Желание, конечно, ниже любви и, может быть, даже не является путем к любви.
Это было странное ощущение — вернуться в Ноан и делить с мужчиной громадную кровать госпожи Дюпен де Франкёй, похожую на похоронные дроги, с четырьмя султанами из перьев по углам. Но Аврора хотела найти в супружестве счастье. «Я была тогда невинной», — скажет она потом. Да, конечно, она была невинной и притом насквозь пропитанной монастырской моралью.
Аврора Дюдеван — Эмилии де Вим: По-моему, один из супругов должен совершенно отречься от себя, пожертвовать не только своей волей, но и своими мнениями; должен смотреть на все глазами другого, любить все, что любит другой, и т. д… Какая мука, какая горькая жизнь, если соединяются с тем, кого ненавидят!.. Но зато какой неисчерпаемый источник счастья, когда покоряешься тому, кого любишь. Каждое самоотречение — новая радость; приносишь в одно и то же время жертву богу и супружеской любви, выполняешь долг и получаешь счастье… Но как нужно любить мужа, чтобы понять это, и делать все, чтобы медовый месяц никогда не кончался. До того, как я соединилась с Казимиром, у меня, как и у тебя, было весьма печальное представление о браке, и если я его изменила, то только в отношении своего замужества…
Была ли она вполне искренна? Разве признается молодая женщина подруге-девушке в своем разочаровании? Да, в сущности, Аврора и сама точно не знала о своих чувствах. Выйдя замуж в сентябре, она уже в начале октября поняла, что беременна, и впала в то блаженное оцепенение, какое обычно бывает при нормальной беременности. Гордость мужа, если он не чудовище, делает его заботливым и ласковым с женщиной, которая ждет от него ребенка. И Казимир в эту зиму 1822/23 года был необычайно предупредителен к жене. Своему корреспонденту в Париже, Карону, он давал сотни поручений. Аврора захотела получить песни Беранже; «Не забудьте выполнить это поручение, ведь это желание моей беременной жены! Берегитесь, если она не будет довольна!» Аврора потребовала конфет: «У нее невероятный аппетит, и если вы не удовлетворите ее обжорство, она может наброситься на вас; мой совет вам — пусть вас засахарят, как лимонную цедру…»
Как видно из этих писем, господин Дюдеван шутил грубовато и вульгарно. Но его жена не жаловалась на это… Вольные разговоры ей не нравились, но грубые шутки ее смешили. Истомленная беременностью, она без сожаления отказалась от чтения и вообще от интеллектуальной жизни. Стояла снежная зима. Страстный охотник, Казимир проводил дневные часы в поле или в лесу. Мечтательно прислушиваясь к первым толчкам ребенка, Аврора занималась шитьем детского приданого. Ей никогда раньше не приходилось шить. Теперь она со всей пылкостью своей натуры накинулась на это занятие, удивляясь, как это легко и как много «мастерства и выдумки» можно вложить в него при помощи ножниц. Всю жизнь потом она находила непобедимое очарование в рукоделии, которое успокаивало ее всегда возбужденный ум.
В своем неизменном голубом фраке с золотыми пуговицами старик Дешартр продолжал работать в Ноане. Казимир любезно оставил за ним должность управляющего, но с нетерпением ждал, когда же, наконец, «великий человек» удалится от дел. Под управлением старого наставника поместье приносило ничтожный доход, едва превышавший пятнадцать тысяч франков в год. Из этой суммы Аврора еще посылала матери три тысячи и выплачивала пенсию некоторым старым слугам. На то, что оставалось, они могли вести лишь очень скромный образ жизни. И все же зима «промелькнула, как один день», если не считать шести недель, которые Аврора, по предписанию Дешартра, должна была пролежать без движения в кровати. Это было с ней впервые. Ее кровать была покрыта зеленым полотном; по углам укрепили большие еловые ветви, и она жила в этой искусственной рощице, в окружении зябликов, реполовов и воробьев. Внучка птицелова находила удовольствие в этом поэтическом обществе.
Когда пришло время родов, она поехала вместе с мужем в Париж; они устроились там в меблированной квартире на улице Нёвде-Матюрэн в гостинице «Флоренция». Там 30 июня 1823 года родился у нее сын Морис Дюдеван, толстый, очень живой ребенок. Дешартр, решивший, наконец, оставить свою должность, приехал посмотреть на новорожденного. Суровый, важный, он распеленал младенца и осмотрел его с ног до головы, «чтобы убедиться, нет ли какого-нибудь изъяна», после чего распрощался по своему обыкновению чрезвычайно сухо. Аврора была в безумном восторге от сына и решила кормить его сама. Софи-Виктория одобрила это. Госпожа Морис Дюпен — госпоже Дюдеван: «Значит, ты решила сама кормить. Прекрасно; это в порядке вещей, хвалю тебя…» Но она была обижена на зятя: боясь влияния на Аврору этой дерзкой и безнравственной женщины, он не допускал ее к дочери: «Почему он отстраняет меня? Если бы я не сделала матери, он не смог бы теперь сделать себе сына…»
После того как Дешартр отрекся от должности, управляющим Ноана стал Казимир; супруги должны были провести в имении осень и зиму. Новый хозяин, как все новые хозяева, переменил все по-своему. Порядка стало больше, прислуга обманывала меньше; траву пололи старательнее, дорожки в парке подметали тщательнее. Казимир продал старых лошадей, велел пристрелить старых собак. «Ноан был усовершенствован, но разрушен». Наследнице поместья все эти преобразования внушали неизъяснимую печаль. В этом прилизанном парке она не находила, как бывало раньше, «те тенистые запущенные уголки, где она мечтательно бродила в дни юности». В конце концов Ноан был ее родным домом, а ее лишили права голоса, и это было очень тяжело. Неужели она освободилась от семейных распрей для того, чтобы стать рабой мужа? Она узнала, что по отношению к женщинам закон очень суров. Для любого их действия требовалось разрешение мужа. Измена женщины наказывалась заточением, измена мужа снисходительно допускалась. Девушкой Аврора думала, что в замужестве она найдет то спокойствие и душевный мир, которые приходят вместе с доверием. Но сальные шуточки Казимира и его друзей, соседних дворянчиков, ясно показали ей, что духовная любовь им незнакома.
Сбросив с себя оцепенение, она с радостью снова взялась за книги.
Аврора Дюдеван — Эмилии де Вим: Я живу по-прежнему уединенно, если можно считать себя одинокой, живя вдвоем с обожаемым мужем. Когда он на охоте, я работаю, играю с маленьким Морисом или читаю. Сейчас я перечитываю моего любимого автора Монтеня, читаю его «Опыты»… Мой дорогой Казимир — самый энергичный человек на свете. С трудом я урываю по вечерам час — два для книги. Но я где-то читала такую мысль; для того чтобы любовь супругов была совершенна, надо иметь одинаковые принципы при несхожих вкусах…
Если бы несхожие вкусы могли быть залогом счастья, то она должна была бы быть необыкновенно счастливой. Она пробовала давать мужу книги; ему делалось скучно, он начинал дремать, книги валились у него из рук. Она ему говорила о поэзии, о нравственных началах; он никогда не слышал имен тех авторов, которые она называла, и считал ее романтичной дурочкой. Когда она описывала ему свое волнение, трепет, религиозный пыл, он, пожимая плечами, говорил, что эта экзальтация была «естественным следствием раздражительного характера, поддающегося случайному болезненному настроению». Она попробовала увлечь его музыкой; он убегал при первом звуке рояля. Он интересовался только облавами, попойками и политикой в местном масштабе.
Иногда чувственное наслаждение скрепляет такие союзы, которые представляют загадку для ума и для сердца. «Я даю им ночи, которые примиряют их с днями». Но и тут Аврору постигло глубокое разочарование. Начитавшись книг, она ждала сентиментальной любви; физическая любовь была для нее неожиданностью и не дала удовлетворения. Для женщины наслаждение — это дело воображения. Ей нужно, особенно при первом опыте, чувствовать себя любимой, а также восхищаться своим партнером. Мужчина типа Казимира, чувственный эгоист, ожидает, что, покорная днем, хозяйка дома неожиданно превратится ночью в алькове в экстатическую влюбленную. Этого не могло быть и не было. «Замужество хорошо только до брака», — говорила Аврора. В свою очередь, Казимир нашел ее слишком холодной: «Ты отталкиваешь меня, когда я тебя ласкаю, — говорил он ей, — мне кажется, что твои чувства невозможно разбудить…»
Такие размолвки быстро забывались. Она по-прежнему ценила в муже его хорошие качества. Он был честен, способен на настоящую привязанность, был превосходным отцом. Как хорошие друзья, супруги подписывали свои письма вместе: «Два Казимира». Когда Дюдеван бывал в отъезде и Аврора не могла его сопровождать, он писал ей нежные письма. На расстоянии, в письмах, чувственный муж превращался снова в бесплотного любовника, о котором мечтала когда-то девственница.
Казимир — Авроре: Встаю с постели, и первая мысль о моей милочке… Прощай, дорогой ангелочек; прижимаю тебя к сердцу и миллион раз целую прелестные щечки, чтобы утереть слезы, льющиеся из обожаемых глаз…
Ты сердишься на меня, любовь моя, что я тебе не писал из Парижа. Я еще из Шатору писал тебе, что у меня не было минутки свободной. Меня очень тронуло, что тебя так огорчил мой отъезд. Будь уверена, что я искренне разделяю это горе и по приезде буду так мил с тобой, что ты будешь вознаграждена за все твои страдания, да, да, мой ангелочек… Почему ты не развлекаешься, мой дорогой ангелочек?.. Я считаю каждую минуту, которую провел вдали от тебя. Прощай, любовь моя. Прижимаю тебя к сердцу и дорогого малютку тоже.
По вечерам в Ноане оба Казимира играли в пикет, причем выигрыш откладывался для покупки паштета из гусиной печенки от Шеве. Или же Аврора заказывала Карону: «четыре маленькие коробочки с коралловым зубным порошком, бутылку розового масла, бутылку рома для Казимира, локоть широкого левантина, чтобы сшить передник без шва, абрикосы в водке…» и гитару.
Казалось бы, обычная жизнь молодых помещиков. Но вдруг весной 1824 года, как-то утром, за завтраком, Аврора «неожиданно залилась слезами». Казимир впал в ярость: не было в данный момент никаких неприятностей, которые объяснили бы этот взрыв отчаяния. Аврора извинилась, призналась в том, что на нее часто находит мучительная тоска, сказала, что, наверно, у нее помутился рассудок. Несомненно, атмосфера этого дома, где все полно воспоминаний о бабушке, угнетает ее, решил Казимир. Кстати, ему самому не очень нравилось здесь. Они сговорились со своими друзьями, что приедут погостить на некоторое время в Плесси, с условием, что будут платить за свое пребывание.
Там, среди молодого, веселого общества, где ставили спектакли, где было много молодых девушек, в Авроре опять забила ключом ее веселость. Она блистала, мужчины восхищались ею, и Казимир почувствовал укол ревности. Надо сказать, что Аврора при всей своей невинности была прирожденной кокеткой. Ее красивые глаза, способность вносить оживление в общество кружили многим голову; ей это нравилось. Казимир стал беспокоен и резок. Как-то, ребячась, она бросила в кого-то горсть песка, и несколько песчинок попали в чашки с кофе: Казимир приказал ей прекратить это баловство; она не послушалась и бросила еще одну горсть; такое оскорбление, нанесенное публично авторитету мужа, задело Казимира за живое. Он дал ей легкую пощечину. В то время этот инцидент, казалось, не произвел на нее особого впечатления. Когда он уехал в Ноан — посмотреть, что там делается, — она писала ему так же нежно, как всегда.
