Часть четвертая Причуды любви и гения

Женщины считают невинным все, на что они решаются.

Жубер

Глава первая Дети века

В маленькой квартире на набережной Малакэ мы оставили разочарованную, отчаявшуюся молодую женщину, которая потерпела в свободной любви такой же крах, как и в супружеской, и пытается в книге выразить свои мятежные чувства. Но она не плачет, о нет! Она слишком полна жизненных сил, чтобы плакать долго. Она сказала себе, что плохо искала; что где-то есть идеальный любовник, способный уважать ее чувствительность и побороть свойственные ей противоречия; что в тот день, когда она встретит его, страсть, предупрежденная сознанием, то есть богом, поведет ее. И она продолжала искать его, пристально вглядываясь в талантливых людей, окружавших ее, подобно султану, рассматривающему своих одалисок в тиши гарема.

Сент-Бёв мог бы ей понравиться, несмотря на свое румяное лицо «преждевременно расплывшегося херувима»; после позорного провала циника она охотно передала бы этому наперснику роль первого любовника. Но Сент-Бёв, сидевший у нее раньше неотлучно, теперь не появлялся. Она не могла объяснить себе его молчания и предпочла бы «откровенную резкость этой высокомерной невозмутимости». Может быть, его отпугивало какое-то позорное пятно в ее репутации, и потому он прекратил свои постоянные посещения? Может быть, ее общество стало неприятным ему? Может быть, отчаяние Лелии поколебало его юношескую веру в жизнь? Может быть, он влюбился в какую-нибудь ревнивую женщину, которая запретила ему бывать у такой опасной женщины, как Санд? «Если это так, вы можете ее успокоить — скажите ей, что мне триста лет, что я, как женщина, подала в отставку до появления на свет ее бабушки и что мужчины меня интересуют, как прошлогодний снег…»

Но именно этому не верили ни Адель Гюго, ни Сент-Бёв. Он заглянул в бездонную пропасть, таящуюся за очарованием Жорж, и отступил в ужасе. В письме он высказался мягче; он восхищался «этой мужской прямотой в сочетании с женской прелестью», но доказывал, что дружба с ней трудна. «Дружба между людьми разного пола возможна, если у них уже позади все житейские перемены и случайности; тогда каждый из них будет просто заканчивать свою жизнь, как старые люди заканчивают свой день, сидя на скамеечке, на закате солнца…» Короче, ему очень хотелось продолжать с ней на расстоянии «серьезную» дружбу, но никак не встречаться наедине. По ее мнению, это было и грустно и смешно: «Ну что ж, мой друг, раз я вам не нравлюсь, вы свободны… Больше я не стану вам надоедать. Вы счастливы? Тем лучше! Я благословляю небо за это и считаю, что вы правильно делаете, избегая меня…» Но на ссору с ним она не пошла. Он был влиятельным критиком, а она была злопамятной только в своих любовных делах, а здесь любовь была ни при чем.

Ее второй постоянный критик, Гюстав Планш, стал после «Индианы» частым гостем на набережной Малакэ. Любовник? Париж это говорил, как Париж говорит это всегда; Казимир был в этом убежден; Жорж упорно отрицала. По правде говоря, Планш, от которого всегда шел запах разгоряченного носильщика, был не очень соблазнителен. Но он представлял собою силу; она сделала из него своего верного рыцаря, и он с гордостью принял это звание. Она часто приезжала в его отвратительную меблированную комнату на улице Корделье и давала ему самые удивительные поручения. Когда Казимир приезжал в Париж, Планш должен был ходить с ним по театрам; когда болела Соланж, Планш шел за доктором; по воскресеньям Планш отводил Мориса вечером в лицей Генриха IV, и он же сопровождал Санд на премьеры Дорваль. Гюстав Жестокий был полностью приручен маленькой госпожой Дюдеван.

Мари Дорваль оставалась ее самой любимой подругой, но она могла участвовать в жизни Жорж очень редко. Виньи дедал все возможное, чтобы его любовница отошла от той, кого он называл «эта чудовищная женщина». Мари, постоянно нуждавшаяся в деньгах для своих трех дочерей, без конца ездила в гастрольные поездки. Тогда отправляли верного Планша к Виньи, чтобы вырвать у него очередной адрес.

Жорж Санд — Мари Дорваль: Где ты? Что с тобой?.. Почему ты уехала, противная, не попрощавшись со мной, не оставив мне маршрут твоих поездок, чтобы я могла погнаться за тобой? Меня ужасно огорчило, что ты уехала, не повидавшись со мной. На меня напала хандра. Я вообразила, что ты меня не любишь. Я ревела, как осел… Я дура. Но, право, ты должна прощать это. У меня ость плохие черты в характере, но мое сердце полно лишь любовью к тебе, это я хорошо знаю. Сколько ни смотрю на других, никто не идет в сравнение с тобой. Нет ни одной души, похожей на твою, — столь же открытой, правдивой, сильной, мягкой, доброй, благородной, милой, великой, забавной, чудесной и цельной. Я хочу любить тебя всегда, хочу и плакать и смеяться вместе с тобой. Я хочу приехать к тебе, провести несколько дней с тобой. Где ты? Куда мне ехать? Не надоем ли я тебе? Ба! Не все ли мне равно; я постараюсь быть не такой угрюмой, как всегда. Если ты будешь грустна, и я буду грустной, если ты весела, да здравствует радость! Есть у тебя какие-нибудь поручения? Я привезу тебе весь Париж, если у меня хватит денег. Ну напиши мне хоть строчку, и я приеду. Если ты будешь чем-нибудь занята и я буду мешать тебе, ты меня отправишь работать в другую комнату… Я могу работать где угодно. Мне говорили, чтобы я не доверяла тебе; несомненно, тебе говорили то же самое обо мне; да ну пошлем их всех… и будем верить только друг другу.

Если ты мне быстро ответишь одним только словом: «Приезжай!», я поеду, будь у меня даже холера или любовник…

Мари Дорваль показала это письмо Виньи и для его успокоения притворилась, что смеется над ним. Он написал на полях: «Я запретил Мари отвечать этой Сафо, которая ей надоедает». А Дорваль: «Госпожа Санд обижена тем, что я ей не ответила». Но Жорж слишком восхищалась Мари, чтобы запомнить обиду надолго.

Жорж работала обычным темпом, но жизнь казалась ей пустой, ее сердце молчало. В начале весны 1833 года в «Ревю де Дё Монд», у Луэнтье, в доме 104 на улице Ришелье давали большой обед для сотрудников. Гюстав Планш, критик издательства, привел на этот обед Жорж Санд, и случайно или благодаря хитрости Бюлоза она оказалась соседкой Альфреда де Мюссе. Еще Сент-Бёв в поисках поклонников для Жорж Санд говорил, что хочет представить ей этого молодого поэта с развевающимися светлыми волосами, стройного, красивого как бог. Мюссе было тогда двадцать три года, он был на шесть лет моложе Санд и Сент-Бёва. Сент-Бёв восхищался Мюссе, может быть, потому что Мюссе был таким, каким хотел бы быть Сент-Бёв. «Это была сама весна, весна поэзии, ослепительная в своем блеске, — говорил он, — это был идеальный образ юного гения…» Мюссе заимствовал у Байрона его дендизм. Редингот с бархатными отворотами, доходящими до пояса, одетый набекрень цилиндр, высокий галстук, брюки небесно-голубого цвета в обтяжку делали его элегантность несколько утрированной. Когда Сент-Бёв предложил привести его к Жорж Санд, она отказалась: «Он слишком денди: мы вряд ли подойдем друг другу».

Ее опасения были понятными: в литературном мире о Мюссе говорили плохо. Он блестяще дебютировал в 1830 году, и тотчас же Бюлоз, Сенакль, салон Арсенала с восторгом приняли его. Прекрасные романтические музы цитировали со страстным восхищением некоторые его стихи, красочные и свежие: Желто-голубой драгун, спящий в сене… Но неблагодарный смеялся над своей славой и над своими собратьями. Он писал на них пародии, эпиграммы, давал им прозвища. Сент-Бёва, который так щедро хвалил его, он называл то Мадам Пернель, то Сент-Бевю[17]. Мюссе был ребенком, избалованным женщинами, херувимом, прочитавшим «Опасные связи» и «Манфреда». Он познал любовные утехи раньше любви и не нашел в них счастья. Тогда с какой-то наивной яростью он пристрастился к шампанскому, к опиуму, к проституткам. Как и Байрона, его неудержимо влекло к разврату, в котором женщина возвращается к своей древней роли колдуньи, а мужчина освобождается от деспотизма общества. Обманутый продажными любовницами, он сохранил плохие воспоминания о любви. «Любовь для наших женщин, — говорил он, — это игра в обман, игра в прятки… тайная и подлая комедия». Но в Мюссе рядом с пресытившимся распутником жил нежный и чувствительный паж. Из этого контраста родилась его поэзия. Художник никогда не отказывается от того, что питает его гений. Мюссе слишком хорошо понимал, что именно этот диссонанс придавал прелесть его лучшим стихам, и продолжал свои безрассудства. Сначала в этой игре был оттенок досады и притворства, но «с развратом не шутят», и с юных лет его нервы были расстроены, вдохновение непостоянно, а кошелек пуст.

