздувая в уголках красные пузырьки, а глаза расширились и сделались неподвижными.

Чамсурбек выстрелил. Тело Омара резко дёрнулось. И замерло.

— Он же Сагида убил только что! Сагида убил!! — ревел Чамсурбек.

И в ярости, в отчаянии, в бешеной злобе на самого себя, понимая в глубине души, что совершил сейчас уже настоящее убийство, срывающейся рукой передёрнул затвор. И выпустил в уже мёртвого Омара ещё одну, последнюю в обойме пулю.

— Сагида убил!!!! — кричал он исступлённо и клацал пустым затвором, досылая несуществующий патрон в ствол.

А потом, словно очнувшись от липкого дурного сна, медленно опустил её, онемевшую, пустую. Разжал пальцы, и винтовка, упав, глухо ударилась об пол.

Тяжело дыша, облизывая языком пересохшие губы, он шагнул в сторону и, тряхнув головой, часто заморгал глазами, словно силясь понять, что же сейчас произошло, что он наделал.

Поглядел пристально на тело Омара. Его лицо превратилось во вспученную, вспаханную пулями кровавую массу, и брызги крови вместе с капельками мозга разлетелась повсюду, густо заляпав пол и сапоги Чамсурбека.

— Собаке — собачья смерть, — негромко, но внятно произнёс один из горцев.

Чамсурбек отворотил от убитого им человека лицо, подобрал винтовку и, повернувшись, быстро пошёл прочь. На первом этаже он остановился возле трупа Сагида, который всё также лежал на земляном полу, устремив тусклый неживой взгляд в шершавую стену. Посмотрел пристально, тяжко. Потом повернулся и вышел на улицу. Мельком глянул на громко воющую посреди улицы мать Омара. Та упала на колени и, раскачиваясь из стороны в сторону, воздев кверху руки, надрывно рыдала.

— Будь ты про-о-о-оооооокляяяяят!!! Будь прокля-я-я-яяяят!! — завидев Чамсурбека, исступлённо заорала она.

Он молча прошёл сквозь сгрудившуюся опять толпу и почти бегом бросился к дому.

— Будь прокляяяяяяят!!! — неслось ему вслед.

В сакле у Чамсурбека собралась уже почти вся родня. Когда он вошёл, все сразу замолчали, расступаясь и пропуская к отцу. Тот лежал на той же овчине неподвижно, с бледным восковеющим лицом, с предсмертно заострившимися чертами, и глаза его были закрыты. Вначале Чамсурбеку даже показалось, что отец уже умер. Он опустился на пол и с силой схватил отца за руку, сжал холодеющую кисть. Тот с трудом разлепил тяжёлые веки.

— Я… Я его! — выкрикивал Чамсурбек бессвязно, не будучи в силах сразу сказать всё до конца.

Вагид приоткрыл рот, но ответить ничего не смог. Веки его дрогнули и стали закрываться.

Чамсурбек похолодел и, схватив отца за плечи, приподнял, прижимая к себе. Его обагрённые, пахнущие свежей человеческой кровью руки коснулись лица старика.

Отец открыл глаза в последний раз.

— Это кровь Омара, — прошептал Чамсурбек. — Не моя.

Отец скривил рот, а потом повернул голову на бок и умер.


Похороны прошли вечером того же дня, на сельском кладбище. Хоронили двоих — отца Чамсурбека и Сагида. Собралось почти всё село — сотня мужчин недвижно стояла на поросшем травой пологом склоне. Они молчали и лишь время от времени, протяжно бормоча молитвы, проводили ладонями по своим заскорузлым, распаханным глубокими морщинами лицам, как того велит похоронный обычай. Чамсурбек стоял в изголовье могилы, горячими сухими глазами смотрел вниз, в продолговатый, вырытый в каменистой земле провал, накрытый длинной вечерней тенью окрестных гор, и был безмолвен, не молясь и не произнося ни слова. Пять лет назад он вот так же стоял на этом кладбище возле засыпаемой могилы, в которой лежала его умершая от туберкулёза жена.

В наскоро вырытые ямы опустили завёрнутые в саваны тела, заложили их камнями и засыпали землёй. Потом все разошлись по домам.

Ранним утром следующего дня Чамсурбек отправился в райцентр. Он знал, что уезжает надолго, быть может, навсегда. Ночью он твёрдо решил, что так и будет. Что теперь так и должно быть — именно так.

Он простился с матерью и сестрой сдержанно — у горцев не принято пылко проявлять чувства, и вышел из дома. Быстро оседлал колхозного коня, ибо путь предстоял неблизкий.