Аврора — Казимиру, 1 августа 1824 года: Мой милый друг моя любовь, как мне грустно, что я пишу тебе, вместо того чтобы соворить с тобой, как грустно не быть рядом с тобою и думать, что это только первый день нашей разлуки! Какой долгой кажется мне разлука и какой одинокой я себя чувствую! Я надеюсь, что ты не часто будешь покидать меня, мне так трудно без тебя, я никогда не привыкну к этому. Просто не понимаю, что со мной сегодня делается… Я еще не пришла в себя от волнения и слез. Но ты не беспокойся, мой ангел; я все сделаю, чтобы не расхвораться и, конечно, чтобы не заболел наш дорогой малыш. Но нельзя, чтобы такие дни, как сегодня, повторялись часто! Я не могу не плакать, когда вспоминаю момент твоего отъезда… Боже мой! Скорее бы суббота, ведь ты вернешься в субботу!.. Покойной ночи, любовь моя, мой дорогой, голубчик мой. Иду спать и плакать, одна в своей постели…
Плесси, четверг 19 августа 1824 года: Теперь меня будит малыш, ведь нет моего ангела, чтобы охранять мой сон… Когда ты вернешься, я буду спать как убитая в твоих объятиях. Твой сын капризничает… Никогда я так не скучала по тебе, никогда еще мне так не хотелось, не было нужно быть рядом с тобой, быть в твоих объятиях!.. Было бы очень хорошо, если бы ты вернулся к балу, в день святого Людовика; я великолепно к нему подготовилась, то есть сшила изумительное платье из крепа, присланного Кароном. Впрочем, я думаю, что, выехав в понедельник, ты приедешь в среду слишком усталым и едва ли захочешь идти на бал. Может быть, тебе и в самом деле лучше выехать во вторник? Как ты думаешь, мой ангел? Решай сам… Прощай, мой ангел, моя любовь, жизнь моя. Я тебя люблю, обожаю, целую от всего сердца, обнимаю тебя тысячу раз…
Июнь 1825 года: Одиннадцать часов вечера. Я уже в постели, а тебя нет со мной… В прошлую ночь мне было так холодно, что я почти заболела… С нетерпением жду пятницы…
Не нужно принимать буквально все то, что пишется. Этим тоном госпожа Дюдеван отчасти хотела польстить своему господину и повелителю. В действительности же оба боялись теперь остаться наедине друг с другом в Ноане. Не говоря ни слова, они оба, по обоюдному молчаливому согласию, избегали объяснения. Она старалась смотреть на все глазами мужа и, чтобы добиться этого, насиловала себя. Отсюда происходило недовольство самой собой и вообще всем на свете. Где жить? В Париже? Их доходов на это не хватало. Они сняли павильон в Ормессоне. Унылый пейзаж, с садами и высокими деревьями, был очень своеобразен. Авроре понравилось это уединенное место, и она с сожалением оставила его после того, как Казимир поссорился с садовником. Но так как грусть все время возвращалась к ней, тягостная, непреодолимая, она отправилась к своему бывшему духовнику, аббату де Премор.
Он очень изменился, говорил таким слабым голосом, что она едва понимала его. И все же он утешал ее так же ласково, так же убедительно. «Он доказал мне, что меланхолия, которой я предалась, представляет большую опасность для души, что она открывает дорогу дурным впечатлениям и располагает к слабости. Какое было бы счастье, если бы я могла следовать его советам и вновь обрести мою веселость и мужество!..» Но аббату де Премор не удалось вернуть ей ни того, ни другого. Слишком умный, слишком снисходительный, слишком человечный, старый иезуит не мог излечить ту болезнь, причина которой была ему ясна. Аврора, жаждала абсолютной веры. Земная жизнь не дала ей того, на что она надеялась; ей хотелось прибегнуть к верованиям своей юности. Аббат посоветовал ей искать уединения в знакомом ей монастыре. Настоятельница монастыря, госпожа Эжени, дала свое согласие. Одобрил это и Казимир: «Мой муж не был религиозным человеком, но ему нравилось, что я верующая». Он, без сомнения, надеялся, что вера, которой сам он не исповедовал, успокоит его жену и даст спокойствие ему самому. Монахини были по-матерински добры к Авроре. Она ежедневно ходила молиться в ту церковь, где когда-то услышала призыв бога. Не совершила ли она ошибки, избрав мирскую суету, которая не дала ей счастья? «У вас прелестное дитя, — сказала ей добрая мать Алисия, — этого достаточно для счастья на этом свете. Жизнь коротка». Аврора подумала, что жизнь коротка для монахинь, но людям пламенным, чувствительным, у которых каждый день полон скорби и усталости, жизнь кажется долгой. Она призналась в метафизических сомнениях. «Полноте! — сказала ей мать Алисия, — главное, что вы любите бога и он это знает». В скором времени Аврора снова подпала под очарование тихой монастырской жизни, и ей захотелось продлить свое пребывание в монастыре. Но настали холода, она стала зябнуть; малыш заболел, ей надо было вернуться домой. Какая безделица может повлиять на важное решение.
«Материнство, конечно, дает невыразимое счастье, но это счастье в любви или в браке надо выкупать такой ценой, что я бы никому этого не посоветовала». Она заплатила за это счастье своим телом, Аврора с ужасом воспринимала чувственную сторону брака. Позднее она решится описать все, что она испытала в первые месяцы своего замужества. Когда ее брат Ипполит в 1843 году будет выдавать замуж свою дочь Леонтину, Аврора предостережет его от опасности, хорошо известной ей самой.
Не позволяй своему зятю грубо обойтись в брачную ночь с твоей дочерью. Слишком часто, особенно у хрупких женщин, это служит причиной ослабления организма и тяжелых родов; мужчины никак не могут понять, что это развлечение для нас является мукой. Скажи ему, чтобы он проявил осторожность в своих наслаждениях и подождал, пока его жена понемногу с его помощью начнет понимать их и сможет ответить ему. Ничего нет страшнее, чем испуг, страдание и отвращение невинного ребенка, оскверненного грубым животным. Мы воспитываем дочерей, как святых, а потом случаем, как кобылок…
Через всю свою юность Аврора пронесла возвышенные мечты о любви в духе Руссо; снизиться до грубого вожделения она не могла. Брачная постель — это жестокая арена правды, где романтическая мечта разом исчезает. Казимир, человек примитивный, смотрел на любовь очень просто; в своей холостой жизни он привык к свободным нравам; он надеялся вызвать в своей жене приятные ощущения, похожие на те, которые он так легко испытывал. Он потерпел неудачу и долго не знал об этом. Она согласилась дарить ему наслаждения, которые сама не могла разделять: но когда он, беспечный, грубый, засыпал, — она часами плакала. «Страсть к наслаждениям стала для нее муками Тантала. Ее омывала прохладная, благодатная вода, но она не могла утолить своей жажды; перед ней на высокой ветке, до которой не доставали ее руки, висел соблазнительный плод, но она не могла утолить своего голода. Одна лишь любовь дает подлинное ощущение жизни; она не испытала любви, она хотела ее испытать любой ценой».
Другие женщины в таком тупике искали бы любовника. У Авроры же сохранилась большая привязанность к мужу; она хотела сделать его счастливым, служить ему, слить их обе жизни в одну. Но он, по-видимому, не придавал никакой цены сокровищам, которые она так щедро предлагала.
Мне, девятнадцатилетней, избавленной от забот и действительного горя, имеющей превосходного мужа и прелестного ребенка, окруженной всем, что удовлетворяло мои вкусы, — мне уже надоела жизнь! Ах! Такое душевное состояние очень легко объяснимо. Приходит время, когда чувствуешь необходимость любви, исключительной любви! Нужно, чтобы все происходящее имело отношение к объекту любви. Хотелось, чтобы в тебе были и прелесть и дарования для него одного. Ты не замечал этого во мне. Мои знания оказались ненужными, ведь ты не разделял их со мной. Я не признавалась в этом сама себе, но я это чувствовала; я тебя сжимала в моих объятиях; я была любима тобой, и все же чего-то необъяснимого не хватало моему счастью…
Вот что ей хотелось сказать. Она отважилась на это только после своей супружеской драмы.
Беременность, роды, послеродовый церковный обряд отдалили объяснение между супругами; после возвращения в 1825 году в Ноан стало ясно, что счастливая жизнь кончилась. Аврора жаловалась на сердцебиения, на головные боли; она кашляла и была уверена, что у нее чахотка. Крайне раздраженный, убежденный в том, что эти болезни существуют только в ее воображении, Казимир ругал ее «дурой, идиоткой». Добило ее печальное известие о том, что в Париже умер ее старый учитель Дешартр. Догматик, прожектер, чересчур уверенный в себе, он стал спекулировать, ссужать деньги неизвестным людям. Разоренный, слишком гордый для того, чтобы жаловаться, он избрал смерть стоика. Ненавидевшая его Софи-Виктория ликовала: «Наконец-то Дешартра нет в живых!» Но Аврора, потеряв своего «великого человека», почувствовала себя вдвойне осиротевшей. Кто у нее остался из близких? Брат Ипполит? Это было животное той же породы, что и Казимир, прожигатель жизни, интересующийся только вином и женщинами. Совершенно неожиданно он сделал прекрасную партию, женившись на мадемуазель Эмилии де Вильнев и поселился очень близко от Ноана в замке де Монживре. Как сосед, он был приятен, но было ясно, что пьянство «погубит этот очаровательный ум». Что касается Софи-Виктории, то она писала дочери только тогда, когда ей хотелось пожаловаться на свою судьбу или похвастать чем-нибудь.
Госпожа Морис Дюпен — Авроре Дюдеван: Вы вышли замуж, дочь моя, в день погребения вашего отца, вы веселились в день святого Мориса, в день именин вашего отца, и я уверена, что у вас в голове даже мысли не было о вашей несчастной матери. Постарайтесь же быть когда-нибудь хорошей женой, сестрой и матерью, раз вы не смогли быть хорошей дочерью…
Какой мерзкий недостаток — ревность! К счастью, я им больше не страдаю, но от этого мне не веселее, и я ничего не имела бы против вернуть то время, когда я ревновала. А вдруг мне придет в голову такая фантазия — о боже, что я говорю? В моем возрасте! Послушай, Аврора, ты должна побранить свою мать. Вот что значит говорить о замужестве…
6 января 1824 года: Я получила пенсию за три месяца, и четыре страницы глупостей, над которыми я посмеялась, и новогоднее поздравление, которое меня порадовало… Мой адрес: Отель де ла Майен, улица Дюфо, № 6, спросить госпожу де Ноан-Дюпен…
Простолюдинка присваивает себе имя старой графини! Какой радостью было в этом душевном одиночестве принять в Ноане двух монастырских подруг и их отца. Эти девушки — Джен и Эме Базуэн — должны были уехать в июне в Котре; Казимир хотел провести лето у своего отца в Гильери. Было решено, что супруги Дюдеван, прежде чем направятся в Гасконию, остановятся на время в Верхних Пиренеях. «Прощай, Ноан, — писала Аврора, — быть может, я тебя не увижу никогда». Она была уверена, что близка к смерти, а у нее не было никакой другой болезни, кроме острого желания любви. Иногда Казимир очень неумело старался ее утешать, но бывали у него и моменты раздражительности и нетерпеливости. Когда они проезжали через Перигё, он устроил жене несправедливую, бурную сцену; горько плача, она долго бродила по старым улицам города. И вот, наконец, перед ними поднялись черные горы мрамора и сланца, потом разверзлась бездонная пропасть, и в глубине ее ревел горный ручей. «Мне это показалось и грандиозным, и восхитительным».
В Котре она обняла Джен и Эме. Отель, в котором они жили, был подчеркнуто прост и непомерно дорог. На следующий же день Казимир отправился в горы, на охоту: «Он стреляет орлов и серн. Он встает в два часа утра и возвращается в полночь. Его жена жалуется на это. А ему, по-видимому не приходит в голову, что настанет время, когда она будет радоваться этому…» В Котре веяло ветром фронды. Аврора подружилась с молодой дамой из Бордо Зоэ Лepya, сделала ее своей наперсницей и, значит, врагом Казимира. Госпожа Дюдеван записала в своем дневнике: «Брак прекрасен для любовников и пригоден для святых… Брак — это высшая цель любви. Когда в нем исчезла любовь или ее не было никогда, остается принесение себя в жертву. Хорошо, если другой понимает, что это жертвоприношение… Видимо, нет среднего пути между силой великих душ, порождающей святость, и спокойной тупостью ничтожных существ, порождающей бесчувственность. Конечно, есть средний путь: это отчаяние…»
Был еще один путь — ребячество. Она была еще так молода. Бегать, карабкаться по деревьям, ездить верхом — все это ее радовало: «Я так не избалована с самого моего рождения! У меня никогда не было матери, сестры, чтобы осушить мои слезы…» Когда молодая женщина с красивыми глазами ищет родственную душу, она ее находит. Родственная душа Авроры Дюдеван называлась Орельеном де Сез. Двадцатишестилетний де Сез, человек с благородной душой, любивший поэзию, был товарищем прокурора в бордоском суде. В Пиренеи он приехал с семьей своей невесты, но сразу же был покорен обаянием Авроры, ее цыганской красотой, выражением ее больших глаз, молящих и вопрошающих, ее умом и образованностью, а также ее грустью, прячущейся за внешним возбуждением. Охотник за пиренейскими сернами и орлами отдал своей жене распоряжение следовать за ним и время от времени встречаться с ним то в Люзе, то в Баньере. Орельен де Сез сопровождал ее; их путь лежал среди снегов, мимо горных ручьев, мимо мест, где водились медведи; он поддерживал ее на выступах, нависавших над пропастями. Эме Базуэн бранила ее за то, что она совершает такие прогулки в отсутствие мужа. «Я не вижу в этом ничего плохого, потому что он поехал вперед, а я иду туда, куда он велел. Эме не понимает, что бывает необходимость заглушить свою боль, забыть… «Что забыть?» — говорит она мне. Не знаю… Все забыть, главным образом забыть, что существуешь…»
Орельен де Сез влюбился с первого взгляда. Кто бы не влюбился? Когда он признался в этом, Аврора сказала ему, что он должен вернуться к невесте. Он объявил, что «он совсем не увлечен этой женщиной, очень красивой, но неумной».
