Женщина!.. Гляньте-ка, филистеры, чего только в ней не навешано, и то, и се, и невесть что, руками разведешь — ну, и создание!
История жизни Жорж Санд — это история женщины, которая по своему происхождению стояла на грани двух различных классов общества, а по своему воспитанию — на рубеже двух столетий: XVIII с его рационализмом и XIX с его романтизмом; которая, потеряв в детстве отца, хотела заменить его своей любимой матери и потому держалась по-мужски; которая усвоила мужские манеры тем легче, что чудак наставник воспитывал ее мальчишкой и заставлял носить мужской костюм; которая в семнадцать лет оказалась независимой владелицей поместья и дома в Ноане и всю жизнь бессознательно пыталась вернуть себе райское блаженство своей вольной юности; которая никогда не соглашалась признать в мужчине господина и требовала от любви того, что потом нашла в материнстве: возможность покровительствовать существам более слабым; которая, не признавая мужского авторитета, боролась за освобождение женщины, за ее право самой распоряжаться своим телом и своими чувствами; которая оказала на нравы своего времени благотворное и глубокое влияние; которая, будучи католичкой, всегда была христианкой и верила в мистическое единение со своим богом; которая стала социалисткой — так же, как осталась христианкой, — по благородству своей души; которая в 1848 году бросилась в революционное движение и после его поражения сумела сохранить свой престиж, не отрекаясь от своих убеждений; которая, нарушая все условности как в личной, так и в общественной жизни, внушала, однако, уважение к себе своим талантом, упорным трудом и мужеством; которая сумела, преодолев свои страсти, обрести в доме своего детства утраченное ею блаженство юных лет; и которая, наконец, нашла в ясной, деятельной матриархальной старости то, что она так тщетно искала в любви, — счастье.
Объяснять человеческие характеры наследственностью слишком опрометчиво. Какая-то черта далекого предка вдруг проявляется в пятнадцатом поколении. У какого-то талантливого человека дети — посредственности. В какой-то семье нотариуса рождается Вольтер. Но, изучая историю предков Жорж Санд, биограф неизбежно придет к выводу, что ей предстояла необычная и высокая судьба. В других семьях можно найти в роду одну, две, три выдающиеся личности. Предки Жорж Санд — все из ряда вон выходящие люди. Там перемешались все: короли с монахинями, знаменитые воины с девчонками из театра. Как в сказках, все женщины носят имя Авроры; все имеют сыновей и любовников, и сыновья всегда на первом месте; внебрачные дети падают градом, но их признают, превозносят, воспитывают по-королевски. Все они мятежники, все обаятельны, все жестоки и нежны. «Этой породе людей, грубой и сильной, — говорит Морас, — Жорж обязана некоторыми яркими чертами своего физического склада, грубостью в жизни, бесстыдной смелостью в поступках и какой-то неутолимой жадностью в любви». В этой фамильной хронике есть что-то от изысканной комедии, от героической поэмы и от «Тысячи и одной ночи».
Кёнигсмарки, германо-шведская семья, прославились в те времена, когда какой-нибудь офицер, выслужившийся из рядовых, мог переходить от одного королевского двора к другому и стать командующим тех армий, против которых еще вчера сражался. Кёнигсмарки появились на европейской арене в эпоху Тридцатилетней войны. Основателем этой династии был коварный и жестокий фельдмаршал Жан-Кристоф де Кёнигсмарк, бурбон, грабитель и распутник. Вслед за ним все мужчины этого клана проявили себя как герои, авантюристы и соблазнители; женщины были либо святыми, либо очаровательными грешницами. Аврора де Кёнигсмарк, жившая в конце XVII века, была божественно хороша собой; она была сестрой знаменитого Филиппа де Кёнигсмарка, убитого в 1694 году по приказанию курфюрста Ганновера, в будущем короля Англии Георга I. Убийство было совершено из ревности. Узнавая о причинах смерти брата, Аврора встретилась с Фридрихом-Августом, курфюрстом Саксонии, позднее королем Польши. Темноглазая, ласковая, заразительно веселая, с чисто французским складом ума, Аврора была обворожительна. Август Саксонский увлекся ею, насколько это было ему доступно, то есть довольно низменно. Та или другая женщина, ему было все равно, лишь бы она была изящна и снисходительна. Он не понял нежной, возвышенной души Авроры, но у него в 1696 году родился от нее сын и был назван при крещении Морисом графом Саксонским.
Отношения между любовниками оборвались еще перед рождением сына и никогда не возобновлялись. Брошенная Аврора решительно и победоносно обосновалась в протестантском аббатстве Кедлимбург и превратила его, к священному ужасу монахинь, в отель Рамбуйе, в некий двор любви. Там в честь Петра Великого она дала знаменитый праздник, на котором появилась в виде музы и читала стихи своего сочинения; она очаровала в этот день, кроме Петра Великого, еще и аббатису, которая по старости и глухоте приняла ее за святую. Аккомпанируя себе на клавесине, она пела итальянские арии, и шведская королева прозвала ее «мой шведский соловей». Она носилась на почтовых лошадях из Дрездена в Вену и из Берлина в Стокгольм. Она умерла в 1728 году, разоренная ювелирами, портнихами, аптекарями и своим нежно любимым сыном Морисом, на которого она возлагала большие честолюбивые надежды.
Морис Саксонский очень походил на мать: то же красивое лицо, тот же высокий лоб. Честный, искренний, по натуре мягкий, он испытывал грусть, целуя медальон с изображениями отца и матери, — чувство, понятное многим внебрачным детям. С самого юного возраста в нем ясно определилось влечение к военному делу. Отец воспитывал его сурово. По его приказанию Морис совершил путешествие по Европе пешком, с военным снаряжением за спиной, и питался, тоже по приказанию отца, только супом и хлебом. В тринадцать лет на поле битвы он получил первый офицерский чин и в этом же возрасте соблазнил девчонку-ровесницу, которая и забеременела от него. Распутство он унаследовал от своего отца. О любовных похождениях Мориса — с принцессой де Конти, с Адриенной Лекуврер, с мадам Фавар и герцогиней де Буйон — говорил весь Париж. Сын короля, он мучительно хотел заставить всех забыть о том, что он незаконный сын, и поэтому был одержим желанием державной власти. Так, он вздумал стать герцогом Курляндским. Его мать, Аврора де Кёнигсмарк, и его любовница, Адриенна Лекуврер, желая ему помочь, продали свои драгоценности. Он решил жениться на вдове последнего курляндского герцога, Анне Иоанновне, будущей русской царице, и почти достиг цели, как вдруг совершил неосторожность: ввел во дворец свою молодую любовницу. Разоблаченный, он должен был отказаться от погони за несбыточной мечтой. Любовь стоила ему короны.
Но то было время, когда любовь и слава прекрасно уживались вместе. Кончилось тем, что Морис Саксонский вступил в армию французского короля и вскоре даже породнился с ним, выдав замуж за дофина свою племянницу Мари-Жозефину Саксонскую. Эта Мари-Жозефина впоследствии стала матерью трех королей: Людовика XVI, Людовика XVIII и Карла X. Как в карточной игре «брелан», у нее были на руках три короля. Протестанту графу Саксонскому было чрезвычайно важно укрепить свое положение в католическом королевстве. Он вел эти брачные переговоры тем же способом, как и свои сражения, — «с барабанным боем, с зажженным фитилем», написав для успешного завершения дела самые восхитительные письма с самой невозможной орфографией. У этого необразованного солдата была, склонность к размышлениям. Он оставил «Мысли или заметки о военном искусстве», написанные очень живо и смело.
Аксиома: больше мертвых — меньше врагов. Вывод: убивать и самому избегать смерти… «Двенадцать солдат, чтобы занять незначительный пост? С чего вы взяли? Разве что это были двенадцать генерал-лейтенантов…» Легче всего дать плохое распоряжение, но надо уметь вовремя переменить его на хорошее; ничто не ошеломляет сильнее противника; он уже настроился на что-то, уже приготовился; когда он атакует, все не так, как он ожидал…
Это — прообраз сражения при Торрес-Ведрасе. В своих «заметках», подобно всем философам того века, он выступает сторонником реформ и, овладев искусством уничтожения людей, пытается учить, как надо способствовать их размножению: «Браки должны продолжаться не более пяти лет и могут возобновляться только при том условии, если у супругов за это время не был рожден ребенок». Примечательно, что такая мысль пришла в голову прадеду Жорж Санд.
У Мориса Саксонского была вполне заслуженная им счастливая судьба — он быстро стал маршалом Франции. Этот победитель продолжал любить женщин, и женщины любили его. «Известно, — говорит Мармонтель, — что наряду с великодушием и гордостью маршал Саксонский отличался игривым нравом. Не только по своим вкусам, — но и по убеждению, он хотел, чтобы в его армии царила радость, уверяя, что французы побеждают тогда, когда их ведут в наступление весело, и больше всего они боятся скуки на войне…» Он содержал при своих войсках труппу комедианток, послушных любому его капризу. Спектакли давались ежедневно, причем со сцены сообщалось о сражении, назначенном на следующий день:
У нас не будет завтра представленья,
хотя сердит директор, без сомненья.
Хоть видеть вас — нет лучшей из утех,
но тут мы всем готовы поступиться,
мы о веселье думаем для тех,
кому победа над врагами снится.
«Репутация Мориса Саксонского, как ценителя женского пола, была общеизвестна», и именно о нем подумали супруги Ренто, парижские буржуа, предки супругов Кардиналь, когда в 1745 году твердо решили извлечь выгоду из замечательной красоты своих дочерей — Мари и Женевьевы. Мари было семнадцать лет, Женевьеве — около пятнадцати. Рвение этих превосходных родителей было полностью удовлетворено: Мари в продолжение многих лет пользовалась расположением маршала; он подарил ей отель в Париже, и в этом отеле сестры стали называться, девицами де Верьер. У Мари и маршала в 1748 году родилась дочь Мари-Аврора, унаследовавшая красоту своих родителей. Это было ее единственное наследство.
Мари де Верьер, не более добродетельная, чем все знатные дамы того времени, последовательно бросалась в объятия — сначала сына откупщика господина д’Эпине, потом писателя Мармонтеля, который взялся научить ее правильной дикции. Вернувшись из путешествия по Саксонии, маршал «узнал одновременно о драматических упражнениях своей подопечной и о том, как она применяла свои познания на практике». Маршал был самолюбив: когда в 1750 году он умер, оказалось, что и мать и дочь были вычеркнуты из его завещания. Все, что Мари де Верьер могла вручить дочери как семейную реликвию, заключалось в табакерке, подаренной маршалу королем после победы при Фонтенуа, в печати для писем и в портрете Авроры де Кёнигсмарк.
«Девица Аврора, внебрачная и единственная дочь маршала Саксонского», упала к ногам племянницы героя, дофины, с прошением о пенсии. На полях этого прошения было написано: король жалует девице Авроре пособие в восемьсот ливров до тех пор, пока она находится в монастыре по выбору дофины. Дофина выбрала женский монастырь Сен-Сир, где девица Аврора и воспитывалась, как подобало отпрыску знатной семьи. В 1766 году дофина, не видя возможности вернуть Аврору матери, решила выдать ее замуж, но слова — «внебрачная дочь», «отец и мать неизвестны» — отпугивали желательных претендентов на руку девушки. Аврора очень страдала от этого унизительного положения и в своем вторичном прошении в парламент умоляла, чтобы к ее имени было прибавлено: внебрачная дочь маршала Франции графа Мориса Саксонского и Мари Ренто.
Парламент утвердил посмертное признание отцовства, и подходящий жених был найден. Все, что пишет Жорж Санд в «Истории моей жизни» по поводу первого замужества своей бабки и что вслед за ней повторяют все биографы, — вымысел, весьма далекий от действительности. Жорж Санд представляет жениха как незаконного сына Людовика XV, графа де Орн; брак, по ее словам, был фиктивным, так как муж был убит на дуэли через три недели. Здесь нет ни слова правды. Жених был пехотным капитаном 44 лет, звали его Антуан де Орн. В честь замужества своей дочери Мари де Верьер устроила роскошный праздник в своем «домике для веселых пикников» в деревне Отейль. На этом вечере Аврора познакомилась со своим сводным братом, кавалером де Бомон, сыном герцога де Буйон, одного из любовников Мари де Верьер.
По случаю женитьбы Орн получил звание королевского наместника в Селесте, иначе говоря, место коменданта этого городка; но отъезд молодоженов в Эльзас состоялся только через пять месяцев после свадьбы. По прибытии в Селесту королевский наместник и его жена не были встречены (как это рассказывает Жорж Санд) пушечным салютом; им не подносили на золотом блюде ключи от города, но «оба они были полны радости и надежд». Они приехали в понедельник; во вторник господин де Орн «почувствовал удушье»; в пятницу, несмотря на сделанное ему кровопускание, он умер. Юная вдова еще раз бросилась к ногам Людовика XV с мольбой разрешить ей оставить место мужа за собой, но, конечно, эта просьба была нелепой. Разве могла женщина занять такую должность? Кроме того, Аврора потеряла свою покровительницу — дофина умерла в 1767 году. Аврора поселилась в монастыре и оттуда снова обратилась с просьбой:
Аврора де Орн — герцогу Шуазель, военному министру. Я — дочь маршала Саксонского, узаконенная постановлением Парижского парламента, лишившаяся отца в самом раннем детстве… Я убеждена, что министр, который руководит военными делами с такой мудростью, великодушием и блеском… не допустит, чтобы дочь маршала Саксонского прозябала в нищете…
Герцог остался равнодушен к этой просьбе. Спустя четыре года, когда Шуазель попал в немилость, Аврора обратилась к новому министру: «Я — дочь маршала Саксонского, узаконенная постановлением Парижского парламента… не имея возможности платить за пребывание в монастыре, где меня приютили, я вынуждена была уйти оттуда». Она действительно нашла убежище у своей матери Мари де Верьер, жившей вместе с сестрой Женевьевой в прекрасном отеле на шоссе д’Антен на средства богатых покровителей. У девиц де Верьер был очень приятный дом, там бывало высшее общество, ставились спектакли. Господин д’Эпине, давая прекрасный пример постоянства в незаконной любви, был одним из верных друзей дома. Мать Авроры, хотя и не первой молодости, сохраняла еще красоту; имея любовные связи с такими просвещенными людьми, как Мармонтель или поэт Колардо, она писала письма, которые и сейчас поражают лаконичностью стиля и точностью мысли.