На обеде, устроенном «Ревю де Дё Монд», Санд была приятно удивлена тем, что денди оказался добродушным: «Он не был ни повесой, ни фатом, хотя ему хотелось быть и тем и другим». Он блистал, но заставлял смеяться эту молчаливую красавицу с отсутствующим взглядом, и ей хотелось смеяться. Жорж сама не была остроумна, но умела ценить остроумие других. «Фантазио почувствовал, что он нравится». Что до него, то он улыбался, глядя на маленький кинжал за поясом у своей соседки, но был уже околдован большими глазами, черными и серьезными, блестящими и кроткими, вопросительно смотревшими на него. Глаза огромные, как у индианки, оливковый цвет лица, с бронзовым оттенком. Из стихов Мюссе мы знаем, что он воспевал «андалузку со смуглой грудью», что ему нравилась «девственная грудь, золотистая, как свежая кисть винограда». Эта янтарная кожа возбуждала его тайные желания.

Вернувшись домой, он прочел «Индиану», вычеркнул половину прилагательных, так как в то время обладал лучшим вкусом и стилем, чем Санд, и отправил ей очень учтивое письмо, которое заканчивалось словами: «Примите, мадам, уверение в моем уважении», но которое сопровождалось стихами: «После чтения «Индианы».

Откуда, Санд, взяла ты сцену для романа,

где Нун с любовником в постели Индианы

так наслажденьем упиваются вдвоем?

Кто диктовал тебе ужасную страницу,

где обожание поймать напрасно тщится

своей иллюзии прекраснейший фантом?

В твоей душе печальных ласк сокрыто знанье?

Ты ясно помнишь, что испытывал Раймон?

А эти чувства непонятного страданья,

без счастья страсть и безучастные признанья,

ты помнишь это, Жорж, иль это только сон?

Обращение на «ты», настойчивые вопросы создавали поэтическую близость. Затем последовала переписка в стиле Мариво. Мюссе был очарователен в этой игре; Жорж вновь обрела свою веселость. «Мой мальчуган Альфред», — говорила она вскоре про него. Они вместе строили романтические планы: подняться на башни Собора Парижской богоматери, путешествовать по Италии. Она принимала его, одетая в домашний костюм: желтый шелковый халат нараспашку, турецкие туфли без задка и каблука, испанская сетка для волос; угощала его египетским табалом, садилась на ковер на подушку и курила длинную вишневую трубку из Боснии. Альфред усаживался рядом с ней, кладя руку на турецкие туфли, под предлогом, что он разглядывает их восточный рисунок. Разговор шел в шутливом тоне.

В июле «Лелия» была закончена, и Мюссе получил пробный оттиск. Он восторгался: «В «Лелии» находишь десятки страниц, которые идут прямо к сердцу. Они написаны так же свободно, смело, прекрасно, как страницы «Рене» и «Лары»…» Затем Керубино возвращался к теме любви:

Вы меня узнали хорошо и можете теперь быть уверенной, что эти нелепые слова: «Вы хотите или нет?» — не сорвутся с моих губ… В этом смысле между вами и мной — Балтийское море. Вы можете предложить лишь духовную любовь, я не могу ответить на нее ни одной душе (если допустить, что вы не прогнали бы меня сразу, вздумай я просить вас о любви), но я могу быть, если вы сочтете меня достойным этого, даже не вашим другом — это тоже слишком духовно для меня, — но своего рода приятелем, не имеющим значения, не имеющим никаких прав, в том числе и права ревновать или ссориться, но зато получившим позволение курить ваш табак, мять ваши пеньюары и схватывать насморки, философствуя с вами под всеми каштанами современной Европы…

Ей были нужны для «Лелии» богохульные стихи, их должен был петь Стенио, в пьяном виде, срывающимся голосом. У кого же и просить их, если не у молодого поэта, часто бывавшего в состоянии опьянения, разыгрывавшего перед ней роль сентиментального шута? И Мюссе сочинил Inno ebrioso.

Если взор подниму я средь оргии грубой,

если алою пеной покроются губы,

Ты прильнуть к ним приди.

Пусть желанья мои не находят покоя

На плечах этих женщин, пришедших за мною,

на их пылкой груди.

В оскудевшей крови моей пусть сладострастье

зажигает опять ощущение счастья,

словно юный я жрец.

Сам я головы женщин цветами усею,

пусть в руке моей локоны вьются, как змеи,

сотней мягких колец.

Пусть, зубами в дрожащее тело вонзаясь,

я услышу крик ужаса, пусть, задыхаясь,

о пощаде кричат.

Пусть в последнем усилии стоны сольются,

пусть меня в этот миг, когда вопли взовьются,

крылья смерти умчат.

Если ж бог мне откажет в сей смерти счастливой,

полной блеска и славы, такой горделивой,

и агонии срок

будет вечно в бессильном желании длиться,

удовольствий умерших будет только куриться,

потухать огонек,

если нас повелитель ревнивый погубит,

пусть вина его щедрого только пригубит

тело, ждущее мрак,

мы сольемся опять в поцелуе прощальном,

пусть и бог при конце нашей страсти печальном

будет проклят. Пусть так!

Какое-то время он еще писал Санд в духе шекспировских комедий, но потом, 19 июля 1833 года, по почте пришло сентиментальное признание:

Мой дорогой Жорж, я должен вам сказать нечто глупое и смешное… Вы будете смеяться надо мной, будете думать, что до сих пор во всех ваших разговорах с вами я был не кем иным, как болтуном, вы меня выставите за дверь и подумаете, что я лгу. Я влюблен в вас. Я влюбился в первый же день, как пришел к вам. Я думал, что излечусь от этого, если буду видеться с вами запросто. В вашем характере есть многое, что могло вылечить меня от этого; я пытался убедить себя в этом, насколько мог; но мне слишком дорого обходятся те минуты, которые я провожу с вами… Теперь, Жорж, вы скажете: «Еще один будет надоедать», как вы обычно говорите… Я знаю ваше мнение обо мне и ни на что не надеюсь, признаваясь вам в этом. Я только потеряю друга… Но верьте мне, я страдаю, мне не хватает сил…

Она колебалась некоторое время. Это важно отметить, потому что слишком часто из нее делали роковую женщину, какую-то людоедку в погоне за свежим человеческим мясом. В данном случае все было не так. Ее развлекало общество молодого человека, которого она находила гениальным и прелестным, но слухи о его распутстве ее пугали. «Я люблю всех женщин и всех их презираю», — говорил он ей. А она мечтала о глубокой и верной любви. Если она была неверной, то единственно потому, что ее разочаровали и привели в отчаяние, думала она. Мюссе догадался о ее мыслях и в новом письме ответил ей на них:

Помните, вы мне однажды сказали, что кто-то вас спросил, кто я: Октав или Келио, — и вы ответили: «Я думаю, и тот и другой». Я был безумен, показав вам только одного из них, Жорж… Любите тех, кто умеет любить; я умею только страдать… Прощайте, Жорж, я люблю вас, как ребенок…

Как ребенок… Знал ли он, написав эти слова, что он нашел самый верный путь к ее сердцу? «Как ребенок, — повторяла она, сжимая письмо в непослушных, дрожащих руках. — Он любит меня, как ребенок! Боже мой, что он сказал… Понимает ли он, какую боль причиняет мне?» Они встретились; он плакал; она сдалась. «Если бы не твоя молодость и не моя слабость при виде твоих слез, мы остались бы братом и сестрой…» Мюссе вскоре переехал на набережную Малакэ. И в этот раз она опять захотела вести общее хозяйство, стать для любимого человека заботливой хозяйкой, сестрой милосердия и особенно матерью не меньше, чем любовницей.

Водворение нового фаворита не обошлось без драм в кругу друзей. Гюстав Планш и парижские беррийцы, верные псы, привыкшие сидеть у ног Жорж, подняли вой против пришельца и уверяли, что эта открытая связь с изнеженным франтом, светским человеком, фатом повредит литературному будущему Жорж. Планша выгнали, так как его неопрятность шокировала изысканного Мюссе. И тут появилась «Лелия». Санд посвятила книгу: «Господину Г. Делатуш», с надеждой вновь завоевать отшельника из Онэй; он протестовал против посвящения (возмущенный, без сомнения, в той же мере орфографией, как и дерзостью автора), и она уничтожила его имя в последующих изданиях. Даря Мюссе первый том, она написала: «Господину моему мальчугану Альфреду. Жорж», а на втором: «Господину виконту Альфреду де Мюссе в знак совершенного почтения от его преданного слуги Жорж Санд».

Книга вызвала в прессе бурю. Лицемеры почувствовали, что у них на руках все козыри. Некий журналист Капо де Фёйид требовал «пылающий уголь», чтобы очистить свои уста от этих низких и бесстыдных мыслей… «В тот день, когда вы откроете книгу «Лелия», — продолжал он, — закройтесь в своем кабинете (чтобы никого не заразить). Если у вас есть дочь и вы хотите, чтобы душа ее осталась чистой и наивной, отошлите ее из дому, пусть она играет в саду со своими подругами».