— Чамсурбек, — выйдя вслед за ним и не поднимая глаз, тихо спросила закутанная в чёрный платок мать. — Ты. Ты вернёшься?

Он сверкнул глазами в ответ, но быстро потупил взор и, нервно теребя поводья, ответил:

— Да, — и чуть помолчав, прибавил. — Вернусь. Я по делам…в райком.

Вставил ногу в стремя.

— Вернусь, — повторил он совсем тихо.

И, вскочив в седло, быстро поскакал прочь. Мать смотрела ему в след, пока не развеялась пыль над дорогой, а сам он не скрылся за её поворотом. А потом зарыдала.


В райцентре — большом, известном на всю Страну Гор селе, он сразу пошёл в здание районного комитета партии — каменное, двухэтажное, в самом центре.

— Салам алейкум! Мне с секретарём поговорить надо, — войдя в приёмную и не снимая папахи, решительно сказал Чамсурбек по-русски, старательно выговаривая каждое слово этого сложного, ещё неведомого многим горцам языка. — С товарищем Востриковым.

Председатель райкома Николай Востриков, присланный сюда полтора года назад, был на месте. И радушно приветствовал его:

— А, Чамсурбек! — сказал он, крепко пожимая его руку. — Приветствую! С чем приехал? Как там дела у вас? А-то далеко вы совсем сидите — словно в углу каком медвежьем. Пока весточку от вас получишь. Тебя нет здесь, Сагида нет — так вообще, считай, ни слуху, ни духу.

О том, что произошло в далёком горном селе вчера, в райкоме ещё ничего не знали.

Чамсурбек улыбнулся с грустью и поскрёб пятернёй свой небритый подбородок.

— Да ты садись. Чего стоишь как чужой? — председатель, хлопнув его по плечу, пододвинул стул.

Они сели. Чамсурбек положил на стол руки — корявые и жилистые, как у всякого горца. И плотно сцепил пальцы.

— Спокойно у нас стало, — ответил он. — Совсем спокойно, — и, подняв глаза, прибавил. — Омар, ханский родственник, вернулся в наше село позапрошлой ночью.

— Омар вернулся?! Это тот самый? — Востриков резко выпрямился. — Да как же может быть спокойно?!

— Теперь может.

— Это как так?

— Нет больше Омара.

Секретарь райкома глянул на него пристально, испытывающе:

— И где он?

— В земле, — бросил Чамсурбек жёстко, и его глаза вспыхнули злым огнём.

Но он тут же потупился, поник виновато:

— Я его убил, — проговорил он тихо, но внятно.

— Ты?

— Да, я. Он пришёл ночью, тайком, чтобы увидеть мать. Её ведь не выслали тогда, год назад, вместе со всей семьёй. И когда утром Омар уходил назад, в горы, то случайно встретил моего отца. И убил его. Кинжалом в живот.

— Омар убил твоего отца?! Убил Вагида?!

— Да. Но убежать он всё равно не смог. Заперся в здании клуба.

— Так, — председатель райкома откинулся назад и нервно скрестил руки на груди. — Так..

— Мы окружили дом, — продолжил Чамсурбек и усмехнулся с горечью. — Поджигать было нельзя — ведь это теперь народное имущество, государственное. Он сам начал в нас стрелять, из окна. Первым. Тогда мы выбили дверь. Омар отстреливался до конца и убил ещё Сагида.

— Сагида?!

— Да. Из нагана застрелил.

Востриков быстро вскочил на ноги, выдохнув с шумом. Затем его челюсти сомкнулись плотно, и на напряжённом, побагровевшем лице заиграл желвачок.

— Вот гнида! — рявкнул он, хлопнув кулаком по столу. — Я же говорил: нельзя контрикам верить! Ни в чём нельзя! Это они так, до поры-до времени затаились. А теперь почуяли, гады, перелом. Поняли, что наша взяла — окончательно взяла! Но всё равно не унимаются, сволочи! Хотят опять, как в двадцатом людям голову задурить? Да только хрен им! Советская власть здесь уже десять лет стоит! И будет стоять!

Помолчали. Чамсурбек стащил с головы папаху и теребил её в руках папаху, выщипывая шерсть.

Затем поднял глаза и произнёс медленно, тяжёлым голосом, разделяя каждое слово, словно судья трибунала, зачитывающий приговор:

— Я пришёл, чтобы меня отдали под суд. Потому что Омара убил я. Сначала ранил из винтовки в живот, когда мы ворвались в дом, а потом добил. Его надо было везти сюда живого и судить за всё. За Гаджи — первого колхозного председателя. За Сагида. За моего отца. Но я не смог сдержаться — и добил его там же, в доме. Вчера я оказался сам не лучше него.