Господин д’Эпине, генеральный откупщик податей, имел основания быть недовольным своей женой, знаменитой госпожой д’Эпине, той самой, которую прославили Дидро, Руссо и Гримм; она любила другого финансиста — Клода Дюпен де Франкёй. Последний, замечательный музыкант, предложив госпоже д’Эпине давать ей уроки композиции, превратил их в уроки любви. Единственной местью господина д’Эпине было приглашение, сделанное им своему сопернику: пойти с ним к девицам де Верьер; и Дюпен стал любовником младшей из сестер — Женевьевы. Наказание оказалось приятным. У сестер де Верьер Дюпен де Франкёй очень часто встречал племянницу Женевьевы, Аврору де Орн; он был восхищен ее талантами и обхождением. Молодая вдова, воспитанная в Сен-Сире в духе госпожи Ментенон, держала себя, как дама высшего общества, была талантливой актрисой и превосходной музыкантшей. В отеле на шоссе д’Антен в любительском спектакле, режиссером которого был критик Гарп, она сыграла Колетту из «Деревенского прорицателя»; кроме того, пела в операх Гретри и Седэна. Обладая верным и тонким музыкальным вкусом, она особенно любила музыку Порпора, Гассе, Перголезе. Она пользовалась большим успехом, но, живя разумом, а не чувством, никогда не поддавалась соблазнам этой очень свободной среды. Нельзя сказать, что ею руководило чувство глубокой веры; единственной ее религией был деизм Вольтера.
Но это была женщина с умом твердым и проницательным, считавшая образцом совершенства главным образом гордость и уважение к себе самой. Она не признавала кокетства; она не нуждалась в нем, выделяясь среди женщин и без него; вызывающие манеры оскорбляли ее представления о достоинстве, с которым надо держать себя. Сквозь легкомысленную эпоху, сквозь испорченный мир она прошла, не потеряв ни одного пера из своих крыльев; и, осужденная непонятной судьбой — не познать любви в браке, она разрешила великую проблему: обрести спокойствие духа и пройти жизненный путь, не зная клеветы и недоброжелательства…
Ее близкими друзьями были Бюффон, часто посещавший салон Верьер, и обаятельный Дюпен де Франкёй, которого она звала папой. Представитель главного откупщика податей в Берри господин Дюпен (или дю Пен) участвовал, кроме того, еще и в прибылях суконных мануфактур в Шатору — словом, он был очень богатым человеком.
В то время многие женщины блистали умом, но Аврора де Орн была среди них одной из самых примечательных. Вот письмо, написанное ею одному поклоннику, — оно дает представление о ее притягательной прелести:
Сударь, вы хотите обучать меня философии, а между тем я с тех пор, как помню себя, поклонница школы Платона… Если моя наружность и возраст внушают вам недоверие к моим словам, постарайтесь преодолеть его, как я преодолела самолюбие, говоря вам об этом. Я необычайно восприимчива к чувству дружбы и отдаюсь ей всецело; там, где это мне кажется необходимым, я ставлю границы и всегда помню о них; но я боюсь того, из-за кого я потеряю голову, и стану все время сомневаться, не сделала ли я слишком много для него или слишком мало… Я всегда была окружена людьми гораздо старше меня и как-то незаметно приспособилась к их возрасту. Я недолго была молодой, быть может, я от этого проигрываю, но зато я более рассудительна…
В 1775 году, сорока семи лет от роду, умерла Мари де Верьер, умерла так же легко, как и жила. Счастье возможно и при беспутстве. Господин д’Эпине, бывший ее любовником в продолжение 25 лет, искренне оплакивал ее, а потом стал жить с ее сестрой. Аврора рассудила, что жизнь в доме тетки стала для нее тяжелой, и вернулась — еще раз — в монастырь. Старый друг, Дюпен де Франкёй часто навещал ее, и, несмотря на свой возраст, сумел ей понравиться. В 1778 году он просил ее руки и получил согласие. Мари-Авроре было 30 лет; Дюпену де Франкёй — 62 года. Она была вдовой уже 12 лет и вела добродетельный образ жизни.
Они были очень счастливы. Впоследствии, уже старухой, госпожа Дюпен говорила своей внучке Авроре — нашей Жорж Санд:
Старый человек любит сильнее, чем молодой, и невозможно не любить того, кто любит вас так преданно. Я его называла — мой старый муж или папа. Он настаивал на этом, а меня он звал не иначе, как дочь моя, даже в обществе. К тому же разве в наше время кто-нибудь был стар? Это революция привела в мир старость. Ваш дедушка, дочь моя, был красив, элегантен, выхолен, изящен, надушен, весел, приятен, привлекателен и неизменно в ровном расположении духа до своего смертного часа. В молодости он, наверно, был слишком очарователен и не мог бы вести тихую семейную жизнь; быть может, я не была бы столь счастливой, живя с ним, у меня было бы слишком много соперниц. Я убеждена, что мне достался лучший период его жизни и что никакой молодой человек не сумел бы дать молодой женщине столько счастья, сколько он давал мне. Мы не расставались никогда, и ни разу я не испытала около него чувства скуки. Он был неиссякаемым источником ума, знаний, талантов. У него был счастливый дар — он всегда занимался чем-нибудь интересным для других и для себя самого. Днем он музицировал со мной; он восхитительно играл на скрипке, а делал скрипки для себя он сам, так как был мастером струнных инструментов, не считая того, что был часовщиком, архитектором, токарем, художником, слесарем, декоратором, поваром, поэтом, композитором, столяром, и к тому же изумительно вышивал гладью. Трудно сказать, чего он только не умел делать… К сожалению, он промотал все свое состояние, увлекаясь разнообразными профессиями и производя всякие опыты, но я была ослеплена им, и мы разорялись самым приятным образом на свете! Вечерами, когда мы не бывали приглашены в гости, он занимался рисованием, а я развлекалась тем, что расщипывала на нитки кусок парчи; и мы читали по очереди вслух; или же к нам приходили милые друзья, и в приятной беседе мы наслаждались его тонким и разносторонним умом. Некоторые мои подруги сделали более блестящие партии, и, несмотря на это, все они твердили мне постоянно, что мой старый муж вызывает у них чувство зависти ко мне.
Да, в наше время умели жить и умели умирать!.. Ни у кого не было несносных болезней. Если мучила подагра, то все равно были на ногах, не делая страдальческого лица; болезни было принято скрывать, этого требовало хорошее воспитание. Не было деловых забот, которые портят семейную жизнь и притупляют ум. Умели разоряться незаметно для окружающих, как хорошие игроки, которые проигрывают, скрывая волнение и досаду. Хоть полумертвые, а все же не пропускали охоты. Считали, что лучше умереть на балу или в театре, чем в своей постели, лежа между четырьмя канделябрами, в окружении отвратительных людей в черном. Были философами, не выставляли пуританство напоказ; если даже оно и было, его скрывали. Были добродетельными, но, чувствуя склонность к этому, не разыгрывая из себя педанта или недотрогу. Радовались жизни, и, когда приходило время расстаться с ней, не старались отбить у других вкус к ней. Прощальными словами моего старого мужа были пожелания, чтобы я жила как можно дольше и сделала свою жизнь счастливой. Выказать столько сердечного благородства — это лучший способ заставить жалеть о себе!..
Супруги Дюпен с одинаковым интересом занимались литературой и музыкой. Оба они преклонялись перед Руссо и принимали его у себя. Большую часть года они проводили в Шатору, куда их призывали официальные обязанности. Там они жили в княжеской роскоши в старинном замке Рауль. Их любовь к музыке, их траты на благотворительные дела, на прихлебателей обошлись им в 7–8 миллионов ливров того времени. И когда в 1788 году господин Дюпен умер, обнаружился большой беспорядок в делах, как личных, так и служебных. После уплаты всех долгов у госпожи Дюпен осталась рента в 75 тысяч ливров в год. Это было то, что она называла разорением.
Во время революции жители страны делятся на три категории: на тех, кто не может не быть революционером; на тех, кто не может не быть враждебным революции, и на тех, кто разрывается на части, так как, принадлежа к классу, над которым нависла угроза, они на него же таят обиду. Именно к этой группе относилась и госпожа Дюпен де Франкёй. По своей близости к королевскому двору, по воспитанию, по богатству она была аристократкой; но, болезненно переживая незаконное происхождение в двух поколениях, она чувствовала себя униженной, оскорбленной и считала, что двор обходится с ней невеликодушно. И в доме матери и в доме мужа она встречалась с философами и энциклопедистами; она преклонялась перед Вольтером и Руссо, она ненавидела камарилью королевы. Первые дни революции она восприняла как возмездие своим врагам и как триумф своих идей.
Овдовев, она поселилась в 1789 году в Париже, на улице Руа-де-Сесиль, вместе с одиннадцатилетним сыном Морисом и его воспитателем, «аббатом» Дешартром. Дешартр, который не был рукоположен в духовный чин, как только позволило приличие, снял галстучек со спускающимися язычками — знак духовного сословия, — и стал просто гражданином Дешартром. Это была в высшей степени своеобразная фигура — очень образованный человек, с приятной внешностью, но педант, пурист и невероятно самодовольный. При этом, безрассудно храбрый, восхитительно бескорыстный, «он обладал всеми высокими свойствами души в сочетании с невыносимым характером». Морис, такой же благородный по натуре, как и его воспитатель, горячо привязался к своему смешному и возвышенному душой учителю. Морис был красив, как девочка, фатальной красотой Кёнигсмарков: у него были бархатные темные глаза Кёнигсмарков, их влечение к музыке и поэзии, их врожденный вкус. Мать и сын обожали друг друга.
Когда на смену революции Мирабо пришла революция Дантона, госпожа Дюпен перестала хлопать в ладоши. Она даже проявила неосторожность, подписавшись на 75 тысяч ливров в фонд помощи эмигрировавшим принцам. Она решила уехать из Парижа, ей казалось, что Берри, где она была так счастлива со своим мужем, будет ей надежным убежищем; 23 августа 1793 года она приобрела у графа де Серенн, владения которого не были конфискованы, поместье Ноан — между Шатору и Лa Шатром, заплатив 230 тысяч ливров. Когда-то в Ноане стоял феодальный замок, купленный в XIV веке «дворянином Шарлем де Виллалюмини, щитоносцем». От этого замка сохранилась только одна башня, на которой ворковали голуби. Новый замок представлял собой большой дом, простой и удобный, в стиле Людовика XVI, расположенный «на краю сельской площади, обычный деревенский дом, без всякой роскоши». Своим фасадом замок выходил на маленькую, осененную столетними вязами площадь городка. Госпожа Дюпен совсем уж было собралась отбыть в эту еще мирную провинцию, как вдруг, совершенно неожиданно, оказалась в большой опасности.
В надежде «затеряться во время шквала» она переменила свой парижский адрес и переехала на улицу Бонди. Владельцем дома был камердинер графа Артуа, старик Аммонен. При его помощи она спрятала «позади большой птичьей клетки, в туалетной комнате, в кирпичной, обшитой панелью стене» свою серебряную посуду и драгоценности. 5 фримера (25 ноября 1793 года) некий Вилар донес Революционному комитету, в секцию Бонконсей, об этом запрещенном по закону тайнике. В результате обыска гражданка Дюпен была арестована и заключена в монастырь Английских августинок, ставший «английским арестным домом по улице Фоссе-Сен-Виктор». Это было ужасным ударом для ее сына и для Дешартра не только потому, что они были разлучены с ней, но главным образом потому, что ей могла грозить самая страшная участь. Террор был в разгаре, а Дешартр знал, что в тайнике, на котором стоят печати Комитета общественной безопасности, находятся бумаги, весьма дискредитирующие госпожу Дюпен, и среди них расписка в получении денег для графа Артуа. Проявив настоящее мужество, Дешартр пробрался ночью вместе с Морисом в туалетную комнату, взломал печати и сжег опасные документы. Такая храбрость зачеркивает все смешные стороны характера. Для Мориса эти события были уроками жизни. Суровая юность сделала из него человека «несравненной правдивости, смелости и доброты».
Гражданин Дешартр, а в особенности юный гражданин Дюпен, старались — и не безуспешно — привлечь на свою сторону членов секции Бонконсей в деле арестантки Дюпен. Она сама, крупная специалистка по прошениям, обратилась к Комитету общественной безопасности с прекрасно написанным заявлением:
Граждане республиканцы, будьте милосердны к матери, страдающей в разлуке с сыном, с ребенком, которого она вскормила, с которым никогда не расставалась и которого она воспитала для отечества… Во время позорного бегства тирана гражданин, живший в одном доме со мной, спросил меня, не боюсь ли я за мои ценные вещи, и предложил — если я доверяю ему — спрятать мою серебряную посуду в надежном месте. Я согласилась. Я считала, что в такое тяжелое время нельзя пользоваться предосудительной роскошью… Мой образ жизни, неизменный при всех обстоятельствах, начиная с первого дня Революции, мое искреннее желание общего блага ставят меня вне всяких подозрений. У меня нет ни одного родственника, любой степени родства, который бы эмигрировал. При моих средствах я могла три года назад уехать в любую страну, но моей независимой натуре внушала отвращение самая мысль дышать воздухом, отравленным рабством…
Наконец пришел термидор. Гражданка Дюпен была освобождена и даже получила свидетельство о проявленной ею гражданской доблести по рекомендации ее старого лакея Антуана — одного из тех, кто участвовал во взятии Бастилии. В октябре 1794 года она, наконец, смогла устроиться вместе со своим сыном в Ноане. От ее громадного состояния, уничтоженного инфляцией и принудительными займами, ей осталась рента в 15 тысяч ливров. В продолжение четырех лет с помощью Дешартра она продолжала пополнять образование Мориса. Какую карьеру ему избрать? Он мечтал о военной: она его отговаривала. После террора госпожа Дюпен была настроена враждебно, если не против принципов революции, то против ее эксцессов. Она не отреклась ни от Вольтера, ни от Руссо, но она предпочла бы видеть Мориса на службе ограниченной монархии, монархии, уважающей завоеванные народом права. В Париже царствовал Баррас; там, как и прежде, честные люди ходили пешком, а негодяев носили в носилках. «Негодяи были другие, вот и все!»