Бедняга Планш по-рыцарски бросил вызов оскорбителю. 15 августа 1833 года он опубликовал в «Ревю де Дё Монд» смелое восхваление «Лелии» и ее автора. «Есть натуры, отмеченные судьбой, которые не могут обойтись без постоянной борьбы… Что бы ни случилось, они приносят людям, как будто в искупление своих ошибок, все мучения, всю тоску бессонных ночей. Только тот, кто ничего не пережил, решится осудить их…» Он добавил, что женщины поймут «Лелию»:

Они отметят внимательной рукой те места, где найдут напоминание и изображение своей прошлой жизни, картину своих страданий. Они прослезятся и преклонятся перед бессилием, громко заявляющем о себе и раскрывающем свои страдания. Сначала их удивит смелость признания; некоторые из них покраснеют при мысли, что их разгадали, и будут почти раздражены такой нескромностью, но, придя в себя, они увидят в «Лелии» скорее защиту, чем обвинение…

После чего он послал своих секундантов к Капо де Фёйид. Париж Биксиу, Блонде и Натана забавлялся этой дуэлью. На каком основании господин Гюстав Планш выступает в качестве наемного убийцы со стороны господина (или госпожи) Жорж Санд? Или это способ заявить о своих правах в тот момент, когда он их теряет? Бедный малый защищался от нападок:

Густав Планш — Сент-Бёву: Если бы я испытывал к Жорж Санд нечто иное… чем сильную дружбу, то мое вчерашнее поведение было бы неприличным: я бы выглядел грубым и невоспитанным человеком, который хочет воспользоваться каким-то своим правом. У меня нет этого права, я просто смешон, но свет не обязан знать правды и вряд ли думает об этом…

Альфред де Мюссе был крайне возмущен: «Я хотел драться, но меня опередили». С этого дня его отвращение к Планшу превратилось в ненависть:

Из чистоплотности мы порешим: давайте,

пускай спокойно жалит этот гад,

вы ядовитую змею уничтожайте,

клопа же не давите невпопад.

А Сент-Бёв осторожно ожидал, пока уляжется буря. Санд настойчиво требовала от него, чтобы он дал статью в «Ле Насьональ»:

Жорж Санд — Сент-Бёву, 25 августа 1833 года: Друг мой, вы знаете, что меня грубо оскорбили, — я отношусь к этому равнодушно. Но я далеко не безучастна к усердию и поспешности, с какими встают на мою защиту друзья…

Затем она ему официально сообщала о своей новой связи:

Я влюбилась, и на этот раз очень серьезно, в Альфреда де Мюссе. Это не каприз, это большое чувство, о котором я вам расскажу подробно в другом письме. Не в моей власти обещать этой любви тот долгий срок, который для человека, столь восприимчивого к чувствам, как вы, сделал бы ее священной. Я любила — один раз в течение шести лет, другой — в течение трех лет, а теперь я не знаю, что будет. Не раз случалось мне переживать мимолетные желания, но я не истратила на них столько сердца, как я боялась — говорю сейчас, точно чувствуя это. И, не грустя ни о чем, не отрекаясь ни от чего, я нахожу на этот раз чистоту, верность и нежность, которые меня опьяняют. Это — любовь юноши и дружба товарища. Это — что-то, о чем я не имела понятия, что не надеялась даже найти, особенно в нем. Сначала я отрицала эту любовь, отвергала ее, отказывалась от нее, а потом сдалась, и я счастлива, что сделала это. Я сдалась скорее из жалости, чем из любви, и любовь, которой я не знала, открылась мне, любовь без всяких мучений, на которые я готова была согласиться. Я счастлива, благодарите бога за меня… Теперь, когда я вам сказала, что у меня на сердце, я вам расскажу, как я поведу себя.

Планш считался моим любовником; пускай. Он не любовник мне. Теперь же для меня очень важно, чтобы все знали, что он не мой любовник, так же как мне совершенно безразлично, если будут думать, что он был моим любовником. Вы понимаете, что для меня немыслимо быть в тесной дружбе с двумя мужчинами, про которых говорили бы, что они мои любовники; это не подходит ни к одному из нас троих! Я решилась расстаться с Планшем; это было для меня очень трудно, но неизбежно. Мы поговорили с ним очень откровенно и нежно и простились, подав друг другу руку, продолжая любить друг друга в глубине сердца, обещая друг другу вечное уважение… Я не знаю, понравится ли вам мое слишком смелое поведение:.. Может быть, вы сочтете, что женщина должна скрывать свои привязанности. Но я прошу вас понять, что я нахожусь в совершенно исключительном положении и что отныне я вынуждена выставлять напоказ мою личную жизнь…

Три недели спустя она вновь обращается к этой немного медлительной преданности: «Вы напишете о «Лелии» в «Ле Насьональ», не правда ли? Я не потеряла еще надежды…» Он извинился: «Я обещаю вам, Лелия, что в течение двух дней воскрешу в памяти ваш роман. Но буду повторять себе, что вы уже больше не та разуверившаяся и отчаявшаяся женщина, какой были прежде…» Она его успокоила: «Я счастлива, очень счастлива, мой друг. С каждым днем я все больше привязываюсь к Нему… Его близость так же приятна мне, как было дорого его предпочтение…» Она помолодела на десять лет; рядом с этим ребенком (она с наслаждением повторяла это слово, вкладывая в него какой-то греховный смысл) она вновь обретала веселье своих первых дней с Сандо. Опять в квартире на набережной Малакэ звучали смех и песни. Альфред наполнил ее альбом портретами и карикатурами. Он делал остроумные рисунки и сочинял легкие стихи:

Жорж в комнатке своей сидит

между цветочными горшками

и папироскою дымит.

Глаза ее полны слезами.

Слезы были тут лишь для рифмы, а может быть, она смеялась до слез. Альфред придумывал тысячу шалостей. Как-то вечером он, переодетый служанкой — в короткой юбке, с крестиком на шее, — стал подавать на стол кушанья и опрокинул графин на голову философа Лерминье. Жорж всегда любила такие проделки. Для того чтобы сбросить с себя природную грусть и развлечься, она нуждалась в грубом веселье. Эта студенческая жизнь ее очаровывала. «Начало всегда приятно, — сказал Гёте, — именно на пороге надо останавливаться». Это верно в отношении любовных связей. Каждый открывает другого. Каждый выставляет напоказ сокровища своего ума. Первые недели в этой квартире, из окон которой виднелся самый прекрасный в мире пейзаж, были длительным очарованием. «Свободная жизнь, очаровательная близость, покой, рождающиеся надежды. О боже! На что жалуются люди? Что может быть прекраснее любви?»

Stranqe bedfellows[18]. Жорж, деловитая и пунктуальная, считала необходимым сдать работу в условленный срок и спрыгивала с постели среди ночи, чтобы сесть за свой роман, в то время как Альфред спал как сурок. Когда он просыпался, она читала ему нотации, как некогда читала Сандо; она была педагогом в той же мере, а может быть и больше, чем возлюбленной. Он, смеясь, жаловался на это. «Я работал целый день, — говорил он, — вечером я сочинил десять стихов и выпил бутылку водки; она выпила литр молока и написала половину тома». Но все же в первые дни он благодарил ее за то, что она вырвала его из этого медленного самоубийства, каким была его жизнь, в то время как Жорж предавалась радости, вернув избранной душе все ее величие. Однако некоторые друзья предостерегали Альфреда; они напоминали ему о несчастьях Сандо: «Вспомни тот опасный путь у мели Кийбеф при входе в Сену; там над волнами видны черные флаги на мачтах затонувших кораблей. В жизни этой женщины есть черный флаг; он подает сигнал — опасность!..» Но Мюссе принадлежал к числу тех любовников, которые ищут опасности и охотнее отдают свое сердце той, которая обещает его растерзать.

В сентябре он предложил своей любовнице поехать в Фонтенбло и провести несколько дней в лесу, среди утесов Франшар. Она согласилась: ей нравилось соединение природы и любви. Она не боялась ни усталости, ни темноты; она ходила по лесу в мужском костюме, шагая по песку «решительной походкой, в которой очаровательно сочетались женское изящество и детская отвага… Идя впереди, как солдат, она распевала во все горло…»

На обратном пути она опиралась на руку своего спутника, и тогда начинались нежные разговоры вполголоса. Это пребывание было сначала очень счастливым — недаром Мюссе в печальный период своей жизни всегда вспоминал «женщину из Франшара», — но одна ночная сцена испортила все. На кладбище при лунном свете у Альфреда случился припадок галлюцинации. Он увидел, что по вереску двигался бледный призрак, в изорванной одежде, с растрепанными ветром волосами. «Я испугался и бросился ничком на землю, так как этот человек… был я». На следующий день он шутил по этому поводу и нарисовал шарж; под своим собственным карикатурным изображением он написал: «Упавший в лесу и во мнении своей любовницы», а под карикатурой Жорж: «Сердце столь же растерзано, как и платье». Рисунок ее огорчил; она не видела ничего смешного в этом испугавшем ее припадке.