Орельен де Сез — Авроре Дюдеван: Ваши достоинства, ваша душа, ваши способности, ваше искреннее простодушие, связанное с высоким умом, ваши глубокие знания — все это я люблю в вас. Будь вы некрасивы, я все равно любил бы вас…
Сначала она его сурово оттолкнула — она хотела остаться верной мужу. Но потом ее взволновало то, что в светском любезном и остроумном человеке скрывается впечатлительное, романтическое сердце.
Аврора Дюдеван — Орельену де Сез, 10 ноября 1825 года: Боже! Какое это было счастье! Какое понимание друг друга! Какое очарование было для меня в самом общем разговоре на совершенно посторонние темы! С каким величайшим наслаждением я слушала, когда вы рассказывали о самых ничтожных вещах! Мне казалось, что, выходя из ваших уст, они становятся интересными. Никто не говорит так, как вы, ни у кого нет вашего произношения, вашего голоса, вашего смеха, вашего склада ума, вашей способности видеть вещи со своей точки зрения и вашего умения выражать свои мысли, — ни у кого, кроме вас. Какую радость вы мне доставили, Орельен, когда, провожая меня и Зоэ в Медузу, вы сказали мне: «Я не просто счастлив, я еще и доволен. Вы не только приводите меня в восторг, вы еще и нравитесь мне, вы мне подходите…»
Он просил у нее одного — доверия, дружбы, больше ничего. По той радости, с какой я внимала ему, я поняла, что он гораздо дороже мне, чем я решилась бы сознаться в этом самой себе; я испугалась за спокойствие своей жизни, но его чувства были так чисты, так я была уверена в чистоте своих чувств, что я не могла счесть их преступными…
Как-то, катаясь вместе с ней на лодке по озеру Гоб, он заговорил о любви: «Что такое добродетель — в том смысле, какой вы ему придаете? Условность? Предрассудок?» Она вспомнила, что ее мать и тетка Люси говорили: «Все это не имеет никакого значения». А вдруг они были правы… Кончиком перочинного ножа он вырезал на деревянной обшивке лодки три буквы, заметив, что их имена начинаются одинаково[11]. Она еще не хотела сознаться, что любит его, и притворилась, что сердится. Ее сердце билось от радости, но Орельен не понял притворства. Обескураженный, он молчал три дня. Она пришла в отчаяние. Зоэ Леруа она призналась, что если Орельен не сможет остаться только братом или другом для нее, если он будет продолжать настаивать, она должна будет «принести себя в жертву. Бог простит ей». Орельен уехал в Гаварни; она увлекла за собой туда и Казимира, который чувствовал какое-то смутное беспокойство и бранил ее за капризы. Но разве можно остановить женщину, бегущую за любовью?
Как-то на балу, ночью, ей удалось провести час наедине с господином де Сез. Он объяснился: он не хотел быть соблазнителем; он был виноват, что стал ухаживать за замужней женщиной; он постарается ее забыть. Но, подобно многим женщинам, она предпочитала все оставить как есть. Она предложила нежную дружбу. Была теплая ночь, в их уединенном уголке было темно: он обнял ее.
Без сомнения, если бы я уступила его первому порыву, мы согрешили бы. Ночью наедине с женщиной, давшей ему понять, что она любит его, кто может управлять своими чувствами, заставить их умолкнуть? Но, вырвавшись сразу же из его объятий, я стала умолять его отпустить меня. Напрасно успокаивал он меня, клялся своей честью; я настаивала, что мы должны уйти оттуда, и он подчинился молча…
Подымаясь по довольно крутому откосу, он обнял ее и, перед тем как покинуть ее, «запечатлел огненный поцелуй на ее шее». Она убежала и через некоторое время столкнулась с Казимиром: «Ты говорил со мной резко. Конечно, я заслужила это, но все-таки это было мучительно. Если бы я не понимала, насколько мне нужно сохранить хладнокровие, я уверена, что упала бы без чувств, так велик был страх, который ты мне внушал…» Чистота первых проступков:
Это было в Лурдской пещере, на краю глубокой пропасти — там он прощался со мной; наше воображение было потрясено ужасным впечатлением от этого места. «Здесь, перед лицом этой величественной природы, — сказал он, — прощаясь с тобой я хочу тебе дать торжественную клятву любить тебя всю жизнь, любить, как мать, как сестру, и уважать тебя, как я уважаю их». Он прижал меня к своему сердцу — это было единственной вольностью, которую он себе позволил в отношении меня…
Она ощущала безумный наплыв счастья. «Пиренеи, Пиренеи, разве мы оба сможем когда-нибудь забыть вас?..» Наконец она нашла великую и прекрасную душу, свободный и справедливый ум, человека, на которого она могла смотреть, как на образец, как на своего руководителя. Казимир увез ее в Гильери, к барону Дюдевану — там они должны были провести несколько месяцев. Это был маленький гасконский замок, крытый черепицей, с пятью окнами по фасаду, с двумя строениями по бокам. Этот «сельский домик», несмотря на богатство своих хозяев, был обставлен гораздо скромнее, чем дом в Ноане, Молодая чета Дюдеван помещалась в двух комнатах нижнего этажа — зимними ночами к дому подходили волки и грызли двери. Поначалу Авроре показался очень уродливым этот пейзаж — сосны, песок, пробковые дубы, покрытые лишаями. Соседи-гасконцы оказались превосходными людьми, менее образованными, чем беррийцы, но «бесконечно добрее, чем они». Она очень сошлась с родителями мужа, которые кормили ее до отвала фаршированными пулярдками, жирными гусями и трюфелями, к большому вреду для ее печени, которая всегда была не из лучших.
Что до ее сердца, то оно было в Бордо! Она чувствовала, что разрывается на части. Казимир, боясь потерять ее, стал милым, нежным и добрым. Она упрекала себя в том, что изменилась в отношении к нему. «Орельена я люблю больше, — говорила она себе, — но предпочитаю Казимира». Позже она рассказала мужу о том, что происходило у нее в душе: «Я была глубоко несчастна. Из-за того, что я должна была тщательно скрывать от тебя мое душевное состояние, твои ласки были мне мучительны. Я боялась, что ты почувствуешь фальшь, если я буду отвечать тебе на них, а ты считал меня холодной!..» Ей бы хотелось опуститься на колени перед Казимиром, целовать ему руки, просить у него прощения. Но, вернув спокойствие своей душе, она бы сделала несчастным своего мужа… Значит, нужно было порвать со своим другом? Что бы она ни сделала, она бы привела в отчаяние или Казимира, или Орельена. Она прошла через все душевные муки, которые доставляют женщинам такое жгучее и сладостное наслаждение.
В октябре супруги Дюдеван, приглашенные Зоэ в Ла Бред, проезжали через Бордо. Орельен пришел навестить их в отель, и Аврора, воспользовавшись моментом, когда Казимир оставил их наедине, стала убеждать Орельена в неизбежности разрыва. Разговор взволновал обоих. Почти в обмороке, она наклонилась к нему, и внезапно вошедший муж увидел, что ее голова на плече у Орельена. Аврора была неопытна и правдива. Бросившись к ногам Казимира, она умоляла его пощадить ее, потом потеряла сознание. Несчастный Казимир, отнюдь не приспособленный к драмам, не знал, как ему повести себя. Ему не хотелось вызвать шум, он боялся осуждения света. «Мне показалось, — писала она, — что в нем борются два чувства: желание поверить мне и ложный стыд перед возможным бесчестьем».
Для Авроры, все еще богобоязненной и верной, положение было ужасным. В своей невинности она считала себя преступницей: «Гнев, но главным образом горе моего мужа, мысль, что никогда я не увижу вас больше!.. Я стиснула зубы. Я ничего не видела кругом, мне казалось, что я умираю…» Впрочем, Казимир был ошеломлен не меньше ее. «Главное, нельзя привлекать внимание общества к тому, что произошло», — произнес он наконец. «Ты все еще сомневаешься во мне? — вскричала она, — посмотри мне в глаза!» — «Это правда, они ничего не могут скрыть. Когда я вошел так неожиданно в комнату, взгляд у тебя был смущенный, виноватый. Я сразу же прочел в нем мой позор и мое несчастье». — «Вернее, мое раскаяние и мое отчаяние; но ваша честь мне дороже жизни и — никогда…» — «Я верю этому, да, я верю тебе, я не могу примириться с мыслью, что ты можешь обмануть…»
На следующий день поездка в Ла Бред вместе с Орельеном и Зоэ Леруа все же состоялась. Во время поездки, а также а вечером в Бордо, при выходе из Большого театра, влюбленные смогли обменяться несколькими словами. Оба они прочли «Принцессу Клевскую» и «Новую Элоизу» и верили в благородство супружества втроем, если отсутствует ложь. Было принято такое решение: они останутся братом и сестрой; они будут любить друг друга; никакой плотской связи между ними не будет. Так будет спасена честь Казимира. «Этой зимой мы вдвоем будем заботиться о том, чтобы он был счастлив и спокоен. Он выказал столько благородства и доброты, что мы обязаны все сделать для того, чтобы в его сердце была полная уверенность в нас…»
И для Авроры наступило время экзальтации. Она вернулась в Гильери и через посредство Зоэ стала переписываться с Орельеном. Она вела для него дневник; в нем она не без фатовства рассказывала о своем детстве, перечисляла все свои победы в Гильери — все ухаживали за ней, начиная с соседей по имению, местных заносчивых дворян и кончая кюре Канделоттом, который, краснея до ушей, тихонько передавал ей свои стихи. Но чаще всего она без конца перечитывала те несколько писем, которые она получила от Орельена. Любовные письма воскрешают в нашей памяти счастливые минуты, и мы переживаем их вновь. Прошлое благодаря им становится настоящим, еще более совершенным и милым. Аврора считала, что она вправе читать их, не испытывая при этом ни мучений, ни угрызений совести. Ведь она принесла в жертву свое счастье. Орельен и она будут любить друг друга вечно, но никогда не будут принадлежать один другому. Их опьяняло собственное величие духа.
В мыслях они не расставались! Скакала ли она на своей Колетте по вересковым полям, слушала ли старинные гасконские легенды или готовилась ко сну, Орельен был все время рядом с ней. Все ее мысли были полны им. Наконец-то она встретила человека, способного любить без эгоистических желаний, целомудренно и нежно. А вокруг было несносное веселье. Развратные гасконцы смаковали любовную тему, придавая ей непристойный характер, они гордились тем, что презирают красивые чувства. «О эти жалкие люди! Они понятия не имеют о невинности, о чистоте, о постоянстве в любви!» Разве не обязана она быть благодарной Орельену, что он помог ей удержаться на стезе добродетели! Тем более что, по ее собственному признанию, будь он настойчивее, она отказалась бы навсегда от добродетели, лишь бы не потерять его.
На свете нет ни одного мужчины, который способен продолжительное время довольствоваться только душой женщины. Орельен, конечно, надеется на победу. Если он пошел на то, чтобы отсрочить ее, значит он уверен что добьется своего. Если будет нужно уступить ему, я умру; если я откажусь, я потеряю его сердце!..
Но он поклялся, что пощадит ее. «Вы, Орельен, вы меня уговариваете сопротивляться вам, не боясь доставить вам горе, ангел мой!..» Видя такое ангельское отношение, она приходила к мысли о вечной жизни: «Не правда ли, Орельен, есть лучший мир, вы верите в него?» Всесильный бог сумеет возродить ничтожную пылинку, способную на такую любовь. «Он соединит нас тогда навеки там, где покой, там, где нежность будет законной и где счастье вечно…» А увидятся ли они в этом ничтожном мире? Это зависит от Казимира. Раз они ему поклялись, что любовь их останется целомудренной, должен же он в таком случае разрешить им встречаться, писать друг другу? «Я знаю, Казимир, у тебя возвышенная душа, ты благороден, ты великодушен, ты доказал мне это, я знаю это сама…»
По совету Орельена она написала для своего мужа «Исповедь» на восемнадцати листах:
Увы! В каком я ужасном состоянии! Когда я уже готова покаяться, открыть тебе мое душевное смятение, я чувствую, что меня останавливает что-то необъяснимое; я начинаю приводить доказательства, они правдоподобны, но холодны, не передают моего истинного состояния. Как объясню я, что удерживает меня, что приводит в оцепенение? Конечно, не черствая бесчувственность злого сердца, а порыв гордости, и я то соглашаюсь с ним, считая это чувство благородным, то раскаиваюсь в нем, потому что оно внушено человеческой гордыней… Ты много раз требовал от меня объяснений, доказательств; я не могла на это решиться: не только потому, что мне трудно признать себя виновной, — я боялась ранить тебя. Пришлось бы резать по живому месту, входить в подробности, которые могли бы тебя больно задеть, быть может, вызвать негодование в тебе; кроме того, нужно было бы сказать тебе, что ты немного виноват передо мной; виноват — не то слово: у тебя были самые добрые намерения, ты был всегда так добр, благороден, внимателен, заботлив, но, сам не зная этого, ты был невольно виноват. Ты был, если я решусь так сказать, невинной причиной того, что я сбилась с пути…
Потом она говорила о своей печальной жизни, из которой после брака ушло все, что могло бы украсить ее. Она совсем оставила музыку, потому что один звук фортепьяно обращал его в бегство.