Последнее изречение принадлежало Морису, который скептически (что было естественно в эпоху, следующую за переворотом), наблюдал, как некоторые революционеры — для сохранения своего положения — готовы сговариваться со «щеголями», как звали тогда роялистов. Сам же Морис утешал себя мыслью, что он не принадлежит к людям, извлекающим выгоду из нового режима. На некоторое время он занялся скрипкой и участвовал в любительском оркестре в Лa Шатре. А в 1798 году, близко сойдясь с кружком молодых людей обоего пола — из семей Дюверне, Латуш, Папе, Флёри, — стал играть в комедиях, обнаружив «врожденный и неотразимый талант». Но бездействие тяготило его. Тщетно мать говорила ему, что, став солдатом республики, он будет служить дурному делу; он считал, что всякое дело хорошо, если защищаешь свою родину; он знал, что его мать — настоящая патриотка и в глубине души гордится победами французов в Джемаппе и Вальми не меньше, чем и при Фонтенуа, Року и Лауфельде. «Как? Пойти простым солдатом?» — говорила она. Когда Морис был представлен Ла Туру д’Овернь, самому храброму солдату Франции, тот спросил его: «Неужели внук Мориса Саксонского боится идти в поход?» — «Конечно, нет!» И Морис поступил на военную службу.
То было время, когда французы считали, что освобождают Европу и при этом пользуются всеобщей любовью. Морис Дюпен в Кельне завоевывал женские сердца и посвящал мать в свои любовные дела. Хотя госпожа Дюпен, скорее по отсутствию темперамента, чем по убеждению, и была добродетельной, все же она была женщиной XVIII века и легко прощала любой разврат, если он был хорошего тона. Морис, верный морали своих предков, перед отъездом из Ноана сделал ребенка молодой женщине, работавшей у них в доме. Ребенок этот не был признан и потому носил фамилию матери: Шатирон. Но госпожа Дюпен заботилась о своем незаконном внуке Ипполите. Его поместили к кормилице, жившей в соседней деревне. Госпожа Дюпен сообщала о нем Морису: «Ноан, 6 брюмера VIII года… В маленьком домике все в порядке. Малыш — великан. Он прелестно смеется. Я вожусь с ним целыми днями: он меня уже знает…»
Письма Мориса были живы и поэтичны. Когда он бывал в театре и слушал арию, которую певала его мать, он писал ей: «Вдруг я очутился на улице Руа-де-Сесиль, в твоем светло-сером будуаре, рядом с тобой. Просто удивительно, как музыка погружает в воспоминания! Как духи. Когда я вдыхаю запах твоих писем, мне кажется, что я в Ноане, в твоей комнате, и сердце бьется при мысли, что я увижу тебя, увижу, как ты открываешь ящики твоего бюро, и оттуда доносится запах чудных духов…» Госпожа Дюпен жаждала мира; ее сын — войны, чтобы стать офицером: «Если отличиться в каком-нибудь сражении, могут дать чин на поле битвы. Какое счастье! Какая слава!»
В 1800 году в Милане адъютант Морис Дюпен, с желтым султаном на каске, опоясанный красным шарфом с золотой бахромой, встретил в комнате своего начальника очень красивую смеющуюся девушку — видимо, она скрашивала осенние дни этого старого воина. Ее звали Антуанетта-Софи-Виктория Делаборд:
Я называю ее всеми тремя данными ей при крещении именами, потому что в ее бурной жизни эти имена последовательно сменялись… В детстве предпочитали имя Антуанетты — так звали королеву Франции, Во время завоеваний империи, естественно, взяло верх имя Виктории. А мой отец, женившись на ней, всегда звал ее Софи…
Софи-Виктория Делаборд была дочерью птицелова; некоторое время он держал кофейню с бильярдом, а потом занялся продажей чижей и щеглят на набережных Парижа. У Софи была трудная молодость, как у многих бедных девушек в эпоху переворотов.
Моя мать, — писала впоследствии Жорж Санд, — была родом из всеми презираемого бродячего цыганского племени. Она была танцовщицей, даже хуже этого — статисткой в самом ничтожном театрике на бульваре, но внезапно любовь богача помогла ей выбраться из этой гнусной среды; правда, следующее падение было еще ниже. Ей было уже за тридцать лет, когда мой отец увидел ее впервые, и среди какого ужасного общества! Мой отец был великодушен! Он понял, что это красивое создание еще способно любить…
От предыдущего своего любовника Софи-Виктория родила дочь Каролину, жившую при ней в Италии. Вопреки всем правилам иерархии Софи сменила генерала на лейтенанта, покорив его своей пылкой нежностью. Легкую любовь Морис изведал, волочась за немками-монахинями и за дамами в Ла Шатре; эта прелестная смелая женщина научила его очарованию романической любви. Он поделился с матерью своим счастьем: «Как отрадно быть любимым, иметь добрую мать, верных друзей, красивую любовницу, немного славы, породистых лошадей и врагов на поле битвы!» Кажется, что слышишь Фабрицио из стендалевского романа.
Любовь оказалась прочной и с одной и с другой стороны. Это внушило госпоже Дюпен живейшее беспокойство. Конечно, она была последовательницей Руссо, но все же к цинизму «Любовный связей» относилась более терпимо, чем к страсти «Новой Элоизы». Отказавшись во имя целомудрия от чувственных наслаждений, она перенесла на сына любовь страстную и ревнивую. Когда в 1801 году Морис приехал в Ноан, он поместил свою любовницу в гостиницу Тэт Нуар в Ла Шатре. Дешартр, который никогда не знал любви, не мог понять жгучей силы этого чувства и из преданности к матери решил выгнать из Ноана любовницу сына. В гостинице разыгрались неистовые сцены. У Софи-Виктории не было недостатка ни в темпераменте, ни в красноречии, она яростно огрызалась в ответ на оскорбительные нападки Дешартра, а Морис избил бы до полусмерти своего наставника, если бы не воспоминание о его бесстрашной преданности во время террора. Но этот случай открыл влюбленным, что госпожа Дюпен очень боится брака, о котором они до того и мечтать не смели: это случается часто: «опасность навлекают на себя тем, что о ней слишком много думают, — угроза становится предсказанием».
Морис Дюпен — своей матери, май 1802 года: Передай Дешартру, что, по его характеру педанта, рассуждениям аптекаря и нравственности евнуха, он достойный преемник господина де Пурсоньяка как морально, так и физически…
После этого законного взрыва Морис бросился в объятия матери и даже своего бывшего учителя; эти три существа слишком любили друг друга, чтобы поссориться надолго; но свою любовницу он не предал. Госпожа Дюпен, хотя и считала себя стоящей выше предрассудков, продолжала все же утверждать, что неравный брак ведет к разногласиям. Ее сын со свойственным солдату здравым смыслом не мог понять, при чем тут неравный брак.
Морис Дюпен — своей матери, прериаль IX года (май — июнь 1801 года): Давай, мамочка, обсудим дело. Почему мое влечение к той или другой женщине может быть оскорбительным для тебя и опасным для меня? Почему это влечение должно тебя тревожить и вызывать слезы?.. Я уже не маленький и хорошо разбираюсь в дорогих мне людях. Я согласен, что, говоря языком Дешартра, некоторые женщины девки и твари. Я их не люблю и не ищу… Но никогда эти гнусные слова не могут относиться к любящей женщине. Любовь очищает все. Любовь облагораживает самые презренные существа — и уж тем более существа, виновные только в том, что они были брошены в жизнь беспомощными, нищими и одинокими. Чем же виновата женщина, оставленная на произвол судьбы?..
Между тем Франция менялась. «В Бонапарте уже угадывался Наполеон». Морис был в Шарлевиле при генерале Дюпоне; эти два республиканца не очень-то любили Повелителя. Дюпон говорил: «Не знаешь, с какого боку к нему подойти, у него бывают такие настроения, что и не подступишься». Карьеры делались в передних. Маренго ушло в прошлое. «Вот что получается, когда правит один человек… Ведь ты не делала из меня придворного шаркуна, моя дорогая мама, и я не привык обивать пороги у власть имущих…» Она не делала из него ни придворного шаркуна, ни льстеца, но ей хотелось, чтобы он получал повышения и не был бы так постоянен в любви. Логика была не самым сильным местом у этой милой дамы.
В 1804 году Софи-Виктория, беременная, навестила капитана Дюпена в лагере, стоявшем в Булони. Поняв, что приближается срок родов, она решила вернуться в Париж, и Морис поехал с ней, чтобы узаконить будущего ребенка; они поженились 5 июня 1804 года в мэрии 2-го округа. Новобрачная была безумно счастлива; она давно мечтала об этом союзе, но не верила в него. До последней минуты она предлагала Морису отказаться от брака, она видела, что ее возлюбленный мучается угрызениями совести и страхом перед матерью. По окончании церемонии Морис сразу же уехал в Ноан, «надеясь признаться во всем». Но не смог; с первых же его слов госпожа Дюпен залилась слезами и «с нежным коварством» повторяла: «Ты любишь другую женщину больше, чем меня, значит ты меня разлюбил!.. Ах, зачем я не погибла, как другие, в девяносто третьем! У меня не было бы соперницы в твоем сердце!» И Морис промолчал.
Вечером 1 июля 1804 года, первого года империи, в Париже Морис импровизировал на своей кремонской скрипке, и под эти звуки Софи-Виктория, в прелестном розовом платье танцевала контрданс; почувствовав легкую боль, она вышла в соседнюю комнату. Через минуту послышался голос ее сестры Люси: «Морис, скорей сюда! У вас родилась дочь!» — «Мы назовем ее Авророй, — сказал Морис, — это имя моей любимой матери… ее сейчас нет с нами, она не может благословить девочку, но когда-нибудь она сделает это». Тетушка Люси, женщина опытная, провозгласила: «При ее рождении звучала музыка, а мать была в розовом платье, — ее ждет счастье».
Все становится известным. Госпожа Дюпен узнала о браке. Сначала она попыталась объявить его недействительным, но на этот раз столкнулась с непреклонной волей сына, который сказал ей в самом блестящем стиле Руссо: «Не упрекай меня: я таков, каким сделала меня ты». А Софи-Виктория считала, что брак в мэрии — это не замужество, и потому она нисколько не виновата перед «этой гордой знатной дамой», которая к ней плохо относится: ведь она не подстрекала своего мужа идти наперекор желаниям матери. Нужно сознаться, что упорство госпожи де Франкёй в непризнании уже совершенного брака было бессмысленным и жестоким; но, с другой стороны, для нее, так страстно привязанной к своему единственному сыну, так уверенной в его блестящем будущем, сознание, что Морис женат на какой-то «потаскушке» и будет жить на чердаке, было невыносимо тяжелым. Она запретила сыну говорить с ней об этой женщине и отказалась видеть ее. Пришлось прибегнуть к сцене, достойной кисти Грёза, чтобы обманом положить ей на колени внучку. И тут она узнала темные бархатные глаза Кёнигсмарков. Она была покорена: «Бедное дитя! Она ни в чем не виновата! Кто ее принес сюда?» — «Ваш сын, мадам. Он внизу». Морис вихрем ворвался в комнату и со слезами на глазах обнял мать. Растроганность своего рода политика: она дает возможность признать свою ошибку, не теряя достоинства.
Через некоторое время был совершен церковный брак, и госпожа Дюпен присутствовала на этой церемонии. Но отношения между ней и невесткой остались натянутыми. Лучшей чертой характера Софи-Виктории была ее гордость: «Чувствуя себя с головы до ног плебейкой, она считала, что она благороднее всех аристократов мира». Ненавидя интриги, она держалась настолько замкнуто, что это исключало всякую возможность даже холодного отношения к ней. И она и ее муж были счастливыми только у себя дома. «От них я унаследовала, — говорит Санд, — эту скрытую нелюдимость, из-за которой люди казались мне невыносимыми, а свой home[1] необходимым…» Они оставили ей в наследство еще и ужас перед высшим светом, предрассудки которого принесли им столько горя.
Когда моя мать уехала в Италию, меня поместили к одной женщине в Шайо, она отучила меня от груди. Мы с Клотильдой прожили у этой доброй женщины до двух или трех лет. По воскресеньям нас возили в Париж на ослике — каждую в особой корзинке — вместе с капустой и морковью, которую продавали на рынке…
Клотильда Марешаль была двоюродной сестрой маленькой Авроры Дюпен и дочкой тетушки Люси. Отцовская родня отказалась признать Аврору, и она до четырех лет знала только родственников матери и очень привязалась к ним. Отец, солдат империи, в представлении ребенка был каким-то блестящим видением, разукрашенным золотом; в перерывах между двумя сражениями он появлялся, чтобы обнять ее и исчезнуть опять. Уже гораздо позже, перечитав письма Мориса Дюпена, она поняла, как сильно похожа на него. И ей радостно было открывать в образе потерянного ею отца художника, воина и бунтаря, считавшего родовую аристократию нелепой выдумкой, а бедность лучшим уроком жизни; тогда она стала гордиться своим сходством с ним.
Мне передался характер моего отца, конечно, не в полной мере, но все же… Если бы я была мальчиком и жила на двадцать лет раньше, я знаю, я чувствую, что поступала бы всегда, как мой отец.
А в свою мать Аврора с самых ранних лет была в полном смысле этого слова влюблена. У Софи-Виктории был резкий язык и тяжелая рука, но веселость, очарование и какая-то врожденная поэтичность искупали все. Женщина необразованная, она обладала «магическим ключом», который помог ей передать дочери свое — пусть примитивное, но глубокое — чувство красоты. «Посмотри, как красиво!» — говорила она и с врожденным вкусом парижской гризетки редко ошибалась. Целыми днями она стряпала, вязала, шила на своем чердаке по улице Гранж-Бательер. Усадив Аврору между четырьмя стульями на незажженную жаровню, она давала ей книжки с картинками: это были изображения мифологических богов или иллюстрации к евангелию. Простодушно, наивно она объясняла девочке содержание этих картинок, рассказывала ей волшебные сказки, заставляла учить наизусть басни, а по вечерам, перед сном, повторять за ней слова молитвы. Аврору было легко занять. Она могла часами слушать рассказы, сидя на жаровне, будто на треножнике, с остановившимся взглядом, с полуоткрытым ртом, или слушать музыку, доносившуюся из соседней мансарды, — это играл сосед-флейтист на флажолете. Всегда потом она тосковала по этой жизни, полной ласки, очарования и бедности.
В 1808 году полковник Дюпен жил в Мадриде, он был адъютантом Мюрата. Он примирился в душе с Наполеоном; он по-прежнему ставил ему в упрек его любовь к льстецам — черту, недостойную великого человека; но, несмотря на все, он любил его, «Я его совершенно не боюсь, — говорил полковник Дюпен, — поэтому я чувствую, что он лучше того, кем он хочет казаться». До безумия ревнивая, Софи-Виктория боялась кокетства испанских красавиц и на восьмом месяце беременности поехала к мужу, взяв с собой маленькую Аврору. Дорога шла через враждебную страну и была очень трудной. У Авроры остался от всего этого путешествия в памяти только дворец Годои в Мадриде и крошечная адъютантская форма, в которую ее нарядили, к большому удовольствию Мюрата.