Утверждали, что Санд преувеличивала болезнь Мюссе. Но, помимо его собственного описания галлюцинаций в «Декабрьской ночи», мы имеем еще одно неопровержимое свидетельство: мы говорим о Луизе Алан-Депрео, красавице актрисе, которая через шестнадцать лет после Жорж Санд была любовницей Мюссе. Ее рассказ о припадках Мюссе точно совпадает с впечатлением Жорж: существо изысканное, типа шекспировских героев, вдруг превращается в душевнобольного:

Госпожа Алан-Депрео — госпоже Самсон-Туссен, 17 июля 1849 года: После первых дней, прошедших в том, что мы вглядывались друг в друга, в самих себя, старались понять, узнать друг друга, между нами произошла вдруг ужасная сцена, в которой было еще и много любви, но смешанной с такими вещами, которые вынести было выше моих сил. Когда он вернулся к себе, у него начался припадок горячки. Это бывает у него, когда он в возбужденном состоянии; причина в его давних пагубных привычках. В таких случаях у него возникает галлюцинация, и он разговаривает с призраками… Никогда еще я не видела более потрясающих контрастов, чем эти два существа, заключенные в одном человеке. Одно существо — доброе, кроткое, нежное, восторженное, очень умное и благоразумное, наивное (удивительная вещь: наивное, как ребенок), добродушное, простое, невзыскательное, скромное, мягкосердечное, экзальтированное, способное плакать из-за пустяков, — словом, большой художник… Но переверните страницу — вы увидите все наоборот: вы имеете дело с человеком, которым владеет какой-то демон, с человеком слабым, вспыльчивым, заносчивым, деспотичным, сумасшедшим, жестоким, ничтожным, оскорбительно недоверчивым, слепо упрямым, себялюбивым и эгоистичным насколько возможно, поносящим все и доходящим до крайности как в дурном, так и в хорошем. Когда он уже оседлал этого дьявольского коня, нужно, чтобы он скакал до тех пор, пока не сломит себе шею. Отсутствие чувства меры как в прекрасном, так и в отвратительном — вот его натура. В последнем случае это состояние заканчивается заболеванием, и оно возвращает его в разумное состояние; тогда лишь он начинает чувствовать свою вину…

Вот перед каким двойственным человеком оказалась Санд. Ее привязало к нему именно то его очарование, в которое она фатально влюблялась, — слабость. Он понимал это и выставлял напоказ трогательную болезненность своего гения, причем был неистощим во вспышках искренности и умиления, а потом, когда его слабость одерживала победу, у него сразу же появлялись силы для того, чтобы причинять ей страдание. Но также и страдать самому, потому что этому мазохисту нужны были страдания не только для творчества, но и для наслаждений. Однако при своем могучем здоровье Санд выносила это и нянчилась с ним, как с ребенком. Она называла его: «Мое дорогое дитя», он называл ее: «Мой большой Жорж, мой Жоржо». И на этот раз в этой чете мужчиной была Санд.

Глава вторая Венецианские любовники

О, сколько бывает между любовниками такого, о чем судить могут лишь они одни.

Жорж Санд

Оба хотели увидеть Италию. Мюссе воспевал эту страну, не зная ее. А Санд увлекла мысль о Венеции, потому что она надеялась, что в необычной обстановке в ней проснется что-то новое, сокровенное для нее самой. Она смело обратилась к матери Альфреда и добилась ее согласия на поездку, пообещав ей, что будет нежно, по-матерински заботиться о Мюссе. Что касается Казимира, то он очень уговаривал свою жену отправиться в путешествие «для ее образования и удовольствия». В смысле образования Италия действительно могла дать любознательной Санд очень много; удовольствие — это другой вопрос.

Они отправились в декабре 1833 года. Жорж, в светлосерых брюках, в каскетке с кисточкой, была очень весела. Однако этот отъезд сопровождали плохие предзнаменования. Во дворе «Отеля де Пост» чемодан, который отправляли в Лион, был тринадцатым по счету; выходя, Санд наткнулась на тумбу и чуть не сбила с ног разносчика воды. Но любовники не боялись ни богов, ни чертей. Из Лиона в Авиньон они плыли по Роне вместе со Стендалем. В Марселе они пересели на пароход, идущий в Геную. Мюссе, плотно укутавшись в свой плащ, страдал морской болезнью. Жорж, с папиросой во рту, засунув руки в карманы, смотрела на своего спутника с видом превосходства. Он написал по этому поводу четверостишие:

Жорж с верхней палубы не сходит

и папироскою дымит.

Мюссе больной живот подводит,

он как животное стоит… —

и сделал рисунок, подчеркивавший твердое выражение на лице Жорж и искаженные черты лица Мюссе с надписью «Homo sum humani nihil a me alienum puto»[19].

Альфред находил свою любовницу слишком мужественной. Он жаловался на ее педантизм, сдержанность, холодность. Это романтическое путешествие нисколько не изменило ритма трудовой жизни Санд. Она должна была закончить для Бюлоза роман; в Генуе, а затем во Флоренции она заявила, что ей ежедневно требуется восемь часов для работы; когда дневное задание было невыполненным, она запирала на замок свою дверь. Если ее любовник протестовал, она уговаривала его, чтобы он тоже работал, и предложила ему сюжет «Лорензаччо». «Истинная победа мужчины приходит тогда, когда женщина свободно признает, что он ее судьба». Судьба Санд оставалась в стороне от ее любви. Измученный, униженный, Мюссе становился грубым. Он называл ее «олицетворением скуки, мечтательницей, дурой, монахиней». Он упрекал ее в том, что «она никогда не была способна доставлять любовные наслаждения». Это было уязвимым местом Лелии. Оскорбленная, пораженная в самое сердце, она переходила в контратаку: «Я очень рада, если ты эти наслаждения считаешь более пуританскими, более скромными, чем те, которые ты найдешь в другом месте. По крайней мере ты не будешь вспоминать обо мне в объятиях других женщин». Но эта бравада не успокаивала ни одного, ни другого.

В Генуе она заболела лихорадкой. Желание и болезнь плохо уживаются вместе. Мюссе, избегая этой горячечной постели, начал водиться с женщинами и пить. Он устал от того, что Жорж называла «возвышенной любовью», и стремился всем своим существом к «пагубным опьянениям прошлого». Он повторял свои софизмы. «Перемена — это обновление. Разве художник рожден для неволи?» Чрезмерно владеющая собой женщина приводит в отчаяние и вызывает беспокойство в своих любовниках. Она остается всегда только трезвой соучастницей, а мужчина ищет в любви полного забвения. Ему важно не только преодолеть в женщине стыдливость, но поработить ее свободу, превратить мыслящее существо в вещь. Санд раздражала мужчин, потому что она всегда оставалась личностью.

Санд так много ждала от Венеции, а приезд туда был очень мрачен. Ночь; черная гондола, похожая на гроб. Правда, при въезде в город, когда тусклая и красная луна осветила собор Святого Марка с его белоснежными куполами, когда герцогский дворец с арабской резьбой и христианскими колокольнями, поддерживаемыми тысячью острых маленьких колонн, выделился на фоне освещенного луной горизонта, им показалось, что перед ними картина Тернера. Но только любовь делает прекрасными пейзажи и города, только она озаряет их своим светом, но никак не красота обстановки создает любовь. Розовые дворцы и золото собора Святого Марка не могли изменить эти два сердца.

Вечером в отеле Даниели, где они сняли номера, Мюссе сказал своей любовнице: «Жорж, я ошибался, я прошу у тебя прощения, но я не люблю тебя». Она была сражена, была готова уехать немедленно. Но болезнь и голос совести не позволяли ей уехать и оставить этого ребенка одного, без денег, в чужой стране.

Мы закрыли дверь между нашими комнатами и попытались вернуться к нашим товарищеским отношениям… Но это было невозможно; ты скучал; я не знала, что с тобой творится по вечерам…

То, что происходило с ним, представить себе очень легко. Отдалившись от нее вначале из-за скуки, потому что она обращалась с ним как «с мальчуганом» и читала ему нотации, затем из отвращения, потому что у нее была ужасная дизентерия; и наконец, как предполагает Морра, «из деликатного страха, что она заметит его отвращение», он предался своей склонности к романтическому разгулу. Он посещал притоны Венеции, пронизанные запахом стоячей воды, и поглощал неведомые ему напитки. Затем он стал искать «поцелуев танцовщиц Фенисы». Жорж, по болезни, по злопамятству, обрекла его на целомудрие. У него были другие женщины. Никогда она не сможет забыть эти долгие одинокие ожидания, таинственный плеск воды на ступеньках, тяжелый чеканный шаг сбиров на набережной, пронзительный, почти детский крик лесных мышей, дерущихся на огромных плитах, — все эти ускользающие, своеобразные звуки, нарушающие тишину венецианских ночей.