Когда мы разговаривали, особенно о литературе, поэзии или о нравственном совершенстве, ты даже не знал имен писателей, о которых я говорила, и ты называл мои рассуждения глупыми, а чувства экзальтированными и романтическими. Я перестала говорить об этом, я испытывала настоящее горе от сознания, что наши вкусы никогда не сойдутся…
Она с благодарностью признавала, что он был очень добр; что он истратил на удовлетворение капризов своей жены тридцать тысяч франков в золоте, то есть половину полученного от отца приданого. Он ее любил, ласкал, но между ними никогда не было глубокой духовной близости. Отсюда ее отвращение и слезы. После чего она, как ей казалось, откровенно рассказала ему о своих отношениях с Орельеном и о том, что он был тронут благородным поведением Казимира.
«Аврора, — сказал он мне, — я буду говорить вам только то, что он мог бы слышать и одобрить. Мы вместе с вами будем думать о его счастье; мы в это вложим всю нашу заботу; если какая-нибудь дурная мысль придет нам в голову, мы с ужасом отбросим ее; если мы почувствуем, что возвращаемся к прошлому, мы сейчас же вспомним, как он сказал вам: «Ты можешь теперь меня обманывать, я доверяю тебе». Разве можно злоупотребить таким доверием? Аврора, я хочу побранить вас, вы недостаточно любите своего мужа; вы никогда мне не говорили о нем. Я не представлял такого величия души. Я люблю его от всего сердца…» Я улыбалась от радости. «Теперь вы узнали его, — ответила я, — и я, я тоже его знаю, я люблю его, люблю и раскаиваюсь в своих заблуждениях…»
Отныне все должно было стать легким. Казимир, ангел доброты, узнав лучше Орельена, полюбит его как брата.
Холодные существа, с их узким кругозором, не смогут постигнуть такой великой, такой красивой мысли и скажут: вот, нелепая выдумка, неестественная, романтическая, немыслимая. Конечно, они не могут думать иначе. Но для нас, мой друг, мой добрый Казимир, это не так. Послушай меня, пойми меня, подумай! Тебя никто никогда не учил отдавать отчет в твоих чувствах, они были в твоем сердце, бог вложил их в твою душу. Твой ум не был развит, но твоя душа осталась такой, какой создал ее бог, вполне достойной моей души. До сегодняшнего дня я не знала тебя, я считала тебя неспособным понять меня; еще недавно я не решилась бы написать тебе такое письмо; я бы боялась, что, прочитав его, ты бы сказал: «Моя бедная жена сошла с ума!» Сегодня я с наслаждением открываю перед тобой мою душу; читай в ней; я уверена, что ты поймешь меня, что ты одобришь меня…
Она до такой степени была уверена в этом, что составила хартию их будущей супружеской жизни:
Пункт первый: Этой зимой мы не поедем в Бордо. Раны еще слишком свежи, и я чувствую, что нельзя требовать от тебя такого доверия… Так что мы поедем, куда ты захочешь, ты будешь решать вопрос, где мы будем зимой, — в Париже или в Ноане; я подчинюсь без сожаления.
Пункт второй: Я клянусь тебе, я обещаю тебе никогда не писать Орельену тайно от тебя. Но ведь ты позволишь мне писать ему раз в месяц… Я тебе буду показывать все его письма и все мои ответы. Я ручаюсь тебе перед богом, что не скрою от тебя ни строчки.
Пункт третий: Если мы поедем в Париж, мы будем брать совместные уроки языков. Ты приобретешь знания, будешь участвовать в моих занятиях. Это доставит мне колоссальное удовольствие. В то время как я буду рисовать или работать, ты будешь читать мне вслух, и время будет проходить восхитительно… Я не требую от тебя, чтобы ты любил музыку. Я буду тебе докучать ею как можно реже. Я буду играть в то время, когда ты гуляешь…
Пункт пятый: А если мы будем зимой в Ноане, мы прочитаем много полезных книг из нашей библиотеки, которые тебе еще неизвестны. Ты будешь мне рассказывать о них. Мы будем обсуждать их вместе. Ты выскажешь мне свои впечатления, я тебе — свои: все наши мысли, все радости — все будет общим.
Пункт шестой: Никогда не должно быть с твоей стороны ни досады, ни гнева; с моей — горя. Если ты все-таки когда-нибудь вспылишь — не скрою, меня это очень огорчит, но я скажу тебе об этом очень мягко, и ты тотчас же придешь в себя. Когда мы будем говорить о прошлом, то без скорби, без горечи, без недоверия. Раз теперь ты уже знаешь все, ведь эти чувства не могут появиться у тебя? Раз мы теперь счастливы, зачем нам жалеть, что в прошлом это у нас было? Может быть, именно эти события сблизили нас, соединили вновь? Может быть, именно благодаря им ты мне дороже, чем когда-либо? Не будь их, я не ценила бы так тебя? И ты не знал бы, что тебе надо сделать для моего счастья.
Пункт седьмой: Наконец, мы будем счастливы, безмятежны, мы изгоним сожаления, горькие мысли. Мы будем соперничать в том, кто из нас ведет себя более безукоризненно…
Последний пункт: В будущем году мы проведем зиму в Бордо, если ты найдешь это возможным и если позволят дела. Если нет, мы отложим этот план. Но ты позволишь мне надеяться на это в будущем?
Вот мой план. Прочти его внимательно, обдумай и дай мне ответ, Я не считаю, чтобы он мог тебя оскорбить. Я с тревогой буду ждать твоего решения. С этой минуты я буду жить надеждой.
Прочитав это удивительное послание, Казимир почувствовал, что в нем борются различные чувства: боязнь разочаровать жену, угрызение совести, что он сделал ее такой несчастной, и страх очутиться в смешном положении. После одного богатого возлияниями обеда он поделился своими горестями с Ипполитом, жившим в ноябре 1825 года в Шатору. Циник по натуре, Ипполит не был способен к возвышенным чувствам. Он написал Авроре письмо, полное упреков. Она его резко отчитала:
Ты относишься ко мне с презрением, по твоим словам, у меня все недостатки плохой жены. Кто же тебе это сказал? Во всяком случае, не Казимир; нет, пусть весь свет это говорит, я все равно не поверю…
У братьев и сестер более трезвое и суровое суждение друг о друге, чем у мужей и жен. Ипполиту был симпатичен его зять, тем более что они были собутыльниками. Он упрекал Аврору в том, что из-за нее Казимир болен и несчастлив. А Казимиру он советовал быть построже с женой. Но Казимир отказывался слушать советы милого пьяницы. У него тоже закружилась голова от романтики: он хотел подняться так высоко, чтобы его жене не пришлось краснеть за него. Страдание возвышает душу; несчастье — путь к чувствительности; сердце мужает в беде. Вечный муж внезапно почувствовал желание принести себя в жертву.
Казимир — Авроре, 13 ноября 1825 года: Мой милый ангел, ты даже не представляешь, какие я сегодня видел сны. Расскажу о двух из них, вернее, второй сон был продолжением первого. Не знаю — где, но я был вместе с моим отцом. Он спрашивает меня: «Почему ты грустен, Казимир? У тебя горе?» — «О нет, мой бог! — отвечаю я. — Но я устал от жизни, я хочу умереть». — «Прекрасно, друг мой, прекрасно, очень хорошо, это благородное чувство, — вскричал он, — такое чувство воспламеняет воображение, воспитывает душу и побуждает на поступки, великие и благородные». Он очень много говорил на эту тему. Наконец, я сказал ему: «Прощайте, отец мой, прощайте». Я уехал — куда-то, куда — не знаю. Но вдруг я очутился в Париже, на обеде, где собрались наши летние знакомые и парижские друзья. Я вошел в столовую, вижу Станислава и тебя рядом с ним, ты лежишь на какой-то доске, бледная, с искаженным лицом, при последнем издыхании… Мне кажется, что меня все покинули. Мне не лучше и сейчас; мысли смешались. Голову сдавило обручем; мысли туманные, считать не могу… Не знаю, откуда у меня все эти мрачные мысли. Больше всего я сожалею о том времени, когда ты меня бранила. Ты плакала, моя кошечка. У меня был обиженный вид, но на самом деле я был доволен. Ты любила меня, моя дорогая, ты часто мне говорила это. Брани меня, как тогда… Я бегу от своей комнаты, как от чумы; стоит мне зайти туда, как я ощущаю страшную тяжесть на сердце. И ни одной души, которая сочувствовала бы моему горю, ни одного сердца, которое могло бы понять меня. О человек! Ты состоишь только из надменности и зависти! Но я замолкаю. Я слишком вознесся. Я боюсь упасть.
В Ноане в библиотеке он взял «Мысли» Паскаля и честно пытался прочесть книгу, ведь этого хотела его жена: «Я бесконечно сожалею, что из-за свойственной мне лености я раньше не читал этой книги, которая, насколько я мог понять, возвышает душу и учит думать и рассуждать…» В каждом письме, адресованном в Гильери, он твердил о своей великой любви. Успехи и победы Авроры привели его к мысли, что он гораздо ниже ее. Составившееся о ней в Бордо мнение одновременно удивило его и наполнило гордостью: «Ты пользуешься здесь блестящей репутацией; только и разговору, что о твоем выдающемся уме… Суди сама, как я горжусь этим… Я важничаю, сама понимаешь…» Вместе с книгами появился и английский словарь: «Я отказываюсь от охоты; я никуда не буду ходить один; я буду всю жизнь рядом с тобой…» Но все горе в том, что в супружеской жизни правильные решения почти всегда приходят тогда, когда они уже не могут помочь.
Казимир не был «обманут», но он потерял уважение своей жены. С понятной иронией она сравнивала его жалкие в их неумелой нежности и патетичности письма с лирическими излияниями Орельена. В Гильери она обращалась с мужем свысока, снисходительно. Как-то за столом после тяжеловесной шуточки Казимира она наклонилась к нему и сказала ему вполголоса, но так, чтобы услышали другие: «Ну и глуп же ты, мой милый! Но все равно я люблю тебя таким, как ты есть». Самое преступное в браке не измена, а предательство.
Роли переменились. В то время как Казимир стал тревожным и задумчивым, Аврора, найдя счастье, нашла и здоровье. Вынеся из своего супружеского опыта отвращение к любви «естественной и совершенной», она надеялась найти спасение в великой платонической любви, но, боясь, что это слово может испугать мужчину, поддерживала в Орельене мысль, что речь идет о спокойной, святой дружбе. Только в своих мечтах она отдавалась ему: «Я эгоистично таила про себя свою страсть; я не позволяла тому, кто был объектом моей странной любви, разделять со мной тончайшие наслаждения моей мысли…» Когда ее муж с полным доверием к ней согласился сопровождать ее в Бордо — это было в феврале 1826 года, — она встретилась вновь с Орельеном. Без сомнения, она была очаровательной кокеткой, так как сумела надолго привязать его к себе. «Я любила эти сладострастные страдания, на которые меня обрекала моя тайная борьба». Зрелище желания ей было настолько же сладостным, насколько было тягостным обладание. Она сознавала свою власть над Орельеном, знала, что одним взглядом, одним пожатием руки она могла заставить «биться его сердце».
И вот в один из этих дней в Бордо, где ее так чествовали, появился неожиданно Казимир, бледный как смерть, и, войдя в комнату Зоэ Леруа, сказал: «Он умер». Аврора, решив, что он говорит о сыне, упала на колени. «Нет, нет, умер ваш свекор!» — вскричала Зоэ. «Материнская любовь свирепа; я ощутила неистовый приступ радости; но он блеснул и пропал, как молния. Ведь я по-настоящему любила моего старого папу; я залилась слезами…» Молодая пара тотчас же уехала в Гильери. Полковник умер от внезапного приступа подагры. Невестка горячо обняла свою свекровь, свекровь была холодна как лед. Баронесса Дюдеван была светской женщиной, но у нее не было ни обаяния, ни нежности. По завещанию барона она осталась единственной наследницей всего состояния мужа, что было справедливым, так как Казимир был внебрачным сыном барона; и хотя она была очень богата, она ничего не выделила своему пасынку из отцовского наследства. Не оставалось ничего другого, как навсегда порвать с этой «бесплодной и горькой судьбой». Казимир и Аврора уехали в Ноан, решив, несмотря на прошлые неудачи, окончательно обосноваться там. Экономика определяет политику, будь это даже в области чувств. Аврора — Карону: «Мы очень скряжничаем в этом году. Строим овины, это разорительно; наследство тоже не обогатило нас…»
Ноан: маленькая деревенская площадь в тени столетних вязов; двор с цветущей акацией и сиренью; посыпанные песком дорожки; поросли белого бука; большая комната в нижнем этаже; пение птиц; божественные ароматы.
