Я был ещё в воздухе, когда мне на плечи пала серебряная сеть. И если б я не был в таком шоке, а сеть не затянулась мгновенно, образовав вокруг меня непроницаемый мешок, я мог бы вырваться.
В конце концов, серебро — довольно мягкий металл.
Предательство, — билось в голове. — Древний ящер просто задурил мне голову. Он КУПИЛ себе безопасность, заманив меня в ловушку.
Сеть обжигала так, словно меня бросили в котёл с кипящим маслом. Но к этой боли я привык, и всё-таки попытался освободиться.
К сожалению, время было упущено, серебряная проволока раскалилась, от меня повалил дым…
Я катался по траве, словно дикий кот, разве что, не визжал. А они стояли вокруг и смотрели.
Когда я говорю «они», я не имею в виду оборотней-ящеров. Скорее всего, убедившись, что меня взяли, они просто растворились в сумеречном парке и вернулись к своему древнему вожаку.
Ловушка была простой и эффективной: Гоплит, рассказав о маленьких детях, надавил на моё сострадание, на чувство долга, на человечность, в конце концов.
Я ПРОСТО НЕ МОГ сказать: дети — это не моя проблема. Пускай спасаются сами…
И вот теперь они стояли и просто ждали, когда серебро выпьет все мои силы, когда я перестану рычать и биться в судорогах, как дикий зверь.
Они — это люди в серых халатах.
И вот что я вам скажу: таких странных и страшных людей мне видеть ещё не доводилось.
Когда я перестал шевелиться, они подцепили сеть длинными крючьями и потащили внутрь здания…
Я почти ничего не видел.
Здоровый глаз постоянно слезился, и почувствовав кровь на щеке, я лишь пожалел, что слёзы — напрасная трата влаги.
Меня утащили в подвал — я в буквальном смысле пересчитал три пролёта ступенек собственным хребтом, и бросили в промозглой камере, среди запахов гнилой картошки и писка мышей.
Сеть с меня не сняли.
В темноте, ощущая нестерпимое жжение, я вновь представил себя в гробу, в том далёком времени, когда я только сделался нежитью, и мои друзья опасались, что восстать я могу не стригоем, а обычным упырём, вурдалаком, для которого кол в сердце — это единственное оставленное судьбой милосердие.
Сколько пафоса, поручик. Сколько патетики.
Тьфу на тебя три раза.
Как ни странно, мысль о том, что я снова в гробу, помогла успокоиться и даже придала сил.
Трое суток пролежал я тогда, ни жив, ни мёртв, в непрерывной агонии.
И — ничего. Даже с глузду не двинулся.
Ну, во всяком случае, не совсем.
Уж временами-то меня можно считать вполне адекватным.
Задышав ровнее, я попытался принять такое положение, чтобы сеть как можно меньше касалась обнаженной кожи, которой, если уж на то пошло, было не так много: лицо и руки.
Сквозь одежду серебро жгло не так уж и сильно.
Паника. Вот как это называется, поручик.
У тебя случилась элементарная паническая атака, мон шер ами.
Если б не она — ты бы освободился сразу, не сходя с места.
Я пошевелил ногами.
И правда: при известной ловкости и хладнокровии, я мог бы ослабить сеть настолько, чтобы выбраться.
На это потребуется время, но кто сказал, что у меня его нет?
Свет ослепил мой единственный здоровый глаз: кто-то приоткрыл дверь.
Убедившись, что я всё ещё связан, этот кто-то вошел и приблизился ко мне — я видел только ноги, в прекрасно начищенных итальянских туфлях, в дорогих брюках…
— Пытаетесь освободиться, господин Стрельников? — спросил тихий интеллигентный голос.
В той позе, что я лежал, посмотреть вверх не было никакой возможности, так что оставалось полагаться на слух. И другие органы чувств.
— А разве это не естественное желание любого пленника — освободиться? — спросил я, постаравшись придать голосу оттенок лёгкой грусти.
Стопроцентный человек, — я чувствовал его запах. Кроме сопутствующих любому человеку запахов — мыла, еды, пота… Было что-то ещё.
Тонкий, всепроникающий запашок гниющих фруктов.
Тщательно контролируемое безумие — судя по спокойному, чуть снисходительному голосу. Но уже НА ГРАНИ — судя по тому, что запах гнили становился всё сильнее…
Дурные мысли тоже воняют — это я понял давно, ещё будучи живым. На войне очень быстро учишься пользоваться ВСЕМИ органами чувств.
Или умираешь.