Однажды утром он вернулся весь в крови, видимо после какой-то драки. И тут же начался ужасный припадок. Это было похоже на безумие, на воспаление мозга или тиф; но что бы это ни было, это было страшное зрелище. Она испугалась. Он был в состоянии покончить с собой или умереть от этой болезни в Венеции. Как взять на себя такую ответственность! Какой ужасный конец возвышенного романа! Она вызвала лечившего ее молодого врача Паджелло и, чтобы ему легче было поставить диагноз, рассказала ему в своем письме о ночи во Франшаре.

Однажды, три месяца тому назад, после очень сильного волнения, он вел себя как сумасшедший в течение целой ночи. Он видел призраков вокруг себя и кричал от страха и ужаса… Это человек, которого я люблю больше всего на свете, и я в отчаянии, что вижу его в таком состоянии.

Текст очень важный, потому что после стольких разочарований Санд все еще называет Мюссе «человеком, которого она любит больше всего на свете». О том, что было дальше, спорили очень горячо; на книги отвечали книгами; были мюссеисты и сандисты. Были написаны тома с целью доказать, что Санд и Паджелло пили из одной чашки, что они принадлежали друг другу у изголовья больного. Доискивались, кто же виноват? Но ответ прост: вина и претензии были взаимны. «По какому праву ты расспрашиваешь меня о Венеции? Разве я тебе принадлежала в Венеции?» — спросит Санд позднее. Она была искренней, так как ее мораль (а каждый человек создает свою мораль) состояла в том, что всякая страсть священна, с оговоркой, что не следует принадлежать одновременно нескольким мужчинам. Поскольку Мюссе оставил ее как любовницу, она считала себя свободной. Он сам признает, что «заслужил потерю Санд». Но Мюссе, с традиционной снисходительностью мужчин к себе, хотел, чтобы женщина, которой он изменил, оставалась ему верна. Доказан факт, что Санд и Паджелло преданно ухаживали за Мюссе в течение двадцати дней его бреда и неистовства.

Почему у Санд возникло желание сойтись с Паджелло? Это сложный вопрос. Прежде всего, упорно храня надежду встретить любовь, которая захватит и сердце и тело, она ждала от каждого молодого мужчины, крепкого, в достаточной мере красивого, ответа на вопросы Лелии. Кроме того, брошенная в Венеции на чужой земле, среди чужих людей, с полусумасшедшим юношей на руках, она нуждалась в поддержке, а женщины в моменты отчаяния и тоски путают иногда это чувство с любовью. И наконец, мечтая написать роман на венецианскую тему, она пожелала узнать ближе, интимнее Италию. А ведь всякий художник знает, что только любовь открывает путь к телесной близости людей разных национальностей и рас.

Паджелло и Санд проводили бессонные ночи у постели больного, то бредившего, то спящего. Общая тревога, общая работа сближают мужчину и женщину. Усталость — это сводница. Паджелло восхищался прекрасной иностранкой; он бросал на нее горячие взгляды, но не осмеливался ухаживать за ней. Она была знаменита; он был скромный начинающий врач. У него была любовница итальянка; Санд жила в Венеции с любовником. Кроме того, этот любовник был пациентом доктора, а профессиональный долг есть долг. Слишком тонкий вопрос совести для славного малого двадцати шести лет, плотного, белокурого, плохо разбирающегося в сложных чувствах.

Однажды вечером Мюссе захотелось спать; он попросил свою любовницу и врача отойти от постели; они сели у стола перед камином, и Паджелло спросил невинно:

— Скажите, мадам, не думаете ли вы написать роман о прекрасной Венеции?

— Может быть, — ответила она.

Она взяла несколько листков, стала увлеченно писать, затем положила эти страницы в конверт и передала доктору. Он спросил, кому передать это письмо. Она забрала у него конверт и написала: «Глупому Паджелло». Вернувшись домой, он прочитал это романтическое послание — оно было признанием в любви, написанным куда красноречивее, чем признания героев Санд в ее романах. Оно состояло из вопросов, полных трепета, а это был самый правдивый ее стиль; спрашивать — такова была в жизни позиция этой неудовлетворенной женщины, и — любопытная вещь — именно эту манеру часто будет копировать Мюссе как в «Ночах», так и в своих комедиях:

Санд — Паджелло: Будешь ли ты моей опорой или повелителем? Будешь ли ты моим утешением за все муки, пережитые до встречи с тобой? Поймешь ли ты, почему я так печальна? Знакомо ли тебе сострадание, терпение, дружба? Быть может, тебе привили убеждение, что у женщин нет души. Знаешь ли ты, что она есть у них?.. Буду ли я твоей подругой или твоей рабыней? Ты меня желаешь или ты меня любишь? Насытив свою страсть, сумеешь ли ты меня отблагодарить? Если я тебя сделаю счастливым, сумеешь ли ты мне сказать об этом?.. Знаешь ли ты, что такое желание души, которую никакая человеческая ласка не может усыпить или утомить? Когда твоя любовница засыпает в твоих объятиях, бодрствуешь ли ты, чтобы смотреть на нее, молиться богу и плакать? Любовные наслаждения заставляют тебя задыхаться, изнемогать от страсти или они вызывают у тебя дивный экстаз? Сохраняется ли в твоем теле твоя душа, когда ты отрываешься от груди той, которую любишь?

Я сумею понять твою мечтательность и заставить красноречиво говорить твое молчание. Я припишу твоим поступкам тот умысел, какой пожелаю. Когда ты будешь нежно смотреть на меня, я буду думать, что твоя душа обращается к моей… Оставим же так, как есть: не учи моего языка; и я не буду искать в твоем языке слова, которые рассказали бы о моих сомнениях и страхах. Я не хочу знать, как проходит твоя жизнь и какую роль играешь ты среди людей. Я хотела бы не знать твоего имени. Спрячь от меня свою душу, чтобы я всегда могла считать ее прекрасной…

Ах! Как должен был нравиться Прусту этот текст, если он его знал! Ведь вынужденное молчание Паджелло — это сон Альбертины. Взыскательные любовники хотят, чтобы идол был немым, тогда он их никогда не разочарует. В этом приключении возлюбленный был не только немым, но еще и перепуганным насмерть. В его спокойной жизни это признание в любви было подобно удару грома. Как многие завоеватели, бедный Паджелло чувствовал, что победа принесла ему поражение. Какой скандал вызовет в Венеции его связь с la Sand[20], как он говорил! Молодой врач, он едва лишь начинал приобретать клиентуру, он же должен соблюдать приличия ради этого! Но как не поддаться искушению, исходящему от обаятельной иностранки? Она стала его любовницей.

Что увидел Мюссе? Что он узнал? У него было воспаление мозга, временами бред, временами полное сознание. Он увидел женщину на коленях мужчины, они целовались; ему показалось, что на столе, за которым сидели Санд и Паджедло, стояла одна-единственная чашка и что оба пили из нее чай. Потом он смеялся над своим волнением: «В какой это забавной комедии есть ревнивец, который так глуп, что расспрашивает, что случилось с чашкой? Да и чего ради было им пить из одной и той же чашки? Нечего сказать, благородная мысль пришла мне в голову тогда…» Поль де Мюссе рассказывает, что однажды его брат застал Санд за писанием письма. Он стал обвинять ее, говоря, что это письмо к Паджелло; она отрицала, угрожала запереть его в доме умалишенных, разорвала и выбросила в окно письмо, потом на рассвете побежала в одной нижней юбке на улицу, чтобы подобрать обрывки письма. Галлюцинация или реальность? Кто это сказал? Поль де Мюссе — свидетель пристрастный и вызывающий подозрение.

Достоверно одно, что появление на сцене Паджелло создает мир, в котором Мюссе не участвует, и что Санд торжествует, исключая его из этого мира. Альфред унижал Санд в ее собственных глазах, уверяя, что она неумелая любовница. Возбудив в нем ревность, она берет реванш. Ревность рождается тогда, когда третий понимает, что двое других — это сообщники, а он в стороне. Эта ревность уляжется с того дня, когда между Санд и Мюссе снова возникнет согласие, из которого, в свою очередь, будет исключен Паджелло. Тогда будет страдать Паджелло. Но почему бы Мюссе ревновать, если он говорит, что больше не любит свою любовницу? Потому что ревность пробуждает любовь и придает новую и особую цену существу, которым пренебрегали, считая, что оно изучено наизусть.