Морис Дюпен — своей матери, Мадрид, 12 июня 1808 года: Сегодня утром Софи разрешилась от бремени толстым мальчишкой… Аврора чувствует себя хорошо. Я куплю коляску, засуну всех в нее, и мы направимся в Ноан… Моя дорогая матушка, эта мысль переполняет меня радостью!..
Он ожидал какого-то небывалого счастья от этой первой встречи всех своих любимых и близких в родном доме. Но путь в Ноан был тяжел. Коляска ехала по полям сражений, с неубранными еще трупами; дети страдали от лихорадки и голода; они набрались в грязных харчевнях вшей, заболели чесоткой. У Авроры был жар, она лежала в коляске безжизненным комочком и пришла в сознание только во дворе Ноана. Ее встретила бабушка, которую она почти не знала; она с удивлением разглядывала ее бело-розовое лицо, завитой белый парик и маленький кружевной чепчик с кокардой. Госпожа Дюпен де Франкёй, властная и сердечная, послала свою сноху отдыхать после дороги, а девочку отнесла к себе в спальню и положила на свою кровать. Бабушкина кровать была похожа на похоронные дроги, у нее были такие же султаны из перьев по четырем углам и кружевные подушки. Аврора, никогда в жизни не видавшая такой красоты, решила, что попала в рай.
Бабушка отскребла детей дочиста и выловила всех вшей; Дешартр, в панталонах до колен и в белых чулках, произвел детям докторский осмотр. Аврора быстро поправилась, а новорожденный умер. Несколько дней спустя Морис, вывезший из Испании великолепную горячую лошадь Леонардо, разбился насмерть при выезде из Ла Шатра, наскочив ночью на груду камней. Сколько горя! И вот неожиданный случай свел вместе двух женщин с совершенно разными характерами, с разными привычками: «одна из них (бабушка) — светлая блондинка, серьезная, спокойная, сдержанная, благовоспитанная, покровительственно добрая; другая (мать) — брюнетка, бледная, пылкая, неловкая и застенчивая с людьми высшего света, но всегда готовая вспылить, ревнивая, страстная, сердитая и робкая, злая и добрая в одно и то же время…»
Бабушка внимательно присматривалась к матери — она спрашивала себя, за что ее сын мог так любить эту женщину. Но вскоре она его поняла. Это была артистическая натура: Софи-Виктория могла написать прелестное письмо, не зная орфографии, спеть арию, не зная сольфеджио, нарисовать что-нибудь, не имея представления о принципах рисования; у нее были руки феи, создававшие восхитительные шляпки, платья, руки, исправлявшие расстроенный клавесин. «Она бралась за все и все делала хорошо… Но у нее было отвращение к ненужным вещам; она тихо говорила: это игрушки старой графини…» В своей критике она бывала блистательна, говорила на развязном жаргоне парижского уличного мальчишки, и можно представить себе, какое удовольствие получала Аврора, слушая эти «едкие и живописные выражения».
На расстоянии между матерью и бабушкой не было любви; но, очутившись вместе, они не могли не понравиться друг другу, так как обе были женщинами с громадным обаянием. При ссорах Аврора становилась на сторону матери, хотя та и бранила ее и поколачивала. От бабушки она не снесла бы и сотой доли такой суровости. Она видела, что живущие по соседству «старые графини» относятся презрительно к ее матери, и ей захотелось мужественно защитить ее. Видя, в какое горе повергла ее мать смерть мужа, она старалась утешить ее своей преданной любовью. Вскоре Аврора научилась читать и погрузилась в мир сказок Перро и госпожи д’Оной. Товарищем ее игр был Ипполит Шатирон, ее сводный брат, ребенок из «маленького домика», толстый, угрюмый мальчуган; подчас он забавлял ее, уверяя, что был в прежней жизни собакой, и потому груб и сейчас; были еще друзья в деревне: Урсула, Пьерро, Розетта, Сильвен. Вместе с ними она носилась по чудесному парку и проникалась той страстной любовью к земле, какой она осталась верна в продолжение всей своей жизни.
«Я и тогда уже пылко любила, — говорит она, — я всегда любила поэзию сельской жизни». Она любила громадных, медленно бредущих быков с низко опущенным лбом; телеги с сеном, деревенские сборища, крестьянские свадьбы, посиделки, на которых мяльщик конопли рассказывал старинные легенды. Она вмешивалась во все работы в имении: ухаживала за ягнятами, кормила кур. Мать поощряла ее в этом, играла с ней в ее маленьком садике, сооружала для нее гроты из ракушек, водопады. Бабушка страдала, видя, что у ее внучки появляются манеры «деревенской девчонки». Она привязалась к этой девочке, предвидя ее незаурядный ум. Невольно она называла ее Морис и говорила о ней «мой сын». Получилось так, что и мать и бабушка, каждая по-своему, заставляли ее сожалеть, что она не мальчик: для своей матери она хотела быть защитником, а госпожа Дюпен хотела как бы воскресить в ней своего сына.
Чтобы сделать из внучки достойную наследницу Ноана, госпожа Дюпен де Франкёй решила вырвать ее из «семьи птицеловов». Аврора знала, что «старые графини» смотрят на нее критическим взором. Одна из них, госпожа де Пардайян, обращалась к ней всегда со словами «моя бедняжка!» и изрекала: «Будь доброй, тебе многое придется прощать». При Авроре часто говорилось, что неравный брак Мориса навлек на нее трудную судьбу. Мечтой бабушки было превратить ее в девицу, «привлекательную внешне, тщательно одетую и изящную в обращении».
По понятиям бабушки, ребенку нужно прививать с самого раннего возраста изящество, манеру ходить, садиться, здороваться, стягивать с руки перчатку, держать вилку, указывать на какой-нибудь предмет; наконец, искусство в совершенстве владеть своим лицом и жестами, с тем чтобы, войдя в привычку, это стало бы второй натурой ребенка. Моя мать находила все это очень смешным, и мне кажется, что она была права…
Конфликт между двумя женщинами особенно разросся на религиозной почве. Мать простодушно и горячо верила в бога. Француженка, дитя своего века, она бессознательно привносила романтическую поэзию в свои религиозные чувства. Бабушка, женщина прошлого века, признавала только отвлеченную религию философов. Она питала, по ее словам, «большое уважение к Иисусу Христу»; по ее приказанию внук Ипполит ходил к причастию, но ведь причащал-то его добряк кюре из церкви Сен-Шартье, аббат Монпеиру, вера которого была чисто формальной. Аврора с ее страстной жаждой чудесного восхищалась горячей верой матери, и ее огорчало, когда бабушка с точки зрения здравого смысла высмеивала чудеса, которые Авроре были так дороги.
С одинаковым интересом я читала о чудесах древнего мира — еврейского и языческого. Мне просто хотелось верить в них, и больше ничего. Но бабушка время от времени, кратко и сухо, взывала к моему разуму, и я опять отходила от веры, но я мстила за пережитое огорчение тем, что про себя не отвергала ничего…
Разрыв отношений между матерью и бабушкой был неизбежен. Госпожа Дюпен не желала принимать у себя сводную сестру Авроры, Каролину Делаборд, которая родилась до связи Мориса с Софи; мать же отказывалась бросить ребенка, у которого не было на свете ни одного близкого человека, кроме нее. Софи-Виктория мучилась вопросом: «Где будет Аврора счастливее — в Ноане или со мной?» Несмотря на мольбы Авторы, она считала, что не имеет права лишать ее блестящего воспитания и пятнадцати тысяч ливров дохода. К тому же они могут видеться с дочерью каждую зиму в Париже. Аврора жестоко страдала. «Моя мать и бабушка рвали мое сердце на клочки». Ее любовь к матери обрела мучительную силу запретного чувства. Авроре казалось, что мать бросает ее в мир, который сама же научила ее презирать. Она много плакала.
И все же после отъезда матери из Ноана она наслаждалась полной свободой. Дешартр обучил ее естественным наукам и латыни; бабушка сделала из нее превосходную музыкантшу и привила ей свою любовь к литературе. Аврора прочла «Илиаду», «Освобожденный Иерусалим». Писала сочинения о сельской жизни — в них впервые обнаружилось ее дарование. Но, как и все человечество, она задумывалась над вопросами религии, а ее не учили ни одной из них. В прочитанных книгах ей встречались и Юпитер и Иегова. Ей хотелось другого бога — более человечного. Хотя ей и приказали пойти в церковь к первому причастию, с ней никогда не говорили о Христе. А ей нужно было любить, нужно было понять: «Зачем я существую? Зачем Ноан? Зачем весь этот свет? Зачем есть злые? Зачем старые графини?» Человек бросает в мир свои вопросы, а он отражает их в виде мифов. Ребенку необходимо сознание, что он не одинок, что его поддерживает какая-то волшебная сила. И Аврора создала себе своего собственного бога; он был сама нежность, сама доброта; она назвала его Корамбе. Она воздвигла в гуще кустарника алтарь из мха и ракушек и приносила туда птичек и жуков — не для того, чтобы приносить их в жертву богу, а для того, чтобы выпускать их на свободу. Но для того чтобы выпустить, надо прежде поймать, а это причиняло птицам и жукам мучения. Из этого ясно, что корамбеизм, как всякая религия, был полон тайн.
Империя погибала. Мария-Аврора Саксонская не жалела об этом; но Софи-Виктория Делаборд, подобно старой гвардии, хранила верность Наполеону. Опять повод для разногласий между двумя женщинами. Аврора, приезжая с бабушкой в Париж, радовалась, что вновь видит в крохотной квартирке своей матери обстановку, знакомую с детства, — вазы с бумажными цветами, жаровню, на которой она подолгу сидела, впервые погружаясь в мир фантазии. Но ей не всегда разрешали ходить к матери, ей запрещали играть со сводной сестрой Каролиной. Каждый раз бывали сцены, слезы. «Потерпи, — говорила мать, — я скоро открою магазин мод, возьму тебя к себе, и ты будешь мне помогать». Эта обманчивая мечта, в которую не очень верила и сама Софи-Виктория, привела Аврору в восторг, и она начала припрятывать свои скромные драгоценности, чтобы в один прекрасный день продать их и убежать. Горничная бабушки, мадемуазель Жюли, особа черствая, не любившая Аврору, раскрыла эту наивную тайну. «Вы хотите вернуться на ваш жалкий чердак?» — презрительно спросила она и доложила об этом бабушке, у которой только что был первый удар.
Последовала тягостная сцена. Старуха поставила внучку на колени возле своей кровати и рассказала ей о своей собственной жизни, потом о жизни своего сына и, наконец, о жизни своей снохи, которую она обличила в безнравственном поведении как в прошлом, так и в настоящем. Все это было преподнесено без всякой жалости и снисхождений. Но пришлось во имя справедливости по отношению к Софи Делаборд говорить и «о причинах ее несчастий: об одиночестве и нищете с 14-летнего возраста; о тлетворном влиянии развратных богачей, пользующихся бедностью девушек и лишающих их невинности; о беспощадной суровости общественного мнения». Пришлось сказать также о том, что Морис Дюпен был преданно любим в течение восьми лет. И тут бедная бабушка, вдохновляемая ненавистью к невестке, а также считая своим долгом предостеречь внучку, договорилась до громких фраз, вроде: Софи-Виктория — «погибшая женщина», а Аврора — «ребенок, который в ослеплении готов ринуться на дно».
Эти разоблачения вызвали неистовый взрыв. Аврора забросила учение, стала бунтовать. «Дочь моя, — сказала ей бабушка, — вы потеряли рассудок… Мы едем в Париж. Я решила поместить вас в монастырь». Аврора обрадовалась: она надеялась, что увидит в Париже мать, а в монастыре начнет вести новую жизнь. Она вошла в монастырь без жалоб и без отвращения.
Вера как любовь. Ее находишь тогда, когда меньше всего ждешь.
Женский Августинский монастырь английского религиозного братства, основанный в Париже во время притеснения Кромвелем католиков, мало-помалу перевоспитывал пылкую, живую девочку, какой стала Аврора в Ноане благодаря свободе сельской жизни и семейным ссорам. В Париже она вновь встретилась со своей матерью. Она пришла к ней, к своей мамочке, как обычно, с восторгом, со страстным желанием найти в ней те добродетели, в которых отказывали ей несправедливые люди. Перед ней стояла безучастная женщина, у которой где-то, вне этого дома, была своя, заново начатая, свободная жизнь: она одобрила мысль о вступлении Авроры в монастырь, но в таких выражениях, которые глубоко ранили девочку.
Важное обстоятельство: в переходном возрасте любовь Авроры к своей легкомысленной и очаровательной матери была так сильна, что никакое другое чувство не могло ее вытеснить. Впоследствии она напишет: «О мать моя! Почему вы не любите меня, меня, которая так вас любит?» Она, правда, научится — раз уж так пришлось — обходиться в жизни без своей равнодушной матери, она привыкнет не советоваться с ней, но никогда не сможет отказаться от нее. Навсегда сохранит она пристрастие к этому немного вульгарному остроумию. И если в продолжение всей своей жизни Санд с особым удовольствием шокировала «высший свет», если при всех переворотах она была всегда на стороне народа, то только потому, что она с неизменной нежностью думала о чердаке Софи-Виктории. Сама она, конечно, будет объяснять свои поступки более рационально, но в ее сердце навсегда останется горечь разлуки с самым любимым на свете человеком, и это надолго определит ее восприятие окружающего.