Востриков промолчал. Повернулся, подошёл к окну. Деревянный пол гулко поскрипывал под его сапогами.

— Меня надо судить, — с мрачной решимостью повторил Чамсурбек.

— Ты мстил за отца, — возразил, словно огрызнулся, секретарь райкома. — И за товарища. Которых убил этот гад, — и, шумно выдохнув, с досадой добавил. — Эх, попадись он раньше вот так, в Гражданскую — там бы с ним бы не церемонились! Омар этот — бандит, кулак, ханский родич и наш классовый враг, — продолжал он, возвышая голос. — С Гоцинским десять лет назад здесь по горам таскался. Сколько он тогда крови пролил, а! Совесть-то его, небось, не мучила. И ведь до сих пор, гад, не унимался, пока его твоя пуля не успокоила!

— Помню, товарищ Востриков. Я сам в двадцатом с Красной Армией проводником ходил. Однажды, переходя перевал, мы нашли убитого красноармейца. Бандиты пытали его, а потом перерезали горло.

— Тем более! И нечего тут раскисать. Время теперь, Чамсурбек, такое — переломное! — и Востриков положил ему на плечо свою тяжёлую разлапистую ладонь. — Были уже контрикам прощения да амнистии. И что, угомонились они? Да ни хрена! Чуть прижухли на время — и опять за своё! Должны, они, наконец, понять, что советская власть — она не на время. Она навсегда пришла. Что не будет им больше ни ханов, ни мулл!

— Товарищ Востриков, я сам в селе три года назад мечеть закрыл. Я говорил всем: отцу, старикам, всему джамаату говорил — не будет больше так, как раньше. Новая у нас жизнь теперь. Советская. Говорил, что ханов и кулаков больше не будет. Что кровной мести не будет. Что скот друг у друга угонять перестанут. Что девушек спрашивать будут прежде, чем замуж отдавать. Мы с Сагидом пример всем подавали. Мы говорили людям, что у них будет теперь жизнь, которую они проживут не зря.

Чамсрубек замолчал на мгновенье, провёл языком по губам.

— А больше подавать не смогу. Потому что слово не сдержал. Люди ведь что скажут? Что подумают о партии? Скажут: вот выступал против кровной мести, учил, что нельзя самому убивать, что преступника судить надо, а как у самого отца убили, так забыл сразу про все свои слова.

И раненого добил. Я поступил не так, как должен поступать коммунист. Настоящий коммунист не должен прятаться за чужие спины, не должен искать оправдания, если поступил не правильно. Коммунист должен искупать вину. Я подвёл наше дело, подвёл тебя. И мне. мне стыдно. Я оказался недостоин быть коммунистом.

Чамсурбек глянул на Вострикова прямо, и его взгляд сделался спокойным, чистым.

— Да, недостоин, — повторил он твёрдо. — Не готов. Вот.

Сказав это, он сунул руку под бешмет, порылся недолго и вытащил партийный билет.

И только тут до ошалевшего первого секретаря райкома, наконец, дошло: его товарищ — этот прямодушный, резкий Чамсурбек — действительно совершил преступление. И ему — партийному руководителю района — придётся сейчас вызывать ГПУ, чтобы те арестовали Чамсурбека прямо здесь. И вывели под конвоем из кабинета.

«Ведь арестуют. Прямо сейчас. И по закону будут совершенно правы», — пронеслось у него в голове.

Востриков содрогнулся.

Вспомнил, как перед отправкой сюда, в Страну гор, его — заводского рабочего, члена ВКП (б) с 19-го года — тщательно инструктировали на курсах: «Помните, товарищ Востриков, на вас лежит крайне ответственная задача! Вы лично отвечаете за линию партии в этом районе, за проведение мероприятий по коллективизации. Вы должны учитывать все местные особенности, не допускать перегибов. Не забывайте, что эти горцы при царе находились под двойным гнётом: царским и своих собственных феодалов. Поэтому к ним требуется особенно чуткое отношение».

Он нервно поджал губы, помолчал. И добавил затем не очень уверенно, почти просительно:

— По вашим горским обычаям.