Действительно ли Альфред поверил, что Жорж, желая отделаться от него, собиралась поместить его в психиатрическую больницу? Состояние бреда, в котором он долго находился, не позволяет ответить с достоверностью. Постоянная преданность сиделки опровергает подобное обвинение. Если она произносила слово «безумие», то только потому, что она боялась этого безумия, а его припадки оправдывали этот страх. Да и зачем было ей желать поместить его в психиатрическую больницу? Она была свободна; она могла его бросить; она настаивала на том, что, как только ему станет лучше, он должен узнать правду. Паджелло протестовал; как врач, он считал, что Мюссе еще недостаточно окреп, чтобы вынести этот удар. Но у Жорж была цельная натура Кёнигсмарков, и ее достоинство, говорила она, требовало искренности. Позднее она писала в своем дневнике: «Мой бог, верни мне ту жестокую силу, которая была у меня в Венеции; верни мне эту страстную любовь к жизни, которая овладела мною, как приступ бешенства, среди самого ужасного отчаяния…»

Жестокая сила, страстная любовь к жизни… Как не вяжется этот тон с милейшим Паджелло, с его грубыми поцелуями, простоватым видом, девичьей улыбкой, толстой фуфайкой, кротким взглядом. Но надо помнить о том, чего она ждала от него: совершенства в любви! «Увы! Я столько страдала, я столько искала это совершенство и не находила его! Ты ли, ты ли, мой Пьетро, наконец, осуществишь мою мечту?..»

Сказала ли она Мюссе, как это было решено ею, что она любит Паджелло? Конечно! Ведь он вспоминает об «одном грустном вечере в Венеции, когда ты мне сказала, что у тебя есть тайна. Ты думала, что говоришь с глупым ревнивцем. Нет, мой Жорж, ты говорила с другом…» Кто знает, не испытывал ли он при этом даже какое-то горькое наслаждение? В «Исповеди сына века» читаем: «Тайное сладострастие приковывало меня по вечерам к моему месту. Когда должен был прийти Смит (Паджелло), я не мог успокоиться до тех пор, пока не раздавался его звонок. Неужели в нас самих есть что-то необъяснимое, что жаждет несчастья?..» Дело в том, что уверенность в несчастии не так горестна, как подозрение. Страдания ревности вызываются в основном гордостью и любопытством. Любовник хочет властвовать над другим существом. Ему это не удается. Его партнер, превратившийся теперь в противника, остается свободным существом, поступки, мысли, ощущения которого неизвестны. Единственное средство лишить его этой свободы — это знать. Ревность успокаивается и иногда даже исчезает вместе с познанием.

Мюссе узнал, что Санд любит Паджелло, но он не узнал, принадлежала ли она Паджелло до того, как он, Альфред, покинул Венецию, и эта заноза осталась в его сердце. Жорж отказалась ответить ему на этот вопрос. Это — тайна, говорила она, и так как ее ничто больше не связывает с Мюссе, значит, она не должна отчитываться перед ним. В конце марта Жорж и Альфред уже разъехались. Они обменивались записками через гондольеров.

Мюссе выехал в Париж 29 марта в сопровождении слуги-итальянца. Он увозил с собой «двух необычных спутниц: грусть и безграничную радость» — грусть о потерянной любовнице, которую он полюбил вновь с тех пор, как она ушла от него; радость от сознания, что правильно вел себя, что принес большую жертву, что закончил красивым жестом эту связь. Жорж провожала его до Местра, а потом, поцеловав его по-матерински нежно, она, как всегда в моменты душевного перелома, проделала обратную дорогу пешком, чтобы израсходовать избыток сил, который ее переполнял. Она вернулась в Венецию, имея 7 сантимов в кармане, и поселилась в маленькой квартире вместе с Паджелло.

Санд — Букуарану: Адресуйте ваши письма г-ну Паджелло, аптека Анчилло, близ Сан Лукка, для передачи госпоже Санд… Если Планш занимается правкой моих гранок, пусть он поработает над стилем и исправит ошибки во французском языке…

Она прожила пять месяцев в своем венецианском уединении; там она закончила роман «Жак» и послала его Мюссе с сухим посвящением, написанным карандашом: «Жорж— Альфреду»; написала первые «Письма путешественника»; сделала наброски для итальянских новелл. «Жак» не понравился Бальзаку, он нашел книгу «пустой и лживой».

Бальзак — Эве Ганской, 19 октября 1834 года: Последний роман госпожи Дюдеван — это совет мужьям, не дающим женам свободы, покончить с собой, чтобы освободить своих жен… Наивная девушка через полгода после свадьбы оставляет выдающегося человека ради ветрогона; человека значительного, страстного, влюбленного — ради денди, оставляет без всякого психологического или морального объяснения. Кроме того, там еще какая-то страсть к выродкам, как в «Лелии», к бесплодным существам, что весьма странно для женщины, у которой есть дети и которая любит скорее инстинктивно, по-немецки…

Действительно, многие романы Санд гораздо слабее ее писем и ее дарования.

В свободное время эта искусная романистка с врожденным трудолюбием шила или вязала. Она своими руками украсила для своего красавца итальянца всю комнату: шторы, кресла, софу. Это была хозяйственная любовница. Пьетро Паджелло был очень влюблен и несколько смущен. Прежние венецианские любовницы пытались вернуть его, и одна из них, устроила ему сцену ревности, порвала его bel vestito[21]. Брат Паджелло, Роберто, подшучивал над худой и желтой иностранкой: «Эта сардинка», — говорил Роберто. Но Пьетро любил свою француженку, и так как он проводил весь день у своих пациентов, то в распоряжении Санд оставались ее восемь часов покоя и труда, что сулило этой любви длительность. Пьетро был беден, не мог тратить деньги на цветы; поэтому он вставал на рассвете и уезжал за город, чтобы привезти Жорж полевые цветы.

Было ли это счастьем? Да, но пресным счастьем. Санд и Мюссе с радостью бы вернулись к несчастливым дням. Расставшись с Альфредом в Местре, она тут же написала ему: «Кто будет ухаживать за тобой и за кем буду ухаживать я? Кто будет нуждаться во мне и о ком захочется мне заботиться теперь? Прощай, моя маленькая птичка! Люби всегда твоего бедного старого Жоржа. О Паджелло могу сказать одно: он плачет по тебе почти так же, как и я…» Ах! Как трудно ей было отказаться от своего идеала — трио! Что касается Мюссе, то стоило ему оказаться далеко от своей ворчливой любовницы, как он начинал сожалеть о подруге. «Я люблю тебя еще со всей страстью», — писал он. Он сосредоточил все свои мысли только на ней, на отсутствующей, и очень искренне играл в благородство: пусть она будет счастлива с Пьетро. «Славный молодой человек! Скажи ему, как я его люблю, скажи, что я плачу, думая о нем…» Добрая сиделка плакала тоже: «О! На коленях умоляю тебя, тебе еще нельзя ни вина, ни женщин! Еще слишком рано… Не предавайся наслаждениям, пока, этого повелительно не потребует твоя натура, не ищи в них средства от скуки и горя…» Они договорились, что никто из них двоих не был виноват, что их бешеные характеры, их творчество несовместимы с жизнью обычных любовников.

Преданность друг другу оставалась прежней. «Милому Мюссайону» Санд давала тысячу поручений в Париже: купить дюжину лайковых перчаток, четыре пары туфель, пачули; для покупок добиться денег у Бюлоза; навестить Мориса в лицее Генриха IV. А Альфред лил слезы и бередил без конца свою рану. Приходя на набережную Малакэ, он рыдал, глядя на окурок, брошенный Жорж. Отрадные слезы: «Не надо на меня сердиться; я делаю то, что могу… Подумай, ведь во мне не может быть сейчас ни бешенства, ни гнева; мне недостает не любовницы, а моего товарища Жорж…» Вернувшись в Париж, он увидел, что кружок друзей очень настроен против Санд. Планш и Сандо поносили ее. Мюссе, опьяненный всепрощением, решил выступить в ее защиту. «Я уезжаю писать роман. Я очень хочу описать нашу историю: мне кажется, что это меня излечит и придаст мне мужества. Я хотел бы возвести тебе алтарь, хотя бы даже на моих костях… Гордись, мой великий и славный Жорж, из ребенка ты сделала мужчину…» Это была правда. И несколько позже: «Я начал роман, о котором я тебе говорил. Кстати, если у тебя случайно сохранились письма, которые я тебе писал после моего отъезда, то будь добра, привези их…»

О несчастное племя поэтов! Они пользуются своими страданиями для творчества. Мюссе нужны были его письма, как Россети — откопать свои поэмы. Мюссе нужны были также письма Санд. Он очень тщательно выбирал из них тирады, которые собирался использовать в комедии «С любовью не шутят»: «Может быть, твоя последняя любовь будет самой романтической и самой юной. Но твое сердце, твое доброе сердце, не губи его, умоляю тебя! Пусть оно отдается полностью или частично каждой любви в твоей жизни, но пусть всегда играет свою благородную роль, чтобы когда-нибудь ты мог оглянуться назад и сказать, как я: «Я часто страдал, иногда ошибался, но я любил…» Только в комедии эту реплику говорит Камилла Пердикану.