— Поверьте, господин Стрельников. У пленников есть куда более насущные желания, — сказал этот спокойный, но при этом совершенно невменяемый голос. — Например, желание не испытывать боли. Или хотя бы, чтобы она не была такой интенсивной. Желание умереть — чтобы прекратить мучения…
Я усмехнулся.
— В обоих случаях вы прокололись, — сказал я как можно небрежнее. — Боль — мой давний союзник. Мы с ней, можно сказать, заодно. Помогает, знаете ли, не забывать, на каком я свете. Ведь уже мёртв. И боль — просто повод почувствовать себя живым.
— Но ведь есть ещё НЕБЫТИЕ, — нетерпеливо перебил голос. — Полное исчезновение, забвение настолько глубокое, что и сама память о вашем существовании будет стёрта.
Было такое чувство, что обладатель голоса привык участвовать в диспутах. Научных, или нет — это ещё бабушка надвое сказала, но спорить он любил, это уж как пить дать.
Я пожал плечами.
Сеть мелодично зашелестела, причиняя такие муки, что я едва удержался, чтобы не заскрежетать зубами.
И вместо этого улыбнулся.
— Отправив меня в небытие, вы ОКАЖЕТЕ МНЕ УСЛУГУ, милейший, — сказал я. — Став нежитью, в глубине души я человек мирный. Но видите ли, в чём дело: пребывая в столь незавидном положении, оставаться пацифистом довольно затруднительно. Иными словами, мною овладевают всё более первобытные инстинкты. И когда они вырвутся на свободу…
Я не договорил. Всегда нужно оставлять пищу для воображения.
И он отступил. Подошвы ботинок негромко шаркнули по пыльному полу, дверь скрипнула на ржавых петлях.
Вонь гнилых фруктов стала сильнее.
— Не пытайтесь освободиться, — сказал голос. — Это сплав. Палладий, золото, медь. Эти путы невозможно разорвать. А ещё в них столько серебра, что я вижу, как от вашей кожи поднимается дым. И кстати: запах хорошо прожаренного стейка — это тоже вы, господин Стрельников.
— Зачем я вам? — спросил я, когда туфли почти скрылись в ослепительно-светлой полоске приоткрытой двери. — Вы могли меня убить, но зачем-то я вам нужен. Могу я узнать, зачем?
Он помедлил.
Но всё-таки ограничился банальным:
— Скоро узнаете.
И вышел, хлопнув дверью.
Я остался в темноте. И продолжил попытки освободиться.
Он был прав: на разрыв сеть была чрезвычайно крепка. Мне только удалось растянуть пару ячеек, но в них всё равно не пролезла бы даже ладонь.
Вероятно, в «застёгнутом» состоянии сеть держит мощный магнит, и как я её ни дёргал — всё было бесполезно.
Любопытно то, что больше негативных чувств я испытывал не по поводу самого пленения, как такового. А по поводу предательства Гоплита.
Сейчас я мог только гадать, почему проникся к древнему ящеру такой симпатией.
Доверие.
Такое же бесполезное чувство, как и надежда.
Несмотря на злость, на боль, на дикое чувство вины — не оправдал доверия Алекса, попался, как последний лох — я уснул.
Впал в летаргическое состояние, энергосберегающий режим.
Не очнулся, даже когда меня опять потащили, и пришел в себя уже наверху — в совершенно другом месте.
Тут не было подвального запаха гнилой картошки, а поверьте, этот овощ может вонять так, что и правда захочется сдохнуть.
В широкие окна пробивался серенький вечерний свет, а на стене висел плоский телевизор.
Сеть с меня не сняли, зато прислонили к стене в полулежачем положении, чтоб я мог видеть экран.
Любопытно.
Когда тот загорелся и перед моими глазами поплыли круги, я оживился: неужели меня пытаются загипнотизировать?..
Дилетанты.
Могли бы догадаться, что у мертвеца в принципе нет такого понятия, как психика.
Я также поддаюсь гипнозу, как и дохлый, провалявшийся месяц в канаве, суслик.
Круги и спирали сопровождались ритмичным щелканьем. Я не мог понять, исходит оно из динамиков телевизора или звучит само по себе. Но это не важно: просто мне становилось скучно, и я искал любой повод, чтобы занять мозг.
Изображения на экране менялись всё быстрее, и когда у меня зарябило в глазах, как от вспышек стробоскопа, я смежил веки. Остался лишь ритм. И хотя я не большой знаток не-классической музыки, поначалу он показался любопытным.
Временами в нём прослеживались совершенно первобытные мотивы. Перед мысленным взором так и вставала картинка: седой шаман в лохматых шкурах исступлённо бьёт в самодельный, обтянутый кожей бубен.
В глазах его сверкает фанатичный огонь, который только становится ярче от блеска пламени костра…
САШХЕН!..