— Вот именно, по горским обычаям, — перебил его Чамсурбек. — Я мстил. А коммунисты должны бороться с обычаем кровной мести. Должны бороться с адатами. Да ты сам мне сколько раз об этом говорил! Помнишь? Я всем у нас в селе давно сказал: при советской власти кровной мести не будет. Я говорил, что коммунист не может быть кровником. Я ранил Омара в живот, и он лежал на полу, ещё живой. Живого, мёртвого — всё равно, его надо было доставить сюда. На суд. И ведь меня пытались остановить. Мне говорили: не убивай. Но я.

Чамсурбек остановился на мгновенье, переводя дух. Ибо он говорил горячо, с жаром. Провёл влажной рукой по пылающему лицу.

— Я вспомнил умирающего отца. Он лежал у нас в сакле и истекал кровью. И у него в животе от кинжала было две раны. Вот такие, — он сложил пальцы правой руки и вытянул их. — Вот такие, шириной с лезвие. А потом я увидел убитого Сагида. Год назад он чуть не погиб, там, на берегу Койсу, куда убежали те два шакала. И дом этот он вчера штурмовал вместе с нами. Я не выдержал. Я всадил в Омара пулю, прямо в лоб.

Востриков опустился на стул, прямо напротив Чамсурбека. Они смотрели друг на друга неотрывно, тяжко.

— Вот, товарищ Востриков, — и твёрдой рукой горец положил партийный билет на стол. — В нашем селе теперь другой председатель колхоза и секретарь ячейки нужен. Не справился я.

Тот глядел на него вначале сурово, тяжело. Затем мотнул головой, провёл рукой по подбородку. И спросил:

— А труп Омара где? В ГПУ ведь сообщить надо.

И в словах его угадывалась теперь острая грусть — словно с близким другом перед долгой разлукой прощался.

— Сообщите. Я сам всё им расскажу, как было. А Омара похоронили уже, наверное.


Суд прошёл быстро. Чамсурбека приговорили к восьми годам. Учли, конечно, его социальное происхождение, учли обстоятельства, при которых он убил бандита. Но на суде он не искал оправдания — наоборот, словно ещё более прокурора желал обвинить, изничтожить себя. Ведь он уже судил самого себя самым главным судом — судом совести. И тот внутренний, нравственный приговор был суров и беспощаден.

На улице в это время толпились родственники. Качали головами, цокали языками.

— Хайван. Вот хайван, — плюя под ноги, тихо бормотал его двоюродный брат Ризван. — Ведь никто бы не выдал его. Никто.

Чамсурбек вернулся в село вскоре перед войной. Постаревшим, молчаливым. Мать его к тому времени уже умерла, и он жил теперь в сакле один — мрачный и нелюдимый. А в 41-м ушёл на фронт добровольцем.

А потом приехал снова уже через три с лишним года — калекой, без ноги. Потерял её в Будапеште, где старшиной, командиром отделения пехотной роты штурмовал дом в центре города, за глубокий каменный подвал которого цепко держались окружённые немцы. И, засев там, отстреливались с яростью обречённых.

Он ворвался в него первым, но тут же упал, отброшенный взрывом в угол. Это немецкий пулемётчик с эсэсовскими рунами в петлицах, косивший из подвального окошка всё живое на уличном перекрёстке, прежде чем самому с простреленной грудью тяжко свалиться на сложенные возле бойницы мешки с песком, успел бросить в дверной проём гранату. Туда, откуда на него со странным гортанным криком нёсся горбоносый человек в пропылённой шинели и с автоматом наперевес.

И, упав на битый холодный кирпич, вдыхая едкую гарь и подтягивая к себе раздробленную, развороченную осколками ногу, Чамсурбек ясно видел пробегающие мимо себя фигуры русских солдат.


Он вылез c помощью водителя из кабины колхозной полуторки, на которой доехал до села, неуклюже шагнул вперёд, в подмёрзшую с ночи и не успевшую оттаять грязь. Остановился, опершись на костыль. Огляделся неспешно, всматриваясь в такие привычные, родные очертания домов, заборов, деревьев, на белеющие вдали ещё заснеженные вершины гор. Необычно тихо было в опустевшем, обезлюдевшем селе. Только курица глупо кудахтала за соседним забором, да женщины перекликались где-то на дальней окраине.

Чамсурбек задрал голову, глянул вдруг вверх, сощурился от яркого, уже весеннего солнца. И где-то там, в пронзительно чистой выси, в лёгкой дымке померещилась ему крошечная чёрная точка — парящий гриф. Стервятник, зорко высматривающий падаль, но безразличный к людям: неспокойным и живым.

Санкт-Петербург, ноябрь — декабрь 2009 г., апрель 2010 г.

Загрузка...