Но так как мужчины — сложные существа и обладают способностью вволю горевать, Мюссе страдал все больше и больше: «Что, по-твоему, со мной делается? Люди говорят, что время лечит все. Я был во сто раз сильнее в день моего отъезда, чем сейчас… Я читаю «Вертера» и «Новую Элоизу». Я пожираю все эти удивительные безумства, над которыми я так смеялся. Я зайду, может быть, слишком далеко в этом смысле, как и в другом. Ну и что же? Я все равно пойду…» Можно вообразить себе, как откликалось сердце Жорж на этот боевой призыв страстного романтизма. Пьетро был славный малый, но он ведь не страдал, все ему казалось простым; ей ничего не нужно было делать для его счастья. «А вот я, я хочу страдать ради кого-то. Мне нужно использовать этот избыток энергии и чувствительности, который таится во мне. Мне нужно насыщать эту материнскую заботливость, которая привыкла оберегать страдающее и усталое существо. О! Почему я не могла жить рядом с вами двумя и сделать вас обоих счастливыми, не принадлежа ни одному, ни другому! Я могла бы так прожить десять лет…» Не принадлежа ни одному, ни другому… Вот подлинный крик Лелии.

Находясь в Венеции, она случайно узнала о свадьбе Орельена де Сез и мадемуазель де Вильмино; она пожелала ему счастья и попросила, чтобы он прислал ее письма. Он ответил:

Мой дорогой Жорж… Я уже собрался было вернуть, как вы просите, ваши письма. Я понимаю, что у меня нет никакого права оставлять их у себя. Но я никак не могу согласиться с тем, что они принадлежат вам больше, чем мне; и я боюсь, что если вы их перечитаете, то какая-то реминисценция возникнет потом в вашем произведении. И я сжег их и сохранил лишь ту сказку, которую вы однажды мне прислали. Я очень прошу, разрешите мне оставить ее себе. Итак, прощайте, Жорж… Прощайте. Мое сердце умрет с памятью о вас…

Могилы в саду любви.

Наконец в июле 1834 года она стала думать о возвращении во Францию. Она закончила свой роман, взяв от Венеции все, что только было можно для своего произведения. Она нуждалась в деньгах: Бюлоз, Букуаран, Казимир — все они были не аккуратны в денежных расчетах с ней. Она не видела своих детей уже восемь месяцев. Она хотела присутствовать в Париже на распределении премий в лицее Мориса. Она хотела провести осень в Ноане; ноанские вязы, акации, тенистые дороги она вспоминала с тоской. Возникала проблема: увезет ли она с собой во Францию Паджелло? Она предложила ему это. «Я растерялся, — записано в дневнике врача, — и сказал ей, что подумаю, а ответ дам завтра. Я понял сразу, что поеду во Францию и вернусь оттуда без нее. Но я любил ее больше всего на свете и скорее бы согласился на тысячу неприятностей, чем отпустить ее одну в столь длительное путешествие…» Он согласился, зная, что развязка близка. Своему отцу, которого он очень уважал, Паджелло написал: «Я на последней стадии моего безумия… Завтра я выезжаю в Париж; там мы расстанемся с Санд…» Добрый Паджелло рассуждал ясно и трезво; ему было грустно терять свою любовницу, но он был счастлив, что, покинув ее, он доставит радость своей семье и освободится от тяготившего его греха.

Глава третья Exit[22] Паджелло

Возвращение в Париж ставило трудные проблемы, причем в трех планах.

В плане общественного мнения. Санд, не обращавшая никакого внимания на разговоры в Лa Шатре, придавала огромное значение легенде о себе в литературном мире, в мире Бюлоза и Сент-Бёва. Приехавшему в Венецию лучшему другу Мюссе, Альфреду Таттэ, она сказала: «Если кто-нибудь вас спросит, что вы думаете о жестокой Лелии, отвечайте одно: она не питается морской водой и кровью мужчин…» Вернувшись, она убедилась, что жестокая Лелия осуждена. От нее отвернулись. Паджелло удивил и разочаровал Париж. Ждали какого-нибудь итальянского графа неотразимой красоты. Увидели симпатичного молодого человека, но предпочесть его Мюссе!.. Это суровое неодобрение Жорж чувствовала очень остро.

В плане Паджелло. Ей хотелось быть с ним и нежной и великодушной. Она знакомила его с врачами, те показывали ему парижские больницы. Представила его даже Бюлозу, надеясь, что он закажет Пьетро статьи об Италии. У Паджелло не было денег, она захотела выручить его, но так, чтобы он не обиделся. Поэтому она придумала, чтобы Паджелло привез в Париж четыре картины (не имевшие никакой цены): она скажет, что продала их, и даст ему деньги. И действительно, под этим предлогом ей удалось вручить ему 1500 франков. Таким образом, и ее великодушие и его достоинство были удовлетворены; но Пьетро, которого она считала таким доверчивым, вдруг вздумал ревновать. «Стоило ему попасть во Францию, как он перестал что бы то ни было понимать», — говорила она. Он перестал что бы то ни было понимать — на языке любовной комедии означает: «Он все понял».

А понять нужно было многое, потому что в плане Мюссе была снова драма. Мюссе не соглашался с тем, что в неудавшейся любви решительный разрыв иногда является единственным лекарством. Он захотел встретиться с Жорж и не вынес потрясения. Она ему сказала, что счастлива с Пьетро. Это уже не было правдой, но она была слишком горда, чтобы в этом сознаться. Мюссе решил отстраниться; он попросил о последнем свидании и о последнем поцелуе: «Я тебе посылаю последнее прости, моя возлюбленная… Я не умру, не написав книгу обо мне и о тебе (особенно о тебе)… Клянусь в этом моей юностью и моим гением, на твоей могиле будут цвести только белоснежные лилии. Я создам своими собственными руками надгробную надпись из мрамора, более драгоценного, чем статуя нашей славы в будущем. Потомки будут повторять наши имена, как имеча тех бессмертных возлюбленных, имена которых соединены навеки, как имена Ромео и Джульетты, Элоизы и Абеляра. Никогда не будут говорить об одном, не вспомнив одновременно о другом…»

25 августа он уехал в Баден, а 29 августа уехала Жорж в Ноан. Казимир по просьбе жены написал Паджелло и пригласил его в Ноан. Но доктор очень уважал институт брака; он отказался, довольный тем, что остается «в этой огромной столице и будет знакомиться с больницами». В Ноане Санд ждали ее старый дом, красивая деревенская площадь, деревья, друзья, дети, муж и даже мать, приехавшая из Парижа. Сейчас же прибежали ее беррийцы: Мальгаш, Неро, Дютей, Роллина. Они-то по крайней мере не упрекали ее ни в чем. «Нотации только ожесточают сердце страдающего человека, а сердечное рукопожатие — самое красноречивое утешение». Ее душа была разбита, разрывалась между двумя мужчинами, и она думала о самоубийстве. Лишь любовь к детям, говорила она, привязывает ее к жизни.

Она задавала Мальгашу тысячи волнующих ее вопросов: «Ты спокоен? Переносишь без горечи и отчаяния домашние неприятности? Засыпаешь сразу, как только ляжешь? У твоего изголовья разве не стоит в обличье ангела демон и кричит тебе: «Любовь! Любовь, счастье, жизнь, молодость!» — в то время как твое безутешное сердце отвечает: «Слишком поздно! Это могло бы быть, но этого не было». О, друг мой! А всю ночь напролет ты не оплакиваешь свои мечты, повторяя себе: «Я не был счастлив?..» Ведь Санд считала, что она не была счастлива. Ее осуждали, на нее клеветали — она знала это, и знала, что она ни в чем не виновата. Разве она не была искренней, бескорыстной, всегда готовой прийти на помощь? Своему другу Франсуа Роллина, наиболее близкому ей по складу ума, Санд послала превосходную речь в свою защиту: «Ведь ты-то меня знаешь. Ты знаешь, живут ли в этом истерзанном сердце низменные страсти, подлость, хотя бы тень коварства или влечения к какому-нибудь пороку… Ты знаешь, что меня пожирает огромная гордость, но в этой гордости нет ничего мелкого или преступного, ты знаешь, что она не привела меня ни к какой постыдной ошибке и могла бы привести к героической судьбе, если бы я не родилась в кандалах…» С Франсуа она делилась своими грустными мыслями, бродя ночами по ноанскому парку в тот час, когда белеют звезды, темнеют аллеи, а воздух нежно влажен. «Я хотела стать сильным человеком, — говорила она, — а разбилась, как ребенок…»

За сентябрь 1834 года она прочла «необъятное число» книг: «Евхаристия» аббата Жербэ; «Рассуждения о самоубийстве» госпожи де Сталь; «Жизнь Витторио Альфиери»; проповедь, трактат, исповедь. Но больше всего она читала и перечитывала письма, получаемые ею тогда от Мюссе, письма страстные, безумные, предвосхищающие «Ночи»: «Скажи мне, что ты отдаешь мне твои губы, твои зубы, твои волосы, все это, твою голову, которая была моей! Скажи, что ты целуешь меня, ты меня! О боже! О боже! Когда я об этом думаю, горло у меня сжимается, в глазах темнеет, колени подкашиваются. Ах! Ужасно умереть, ужасно любить так. Как я жажду, мой Жорж, о как я жажду тебя! Я прошу тебя, прошу о письме! Я погибаю, прощай…» Поэтическое преувеличение? Да, конечно. Как известно, от любви не умирают. В Бадене у Мюссе бывали часы, когда его нервное напряжение ослабевало, была даже и любовная интрижка, которая вдохновила его написать поэму. Но в нем жила непритворная ревность и страсть к той, которая, как он думал, от него ускользала.