Я вздрогнул.
И только сейчас понял, что голос шефа зовёт меня довольно давно, просто я не обращал на него внимания.
Ритм захватил меня целиком: он звучал в моих костях, отдавался в груди биением сердца, и даже каблук ботинка, опутанный сетью, выстукивал ту же дробную канонаду.
Сашхен! Прекрати слушать эту дрянь.
И вовсе это не дрянь, шеф. Отличный ритм. Помогает расслабиться, если вы понимаете, о чём я.
Я улыбнулся: оказывается, спорить с шефом в собственной голове — довольно забавно.
А ведь я могу сказать ему всё, что боялся — или скорее, робел, из уважения и пиетета:
Вы — самовлюблённый сибарит, шеф. Вы рискуете собственной шкурой направо и налево, совершенно не заботясь о чувствах близких вам людей.
И какое отношение риск имеет к сибаритству, мон шер ами?
Рисковать собой, получая от этого наслаждение — это и есть сибаритство. Дёргать смерть за усы, дразнить её, издеваться над ней, не задумываясь, жертвовать собой — это есть высшая степень эгоизма.
Вы просто хотите быть героем, шеф. И вам плевать на тех, кого вы приручили.
Философы полагают, что жертвенность собой — это и есть высший акт любви, поручик.
Философы! Да что они понимают, жалкие книжные черви. Вот я, например, никому не позволю испытывать к себе пылких чувств. Как сказал классик, герой должен быть один.
Чтобы, когда он наконец покинет бренную оболочку, никто не плакал о его безвременно почившей душе…
— Интересная точка зрения.
Я распахнул глаза: эта реплика прозвучала не изнутри моей головы, а независимо от неё. Снаружи.
Первым делом я бросил взгляд на ботинки.
Нет. Это не тот, кто навещал меня в подвале…
У этого на ногах были кроссовки. Да и голос не тот — чуть подростковый, с нотками неуверенности и вызова, столь свойственными юношескому максимализму, ещё только предвкушающему избавление от прыщей.
И он был именно таков, как его голос: подросток лет семнадцати, долговязый, нескладный, с жидкой, высаженной пучковым методом бородкой и рябыми щеками — характерным признаком ярого поклонника давить угри.
— Я что, говорил вслух? — про себя я решил ничему не удивляться. Первое правило переговорщика.
— Некоторое время, — парнишка ногой пододвинул табурет и плюхнулся на него с расхлябанностью, говорящей: он никогда не вешает куртку на вешалку. Никогда не заправляет постель. Никогда и ничего не кладёт на место — просто бросает вещь там и тогда, когда она перестаёт быть нужной.
— С кем имею честь? — высокомерно бросил я. Иногда это даёт плоды: подростков высокомерие злит, а когда злишься, легче выболтать что-то важное.
— Меня зовут Шаман.
Я мысленно икнул. Вспомнил своё недавнее видение.
— Шаман? — я позволил себе усмехнуться. — Звучит, как кличка гопника.
— К сожалению, это всё, что у меня есть, — пожал плечами паренёк. — Имя, данное родителями, сгорело вместе с ними, сгинуло в пожаре.
— Сочувствую.
— Я сам поджег дом, — он улыбнулся, немного щербато: на правом резце был скол, не хватало уголка. — Родители в это время спали, и я постарался, чтобы они проснулись как раз вовремя: для того, чтобы хорошенько испугаться, но поделать уже ничего нельзя.
Самое страшное: его слова звучали абсолютно разумно. Я что хочу сказать: мужик в итальянских туфлях вонял безумием даже тогда, когда говорил совершенно обыденные вещи. А этот паренёк был нормален. Как… Молоток.
Любопытно, почему на ум пришло именно такое сравнение? Парень-то был довольно хлипким, если не сказать, тщедушным. Но во взгляде его была твёрдость. Как раз такая, что способна гнуть гвозди.
— Значит, ты убийца, — сказал я.
Не имеет смысла заговаривать зубы такому, как он. Тут лучше сработает голая правда.
— Такой же, как и ты, — парировал парнишка.
Я чуть наклонил голову и поморщился. Любое движение натягивало серебряную сеть.
— Больно? — без капли сочувствия спросил Шаман.
— А ты как думаешь? — губы потрескались. И когда я улыбнулся, на нижней выступила кровь.
— Я могу сделать так, что ты ничего не будешь чувствовать, — сказал парнишка, с интересом следя за каплей, стекающей по моему подбородку.
Я прилагал ОГРОМНЫЕ усилия, чтобы её не слизнуть.
— Снимешь с меня серебро? С чего бы?