Уже в 14 лет она устала быть «яблоком раздора» между двумя женщинами, которых она хотела бы одинаково любить. Монастырь показался ей чудесным оазисом в жестоком мире. Монастырь хранил на себе чисто английский отпечаток; все монахини были англичанками, и Аврора, прожив рядом с ними, приобрела привычку, сохранившуюся у нее и в дальнейшем пить чай, говорить и даже иногда думать по-английски. У монахинь были прекрасные, немного чопорные манеры. Это заведение так же ценилось Сен-Жерменским предместьем, как и монастырь Сакре-Кёр и аббатство, и товарками у Авроры были девочки самых знатных семейств Франции. Старшие и младшие ходили в одинаковых платьях из тонкой темно-красной саржи; монастырь с его угодьями походил на большую деревню, сплошь заросшую виноградом и жасмином; кроме двух священников, аббата де Вилель и аббата де Премор, девочки не видели ни одного мужчины. Вот «обещание», составленное для них аббатом де Премор и списанное Авророй Дюпен:
Ежедневно я буду вставать в один и тот же час… отдавая сну только то время, которое необходимо для поддержания здоровья, и никогда не буду оставаться в кровати по лености… Я старательно буду воздерживаться от пустых фантазий, бесполезных мыслей и не буду предаваться мечтам, от которых я могу покраснеть, если их прочтут в моем сердце… Я всегда буду избегать встреч наедине с людьми другого пола; я им не разрешу никогда даже самой легкой вольности при любом их возрасте и звании. Если мне сделают предложение хотя бы с самыми честными намерениями, я тотчас же извещу об этом моих родителей. Я постараюсь быть доброй и снисходительной к тем, кто будет прислуживать мне, но никогда не позволю им ни малейшей фамильярности, никогда не буду говорить с ними по секрету о моих огорчениях или радостях…
Что касается Авроры, то наставление, относящееся к «лицам другого пола», было совершенно излишним. Она не думала о мужчинах. В монастыре девочки делились на три группы: смиренные, набожные и тихони; чертенята, непокорные и шалуньи; между этими двумя группами — дурочки, пассивные, малоподвижные, как стоячее болото. В первый год Дюпен была сущим дьяволенком, замешанным во все безумные экспедиции на крыши и в погреба. Подруги прозвали ее записной книжкой, потому что она все время делала заметки в записной книжке или somebread[2]; набожные звали ее Madcap[3] или Mischievous[4], так как она всегда проказничала. Вообще же подруги ее любили. Вначале ее считали апатичной и тихой, «тихим омутом». На нее находила порой сумрачная рассеянность, когда она размышляла о необычной домашней обстановке в их семье. Но потом жизнь показала, что Аврора участвует в общем веселье и что в опасных случаях на нее можно положиться, что она способна даже на героизм. С ней можно было легко пойти на «поиски жертвы», заключенной где-то в подземелье, — это было любимой, полной романтики игрой в монастыре.
Чертенята писали на переплетах своих книг: Spelling Book[5], The garden of the Soul[6] либо инициалы избранных друзей (ISFA — ИСФА — было волшебное слово «Дюпен» и означало Изабелла-Софи-Фанелла-Анна), либо шуточные исповеди:
Увы! Мой милый отец Вилель, я часто пачкалась чернилами, тушила свечку пальцами, набивала живот репой, как говорится в высшем свете, где я воспитывалась; я шокировала молодых леди в нашем классе своей нечистоплотностью… Я засыпала на уроках закона божия, я храпела на мессе, я говорила, что вы некрасивы… За эту неделю я сделала по крайней мере 15 грубых ошибок по-французски и 30 по-английски; я сожгла в печке свои башмаки и наполнила смрадом класс. Это мой грех, это мой грех, это мой тягчайший грех…
На форзаце одной английской книги Аврора написала следующий текст, по-детски смешной и вызывающий:
«Эта почтенная и интересная книжка принадлежит моей достойной уважения особе: Дюпен, или знаменитому маркизу де Сен-Люси, генералиссимусу французской армии монастыря, великому воину, искусному полководцу, бесстрашному солдату, увенчанному в битвах дубовыми и лавровыми листьями, защитнику орифламы.
Анна де Вим — маленький котенок. Изабелла Клиффорд — is charming[7].
Долой англичан! Смерть собакам-англичанам! Да здравствует Франция! Я не люблю Веллингтона.
Забавные овечки, дорогие малыши, мне очень жаль вас, но я счастлива, что я уже не в младшем классе. Доброй ночи!
Женский английский монастырь, 1818»
Первый год в интернате был для Авроры временем искренности, мужества и бунта. Она была настоящим чертенком, доходила «в своем возбуждении до какой-то отчаянности, до опьянения своими собственными шалостями». Несчастливые дети очень часто — от обиды, как будто назло кому-то — становятся трудными детьми. Аврора тогда не была ортодоксальной католичкой, да и не могла ею быть, так как была воспитана «лишенным сана» наставником и бабушкой-вольтерьянкой. Она выполняла религиозные обряды по обязанности, из приличия, после первого своего причастия она уже больше никогда не выполняла этого обряда. Она верила в бога и в вечную жизнь, но без всякого страха, а с уверенностью, что в последнюю минуту придет прощение и спасение от грехов. Ее хорошими качествами были преданность в дружбе и настоящая влюбленность в искусство: она играла на арфе, увлекалась рисованием, а в ее записной книжке встречались то белые стихи, то проза. Когда она перешла в старший класс и получила отдельную келью, она очень талантливо описала ее:
Спустившись с небес, вы увидите в первом этаже комнату, не круглую, не квадратную, но в которой вы можете сделать шесть шагов — при условии, что они будут очень маленькими. Рядом сточный желоб, каждую ночь — кошачьи концерты. Моя кровать, без полога, помещается в самом широком месте комнаты, то есть у стены… Я сказала «без полога», но я не смею жаловаться: он мне просто не нужен. Стык балки и косой крыши — прямо над моей головой, так что, вставая с постели, я каждое утро разбиваю себе лоб… Окно, составленное из четырех маленьких стеклышек, выходит на длинный ряд крыш, крытых черепицей… Обои в келье, по-видимому, были когда-то желтыми. Но какого бы цвета они ни были, интересно то, что они сплошь измазаны именами, афоризмами, стихами, глупостями, размышлениями, числами, — все это оставили здесь после себя все жившие в этой комнате. Та, которая поселится после меня, получит полное удовольствие, потому что я оставлю ей романы, целые поэмы — пусть разбирает мой почерк на стене — и очень забавные рисунки, вырезанные ножом на подоконнике…
Многие монахини выбирали из числа воспитанниц «дочку» и матерински заботились о ней. На второй год своего пребывания в монастыре Авроре очень захотелось, чтобы ее «удочерила» самая прелестная, самая милая, самая интеллигентная из всех монахинь Мария-Алисия. Мать Алисия была очень красива. В ее больших голубых глазах с черными ресницами, в этих «зеркалах чистоты», отражалась ее возвышенная душа; несмотря на грубое монашеское одеяние — длинное платье с нагрудником, — ее фигура была полна грации; голос у нее был чудесный, Аврора, как ребенок, влюбилась в нее и храбро подошла к ней с просьбой удочерить ее. «Вас? — сказала мать Алисия. — Но вы же самый отъявленный чертенок в монастыре!» Воспитанница настаивала: «Попробуйте все-таки, кто знает? Может быть, я исправлюсь ради вас». Матери Алисии пришлось согласиться. Аврора, надеявшаяся найти, наконец, мать в этой чудной женщине, мать, которую она тщетно искала в своей родной матери и даже в бабушке, привязалась к госпоже Алисии неистово, мучительно. Подруги заметили, что она очень изменилась. «You are low spirited today, Dupin? What is the matter with you?»[8]. На деле же ей было просто необходимо поклоняться какому-нибудь существу, находить в нем совершенство и непрерывно служить ему, как она служила Корамбе. Это воображаемое божество приняло черты серьезного и чистого облика Марии-Алисии.
Аврора начала читать жития святых. Стоицизм мучеников, их безграничное мужество находили отзвук в сердце Авроры, В монастыре, на хорах в капелле, висела картина Тициана, изображавшая Христа на Масличной горе.
Листая в церкви жития святых, я все чаще останавливала взгляд на этой картине; было лето, заходящее солнце уже не светило во время нашей молитвы, но это произведение искусства было для меня сейчас не столько объектом созерцания, сколько объектом размышлений; глядя на эту громадную, безликую толпу, я невольно задавала себе вопрос: в чем смысл агонии Христа, что за тайна этого добровольного мученичества, — и во мне росли предчувствие чего-то более великого и более глубокого, чем то, что мне объясняли; мне становилось бесконечно грустно, сердце обливалось кровью от жалости, от какого-то неведомого мне страдания…»
На другой, менее красивой картине был изображен блаженный Августин, стоящий под смоковницей: на чудесном луче были начертаны знаменитые слова: «Tolle, lege»[9]. Блаженному Августину, сыну святой Моники, послышалось, что они раздались из листвы дерева. Это «Tolle, lege» заставило Аврору перечитать евангелие, но воспоминание о насмешках бабушки-вольтерьянки как бы удержало ее: «Я осталась холодна, читая об агонии и смерти Иисуса». Значит, ей суждено остаться на всю жизнь дьяволенком. Ей было 15 лет: дикие фантазии ребенка сменились у девушки ожиданием чего-то неясного и важного. Однажды она грустно бродила по крытой галерее монастыря, глядя, как, подобно призракам, «мимо нее скользили ревностные монахини, стремясь тайно от всех излить свою душу у ног бога любви и покаяния». И вдруг ей захотелось посмотреть на них вблизи, и она вошла в церковь. Ночью церковь была полна очарования. Боковой придел освещался только маленькой серебряной лампадой, горевшей в алтаре. В открытое настежь окно вливался аромат жимолости и жасмина.
Мне показалось, что звезда, как бы вписанная в витраж, затерянная в необъятном пространстве, внимательно смотрела на меня. Пели птицы; вокруг были покой, очарование, благоговейная сосредоточенность, тайна, о которой я никогда не имела представления… Не знаю, что меня вдруг потрясло так сильно… У меня закружилась голова… Мне показалось, что какой-то голос шепнул мне на ухо: «Tolle, lege». Слезы потоком хлынули из глаз… Я поняла, что это любовь к богу… Словно стена рухнула между этим очагом беспредельной любви и пламенем, дремавшим в моей душе…
Мистицизм, непосредственная связь с божественной волей, которую она ощущала в себе самой, — вот отныне ее религия, и она ей останется верна до конца. В вопросах веры или любви женщина с радостью «рабски вбирает в свое сердце волны той любви, что нисходят свыше». Сопротивление разума с этого дня кончилось. «Как только сердце было захвачено, рассудок был изгнан решительно, с какой-то фанатической радостью. Я приняла все, поверила всему без борьбы, без страдания, без сожаления, без ложного стыда. Краснеть за то, что обожаешь? Полноте!»
Так как она была человеком крайностей, она приняла это обращение в новую веру за свое призвание и стала думать о вступлении в монастырь. Но она решила — это было в ее характере — войти туда послушницей, исполняющей самые унизительные обязанности: подметать помещение, ухаживать за больными. Если Аврора совмещала в своей душе элементы и святой и грешницы, то это была хозяйственная святая. «Между кастрюлями ходит господь», — говорила святая Тереза. «Я буду служанкой, — думала Аврора, — буду работать до полной потери сил, буду подметать кладбище, выносить мусор, все буду делать, что мне прикажут… пусть один господь бог будет свидетелем моих мучений, его любовь вознаградит меня за все…»
Ее духовник, аббат де Премор, старый, умный иезуит, проповедовал возвышенную и здоровую мораль. Он был тронут, когда. Аврора пришла к нему для исповеди и примирения с небом; но он осудил в кающейся девушке ее мистические настроения и мысли о возможности слияния с богом. Житейски мудрый аббат считал нежелательным, чтобы человек заранее предавался мыслям о лучшем мире, забывая о своем долге нравственности в этом. «Конечно, если бы не он, — напишет Санд в пятьдесят лет, — я сейчас была бы либо сумасшедшей, либо монахиней». Ведь набожность девушки превратилась в страсть. «Это полное слияние с божеством я воспринимала, как чудо. Я буквально горела, как святая Тереза; я не спала, не ела, я ходила, не замечая движений моего тела…» Аббат де Премор побранил ее за то, что она в своем увлечении мистицизмом тает, как свеча, и забывает о своих обязанностях по отношению к людям. «Вы стали грустной, мрачной, какой-то исступленно-восторженной, — сказал он ей, — ваши подруги не узнают вас… Берегитесь, если вы не изменитесь, вы заставите возненавидеть благочестие и бояться его… Ваша бабушка пишет, что мы вас воспитываем в духе фанатизма. Вы даже не замечаете, что под личиной смирения много гордости в вашем раскаянии… В наказание я велю вам вернуться к играм, к невинным развлечениям, свойственным вашему возрасту…»
Она повиновалась. Покой воцарился в ее мыслях. После шести месяцев умерщвления плоти и отрешенности от окружающего она спустилась вновь на землю, стала сочинять комедии и играть в них: восстановила в памяти «Мещанина во дворянстве», которого она читала в Ноане; стала зачинщицей всех игр в монастыре и объектом неимоверного увлечения как монахинь, так и своих шаловливых подруг, но в глубине души не изменила своего решения; и, как она говорила потом, конечно, постриглась бы в монахини, если бы не то обстоятельство, что бабушка, которая сильно ослабела и тревожилась за судьбу своей экзальтированной внучки, не позвала ее настойчиво в Ноан: «Дочь моя, я должна выдать тебя скорее замуж, я скоро умру». Старая дама говорила о приближении смерти с истинно философским спокойствием; она умрет в отчаянии, сказала бабушка, если Аврора останется одна, беззащитная, под опекой своей недостойной матери. Итак, надо было покинуть монастырь, который стал для Авроры раем.
Она вернулась в суетный мир с тревожным предчувствием, с твердым намерением опять искать прибежища в монастыре, как только сможет это сделать, не подвергая опасности жизнь бабушки. Английскому монастырю она была обязана большими и счастливыми переменами в себе. Благородная учтивость монахинь, изучение правил хорошего тона выработали у нее очаровательные манеры, которые в продолжение всей ее жизни придавали вид благовоспитанности даже самым ее невероятным вольностям. Но главное, что она приобрела, — это чувство серьезности и глубины. Бабушка еще раньше украсила ее ум изяществом XVIII века: Ноан научил ее понимать поэзию природы; новая вера привила ей любовь к другим, а не только к себе. «Экзальтированная набожность благотворно действует на душу, потому что она по крайней мере совершенно убивает самолюбие, и если в некоторых отношениях она притупляет ум, то зато она очищает душу от множества ничтожных и мелочных интересов…» Как некоторые английские поэты образной силой своих описаний обязаны чтению Старого завета, так и Аврора Дюпен бессознательно привносила в свою прозу серьезную доброту госпожи Алисии и величественную простоту евангелия.