Аврора Дюдеван — Зоэ Леруа: Как радостно очутиться снова под родной крышей, среди своих близких, своих животных, своих вещей! Здесь все мне дорого… Здесь я вспоминаю всю мою жизнь. Каждое дерево, каждый камень наводит на воспоминание о каком-нибудь событии в моей жизни. Вы понимаете, мой друг, с каким удовольствием вдыхаю я этот воздух, которого мне так не хватало…
С удовольствием? Может быть. Конечно, ей было приятно опять встретиться со своими старыми слугами, опять вернуться к своим медицинским занятиям, быть в деревне аптекарем, иногда даже доктором, изготовлять мази, сиропы, ставить горчичники, пускать кровь, играть в саду со своим мальчиком, который зовет ее «мама Оло», не в силах выговорить «Аврора», слушать при лунном свете «маленьких лягушек, тянущих одну ноту, но на разные тона, лягушек, которые собираются по ночам на лугу, чтобы спеть луне свою песню».
В этом Ноане, полном шорохов и цветов, все шло не так уж хорошо. Она очень любила своих беррийцев, но они не были такими веселыми, как гасконцы; чтобы не поддаваться своей природной вялости, многие из них пьянствовали. Ее брат Ипполит, живший совсем близко от Ноана, в замке Монживре, напивался часто так, что валился с ног, а Казимир подражал ему, без сомнения, для того, чтобы забыть свое горе. Несмотря на взаимные обещания, отношения супругов не улучшились.
Имение было постоянной причиной ссор. Аврора управляла им в отсутствие мужа; это было время жатвы 1826 года. Но ведь это было ее собственное маленькое царство, и она хотела царствовать в нем безраздельно. Принц-консорт дал согласие на один год. То была плачевнейшая неудача. Он ей разрешил израсходовать десять тысяч франков. Она истратила четырнадцать тысяч и потеряла свой пост, испытав большое огорчение. Переписка с Орельеном продолжалась (Казимир был даже иногда посредником, когда ездил в Бордо), и невидимый любовник был при ней и днем и ночью.
Отсутствующее существо, с которым я непрерывно общалась, с которым я всегда делилась всеми моими размышлениями, мечтаниями, которому я рассказывала о моих скромных достоинствах, к которому была направлена моя платоническая страсть, существо действительно прекрасное, но которое я еще приукрашала несвойственными человеческой природе совершенствами, — словом, человек, которого за год я видела лишь в течение нескольких дней, иногда нескольких часов, человек такой же романтичный, как и я, ничем не смущавший ни моей веры, ни совести, — вот кто был поддержкой и утешением моего одиночества в мире действительности…
Бордо и Ноан обменивались подарками. Она вязала для Орельена кошелек, вышивала помочи; он посылал ей баскский берет, книги. Письма Орельена были или шутливыми, или серьезными, но не любовными. Не имея права говорить о любви, он рассуждал о политике и, будучи монархистом, спорил с наследственным бонапартизмом и инстинктивным либерализмом дочери Мориса Дюпена. Она писала ему чаще, чем он, и упрекала его иногда в молчании; тогда в ответ он жаловался на краткость ее писем. На самом же деле, несмотря на несколько посещений Бордо с разрешения великодушного Казимира, эта любовь без любви чахла.
Политика, разъединявшая влюбленных, сблизила на какое-то время супругов. Казимир, как и Аврора, был либералом; оба они поддерживали в Лa Шатре кандидата оппозиции Дюри-Дюфреня, республиканца, «человека редкого прямодушия, приятного и благожелательного ума, с отпечатком элегантности времен Директории; маленький паричок, серьги, лицо живое и тонкое — словом, якобинец, обходительнейший и воспитаннейший». Для поддержки его кандидатуры супруги Дюдеван переехали временно в Ла Шатр, сняли дом, давали обеды и балы. Аврора встретила там своих друзей детства: Казимир, вначале недоверчивый, мало-помалу стал относиться к ним терпимо, так как они разделяли его убеждения; светловолосый Шарль Дюверне, «молодой человек, полный меланхолических мечтаний»; «гигант Флёри», по прозвищу Галл, «человек с колоссальными лапами, устрашающей бородой, со свирепым взглядом, человек-ископаемое, человек-первобытный»; Алексис Дютей, весь в оспинках, блестящий адвокат, остроумный собеседник и весельчак, развлекавший Аврору в дни сплина; поэтический Жюль Неро, прозванный Мальгашем, потому что он побывал на Мадагаскаре, последователь Руссо и Шатобриана, как и госпожа Дюдеван.
Вся эта сумасшедшая орава бегала при свете луны по дорогам, по лесам, по улицам, будила обывателей, спугивала влюбленных или ходила на балы рабочих, чтобы сплясать там бурре. Бывало, что Аврора, воспользовавшись тем, что Казимир захрапел, удирала ночью из Ноана вместе со своим братом. Скакала до Ла Шатра, чтобы пропеть серенаду под окном Алексиса Дютея. Или уезжала на заре, чтобы вместе с Неро, который был естествоиспытателем, изучать растения, минералы, насекомых. Одна осень была посвящена изучению грибов, другая — изучению мха и лишаев. Тень Руссо витала над этими двумя собирателями лекарственных трав. Совершенно закономерно, что товарищи по играм или по изысканиям влюблялись в красивую молодую женщину в брюках и в блузе, обращавшуюся с ними по-товарищески. Дютей был женат, но ухаживал, впрочем безуспешно. Беззубый и женатый Мальгаш тоже надеялся на удачу. Он был отвергнут. «Жестокая женщина», смеясь над ними, рассказывала Казимиру о всех объяснениях в любви. «У меня было сердце, нечувствительное к любви, и я не могла бы полюбить ни его, ни кого-либо другого». Однако она признавалась Мальгашу, что ее сердце было задето: это не удержало госпожу Неро от «глупого письма», в котором содержались упреки в ханжестве, кокетстве и во всем том, что кончается на «во».
И в самом деле, она все более и более находила удовольствие в том, чтобы возбуждать желания, которые никак не собиралась удовлетворять. Местные дворяне и буржуа Ла Шатра осуждали ее вызывающую и свободную манеру поведения. Разве не госпожа Дюдеван настаивала, чтобы на балах в Ла Шатре собирались люди самых различных классов общества?.. Разве не она заставила супрефекта господина де Периньи пригласить учителя музыки и его жену? «Ну, это в духе госпожи Дюдеван», — говорили люди, когда узнавали о новой шалости. Она все это знала и считала провинциалов глупыми и злыми. Тем более что этот провинциальный городок казался ей очень безнравственным: «мужчины проводили ночи в кабачках, напивались, предавались всякого рода разгулу. Женщины, даже лучшие из них, были неслыханно легкомысленны».
Несправедливые нападки и дурные примеры наталкивали молодую женщину на вольности; до сих пор она была неосторожна, но целомудренна. Письма Орельена, приходившие реже, чем раньше, и ставшие менее нежными, плохо охраняли ее от искушений.
Отсутствующий человек, я бы могла даже сказать — невидимый человек, который был третьей ипостасью моего существования (бог, он и я), устал от стремления к возвышенной любви… Его страсть нуждалась в какой-либо иной пище, чем восторженная дружба и переписка… Я чувствовала, что становлюсь для него тяжелой цепью или служу только развлечением для ума… Я еще долго продолжала любить его, молчаливо и грустно… С той минуты, как я приняла решение, у нас никогда не было ни объяснений, ни упреков…
Какое решение? Она еще колебалась. В 1827 году, во время поездки в Овернь, она вела дневник, который не был опубликован, но он очень характерен для нее:
Что делать? Идет дождь. А мне никогда еще так не хотелось пойти гулять. Сегодня я какая-то взбалмошная. Притворяюсь красивой женщиной. А! Какая я женщина? Красивая — того меньше. Это было хорошо десять лет назад… Не написать ли мне кому-нибудь? Ну, например, моей матери…
О мать моя, что я вам сделала? Почему вы меня не любите? А ведь я добра. Я добра, вы это прекрасно знаете. У меня бывают ужасные вспышки гнева. Во мне сотни недостатков, но в глубине души я добра… Моя милая мать, вы легкомысленны, но не злы. Нет, вы совсем не злы. Вы просто чудачка… А что, если мне пожаловаться самой себе? Если я расскажу себе самой свою историю? О, это идея! Будем писать мемуары…
Дальше следовало то, что стало впоследствии «Историей моей жизни». Двадцатитрехлетняя женщина говорила о своей преждевременной старости:
Сердце, — грустно скажет она в заключение, — останется чистым, как зеркало… оно было пылким, оно было искренним, но оно было слепым; его не смогли омрачить, его разбили. Я уезжаю в Пиренеи… Что я слышу? Уже обед?
И звонок к обеду остановил эту первую попытку.
В этих записях был уже виден талант, в них были и шутливость, и отчаяние. От надежды на духовное перерождение своего мужа она отказалась. Опечаленный потерей жены, неспособный завоевать ее снова, сознающий свое ничтожество перед ней, Казимир пил все больше и больше. Она чувствовала, что Орельен отдаляется от нее. Он дал Авроре клятву в том, что будет уважать ее, но никак не в том, что не будет искать удовольствий на стороне. Он сам разрушил пьедестал, на который Аврора хотела его возвести.
Орельен — Авроре, 15 мая 1828 года: Вы придумали некий идеал разума, мудрости; в своем воображении вы создаете существо, наделенное этими свойствами, и, создав его в своей фантазии, вы говорите: это такой-то. Нет, нет, у меня нет установившихся или обдуманных взглядов на все. Сказать вам правду? Разрушить идол одним ударом? У меня, к моему стыду, нет окончательных взглядов ни на что…
Значит, удержать мужчин без плотской связи с ними невозможно? Она приходила к этому убеждению. Быть любимой, не отдаваясь, быть в одно и то же время роковой женщиной и амазонкой, безупречной женой и обожаемой любовницей — это только красивая мечта, невыполнимая в действительности.
Она вновь встретилась с тем самым Стефаном Ажассон де Грансань, с которым когда-то в своей девичьей комнате занималась сентиментальной остеологией. Он стал настоящим ученым, а его лицо, окаймленное бородой, было таким же красивым, хотя и не по возрасту постаревшим: «Он еще борется со смертью за остаток своей увядшей молодости, которая будет цвести уже недолго. Наполовину чахоточный, наполовину безумный, он приехал сюда в надежде на выздоровление». Ее взволновал вид этих впалых щек, этих мутных глаз, сгорбленной фигуры. Все в нем ее притягивало. Он пробудил в ней первые любовные волнения; он обладал большими познаниями, а она любила познавать; он себя называл атеистом, и она, сама верующая, была потрясена такой смелостью; она видела, что он тяжело болен, и ей нравилось ухаживать за больным. В 1827 году он жил в Париже, где поступил в естественноисторический музей, чтобы сотрудничать с Кювье. Латинист, эллинист, натуралист, он свободно переводил научные труды великих писателей Греции и Рима. Он написал эрудированное, но лишенное таланта предисловие к «De Natura Rerum»[12] Лукреция. Порой Авроре казалось, что она, наконец, нашла учителя, которого искала. Вскоре в Ла Шатре решили, что она компрометирует себя своими отношениями со Стефаном. Когда Стефан уезжал из Берри, Ипполит Шатирон, поселившийся в Париже со своей молодой женой Эмилией де Вильнев, принимал его у себя и писал о нем Авроре:
Ипполит Шатирон — Авроре Дюдеван: Мне кажется, что в основном все его болезни происходят от беспорядочной жизни. Это настоящий мот; когда у него есть деньги, он помогает всем друзьям, его кошелек открыт для всех… Не знаю человека лучше его! По образованию и уму он гораздо выше, чем все думают; это блестящая башка! Он, несомненно, скоро добьется известности, если найдет на это время, и будет недурно зарабатывать…
Другое письмо Ипполита. — Авроре: Наш Друг Стефан после новых безрассудств опять болен. Он работал ночами; поднялся жар. Я пробовал читать ему нотации… кончилось тем, что он стал уверять, что я более сумасшедший, чем он сам…
Аврора — Ипполиту: Меня очень удручает то, что ты пишешь о Стефане. Он не думает ни о своем здоровье, ни о своих делах и не жалеет ни своего тела, ни кошелька. Но хуже всего то, что он сердится, когда ему дают разумные советы, считает своих лучших друзей педантами и зажимает им рот. Я все это знала еще до того, как ты мне написал, меня уже не раз выпроваживали таким же образом… Мне бы очень хотелось разлюбить его, так как это постоянный повод для огорчений — видеть, что он идет по плохому пути и всегда отказывается это признать. Но своих друзей надо любить до конца, что бы они ни делали, не в моей натуре отнимать любовь, если я ее уже подарила… Конечно, моя привязанность к нему всегда будет вызывать недовольство, и хотя никто не решается высказать мне это открыто, я вижу осуждение на лицах тех людей, которые вынуждают меня защищать его… Стефан всегда будет мне дорог, каким бы несчастным он ни был. Он и сейчас уже несчастлив, и чем несчастнее он будет, тем меньше он будет видеть участие к себе; это закон общества. Но я по крайней мере постараюсь облегчить, сколько смогу, все его невзгоды. Когда все отвернутся от него, я буду с ним… Тех, кого любишь, не обвиняешь ни в чем…
Осенью 1827 года в отсутствие Казимира Стефан приехал домой. Он привез в свой родной Берри воздух Парижа и новейшие идеи. Аврора часто виделась с ним и написала о нем мужу с чисто женским искусством — сказать правду, скрыв ее под видом незначительности.