— Не сниму. Просто тебе будет всё равно: больно, или нет.
А я вдруг вспомнил людей, что стояли вокруг, и просто смотрели, пока я корчился под сетью. В их взглядах не было ни злорадства, ни наслаждения чужой болью, ни сочувствия.
Ничего.
— Воздержусь. У меня и так осталось не слишком много чувств.
— Каково это? — неожиданно спросил Шаман.
— Каково — что?..
— Каково это: быть мёртвым?
Неожиданный вопрос.
Я честно задумался.
— Ничего хорошего. Всё время, каждый миг, я остро ощущаю свою неполноценность. Это вечный экзистенциальный кризис: сердце бьётся, тело чувствует боль и наслаждение, душа мечется от экстаза к отчаянию… Но мозг, разум, ПОНИМАЕТ, что мёртв. И это вызывает жуткую злость. И жажду, — я помолчал. Шаман не перебивал. — В общем и целом, это довольно паршиво, — наконец сказал я, не зная, что ещё добавить.
Почему-то я решил, что парнишка попросит сделать его стригоем. Укусить, дать своей крови — в общем, совершить ритуал.
Но он только усмехнулся, а потом поднялся со стула.
— Я так и думал, — взгляд его стал высокомерным. — Стригои, оборотни, все эти вечно живущие… Всё это брехня. Ты получил ТАКОЙ ДАР! Силу, бессмертие, власть над людьми! Ты мог завоевать мир! Но всё, на что ты способен — это ныть. Ты слабак, стригой. А значит, место тебе — на свалке. Как и всем твоим друзьям.
И он шагнул к двери — гордо задрав подбородок, преисполненный своей правоты. И если б не реплика о друзьях, я бы промолчал.
— А ну, СТОЙ! — в эти слова я вложил все свои, оставшиеся на данный момент, силы.
Шаман обернулся.
— Я чувствую в тебе величие, — тихо сказал он. — Ты мог бы стать настоящим ВЛАДЫКОЙ.
— И как Владыка, я ПРИКАЗЫВАЮ тебе остановиться. И освободить меня.
Но он лишь рассмеялся — смешки дробно рассыпались по полу, как сухой горох. И хлопнул дверью. Оставив таким образом последнее слово за собой.
А я выругался.
Крепко, по-матери, как не делал уже давно…
Полегчало.
Зря Алекс запрещает ругаться.
В некоторые моменты жизни, обругать кого-нибудь — первейшее средство для восстановления пошатнувшегося самоуважения.
Просто ты не научился ещё его не терять, мон шер ами.
У человека можно отнять всё, даже жизнь. Но самоуважение — это вещь, которую он создаёт сам. Поэтому отнять её никак нельзя. Можно только потерять.
А это, согласись, две большие разницы…
Я увидел в воздухе, прямо перед собой, его улыбку. Она медленно таяла, словно Алекс — Чеширский кот, и от этой улыбки мне стало легче.
И только это я успокоился, как дверь вновь отворилась.
Я думал, это вернулся подросток — придумал новую порцию высокомерных издёвок, и решил донести их до моего сведения.
Но нет.
Туфли и брюки, и главное — запах, явно указали, что это тот, другой.
Не глядя на меня, он деловито пересёк комнату, водрузил на стол чемодан медицинского вида, и принялся выгружать из него какие-то провода, электроды, щупы на присосках…
Мне стало не по себе.
Он вёл себя, как вивисектор из дешевого ужастика. Доктор Калигари, или, того хуже, профессор Франкенштейн, задумавший из живого человека сделать труп.
Впрочем, — одёрнул я себя. — Трупом я стал уже давно.
— Вы так сильно себя ненавидите, господин Стрельников, — не поворачиваясь, вдруг сказал «доктор».
— Что?..
Я опять говорил вслух?
Болтун — находка для шпиона, и если я НАСТОЛЬКО себя не контролирую — точно пора на свалку.
Токсических отходов, мон шер ами. На глубину двадцати метров.
— Не будьте к себе так строги, господин Стрельников, — безумный доктор приблизился, держа в каждой руке по пучку проводов с присосками. — Кое на что, кроме свалки, вы ещё сгодитесь.
Уж не знаю, что за прибор использовал безумный доктор, но когда он давал напряжение, у меня в голове возникал громкий писк. Он вгрызался в череп, как консервный нож, и тогда доктор Калигари втыкал провода в мой обнаженный, беззащитный мозг…
В промежутках я задавал вопросы.
Я же переговорщик.
Что бы со мной не происходило, в первую очередь я — переговорщик. И буду задавать вопросы до тех пор, пока смогу говорить.