После выхода из монастыря Аврора вместе с бабушкой провела несколько дней в Париже. Мысль о вынужденном замужестве ужасала Аврору. Неужели ей, как героине мольеровской комедии, представят какого-нибудь старого хрыча и скажут: «Дочь моя, скажите «да» или вы нанесете мне смертельный удар». Но вскоре она успокоилась. У старинной бабушкиной подруги госпожи де Понкарре была на примете «партия». Аврора, даже не видя жениха, сказала, что он урод; госпожа де Понкарре ответила, что она дурочка, а жених красив. Но больше об этом речи не было. Вскоре мадемуазель Жюли уже укладывала вещи для отъезда в Ноан, и Аврора слышала, как бабушка сказала: «Она еще слишком молода, надо отложить эти разговоры на год».
Девушка надеялась, что Софи-Виктория приедет в Ноан, чтобы отпраздновать ее возвращение, но Софи была настроена вызывающе и решительно: «Ни за что! Я вернусь в Ноан только после смерти моей свекрови!» Тщетно Аврора, полная христианского милосердия, убеждала в необходимости взаимного прощения. Получив отказ, дочь смиренно предложила остаться с матерью в Париже, но и тут потерпела поражение. «Мы увидимся гораздо скорее, чем некоторые думают», — ответила ужасная Софи-Виктория. Эти намеки на близкую смерть бабушки были мучительными для Авроры. «Софи — дикая мать, — в свою очередь, сказала госпожа Дюпен де Франкёй, — она относится к своим детям, как птица к своим птенцам… Когда у них отрастают крылья, она перелетает на другое дерево и гонит их прочь ударами клюва». Святая Аврора поняла, что она бессильна перед этой обоюдной ненавистью, и уехала с бабушкой в Берри.
В огромной голубой коляске они приехали весной 1820 года в Ноан. Деревья были в цвету, пели соловьи, откуда-то издалека доносилось классическое и торжественное, протяжное пение хлебопашцев. Аврора взволновалась, увидя вновь знакомый старый дом, но все же с сожалением вспоминала монастырский колокол и госпожу Алисию. На окне своей комнаты она написала карандашом, по-английски элегию, которую можно и сейчас там прочесть:
Уходи, ущербное солнце! Скрой свои бледные лучи за дальними деревьями. Звезда вечерняя — Венера пришла и возвещает конец дня. Наступает вечер и приносит грусть на землю. О дивный свет! С твоим возвращением природа вновь обретет свою веселость и красоту, но радость не поселится никогда в моей душе…
Такая меланхолия была данью моде; на самом же деле Аврора испытывала горячее чувство радости от сознания своей почти полной независимости. Старая владелица замка после удара очень ослабела. Она еще по-прежнему спускалась в столовую в часы еды, прямая, изящная в своем темно-лиловом стеганом платье, со слегка подкрашенными щеками, с бриллиантами в ушах, но она тихо угасала. За исключением редких взрывов старческого раздражения, она почти не вмешивалась в жизнь Ноана. Эпоха Реставрации и преклонный возраст слегка сгладили ее вольтерьянство. Но она осталась философом XVIII века и вела дружеские споры со своей внучкой, которая, сама о том не подозревая, стала последовательницей Шатобриана.
С удивлением услышала Аврора, как детские подруги — Фаншон, Урсула Жосс, Мари Окант — называют ее мадемуазель. Впервые она поняла замкнутость господ и с грустью вспомнила о братских отношениях, какие были в монастыре. Даже приезжавший в отпуск ее сводный брат Ипполит слегка оробел перед этой красивой девушкой в розовом летнем платье. Он был теперь унтер-офицером, гусаром и, посадив Аврору верхом на лошадь, объяснял ей простой принцип верховой езды: «Все сводится к двум вещам: упасть или не упасть. Держись хорошенько! Вцепляйся в гриву, если хочешь, но не выпускай поводья из рук и не падай…» И Аврора стала ездить на Колетте, рослой кобыле с мягкими движениями, выполнявшей все, что от нее требовали. Аврора и Колетта стали неразлучными. Через неделю они скакали через любые изгороди и канавы. «Тихий омут» из английского монастыря оказался смелее гусара.
Своей монастырской подруге, дочери префекта Анжера, Эмилии де Вим, которая уже начала выезжать в свет, Аврора описывала свою деревенскую жизнь: «Кто это может мне писать? Эмилия необычайно заинтригована. Да ну же, моя дорогая, вспомните вашу монастырскую подругу…» Она не написала ей, что красивый молодой человек из Сомюрского военного училища — ее сводный брат Ипполит; судя по ее письму, это был Ипполит де Шатирон, обучавший ее верховой езде на английский манер. С госпожой де Понкарре и ее дочерью Полиной она занималась итальянским языком и музыкой.
На рояле всегда лежат три — четыре раскрытые партитуры, на каждом кресле валяются дуэты и романсы. И все-таки мы вспоминаем тебя, ты бы могла заменить госпожу де Понкарре, которая так талантливо аккомпанирует нам. Мы ставили комедию; я играла Колен, Полина — Люсетту. Невероятно сентиментально, и это нас безумно смешило. В общем было очень хорошо. Мы пляшем бурре…
Некий господин де Лаку, «человек, драгоценный в деревне», предложил им свою арфу и читал вместе с ними «Освобожденный Иерусалим».
Дни проходят в том, что я, развались в кресле, вышиваю или рисую, а Ипполит читает мне вслух; или же он перевертывает все вверх дном, разбивает все, что попадается ему под руку; я браню его, а кончается тем, что я так же впадаю в детство, как и он; бабушка ворчит, говорит, что мы ей страшно надоели, и смеется вместе с нами…
Январь 1821 года: Ипполит уехал, так что мы в полном одиночестве. Я сокращаю день тем, что поздно встаю, завтракаю; час — два уходит на разговоры с бабушкой; потом поднимаюсь к себе и занимаюсь чем-нибудь: играю на арфе, на гитаре, читаю, не отходя от камина… перебираю в уме воспоминания, пишу каминными щипцами на золе; спускаюсь к обеду, и, когда бабушка садится за свою партию в карты с господином Дешартром, бывшим воспитателем моего отца, а за ним и Ипполита, я поднимаюсь опять к себе и набрасываю кое-какие мысли в зеленую записную книжку, почти целиком уже заполненную…
Ее разговоры с бабушкой стали нежными и интимными. Несмотря на перенесенный удар, госпожа Дюпен де Франкёй в светлые промежутки была все той же замечательной женщиной и по образованию, и по прямоте, и по мужеству в серьезных вещах. Иногда она разыгрывала из себя простушку или важную даму, но Аврора не обращала на это внимания. Они как бы поменялись местами: внучка была матерински заботлива и снисходительна. Бабушка, понимая, что Авроре придется скоро выйти замуж, разговаривала с ней вполне доверительно. Хотя она жила в эпоху очень легких нравов, у нее никогда не было любовника.
Я часто признавалась молодым женщинам, которые меня торопили с выбором любовника, что неблагодарность, эгоизм и грубость мужчин вызывают во мне отвращение; они смеялись мне прямо в лицо, услышав это, и уверяли меня, что не все похожи на моего старого мужа и что мужчины владеют секретом заставить женщину прощать им недостатки и пороки… Когда я слышала от моих подруг такие грубые разговоры о чувствах, я испытывала унижение от мысли, что и я женщина…
Я не претендую на то, что бог создал меня из какой-то другой глины, чем все остальное человечество. Теперь, когда я стала уже бесполым существом, я думаю, что я была такой же женщиной, как и все, но просто мне не пришлось встретить мужчину, которого я бы настолько полюбила, что смогла бы найти хоть немного поэзии в особенностях чувственной жизни…
Эти речи относительно «чувственной жизни» отнюдь не примиряли молодую девушку с мыслью о замужестве. Из разговоров старых графинь она поняла, что она богатая наследница, но никак не хорошая партия для молодого человека с блестящей будущностью из-за ее жалкой матери и внебрачных рождений в их роду. Люди, которые просили ее руки, были немолоды; один генерал империи, пятидесяти лет, с громадным шрамом через все лицо; барон де Лаборд, бригадный генерал, вдовец, сорока лет. По просьбе де Лаборда его родственник написал виконтессе де Монлевик, жившей по соседству с Ноаном:
Мадам, Вы мне говорили, что по близости с вашим поместьем имеется превосходная партия: мадемуазель Дюпен, которая получит, насколько я помню, от 20 до 25 тысяч ливров ренты… Господин барон де Лаборд, мой двоюродный брат, имеет сейчас от 8 до 9 тысяч ливров… Он доказал, что может быть хорошим мужем, это во всех отношениях великолепный человек. Хотя ему сорок лет, но физически в нем нет ничего, что могло бы оттолкнуть молодую девушку… Я забыл еще прибавить, что от первого брака детей у него нет…
Эта откровенная сделка вызвала отвращение у Авроры. Госпожа де Монлевик ответила ему полным описанием (похожим на генеалогию породистого животного) «своей молоденькой соседки, отпрыска неудачного брака, сообщив о ее происхождении и состоянии»:
Аврора, которую я видела в этом году несколько раз, — брюнетка, с хорошей фигурой, приятной наружностью; она умна, очень образованна, музыкантша: поет, играет на арфе, на рояле; рисует, хорошо танцует, ездит верхом, охотится, при этом у нее прекрасные манеры… Ее состояние исчисляется примерно в 18–20 тысяч ливров ренты; оно должно перейти в ее пользование с минуты на минуту…
Этот брак не состоялся так же, как и никакой другой. Аврора Дюпен находилась в ином положении, чем большинство молодых девушек того времени; томимые одновременно пробуждающимися чувствами, желанием вырваться из семейной неволи и страхом перед жизнью, они пылко призывали Прекрасного принца, который освободил бы их, хозяина, который командовал бы ими. Аврора же царствовала в Ноане; свободная и счастливая, жила она около своей бабушки; к тому же она все еще считала монастырь своим призванием. Старый Дешартр, ставший мэром Ноана, брал ее с собой на охоту и посоветовал ей надевать мужской костюм, чтобы легче гоняться за зайцами. Она это делала с большим удовольствием: в рабочей блузе или в рединготе, в брюках она чувствовала себя увереннее, она походила на мужчину. По ее мнению, это придавало ей в глазах сверстниц особый авторитет:
Аврора Дюпен — Эмилии де Вам, май 1821 года: Тебе не случалось бродить в мужском сюртуке, фуражке, с ружьем через плечо в поисках несчастного зайца и, не найдя его, — а это бывает часто — приносить домой жалких воробьев, над печальной судьбой которых чувствительная горничная будет лить слезы!.. Тебя не учил гусарскому мастерству Ипполит!.. Когда ты скажешь ему на уроке верховой езды, что боишься лошади, он, чтобы подбодрить тебя, влепит такой удар арапником твоей лошади, что она, по выражению бабушки, пойдет стоя…
Дешартр посвящал ее в тайны управления поместьем. Впоследствии, из дипломатических соображений, она будет утверждать, что материальное положение никогда ее не интересовало. На самом же деле в ней всю жизнь сидела беррийская крестьянка, которая даже в своей расточительности знала счет деньгам. Про другого романтика эпохи, Байрона, говорили, что основной чертой у него является здравый смысл. Эта черта обнаружится и у Авроры Дюпен, когда возраст страстей останется у нее позади. Всегда ее желанием будет вернуть чисто мужскую независимость, вкус к которой привили ей Ноан и Дешартр. Всегда сохранится у нее этот здравый смысл, который дается близостью к житейской действительности и работой. Слишком свободная мысль, несмотря на все усилия, не летит вперед. Ей, как птице, нужно сопротивление среды. Деятельность открывает границы, которые должен поставить себе ум.
После второго удара госпожа Дюпен де Франкёй осталась прикованной к постели; тогда Дешартр передал молодой девушке все права по имению и потребовал, чтобы она сама вела все расчеты; вообще он стал обходиться с ней как с вполне взрослым человеком. Это был лучший способ добиться, чтобы она действительно стала взрослой. «Великий человек», как с любовной насмешкой называла Аврора Дешартра, был в деревне аптекарем, доктором и даже хирургом; он пожелал, чтобы Аврора научилась помогать ему. И она привыкла к виду крови, к зрелищу страданий. Ее милосердие стало действенным. С этих пор она навсегда утратила чувство брезгливости к человеческому телу, она говорила о нем свободно, мужественно, профессионально. Впоследствии ее возлюбленные поставят ей в укор отсутствие стыдливости. Развратника может обмануть и сбить с толку спокойствие больничной сиделки.
Не считая Дешартра, она встречалась в Ла Шатре с несколькими молодыми людьми. Она часто заезжала в своих прогулках верхом в этот маленький городок, узкие улицы которого «извиваются между неровными кровлями, поросшими мхом». В низеньких домах с дверьми, украшенными гвоздиками, в особняках с резными чугунными решетками она встречалась с сыновьями тех людей, которые были друзьями ее отца. Это были: Шарль Дюверне, гигант Флёри, маленький Гюстав Папе — он был еще моложе Авроры. Чаще всего она виделась с одним юношей, будущим доктором, по имени Стефан Ажассон де Грансань. Он был красив, похож на тех сеньоров, сжигаемых внутренних огнем, каких писал Греко, происходил из знатного старинного рода, но был беден, так как, имея девять братьев и сестру, мог унаследовать в будущем только ничтожную часть родового имения своих предков. Дешартр, принимавший участие в этом студенте-дворянине, представил его Авроре и посоветовал ей брать у него уроки анатомии и остеологии.
В комнате Авроры появился скелет; радостно появился и молодой человек и стал обучать эту прелестную девушку. У нее были густейшие черные волосы, глаза андалузки, цвет лица «испанского табака» и необыкновенно гибкая фигура. Естественно, что очень скоро профессор влюбился; она остановила его признания, сказав, что такие натуры, как он и она, должны заниматься «Мальбраншем и подобными ему», но никак не глупейшими любезностями. По правде говоря, Аврора охотно вышла бы за него замуж, но она знала, что ни граф де Грансань, ни госпожа Дюпен де Франкёй не разрешат этого: один — из кастовой спеси, из страха породниться с дочерью Софи-Виктории, другая — из-за бедности Стефана, из-за его репутации «смутьяна». Аврора была несовершеннолетней и должна была считаться с несогласием обоих семейств. Вскоре Стефан стал писать не иначе, как «с откровенностью резкой и холодной». Она по-прежнему ходила в мужском костюме, что приводило иногда к забавным недоразумениям: когда она останавливалась перед каким-нибудь старинным готическим замком и начинала рисовать его, оттуда показывалась разбитная девица и строила глазки «этому молодому человеку».