Аврора — Казимиру, Ноан, 17 октября 1827 года: После твоего отъезда, друг мой, я почти не оставалась одна. Я видела Стефана, его брата, Жюля Неро, Дютея, Шарля, Урсулу — она узнала от Стефана (который уехал в Марш), что я заболела, и сегодня явилась ухаживать за мной. У меня была очень бурная лихорадка…
19 октября 1821 года: Чувствую себя гораздо лучше. Еще не ем ничего, но сплю хорошо, осложнения не будет. Я боялась, что заболею серьезно, но потом поняла, что это обычное нездоровье… Все время хочу спать, ложусь рано… Совсем забыла дать тебе на фасон гамашу. Если Стефан вернется вовремя, передам через него. Но где он, что он делает? Бог его знает. А он считает, что никто не имеет права спрашивать о его планах, Как я тебе говорила, я видела его на этой неделе, он уехал вместе с братом в Гере… Они поехали охотиться… Вдали от тебя я грустна, несчастна, сама не своя. В общем будь свободен, будь счастлив и люби меня. Никто не оценит это так, как я. Сообщи мне время твоего приезда, если хочешь, чтобы я послала встречать тебя в Шатору…
Письмо сердечное, но, как только Казимир вернулся в Ноан, она уехала в Париж с Жюлем де Грансань и там встретилась со Стефаном.
Аврора — Казимиру, Париж, 8 декабря 1827 года: Сегодня я завтракала у моей матери. Ипполит сказал ей, что прошло уже два дня с моего приезда. У нее было сильное желание рассердиться на меня. Но когда я ей объяснила, что в эти дни мне надо было отдыхать, неподвижно лежать, чтобы хоть немного прийти в себя, она успокоилась и была ко мне так мила, как только можно… Ипполит привел и представил ей Стефана под его настоящим именем; она приняла его очень любезно, несмотря на всякий вздор, который ей рассказывали… Мне придется провести здесь еще и следующую неделю, но в конце концов, что бы ни случилось, я уеду. Стефан говорит, что он вернется вместе с нами, но я на это твердо не рассчитываю, ведь у него семь пятниц на неделе…
Вздор — это были сплетни о романе между Авророй и Стефаном; эта связь ни у кого уже не вызывала сомнения. Аврора путешествовала со Стефаном, была при нем всегда в Берри, следовала за ним в Париж; впоследствии потомки Стефана обнаружили, что любовники обменивались пылкими письмами. Письма, которые в это же самое время Аврора посылала Казимиру, носят явный отпечаток преувеличенной нежности, свойственной женщинам, знающим за собой вину. В письме от 13 декабря она просила, чтобы Казимир не приезжал за ней; Стефан взялся сопровождать ее в Берри. Предлогом для пребывания в Париже служила необходимость консультироваться с врачами; она была у самых знаменитых докторов, все нашли ее вполне здоровой.
В сущности, все ее болезни были болезнями души. Возвратясь в Ноан, она впала в тоску и печаль. Она была мрачна, как преступница. Зоэ Леруа: «Я больше не прошу у вас прежней любви. Я не стою ничьей дружбы. Как раненое животное, умирающее в своей норе, я не буду искать сочувствия и помощи у своих ближних…» Почему такое внезапное самоуничижение у существа такого гордого? Она вернулась беременной, может быть, от Стефана. Соланж родилась 13 сентября 1828 года, так что зачатие совпадало с пребыванием в Париже. Аврора уверяла, что ребенок родился раньше срока в результате испуга, который она пережила из-за маленькой дочери Ипполита, Леонтины Шатирон, упавшей с лестницы в Ноане. Но сохранились ли какие-нибудь иллюзии на этот счет у Казимира?
Орельен де Сез без предупреждения приехал ранним утром в начале сентября в Ноан и нашел Аврору одну в гостиной — она возилась с детским приданым. «Что это вы делаете?» — спросил он. «Да что, вы не видите сами? Я тороплюсь, кто-то может прийти раньше, чем я думала». В его голове это не укладывалось: беременность, предстоящие роды, а с другой стороны, уверения в небесной любви, в вечном целомудрии, даже супружеском, которыми были полны письма и речи его подруги! Когда Зоэ Леруа увидела господина де Сеза, она была испугана его горем. Он слегка помешался: был погружен в свои мысли; то помешивал угли в печке, то подбегал к фортепьяно, наигрывал что-то двумя пальцами. Зоэ Леруа — Авроре Дюдеван: «Глядя на Орельена, я представляю себе, какой ужас, какое горе и отчаянное одиночество пережил он в Ноане…»
Роды были во всех отношениях тягостными. Ипполит был так пьян, что чуть ли не валялся в комнате Авроры на ковре. Лежа на кровати, Аврора слышала разговор в соседней комнате между Казимиром и горничной-испанкой Пепитой. Разговор не оставлял никакого сомнения в характере их отношений. Ребенок — большая и красивая девочка — был назван Соланж. «Впоследствии, — пишет Луиза Венсан, — все друзья Стефана де Грансань дразнили его, когда он ездил в Ноан. «Ну что ж! — говорил он. — Я еду к своей дочери!» Даже госпожа Дюдеван сама называла иногда свою дочь мадемуазель Стефан. Как бы ни было, господин Дюдеван никогда не заговаривал с женой о разводе. Он очень дорожил Ноаном, своим сыном и даже Авророй. Она имела на него влияние: сильный духом всегда берет верх над слабым существом. А Казимир был человек «с быстрыми ногами, но с ленивым умом», вечерами он только и знал, что храпел. Доходами с имения он распоряжался плохо; это сделало его неуверенным, он сознавал свою вину. Кроме того, если бы произошел разрыв, куда ему идти? Гильери принадлежало его мачехе. Между супругами установилось нечто вроде перемирия. Она смотрела сквозь пальцы на его выпивки и шалости со служанками; он предоставил ей свободу, только бы она не требовала денег. Между тем у нее были основания требовать денег, поскольку он вел дела по имению все хуже и хуже. В 1828 году он попал в руки мошенника по имени Дегранж, который «забрал его в руки, угощая шампанским и передав ему свою любовницу»; Дегранж продал ему «красивое торговое судно, показав только литографию с него». Дюдеван заплатил за судно 25 тысяч франков. А этого судна на самом деле никогда не существовало, и господин Дегранж был судохозяином только in partibus[13]. Аврора подозревала это с самого начала.
Аврора — Казимиру, 20 декабря 1829 года: Господин Дегранж смеется над тобой — это ясно, как день. Можешь передать ему эти слова от моего имени; по крайней мере меня он не оставил в дураках! Он уверяет тебя, что кто-то собирается выкупить у тебя твою часть, назначает тебе встречи, водит тебя за нос, убаюкивает обещаниями. Ты бегаешь, ждешь, надеешься, полностью доверяя ему, в то время как господину Дегранжу отлично известно, что ему даже некого предъявить как покупателя. Каждый день ты надеешься на следующий день, а этот следующий день приносит новый обман… Все это последствие первой сделанной глупости и должно было послужить тебе уроком. Нельзя заключать сделки после обеда, да еще в нетрезвом состоянии, а я уверена, что эту сделку ты совершил со стаканом вина в руке. Я тебе высказала свое мнение, и мы никогда к этому больше не будем возвращаться; что прошло, то прошло. Но перед нами будущее; и теперь я беру заботу о нем на себя. До сих пор я избегала входить в денежные расчеты, потому что безгранично доверяла твоему суждению и здравому смыслу. Сейчас я вижу, что тебя так же легко можно обмануть, как и всякого другого, и происходит это от твоего злосчастного порока, который ты приобрел на военной службе; ты исправился в первые годы нашего брака, но теперь опять поддался ему, несмотря на мое противодействие. Не сердись, что я это говорю тебе. Право говорить истину — взаимное… Прежде всего я мать, и когда нужно, у меня есть сила воли. Ты всегда найдешь во мне готовность простить тебя, утешить, но о том, что касается материального будущего твоих детей, я буду высказывать свое мнение совершенно откровенно…
Нельзя, как ты предполагаешь, махнуть на все рукой, — нельзя оставлять в руках человека, не внушающего к себе ни доверия, ни уважения, двадцать или пятнадцать тысяч франков, потеря которых будет очень чувствительной для такого состояния, как наше. Твоя раздражительность и малодушие совершенно не разумны. Сделанную ошибку не поправишь ни руганью, ни вздохами, ни бесконечными упреками в свой адрес, все это только вредно отражается как на твоем собственном здоровье, так и на здоровье твоих близких. Надо иметь выдержку; надо изобличать обманщиков; нельзя принимать их приглашения на обеды (два — уже чересчур много); нельзя поддерживать дружеские отношения с человеком, которого не уважаешь.
Я не знаю, в каком положении дело с мельницей, но, по-моему, оно тоже не ладится… Ты вечно впутываешься в какое-нибудь невыгодное дело, которое причиняет массу неприятностей! Тебе не везет в делах; не надо больше начинать их. Разумнее действовать сообща, чем каждый по-своему. Дютей, который разбирается в делах, и Ипполит, которого ты долгое время считал за глупца и который в деловом отношении разумнее нас с тобой, помогут нам привести в порядок наши денежные дела… Ты можешь делать в имении все, что тебе взбредет на ум. Ты будешь прикупать каждый год, если захочешь и сможешь, землю. Но я должна тебя предупредить, что наши соседи считают, что у тебя особое умение платить за все дороже, чем все…
Уже давно Аврора и Цазимир жили в разных комнатах. Своих двух детей она поместила в нижнем этаже, в желтой комнате госпожи Дюпен де Франкёй; сама же заняла соседнюю комнату, где она себя чувствовала в полной безопасности, так как сюда можно было войти только через детскую. Спала она в гамаке, а бюро сделала из откидной деревянной доски, опускавшейся наподобие секретера. Книги, травы, бабочки, камни загромождали эту маленькую комнатку. Тут она писала, мечтала, размышляла. Недовольная своей жизнью, она старалась заполнить ее, делая наброски романов. И так же, как в монастыре, она все еще питала надежду войти в непосредственное общение с богом. Внешней обрядности, церковной службе она придавала мало значения.
В Ноане, так же как в монастыре, меня поглощало жгучее, а иногда унылое, но упорное желание найти ту связь, которая может, которая должна существовать между каждой отдельной душой и всеобъемлющей душой, которую мы называем богом. Так как я не принадлежала свету ни по своим поступкам, ни по своим помыслам; так как моя созерцательная натура совершенно не воспринимала его влияния; так как, короче говоря, я не могла и не хотела поступать иначе, чем в силу закона, стоящего выше общепринятых обычаев и мнений, — мне необходимо было найти в боге ответ на загадку моей жизни, указание моего истинного долга, одобрение моих самых сокровенных чувств…
Лицемерие? Нет, все доказывает обратное. Она никогда не расставалась с мыслью о своем боге. Но так как всякому человеческому существу для того, чтобы жить, нужно достичь какой-то внутренней гармонии, она вычеркнула из своего сознания мысль о том, что измена мужу — это смертельный грех. Она пришла к тому же выводу, что и ее мать: «Это не имеет большого значения, если любишь искренно». К сожалению, Орельен вошел в ее жизнь слишком рано и как раз, в то время, когда она еще не могла «отважиться на измену». А быть может, он был бы именно тем романтическим любовником, о котором она так мечтала. Аврора несколько раз побывала в Бордо, виделась там со своим другом и нашла его «постаревшим и подурневшим».
Объяснения между ними не было, и в течение некоторого времени переписка еще продолжалась.
Морис подрастал. Аврора, как истая последовательница Руссо, начала заниматься воспитанием своего «Эмиля». Как-то Дюри-Дюфрень, тот самый депутат, за избрание которого Дюдеваны мужественно боролись в Ла Шатре, встретясь с Шатироном, рассказал ему, что один из детей генерала графа Бертрана благодаря какой-то новой системе обучения в несколько уроков выучился свободно читать; Аврора попросила Дюри-Дюфреня дать ей более точные сведения.
Аврора Дюдеван — Дюри-Дюфреню, 4 августа 1829 года: Простите меня, сударь, что я затрудняю вас — человека, чье время столь драгоценно, — просьбой о подробностях вашего сообщения. Меня успокаивает мысль, что, может быть, вы будете рассматривать исполнение моей просьбы не только как обязательное одолжение матери семейства, но также как некую возможность усовершенствовать руководство первоначальным воспитанием. Вы посвятили служению своим согражданам свой ум и свою жизнь, и это соображение придает мне смелости обратиться к вам с просьбой и целиком положиться на ваше мнение, оно для меня важнее всех других…
Депутат назвал имя наставника, учившего детей Бертрана: Жюль Букуаран. Госпожа Дюдеван написала Букуарану в сентябре 1829 года и пригласила его в Ноан в качестве гувернера к Морису, но этот опыт Продолжался только три месяца.
Аврора-Казимиру, 14 декабря 1829 года: Сообщи мне, сколько я должна уплатить господину Букуарану, и я распрощаюсь с ним. Ты ответишь мне своим обычным «как хочешь», что не обозначает ни да, ни нет… Но я же должна знать, что мне делать и где достать эти деньги, потому что я не намерена держать этого молодого человека вечно. Он мне не очень нравится, да кроме того, я чувствую, что и он ничего не имеет против ухода…
Букуаран вернулся к генералу Бертрану. Аврора сказала неправду, что он ей не понравился. Это был симпатичный и услужливый молодой южанин, ставший ее другом, конечно и влюбленным при этом, но которого она держала на почтительном расстоянии. Высшей наградой, которую она ему обещала, когда он по ее поручениям ездил в Париж, было «поцеловать его за труды». Он оказался хорошим воспитателем, «исключительно сведущим в грамматике»; в шесть лет Морис уже бегло читал: Букуаран начал преподавать мальчику музыку, орфографию и географию. Аврора — Букуарану: «Воспитание Мориса начинается, а ваше еще не закончилось… Прощайте, мой дорогой сын… Дети и я обнимаем вас нежно. Всегда рассчитывайте на вашего старого друга… Получили ли вы жилет?»
Присутствие Букуарана, хотя он был «немного апатичен», помогло госпоже Дюдеван переносить в течение нескольких недель жизнь, которую никак нельзя было назвать супружеской. У Казимира совершенно открыто были две любовницы-служанки: няня Соланж, кастильянка Пепита и горничная госпожи Шатирон, Клэр. Аврора сделала попытку писать романы: «Крестная», а также «Эме». Она поражала Букуарана «гибкостью натуры, силой характера, которые позволяли ей после самых неистовых домашних сцен на следующий день как ни в чем не бывало смеяться и не опускать голову под тяжестью своих несчастий». Иногда по вечерам, одна под звездным небом, она возвращалась верхом из Ла Шатра, по той дороге, на которой разбился до смерти ее отец, и раздумывала над своей странной судьбой. Почти всех, кто ее окружал, она считала посредственностями, но была ли она сама лучше? Она знала больше, чем они; она была более восприимчива, и, по ее мнению, в ней было больше искреннего благочестия. Но, может быть, она ошибалась в отношении себя?
Я искала бога в лучах звезды; я помню, что тяжелые облака бежали над моей головой в эти темные осенние ночи и закрывали от меня небосвод. «Увы! — говорила я себе. — И ты так же ускользаешь от меня, ты, к которому я стремлюсь! Тайна, в которой я вижу реальную силу, неуловимые лучи, ставшие светочем моей жизни, о бог, которому я служу безрассудно, — где ты? Видишь ли ты меня и слышишь ли?.. Кто я — избранная душа, посланная тобой для выполнения какой-то святой и сладостной миссии на земле, Или же я просто игрушка какой-то романтической фантазии, родившейся в моем бедном мозгу, подобно семени, которое ветер носит в пространстве и роняет в первом попавшемся месте?..»
…И, подавленная отчаянием, чувствуя себя почти безумной, я пускала лошадь вскачь куда глаза глядят, во мрак ночи… Было одно злосчастное для нашей семьи место на повороте за тридцатым по счету тополем; мой отец, немногим старше, чем я сейчас, возвращаясь домой темной ночью, свалился с лошади навзничь и погиб. Иногда я останавливалась, воспоминания о нем захватывали меня, и я начинала искать при лунном свете воображаемые следы его крови на камнях. Обычно, приближаясь к этому месту, я, ослабив поводья, отпускала лошадь, чтобы она неслась как можно быстрее, подгоняла ее к этому повороту — дорога там была разрыта, и моя дикая скачка становилась опасной…
Она была убеждена, что вдали от Ла Шатра и Ноана существует общество, приветливое, изысканное, блестящее, где люди, одаренные достоинствами, могут обмениваться своими чувствами и мыслями. Она бы «прошла десять лье для того, чтобы увидеть хоть издали Бальзака», она боготворила Гюго, но эти громадные фигуры пугали ее настолько, что у нее даже не могло появиться мысли приблизиться к ним. Когда она вместе с Морисом ездила в Париж, в той квартире, которую предоставлял ей Ипполит, она виделась только со своей матерью (которую всегда сопровождал ее старый друг, Пьере), с Кароном, с супругами дю Плесси и, конечно, со Стефаном.
Аврора — Казимиру, 2 мая 1830 года: Я видела также Стефана вчера утром и сегодня. Не знаю, каким образом он узнал, что я приехала. У привратницы Ипполита он увидел письмо на мое имя и написал свое имя на конверте в виде визитной карточки, потом, на следующий день явился, очень пристойный и милый. Сегодня idem[14]. Посмотрим, сколько времени продлится этот медовый месяц…
Из Парижа она перекочевала в Бордо.
Дорога в Бордо длится тридцать часов; я пробуду там два дня и вернусь в начале будущей недели. Я была в большой нерешительности, меня даже не радовала мысль о поездке, так как с Орельеном я буду видеться очень мало, он все еще в деревне… Знаешь, что меня заставило решиться: минута дурного настроения и грусти, возбудившая охоту, потребность сдвинуться с места. Моя мать до сих пор неизменно очаровательна со мной, и я тоже не могла быть другой по отношению к ней… Получила письмо на восьми страницах, в котором на меня выливается все, что только ненависть и гнев могут измыслить! Между прочим, мне сообщают, что я приехала в Париж, чтобы пуститься во все тяжкие и что мать служит предлогом, который я выставляю тебе для этой поездки, и т. д. и т. д.
Как только я приеду в Бордо, сразу напишу тебе. Не пиши мне туда: я пробуду там очень недолго — твое письмо может не застать меня. Но напиши мне в Париж; я возвращусь почти одновременно с твоим ответом… Я не говорю здесь никому, что еду в Бордо… Говорю, что еду на несколько дней «в деревню», без лишних объяснений… Так что не сообщай об этом госпоже Дюдеван, если ты ей напишешь.
Муж превращался в наперсника.
1830 год. В Ноане все шло по-старому. Казимир рыскал по полям и лесам; вечерами он храпел или же приставал к Пепите. Аврора Дюдеван — Жюлю Букуарану: «Вы знаете, как живут в Ноане; вторник похож на среду, среда на четверг и так далее. Только зима и лето вносят некоторое разнообразие в это прочно застоявшееся существование… Благодаря моей возвышенной философии или же моему глубокому ничтожеству мне хорошо везде….» Единственной радостью было то, что она властвовала над молодыми людьми из соседних замков. Не обращая внимания на мужа, она почти каждый день ездила верхом в Ла Шатр или к своим друзьям.
30 июля она поехала к Шарлю Дюверне, в замок дю Кудре, Там она встретила Флёри (Галла), Гюстава Папе и еще одного молодого человека, девятнадцати лет, незнакомого ей: Жюля Сандо. Это был очаровательный блондин, «завитой, как маленький Иоанн Креститель на рождественских картинках». Его отец был сборщиком податей в Ла Шатре, и Жюль любил этот маленький городок. «Не было ни одного закоулка, в котором бы не осталось кусочка счастья». Поскольку с детства в нем обнаружился живой ум, его родители, люди без средств, пошли на большие жертвы, чтобы дать ему хорошее образование. Сначала он успешно учился в колледже Буржа, потом в ноябре 1828 года поехал в Париж, где хотел изучать юридические науки. На каникулы он приезжал в Ла Шатр, и для него было большой радостью въезжать в сельском дилижансе на мост, трястись по неровной мостовой улицы Руаяль, гулять по городской площади, по пустынным безлюдным улицам, заходить в конюшню, в которой помещается театр, в ригу, приспособленную для танцев. Золотая молодежь Ла Шатра пыталась втягивать приезжего в свои развлечения, но юный Жюль не любил ни охоты, ни шумных сборищ. Вялый, хрупкий, скорчившись у какой-нибудь изгороди с книгой в руке, он дремал, мечтая о будущем благоденствии.
При появлении у Дюверне госпожи Дюдеван этот красивый мальчик скромно отошел от группы молодежи и с книгой в руках уселся на скамейке, стоявшей под старой яблоней. Такая сдержанность задела молодую женщину. Она увлекла всю компанию к» яблоне, и разговор продолжался уже в присутствии Сандо. Говорили о революции, которая только что разразилась в Париже. Сведения были редкие и неясные. Знали, что была ружейная стрельба и строились баррикады. Означало ли это, что провозглашена республика? Аврора, как всегда энергичная и пылкая, предложила поехать за известиями в Ла Шатр. Вскочив на лошадь, она крикнула: «Шарль, приведите завтра всех ваших друзей обедать ко мне!.. Я рассчитываю на всех вас, господа». Она ударила хлыстом Колетту и ускакала.
На следующий день, 31-го, Сандо вместе со всеми товарищами в первый раз приехал в Ноан. Аврора прочитала им письмо, полученное от Жюля Букуарана. Действительно, произошла уже революция, и эта маленькая либерально настроенная группа встретила ее с энтузиазмом. Казимир, которого политика пробудила к деятельности, был призван в качестве лейтенанта национальной гвардии, и вскоре под его начальством было сто двадцать человек. Аврора беспокоилась о матери и особенно о своей тетке Люси Марешаль — ее муж был инспектором штата королевского двора. Но «в такие минуты кровь кипит и душа слишком угнетена, чтобы предаваться чувствительности». Она была горда тем, что Ла Шатр оказался более решительным, чем Шатору. Если бы жандармы начали атаку, если бы даже прислали полк из Буржа, они стали бы защищаться: «Во мне проснулась такая энергия, которую я даже не подозревала в себе. События развивают душу». Маленький Сандо был ослеплен дикой красотой, экзальтированным и властным характером, черными сверкающими глазами и гибкой фигуркой владелицы Ноана. А когда и она заинтересовалась им, он влюбился до сумасшествия. Он полюбил Аврору Дюдеван потому, что она его очаровала: потому, что их обоих интересовали одинаковые темы, но говорила она на эти темы лучше, чем он; особенно же потому, что она была сильной натурой, а он слабой. Бесхарактерные юноши нуждаются в любовницах-матерях, между тем как женщины, не унижая себя, объясняют свое любовное рабство великодушным покровительством, которое они оказывают любовнику.
Несколько недель она боролась, что при ее душевном состоянии было геройством. Все соблазняло ее в Жюле: его юность, его розовые щеки, его светлые волосы, его ум, воздух Парижа, который он вносил с собой, его романтические мечты.
Если бы вы знали, как я люблю это милое дитя, как с первого же дня его выразительный взгляд, его порывистые и открытые манеры, его робкая неловкость внушили мне желание встречаться с ним, всматриваться в него! Я не могла бы объяснить, почему я им заинтересовалась, но это чувство росло с каждым днем, и я не могла противиться ему… Я ему сказала, что люблю его, еще не говоря этого самой себе. Мое сердце говорило мне о любви, но я сопротивлялась ему, и Жюль узнал о моем чувстве в тот же миг, что и я. Не знаю, как это случилось. За четверть часа до этого я сидела на ступеньках крыльца одна, держа для виду в руках книжку. Мой ум был поглощен одной неотвязной мыслью, милой, сладостной, восхитительной, но неясной, неопределенной, таинственной…
Долго еще спустя вспоминала она с нежностью тот маленький лесок, где они признались друг другу в любви.