Аврора Дюпен — Эмилии де Вим, июль 1821 года: Она уставилась на меня своими умильными глазками, а я, приняв самый любезный вид, изо всех сил расшаркивалась перед ней; это имело у нее большой успех…
Ночные прогулки верхом, фуражка, брюки, голубая полотняная блуза, части скелета, валяющиеся на креслах, — это романическое поведение шокировало весь благонамеренный Берри. Духовник Авроры, кюре в Ла Шатре, тщательно собрав все сплетни, спросил девушку: «Не влюбилась ли она в кого-нибудь?» Аврора, привыкшая в монастыре к деликатной чуткости аббата де Премор, принципиально никогда не задававшего на исповеди вопросов, вспыхнула от оскорбленной гордости, повернулась и ушла из исповедальни. Ей было безразлично мнение Ла Шатра. «Несут вздор дураки», — сказала она спокойно. Ее мать, услышав в Париже все эти сплетни, сделала ей очень строгий выговор. Ответное письмо Авроры доказывает ее природное дарование писателя: она сумела сказать все очень сильно, но с удивительным тактом.
Аврора — Софи-Виктории Дюпен, 18 ноября 1821 года: Я прочитала — внимательно и почтительно — письмо, которое вы были добры написать мне; я не позволила бы себе ни малейшего возражения на ваши упреки, если бы не ваше требование немедленного ответа… По вашему мнению, матушка, господин Дешартр заслуживает порицания за то, что он предоставил мне полную свободу; прежде всего беру на себя смелость заметить, что у господина Дешартра нет и не может быть никакого рода власти надо мной, и единственное его право — давать мне дружеские советы… Господин де Грансань сказал вам, что у меня воинственный характер; чтобы поверить такому смелому заявлению, вам, дорогая матушка, пришлось бы думать, что господину де Грансань основательно известен мой характер; я не считаю себя настолько интимно связанной с ним, чтобы он мог судить о моих достоинствах или недостатках… Он сказал вам правду, что давал мне уроки в моей комнате: а как по-вашему — где бы я могла принимать моих посетителей? Мне кажется, что бабушку — больна ли она или спит — очень бы обеспокоили такие визиты… Вы хотите, чтобы во время моих прогулок я опиралась на руку моей горничной или няни, по-видимому, для того, чтобы я не упала; конечно, в детстве помочи мне были очень нужны… но мне 17 лет, и я умею ходить…
У нее еще сохранилась привязанность к матери, но никакого уважения, кроме чисто внешнего.
Несмотря на, казалось бы, твердый тон этого письма, подчас она остро чувствовала свое одиночество. Не было у нее исповедника, чтобы руководить ею, — ведь к аббату Монпеиру, старому, доброму кюре в Сен-Шартье, она не могла обратиться: «Он был для меня слишком близким другом». По воскресеньям, после обедни, она всегда завтракала у него; потом они на одной лошади ехали в Ноан; там он обедал и проводил весь вечер. «Аврора — совершенное дитя, я любил ее всегда», — говорил он; а она: «Будь он на 60 лет моложе, я бы его заставила танцевать, если бы захотела». Старый друг, когда над ним берешь верх, не может быть руководителем. И поэтому она вынуждена была у кровати парализованной бабушки искать истину в одиночестве. В Дешартре она разочаровалась: «Он обладал большими познаниями, но был с головы до ног полон противоречий и не имел ни капли здравого смысла». Аббат де Премор был далеко. В монастыре «Подражание» было ее настольной книгой, но ведь «Подражание» — это «книга для монастырской жизни, гибельная для тех, у кого не хватило сил порвать с обществом людей». А юная владелица Ноана оказалась насильно брошенной в суетную жизнь. У нее были общественные обязанности; она перевязывала раны и растирала в ступке лекарства; вместе с красавцем Ажассон де Грансань она постигала новые для нее знания. Она искала христианства, приспособленного к современной жизни, и нашла Шатобриана. Благодаря «Гению христианства» она почувствовала, что ее набожное смирение снова озаряется обаянием романтической поэзии.
Герсон? Шатобриан? Значит, в лоне церкви существуют две противоположные истины? И еще один повод для мучительной тревоги и сомнений: бабушка при смерти. Что делать — объяснить ей всю опасность ее положения, постараться переубедить ее в отношении религии или дать ей умереть с миром? Аврора написала аббату де Премор, он посоветовал молчать. «Сказать вашей бабушке, что она серьезно больна, — это значит убить ее… Ваше чувство подсказало вам правильно, вы должны молчать и просить бога, чтобы, он сам ей помог. Никогда не сомневайтесь, когда вам подсказывает сердце. Сердце не может обмануть…» Санд подчеркивает эту фразу — долгие годы она будет служить ей мерилом нравственного. «Читайте поэтов, — написал ей снисходительный иезуит, — все они религиозны. Не бойтесь философов, все бессильны против веры». Успокоенная, она воскликнула своей мятущейся душе: «Вперед! Вперед!»
И тут начались метания от одной идеи к другой. Она поднималась в свою комнату в десять часов вечера и часто читала до трех часов ночи. Ее мучили противоречия, которые разъединяют великих людей, и «она старалась объединять все эти разнородные понятия, которые вспыхивали в ее возбужденном мозгу, подобно тому, как вспыхивали в ее комнате яркие огни очага и тусклые отблески луны; опьяненная поэтической набожностью, она надеялась, что легко откажется от философов; но она начала любить их, и через них бог казался ей таким великим, как никогда раньше». Шатобриан, вместо того чтобы укрепить ее в католицизме, как она надеялась, открыл ей «бездонную глубину исследования». Перечитывая после «Гения христианства» «Подражание» — тот самый экземпляр, подаренный матерью Марией-Алисией, с надписью «Авроре Дюпен», сделанной обожаемой рукой, — она ужаснулась. Или прав был Герсон, и ей предстояло отказаться от природы, семьи, разума; или же, выбирая между небом и землей, надо было выбрать землю. На что Шатобриан отвечал: «Только в красоте земли, природы и любви вы найдете элементы силы и жизни для того, чтобы воздать хвалу богу…»
Герсон убеждал: «Будем грязью и пылью»; Шатобриан: «Будем пламенем и светом», «Подражание» приказывало ничего не проверять; «Гений христианства» — проверять все.
Я была совершенно растеряна. Носясь по утрам на Колетте, я целиком соглашалась с Шатобрианом. При свете моей лампы — с Герсоном, и вечером я стыдила себя за утренние мысли…
Учение Шатобриана, призывавшего на защиту христианства «все волшебство ума и все сочувствие сердца», увлекало ее. Она стала изучать Мабли, Локка, Кондильяка, Монтескье, Бэкона, Боссюэ, Аристотеля, Лейбница, Паскаля, Монтеня и поэтов: Данте, Вергилия, Шекспира, без всякой системы. Лейбниц казался ей выше всех, потому что она ничего не поняла в нем. Что значили для нее монады, заранее установленная гармония и всякие прочие тонкости? Она еще больше укреплялась в своей вере, видя, что и этот великий ум посвятил себя поклонению божественной мудрости: «Стараться любить бога, понимая его, и стараться понимать его, любя, стараться верить тому, чего не понимаешь, но стараться понять, чтобы сильнее верить, — в этом весь Лейбниц…» Дешартру, занимавшемуся с ней философией, она швыряла в лицо книгу, крича: «Великий человек, не мучьте меня! Это слишком длинно. Я тороплюсь любить бога».
Жажда знаний? Да, но прежде всего потребность любви. И в это время она нашла Руссо — его «Эмиля», — исповедание веры савойского священника. Это было поистине озарение! Это была та духовная пища, которой она так жаждала. Его язык казался ей лучшей музыкой. «Для меня он звучал, как Моцарт; я понимала все». Все было общим у нее с автором «Эмиля» — душевная растроганность, страсть к искренности, любовь к природе. Он научил ее, что жить нужно согласно законам природы, слушаться голоса своих страстей и, главное, любви. Это у Руссо она научилась говорить языком добродетели о сердечных порывах. Лейбниц и Руссо, требовательный философ и любимый товарищ, остались навсегда ее учителями. Но чтобы понять ее до конца, к ним нужно еще прибавить третьего и заметить, что начиная с этого времени она много читала Франклина. Примечательно, что налет филистерства в этой практической мудрости не только не отталкивал ее, но даже нравился ей.
Была ли она в то время еще католичкой? Позже, когда она писала историю своей жизни, она ответила: «Не думаю». Это самозащита женщины зрелого возраста, которая, порвав с церковью, хочет уверить себя, что она осталась верна своей юности. В 1821 году она признавала свою преданность матери Алисии и аббату де Премор. Однако ей казалось, что подлинное христианство, которое требует абсолютного равенства и братства, она нашла только у Руссо, Любить и жертвовать собой — вот каков был, по ее убеждению, закон Христа. Она верила в бога; она верила в бессмертие души, в провидение и особенно в любовь. Но, сама того еще ясно не понимая, она была сторонницей имманентной школы. Она уже не верила больше в бога себялюбивого, сверхчувственного, который мог со стороны наблюдать борьбу человечества. «Я предпочитаю думать, что бог не существует, чем считать его равнодушным». Ее мятущаяся душа порой становилась на сутки атеистичной, но это проходило сразу же, потому что во всем она чувствовала присутствие божества.
Если божественно все и даже материя, если сверхчеловечно все и даже человек, значит, бог во всем, я его вижу, я касаюсь его; я знаю, что он един, потому что я люблю его, потому что я всегда знала и ощущала его, потому что он во мне в той же малой степени, как малозначительна я сама. Из этого не следует, что я бог, но я происхожу от него и должна вернуться к нему…
В общем она, как в памятные дни «Tolle, lege» возвращалась к вере в сверхчеловеческую связь между своей душой и богом. Она потому и восхищалась Руссо, что он давал ей «неистощимую пищу для этого внутреннего душевного трепета, этого непрерывного божественного восторга».
Попробуем представить себе эту девушку — пылкую и мечтательную, мальчишески-озорную и мистически набожную, — когда она скачет на лошади через луга, любуясь их сменяющимся разнообразием, встречными стадами, наслаждаясь сладостным шумом воды, плещущейся под ногами лошади; или же в ее комнате вечером, когда она, затопив хворостом камин (она всегда зябнет), смотрит в окно на неподвижные высокие сосны, на почти полную луну, блистающую в чистом небе. Это очень примечательная личность, «томимая божественными вопросами», жаждущая подвигов и самопожертвования. Она философ, так как хочет быть философом. Она поэт, хотя еще и не сознает этого. Она прячет под подушкой тетради, потому что она начала писать. Например, портрет Праведника. «Праведник не имеет пола: по воле бога он может быть либо мужчиной, либо женщиной; но законы морали одинаковы для всех, будь то генерал армии или мать семейства…» Это требование, чтобы мужской и женский пол были равны, надо запомнить.
У Праведника нет богатства, нет дома, нет рабов. Его слуги для него друзья, если они этого достойны. Его жилье принадлежит любому бродяге, его кошелек и одежда — всем бедным, его время и знания — всем, кто пожелает… Праведник прежде всего правдив, и это требует от него высшей силы, так как мир — это не что иное, как ложь, обман и суетность, предательство и предрассудки…
Она говорила дальше: «Праведник горд, но не тщеславен». Это довольно точное изображение того, чем она сама хотела быть. Гордой? Без сомнения. Она себя чувствовала сильной, презирала мнение толпы, с удовольствием находила в своем сердце презрение отца к условностям, в своем уме — неизменную рассудительность бабушки. Дешартр учил ее благоразумной осторожности, напоминая ей священные слова: горе человеку тому, им же соблазн приходит[10]. Тщетно! То, что свет называет соблазном, говорила она, совсем не то, что называл соблазном Христос. Благоразумие? «Совесть, вот что я признаю своим единственным судом и считаю, что имею полное право пренебрегать благоразумием, если мне нравится переносить хулу и гонения, неизбежно связанные с выполнением опасного и трудного долга…» Воспитанная по-мальчишески, она была по-мужски честолюбива; воспитанная христианкой, она надеялась в конце концов стать человеком праведным.
Это своеобразная декларация моих прав человека, как я, будучи еще девчонкой, называла ее тогда; это наивная смесь религиозной ереси и набожной пошлости, однако, заключает в себе изложение установившихся взглядов, план жизни, выбор решения, тяготение к добросовестно выбранному нравственному облику. Пусть приблизительно, но это даст тебе понятие о том, каковы были несбыточные мечты моей юности, и среди чувств, навеянных недавно прочитанным евангелием, ты найдешь какое-то упрямое противодействие, подсказанное рождающейся гордостью, врожденным своеволием, неясную мечту о человеческом величии, соединенную с более глубокими христианскими стремлениями…
Удивительная свобода Авроры, столь необычная для «молодой особы» того времени, ставшая причиной ее громадной уверенности в себе, объяснялась постоянно менявшимися условиями ее жизни. Аврора всегда была в полной зависимости от бабушки, а сейчас бабушка уже не могла осуществлять свою власть. Оставался Дешартр, но этот добряк был без ума от своей воспитанницы. К сожалению, болезнь бабушки к концу года стала заметно прогрессировать. Она потеряла память, она все время дремала, но никогда не спала. Аврора проводила около нее почти каждую ночь, читая Рене и Лару. В результате — меланхолическое настроение. Ее преследовали мысли то о самоубийстве, то о монастыре, но никогда о замужестве. Единственный человек, интересовавший ее, Стефан, обратился к атеизму и материализму. «Между нами легла пропасть». Аббат де Премор советовал Авроре не добиваться от бабушки, чтобы она выполнила свой религиозный долг:
Молитесь неустанно, и какова бы ни была кончина вашей бедной бабушки, уповайте на бесконечную мудрость и милосердие. Ваша обязанность перед бабушкой состоит в одном: продолжайте заботиться о ней самым нежным образом. Видя вашу любовь, ваше смирение и, если можно так выразиться, тактичность в вопросах веры, быть может, она пожелает вознаградить вас, исполнив ваше тайное желание, и согласится причаститься святых тайн…
И действительно, то, на что надеялся снисходительный и мудрый аббат, совершилось. Арльский архиепископ, незаконный сын дедушки Дюпена и госпожи д’Эпине, в благодарность за то, что госпожа Дюпен когда-то хорошо отнеслась к нему, внебрачному сыну ее собственного мужа, пришел к умирающей, чтобы спасти ее душу. «Я знаю, вам это покажется смешным, — сказал он, — конечно, вы не верите, что вас ждет проклятие, если вы не исполните моей просьбы; но я верю в это, и право, вам ничего не стоит доставить мне радость».