Есть у меня особенно любимое место. Это скамейка, стоящая в красивой рощице, в глубине нашего парка. Там мы в первый раз громко сказали друг другу о нашей любви. Там в первый раз мы соединили наши руки. И там много раз он сидел, придя из Ла Шатра, запыхавшийся, усталый, в солнечный или грозовой день. Он находил на этой скамейке мою книгу, мою шаль, а когда я приходила, он прятался в соседней аллее, и я видела на скамейке оставленную им серую шляпу и трость. Когда любишь, все эти мелочи важны, и вам не будет смешно, если я вам буду рассказывать все эти пустяки, не правда ли, мой добрый друг?..
Все, вплоть до красного шнурка на его шляпе, все заставляло меня трепетать от радости. У всех молодых людей: у Альфонса, Гюстава и др. — были точно такие же шляпы, как у него; когда они все собирались в гостиной, я, проходя через соседнюю комнату, бросала взгляд на шляпы. Увидев красный шнурок, я узнавала, что и Жюль среди гостей: у всех остальных были голубые шнурки. Поэтому я сберегла, как реликвию, этот маленький шнурок. При виде его передо мною встает жизнь, полная воспоминаний, волнения и счастья…
Наконец она решилась на этот шаг. В Ноане был павильон, выходивший одной стороной в парк, другой — на дорогу. В 1828 году Аврора велела его отремонтировать; он мог служить местом свиданий. Входя в него, посетитель мог обойти дорогу из деревни и из замка, не привлекая к себе внимания прислуги. Иногда любовники встречались в лесу, в месте, называемом Ла Купери, в то время как друзья караулили их. Конечно, Ла Шатр взирал очень неблагосклонно на эту связь между замужней женщиной, матерью семейства, и маленьким Жюлем.
Аврора Дюдеван — Жюлю Букуарану, 27 октября 1830 года: В Лa Шатре сплетничают вовсю, больше чем когда-либо. Тот кто меня не очень любит, говорит, что я люблю Сандо (вы понимаете значение слова?). Тот, кто меня совсем не любит, говорит, что я люблю двоих: Сандо и Флёри; тот, кто меня ненавидит, говорит, что мне не внушает страха Дюверне, а также и вы в придачу. Итак, у меня сразу четыре любовника. Это не так много, принимая во внимание мои пылкие чувства. Злобные дураки! Какая жалкая жизнь! Добрый вечер, сын мой!.. Пишите мне!
Что для нее значили по сравнению с ее счастьем сплетни и пересуды Ла Шатра?
Мое внимание устремлено только на тех, кого я люблю. И окружаю себя ими, как будто священной армией, которая отгоняет от меня малодушные черные мысли…
Чтобы понять Аврору Дюдеван 1830 года и ее стремление к чувствительным и духовным приключениям, надо представить себе, что волновало умы во Франции в то время! Царствовала страсть. Когда-то обожествляли Разум, теперь же Безрассудство. Новые поэты, новые философские и социальные системы опьяняли молодых. Они с неистовством объявляли себя последователями Гюго, Сен-Симона и Фурье. В Ла Шатре и в Фертесу-Жуарр, Дюпюи и Котонэ интересовались романтизмом. Человек не был уже, как в XVII веке, ответственным членом социальной и религиозной общины; он был ценен сам по себе, становился объектом эстетического созерцания. «Тигры красивее, чем бараны. Но в классическом веке тигров держали в клетках. Романтики, сломав решетки, стали любоваться великолепным прыжком, которым тигр расплющивает ягненка…» Действительность подражает вымыслу. Во времена «Астреи» любили так, как любили герои Скюдери. Во времена Гете любили, как Вертер, в ожидании, пока будут любить, как Эрнани.
В Ла Шатре властная тигрица, молодая баронесса Дюдеван была музой всей округи. Но она почувствовала себя очень одинокой, когда вакации окончились и ее «великие люди» уехали в Париж. Она писала им письма, где под иронией и поэзией, чисто шекспировской, мужественно скрывала глубокую меланхолию:
Аврора Дюдеван — Шарлю Дюверне, 1 декабря 1830 года: Счастлив, трижды счастлив город Ла Шатр, родина великих людей, классическая обитель гения!.. После твоего отъезда, о светловолосый Шарль, юноша мечтательный, задумчивый, мрачный как грозовой день, несчастный мизантроп, убегающий от фривольной веселости глупой молодежи, чтобы предаться черным раздумьям аскетического ума, деревья пожелтели, сбросили с себя свой блистающий убор… И ты, гигант Флёри, человек с колоссальными лапами, с устрашающей бородой, с ужасным взором, — первобытный человек… с тех пор как твоя необъятная туша не занимает, подобно гомеровским богам, пространство в семь стадий в нашей местности, с тех пор как твоя вулканическая грудь не поглощает жизнетворный воздух, необходимый обитателям земли, климат здесь стал более холодным, воздух — более прозрачным… И ты, малыш Сандо! Милый и легкий, как колибри в благоухающей саванне! Ласковый и колючий, как крапива, которая колышется на ветру у стен замка Шатобрен. С тех пор как ты, заложив руки в карманы, не проходишь больше через маленькую площадь с быстротой серны… городские дамы встают только с заходом солнца, подобно летучим мышам и совам, они уж не снимают с головы ночных чепцов, чтобы показаться в окошке, а папильотки уже пустили корни в их волосах… Не зная, как изгнать давящую своими тяжелыми крыльями тоску, ваша несчастная подруга, утомленная светом солнца, уже не освещающим наших прогулок и серьезных научных разговоров, в Лa Купери, решила заболеть лихорадкой и хорошим ревматизмом исключительно для того, чтобы развлечься и как-нибудь провести время…
А время она проводила плохо. Единственным обществом Авроры была ее невестка, Эмилия Шатирон, нежная, добрая, но уходившая к себе уже в девять часов вечера, в то время когда Аврора шла в свой будуар писать или рисовать. В соседней комнате посапывали во сне дети. Соланж была все той же пышущей здоровьем толстушкой; Морис учился хорошо, мать начала учить его писать. Ипполит и Казимир почти всегда были в отлучке, развлекаясь со своими дамами. Такое застойное существование не могло продолжаться. У госпожи Дюдеван созрело решение увидеться в Париже с маленьким Жюлем. Все больше и больше супружеская жизнь казалась ей бессмысленной. Стать самой собой она может, только сбежав отсюда.
Что могло ее удержать? Вера? Она сохранила веру, но ту, которая разрешала любить. Нравственность? Это было время, когда самые серьезные сен-симонисты проповедовали законность наслаждения. Великие художники-реформаторы учили тому, что «священная фаланга», приветствующая дерзкие опыты, должна презирать буржуазные условности. Умная молодая женщина хотела следовать лучшим людям своего времени. Ее муж? У него были любовницы, и Аврора считала недопустимым, чтобы такая свобода была односторонней.
Аврора Дюдеван — Жюлю Букуарану, 3 декабря 1830 года: Вам хорошо знакома моя жизнь дома; вы знаете, что ее трудно перенести. Раз двадцать вы мне говорили, что удивляетесь, видя меня утром веселой после того, что накануне мне наносили такие удары. Есть предел всему… Отыскивая что-то в секретере Казимира, я вдруг нахожу пакет на мое имя. У этого пакета был очень официальный вид, что меня поразило. На нем была надпись: вскрыть только после моей смерти. У меня не хватило терпения ждать, когда я стану вдовой… Раз пакет адресован мне, значит я имею право вскрыть его, не совершая нескромности; и так как мой муж находится в добром здоровье, я могу прочесть хладнокровно его завещание. О боже! Ну и завещание! Одни проклятия, больше ничего! Он собрал тут все свои взрывы злости, всю ярость против меня, все свои рассуждения о моей развращенности, все свое презрение к моей сущности. И это он оставлял мне как залог своей нежности. Мне казалось, что я сплю! Ведь до сих пор я всегда сознательно не замечала его презрения ко мне. Чтение этого письма пробудило, наконец, меня от сна. Я сказала себе, что жить с человеком, у которого нет ни уважения, ни доверия к своей жене, — все равно что надеяться воскресить мертвого. Мое решение было принято, и могу сказать уверенно — бесповоротно…
Не откладывая ни дня, она объявила свое непоколебимое решение: «Я хочу получить пенсион, я еду в Париж: дети останутся в Ноане». Казимир был потрясен твердостью своей жены. У нее была железная воля Мориса Саксонского и его способности к стратегическим уловкам — ведь она требовала того, чего ей не хотелось, У нее не было никакого желания оставить своих детей, оставить Ноан и даже своего мужа. Шесть месяцев в Париже; шесть месяцев в Ноане; три тысячи франков пенсиона; взамен она обещала сохранить видимость брака, если ее требования будут приняты. Они были приняты.
Осталась нерешенной судьба детей. У Авроры было намерение взять в Париж «свою толстушку дочку», как только она наладит вопрос о квартире и вопрос материальный. Три тысячи франков — не так много для той, которая любила давать и не любила считать: значит, ей придется зарабатывать деньги; она нисколько не сомневалась, что добьется этого — станет ли она художницей, станет ли писательницей или будет расписывать табакерки. Что касается Мориса, то отец предполагал определить его в Париже интерном, но он был еще слишком юным и хрупким для этого. Он нуждался в воспитателе, и Аврора хотела, чтобы этим воспитателем стал Букуаран: «Если вы будете в Ноане, — писала она ему, — я могу спокойно дышать и спать; мой сын будет в верных руках, его образование будет налажено, за его здоровьем будут наблюдать, его характер не будет испорчен ни излишними уступками, ни чрезмерной строгостью». Правда, Казимир Дюдеван был не особенно любезен; но разве графиня Бертран была любезнее? Генерал Бертран был назначен директором Политехнического училища, и его семья предложила Букуарану быть наставником детей и жить в Париже; но разве благодарность женщины, нежность матери не стоит ничего? «Я не бессердечна, вы это знаете, я сумею выразить вам свою признательность». Жюль Букуаран, как и все молодые люди, был пленен госпожой Дюдеван. Последняя фраза открывала перед ним восхитительные перспективы. Он согласился; вскоре он стал настойчиво уговаривать ее поехать вместе с ним в Ним, где проживала его семья, но она пустилась на уловки. Она обязана, говорила она, щадить своего мужа и не возбуждать в нем заранее подозрения в отношении будущего наставника. «До самой смерти я вас буду мучить выражением своей благодарности и неблагодарностью. Понимайте, как хотите, — как говорит мой старый кюре…»
Аврора Дюдеван — Жюлю Букуарану: Хочу сказать вам, к каким глупейшим выводам пришли, видя вас так часто со мной, видя мое непринужденное обращение с вами. Знаете ли вы, что эта женщина, полусмеясь, полусерьезно, утверждает, что я настоящий Дон-Жуан в юбке… Никогда еще погибшая женщина не посылала в адрес порядочной женщины столь язвительных стрел… В Париже, в Бордо, в Гавре — всюду у меня любовники… Развратить вас было для меня еще одним развлечением…
После водворения в Ноане наставника ничто уже не удерживало там Аврору. Один только Ипполит пытался помешать ей уехать. Остроумный пьяница, выпив, становился необычайно чувствительным; ночью он, рыдая, явился в спальню сестры: «Ты думаешь, что сможешь прожить в Париже с ребенком на двести пятьдесят франков в месяц? — сказал он ей. — Довольно забавно! Ты же не имеешь представления, сколько стоит цыпленок! Ты приедешь назад через две недели с пустыми руками». — «Ну и что ж, — ответила она, — я попробую». Действительно, у этой богатой наследницы, законно ограбленной мужем, не было ни гроша в кармане. Но она надеялась, что отвоюет еще и своих детей, и свое состояние, и свой дом. Она не для того шла на богемную жизнь, чтобы избавиться от хозяйственных забот. «Я не принадлежу к тем великим умам, которые никогда не спускаются с облаков». Она любила варить варенье и сажать капусту. Романтичная в своем стремлении разбить привычные устои, она была буржуазкой по своей любви к Ноану и к домашнему уюту. Она с удовольствием присвоила бы себе это изречение: «Действительно, необыкновенный человек — это самый обыкновенный человек». Шить, готовить, стирать — ничто не пугало ее, но она хотела это делать для любимого человека.
Узнав о предстоящем отъезде жены, Казимир рыдал. «Теперь он плачет обо мне, — сказала она, — тем хуже для него! Я доказала ему, что не хочу быть бременем для кого-либо, а хочу быть подругой — желанной, любимой…» Она надеялась, встретясь в Париже с милым и веселым Сандо, стать для него и любовницей, и хозяйкой, и матерью. После замужества она впала в летаргический сон. Теперь она начнет жить: «Жить! Как это чудесно, как хорошо! Несмотря на все горести, на мужей, заботы, долги, родных, пересуды, несмотря на пронзительную грусть и скучные сплетни! Жить — это опьяняет! Это счастье! Это небеса!»
4 января 1831 года госпожа Дюдеван покинула Ноан. Она испытывала радость оттого, что завоевала свободу, и печаль оттого, что оставляет своих детей. Морис плакал, но его утешило обещание прислать ему костюм солдата национальной гвардии с ярко-красным кепи.