К великому удивлению внучки, старая дама не протестовала: «Я согласна: видимо, смерть в самом деле близка. Ну что ж! Я понимаю, что тебя мучает совесть; если я умру, не примирившись с церковниками, ты будешь упрекать себя в этом или они будут упрекать тебя. Я не хочу, чтобы в твоей душе был разлад с совестью или чтобы у тебя был разлад с друзьями. Я убеждена, что не совершаю ни подлости, ни лжи, соглашаясь на обряд, который в час разлуки с любимыми служит неплохим примером. Пусть у тебя будет спокойно на сердце, я знаю, что делаю». Она велела пригласить своего доброго старого кюре из Сен-Шартье и пожелала, чтобы Аврора присутствовала при ее исповеди — благородной и до конца искренней. Старый аббат на своем крестьянском наречии сказал ей: «Моя дорогая сестра, мы будем все прощены, потому что всеблагий господь нас любит и хорошо знает, что, когда мы раскаиваемся, это значит, что мы его любим». Архиепископ, слуги и работники поместья — все собрались в комнате бабушки во время ее предсмертного причастия.
Она умерла в первый день рождества 1821 года. Последние ее слова были обращены к Авроре: «Ты теряешь своего лучшего друга». На своем смертном ложе, свежая, розовая, в кружевном чепчике на голове, она была царственно-величавой, прекрасной в своем спокойствии и, больше чем когда-либо, дочерью маршала Саксонского. Убитый горем Дешартр — на него просто жалко было смотреть — возымел вдруг некую романтическую, но мрачную идею. Подготовляя в семейном склепе место для нового погребения, он вскрыл гроб отца Авроры и холодной ночью привел девушку на маленькое кладбище в глубине парка. Голова Мориса Дюпена была отделена от скелета. Подняв ее, Дешартр дал поцеловать ее дочери Мориса. Аврора была настолько потрясена всей обстановкой, что приняла это как нечто естественное.
«Ты теряешь своего лучшего друга», — сказала ей бабушка. Она теряла также и свою единственную защиту против злобы и алчности. Семнадцатилетняя девушка, богатая наследница — в Париже у нее был отель де Нарбонн, в Берри — имение Ноан и к тому же солидная рента, — представляла собой большой соблазн для претендентов на ее руку. Бабушка очень мудро выбрала ей в качестве опекуна графа Рене де Вильнев, внука ее собственного мужа; по планам бабушки, Аврора должна будет жить в Шенонсо; госпожа де Вильнев будет вывозить ее в высший свет вместе со своей дочерью Эммой (будущей графиней де ла Рош Эймон); Аврора будет жить в деревне, так как она всегда говорила: «Я никогда не могла бы жить в городе, я бы умерла там с тоски. Я обожаю уединение…» Супругам де Вильнев это предложение бабушки было приятным, но при одном условии: что их маленькая родственница порвет окончательно с «ужасной средой» своей матери и забудет навсегда про «походный брак» своего отца. Господин де Вильнев, приехав в Ноан, очаровал Аврору; он был мил, весел, читал наизусть массу стихов; она обрадовалась такому опекуну.
Но покойная бабушка недооценила неистовую натуру Софи-Виктории. Узнав о смерти своей свекрови, Софи мгновенно пустилась в путь вместе со своей сестрой — тетушкой Люси Марешаль. Наконец-то Ноан был открыт для Софи! Аврора встретила мать с большой нежностью; вначале обоюдным ласкам не было конца. Но потом дурные воспоминания взяли верх, и у госпожи Морис Дюпен вырвалась наружу вся ее ненависть к умершей. Аврора буквально оторопела от непристойной брани Софи-Виктории, но, верная принципу смирения, противопоставила этому буйному шквалу только спокойствие и почтительность. «Не то делаешь, — учила ее тетка, — тебе надо так же кричать и беситься, как она». Но это было против нравственных правил Авроры. Вскрытие завещания довело стареющую фурию до белого каления. Только она одна, заявила Софи-Виктория, является естественной и законной опекуншей своей дочери и никому этого права не уступит.
Аврора подчинилась беспрекословно. У нее уже не было прежней влюбленности в мать — ненависть Софи к покойной бабушке внушала ужас Авроре, — она послушалась из чувства долга. Она надеялась, что Софи-Виктория поместит ее опять в монастырь или по крайней мере оставит в Ноане; но ее увезли в Париж. Перед отъездом Аврора выдала Дешартру расписку в полном расчете по хозяйственным делам в имении, хотя этот «великий человек», будучи очень плохим управляющим, и недополучил восемнадцати тысяч арендных денег. К ужасному негодованию Софи, Аврора поклялась, что получила их; она надеялась, что бог простит ей эту ложь.
В Париже супруги Вильнев совсем отошли от нее. Они считали, что «авантюристка» — человек не их круга, и им не хотелось ни выслушивать ее оскорбления, ни делить с ней Аврору. Их равнодушие доставило Авроре много тяжелых минут, она начала уже привязываться к ним. Но разве она решилась бы «попрать ногами дочернее уважение» и дать право считать, что она признает «прирожденное неравенство и деление на касты»? Таким великодушным поведением она полностью отдала себя во власть матери-тиранки. А Софи, находившаяся в климактерическом периоде, была в невероятно возбужденном состоянии, доходящем до бреда, до полусумасшествия. Она не могла примириться с наступающей старостью и жаждала бурных ощущений. Она клялась, что «покончит со скрытностью» своей дочери, вырывала у нее из рук книги, упрекала ее в порочности и распущенности. Когда она бывала в хорошем настроении, она вновь становилась обаятельной, но такие проблески были очень редкими. «Правда, я привожу в бешенство всех, стоит мне показаться… — говорила она тогда, — но я не могу быть другой… у меня слишком много мыслей в голове…»
Весной 1822 года она озлобилась до сумасшествия. Она хотела принудить Аврору выйти замуж за человека, одна мысль о котором была девушке ненавистна.
Дневник Авроры: Я до конца сохранила хладнокровие и неоспоримое превосходство. Выглядела я очень плохо, чувствовала себя ужасно. Но не потеряла силы воли, была тверда, как алмаз… Мне уже давно начали угрожать лишением свободы. На это я отвечала только: «Вы не будете так жестоки». Меня пробовали напугать, привезли к порогу темницы… Пришли монахини, открыли решетку, провели по узким мрачным закоулкам монастыря, отворили дверь кельи — эта келья мне показалась похожей на ту, которую описывает Грессе в своей «Обители».
«Вы хотели вернуться в монастырь, — сказали мне, — вы надеялись, что будете опять наслаждаться свободой, попав туда, где вас воспитали, где вам привили ваши дурные наклонности. О конечно, вас бы там приняли. Вам бы простили все ваши недостатки, извинили бы ваши проступки, скрыли бы от всех ваше поведение. Здесь вам будет лучше. Мы предупредим общину на ваш счет; здесь будут остерегаться вашего красноречия. Приготовьтесь к мысли, что вам придется прожить в этой келье до вашего совершеннолетия, то есть три с половиной года. Не вздумайте взывать к помощи законов; никто не услышит ваших жалоб; и ни ваши защитники, ни вы сами никогда ни узнаете, где вы находитесь…»
Но потом — то ли устыдились такого деспотического поступка, то ли побоялись возмездия закона, то ли меня просто хотели напутать, — от этого плана отказались.
Какой урок жизни для наивной молодой девушки! Она считала себя такой сильной, такой могущественной, когда царила в Ноане! Теперь она поняла, что быть несовершеннолетней — это значит быть рабой. Она заболела: от беспрерывно подавляемых вспышек гнева у нее начались спазмы желудка, который отказался принимать пищу; она стала надеяться, что умрет от истощения. К счастью, Софи-Виктория устала от этой борьбы. В апреле 1822 года она вместе с Авророй поехала погостить на несколько дней к бывшему полковнику стрелкового полка Джемсу Ретье дю Плесси, товарищу Мориса Дюпена по оружию.
Сорокалетний Джемс и двадцатисемилетняя Анжела Ретье дю Плесси жили в своем поместье дю Плесси, вблизи Мелён: это были добрые, широкие люди. Их пятеро маленьких детей весело резвились в большом парке; Аврора, для которой не было радости жизни без цветов и деревьев, нашла здесь если не поэтичную природу Ноана, то, во всяком случае, красивую растительность и зрелище занятых своей работой крестьян. К концу первого же дня Софи-Виктории все это надоело, и она решила уехать. Она меняла свое местопребывание с той же быстротой и легкостью, как цвет волос. Заметив, что это решение огорчило Аврору, госпожа дю Плесси предложила ей остаться на неделю. Мать согласилась, быть может, даже с коварной мыслью скомпрометировать свою непокорную дочь. У дю Плесси бывали в гостях молодые офицеры, и Софи показалось, что тут царят довольно свободные нравы.
Супруги дю Плесси отнеслись к Авроре с нежностью; она быстро подружилась с детьми и стала общей радостью в доме: Софи, по-видимому, совершенно забыла о дочери. Дю Плесси приютили у себя Аврору не на неделю, а на несколько месяцев, заказали ей туалеты, так как у нее ничего не было, и вообще относились к ней, как к родной дочери. Она обожала своего «папу Джемса» и «маму Анжель». Деревенский воздух вернул ей аппетит. Глядя на эту счастливую семейную жизнь, она изменила свое отношение к мысли о замужестве. Была и еще одна причина, по которой она почувствовала необходимость в защитнике. Как мы уже говорили, у дю Плесси бывало очень много молодых военных, которым Софи-Виктория не преминула охарактеризовать свою дочь как «молодую особу, чрезвычайно оригинальную и ветреную, чтобы не сказать больше». И молодые военные принялись слишком развязно надоедать Авроре. «У госпожи Анжель, доброй и великодушной, не хватило, однако, рассудительности, чтобы уберечь меня от окружающих опасностей…» По поведению же самой Авроры, непринужденному, живому, легкомысленному, можно было думать, что она поощряет эти ухаживания, на самом же деле они ее раздражали до крайности.
Она часто с грустью думала о том, что жить в свете одинокой женщине, не имеющей защитника, трудно. Как-то вечером в Париже, сидя с супругами дю Плесси на террасе кафе Тортони, она услышала, что Анжела говорит своему мужу: «Посмотри, Казимир!» Худощавый молодой человек, с веселым выражением лица, довольно элегантный, с военной выправкой, подошел к их столику, чтобы пожать им руки и ответить на заискивающие вопросы о своем отце, полковнике бароне Дюдеване, очень любимом и уважаемом в семье дю Плесси. Молодой человек шепотом задал вопрос об Авроре и вспомнил, что его отец был другом полковника Дюпена. В свою очередь, Аврора расспросила об этом молодом человеке. Он был внебрачным ребенком барона времен империи и служанки Августины Сулэ, но отец признал его своим сыном. Его семья владела рентой от 70 до 80 тысяч ливров и поместьем в Гильери, в Гаскони. Спустя несколько дней Казимир Дюдеван появился в Плесси и стал по-товарищески принимать участие в детских забавах. Казалось, что он проявляет особый интерес к делам Авроры, часто он давал ей полезные советы.
Ты был моим покровителем, добрым, честным, бескорыстным, который никогда не говорил мне о любви, но думал о моем богатстве и очень умно старался предостеречь меня от разных бед, которые мне угрожали. Я была очень благодарна тебе за эту дружбу и очень скоро стала смотреть на тебя, как на брата; мы гуляли, целыми часами проводили время вместе; мы играли, как дети, и ни разу мысль о любви или браке не смутила наших невинных отношений. Я тогда написала своему брату: «У меня появился здесь друг, которого я очень люблю, я прыгаю о ним и смеюсь, как, бывало, с тобой». Ты ведь знаешь, каким образом благодаря нашим общим друзьям нам пришла в голову мысль пожениться. Среди тех, кого мне прочили, П… я невыносила, К… мне был ненавистен, остальные — многие из них — были богаче тебя. А ты был добр, в моих глазах это единственное существенное достоинство. Встречаясь с тобой ежедневно, я узнавала тебя все лучше и лучше и оценила все твои хорошие качества; никто не любит тебя так нежно, как я…
Она была искренна. В своей зеленой тетрадке она написала: «Неслыханное счастье» и «Невыразимая радость». Так сладостно было найти, наконец верного друга. Она его не считала красивым, нос у Казимира был немного длинноват, но она с радостью проводила с ним целые часы подряд. Подобно всем молодым девушкам, которые чувствуют себя одинокими и беззащитными, она влюбилась в него, как в олицетворение мужественности. Этот новый претендент понравился ей еще и потому, что не делал официального предложения через родных, а просил руки у нее самой. К тому же она была уверена, что он женится на ней не ради денег — ведь когда-нибудь он будет гораздо богаче ее. На самом же деле материальное положение Казимира было не так просто. Он, правда, был единственным сыном, но был рожден внебрачно, и поэтому не имел прав на наследство отца. Последний давал ему только 60 тысяч франков, как приданое, а все свое состояние завещал жене, баронессе Дюдеван, с тем чтобы она впоследствии передала все фамильное богатство Казимиру. Тем не менее, пока Казимир был холостым, он жил в доме отца; женившись, он должен был бы примириться с более скромными условиями жизни в Ноане. Его никак нельзя было упрекнуть, что его брак с Авророй — дело корысти.
Несмотря на это, подозрительная Софи-Виктория не упустила такого прекрасного случая проявить свою власть. Она была очарована красивой внешностью отца Казимира, благовоспитанного и любезного старого полковника. «Я дала согласие, — заявила она своей дочери, — но могу еще взять назад свое слово. Я еще не решила, нравится ли мне Казимир. Он некрасив. А я мечтала ходить под руку с красивым зятем». Недели через две она, как снег на голову, свалилась в Плесси с новыми открытиями: «Казимир — авантюрист и служил гарсоном в кафе!» Кто ей рассказал такую чушь? Аврора предположила, что это ей приснилось. Потом мать потребовала раздельного владения имуществом, но Аврора нашла это оскорбительным для Казимира. Вопрос о браке снова был подвергнут обсуждению, потом снова решен положительно, потом снова отведен. Так продолжалось до конца лета. Госпожа Дюпен никак не могла привыкнуть к носу Казимира и продолжала в своих разговорах с дочерью обливать грязью своего будущего зятя. Наконец 10 сентября 1822 года Аврора и Казимир повенчались и уехали из Парижа. В Ноане их радостно встретил Дешартр.