В Ноане Санд уединилась в роще, чтобы ответить ему карандашной запиской; старалась его успокоить: «Ах! Ты меня еще слишком любишь. Мы не должны встречаться». Она ему рассказывала о несчастном Пьетро, «славном, чистом мальчике», который после того, что столько раз говорил: «II nostro amore per Alfredo»[23], — тоже стал ревновать и в своих письмах осыпал Жорж упреками. Но в своем сердце она уже больше не колебалась между поэтом, посылавшим ей из Бадена восхитительные, жгучие письма «в духе Руссо», и Паджелло, слабым, подозрительным, «обрушившим ей на голову» оскорбительные и неумные обвинения.

Санд — Мюссе: Может быть, он сейчас уезжает, я не буду его удерживать, потому что я оскорблена до глубины души его письмами; я понимаю, что у него исчезла вера, значит и любовь…

В первом акте пьесы «Подсвечник» у Жаклины есть очаровательная реплика мэтру Андрэ: «Вы меня разлюбили… Сама невинность была бы не права в ваших глазах… Вы меня обвиняете, значит вы меня не любите больше…»

Нужно признать, что в данном случае драма превращается в комедию. Жорж была искренна, когда она с пафосом спрашивала у Мюссе: «Разве возможна любовь возвышенная, доверчивая? Значит, я должна умереть, так и не встретив ее? Всегда гнаться за призраками, за тенями! Я устала от этого. И все же я любила его искренно и серьезно, любила этого великодушного человека, такого же романтичного, как я, которого я считала сильнее себя». Но муза комедии улыбалась, когда Санд добавляла: «Я любила его, как отца, а ты был нашим общим ребенком…» Она хотела бы, чтобы все были счастливы, чтобы каждый верил, всему, что она говорит, чтобы каждый любовник любил ее и кротко соглашался, чтобы она составила такое счастье соперника. Но человеческие существа не таковы. Любовь не ласкова, не откровенна: любовь подозрительна, нетерпима, беспокойна и ревнива. Какое разочарование!

15 сентября Мюссе писал из Бадена: «Если я вернусь в Париж, тебе, может быть, будет неприятно, и ему тоже. Признаюсь, сейчас я не намерен щадить никого. Если он страдает, этот венецианец, ну что же, пусть страдает: это он научил меня страданию. Возвращаю ему его урок; он мне дал его мастерски…» Жорж тут же выехала из Ноана, чтобы успеть утешить Паджелло, прежде чем принесет его в жертву. Самое великолепное в этой истории было то, что Паджелло совершенно не нуждался в утешении. Он предвидел эту развязку, как только приехал из Венеции в Париж. Пребывание во Франции его интересовало: выдающиеся врачи расточали ему любезности; жизнь без любовницы ему показалась восхитительно спокойной. Вот как он рассказывал о разрыве:

Дневник Паджелло: В своем письме Жорж Санд сообщила мне, что мои картины проданы за 1500 франков… В безумной радости я помчался покупать набор хирургических инструментов, а также несколько книг по моей специальности, неизвестных мне… Мы распрощались молча; я пожал ей руку, не поднимая на нее глаз. Она была как будто смущена; не знаю, страдала ли она; мое присутствие ее стесняло…

Exit Паджелло. Добрый доктор вернулся в Венецию, женился, там у него было много детей, он дожил до девяноста одного года (1807–1898), окруженный благодаря своему юношескому увлечению таким же ореолом обаяния, как и Гвиччиоли[24]. Счастливы те, кто, приобщившись на мгновение к какой-либо блестящей судьбе, быстро уходит от опасных лучей прожекторов.

Глава четвертая Поиски абсолюта

Кто думал теперь о Паджелло? При первой же встрече Санд и Мюссе снова стали любовниками; он — опьяненный страстью, она — умиленная и растроганная. И все же это не было «полным и нежным примирением», о котором говорит Паскаль. Мюссе обещал забыть прошлое. Клятва пьяницы! Разве душа, испытывающая от страданий чувственное наслаждение, откажется от того, чтобы вызвать вновь это страдание? Он преследовал Жорж непрестанными, подробными расспросами. Когда она стала любовницей доктора? Как? Она отказывалась отвечать, ссылаясь на естественную стыдливость: «Неужели ты думаешь, что если бы Пьетро меня расспрашивал о тайнах нашей интимной жизни, я бы ему ответила?» Но Мюссе уже вошел в свой адский цикл: яростное желание мазохиста узнать все самое худшее; ревность, оскорбления, ужасные сцены; потом угрызения совести, мольбы о прощении, чудесная нежность; а когда Жорж не поддавалась на все это, он заболевал. И вновь она пошла на квартиру его матери, чтобы ухаживать за ним; она взяла у своей служанки чепец, передник, а госпожа Мюссе, как соучастница, притворилась, что не узнает ее.


Как только ему стало лучше, он переселился на набережную Малакэ, к Жорж, но они уже не могли быть счастливы. Снова оскорбительные сцены чередовались со страстными записками. Она поняла, что положение безнадежно. «Пойми же, что мы с тобой ведем игру, где ставками являются наши сердца, наши жизни, и это совсем не так забавно, как кажется. Хочешь поехать вместе во Франшар и пустить себе пулю в лоб? Это будет проще…» Но так как в действительности ни у него, ни у нее не было желания покончить расчеты с жизнью, она сочла более благоразумным порвать и уехать в Ноан.


Но тогда началась «игра на качелях», то есть то самое, что является пружиной страстей в классическом театре. У человека есть свойство — пренебрегать тем, что ему предлагают, и гнаться за тем, в чем ему отказывают. Жорж Санд с удивлением поняла, что на этот раз Мюссе соглашается на разрыв. Сразу же у нее исчезло желание разлуки; ее гордость была задета, она примчалась в Париж и дала ему знать, что хочет видеть его. Вымуштрованный своими друзьями, особенно Альфредом Таттэ, Мюссе не ответил ей. Ей сказали, что он отзывается о ней холодно и раздраженно и не хочет больше ее видеть. В течение ужасных дней ноября 1834 года Жорж Санд ведет пространный «Дневник» — одну из лучших написанных ею вещей:

А может быть, побежать к нему, если я не в силах побороть свою любовь? Может быть, звонить до тех пор, пока он не откроет мне дверь? Может быть, лечь там на пороге, пока он не придет?… Может быть, сказать ему: «Ты меня еще любишь, ты страдаешь от этого, ты стыдишься этого, но ты меня так жалеешь, что не можешь-разлюбить. Ты видишь, я люблю тебя, я могу любить только тебя. Поцелуй меня, не говори ни слова, не надо ссор; скажи мне что-нибудь ласковое; приласкай меня; ведь ты еще находишь меня красивой…» Ну, а когда в тебе уляжется нежность и опять возникнет раздражение, выгони меня, будь со мной груб, по никогда не произноси этого ужасного слова: последний раз! Я буду страдать сколько тебе угодно, но позволь мне иногда, хотя бы раз в неделю прийти за слезой, за поцелуем, это даст мне силу жить, даст мне мужество. Но ты не можешь. Ах! Как ты от меня устал и как же скоро ты выздоровел!..

Она пыталась встречаться с друзьями. По просьбе Бюлоза она стала позировать Делакруа; во время сеансов он говорил с ней о таланте Мюссе, ясно видном и в его набросках, и эти разговоры бередили ее боль. Она мечтала, чтобы Делакруа написал ее похожей на женские портреты Гойи, которыми восхищался Альфред.

Она часто виделась с любезной, но чересчур рассудочной Ортанс Аллар, и та ее учила, что, если хочешь вернуть мужчину, надо хитрить и притворяться рассерженной. Глупости! Какая же это любовь, когда прибегают к хитрости! Один Сент-Бёв не говорил ей глупостей. Она его спрашивала: «Что такое любовь?» Он ей отвечал: «Это слезы; вы плачете, вы любите». Потом она стала искать одиночества. «У меня нет сил работать», — писала она. Вот чего с ней никогда еще не бывало!

Она знала, что Мюссе, будь он предоставлен самому себе, вернулся бы к ней. Но была гордость, эта мужская гордость. Был этот дурак Альфред Таттэ, который говорил: «Какое малодушие!» Ах, вернуть хотя бы дружбу Мюссе:

Если бы я получала от тебя хоть изредка несколько строчек или слов или могла бы тебе посылать время от времени картинку, купленную на набережной за четыре су, набитые мною для тебя папиросы, птичку, игрушку — какой-нибудь пустячок, чтобы обмануть мою боль и тоску и надеяться, что ты вспомнишь обо мне, когда получишь это…

И это душераздирающее и возвышенное:

О мои голубые глаза, вы больше не будете глядеть на меня! Прекрасная голова, я больше не увижу тебя склоненной надо мной, не увижу взгляда, затуманенного нежной истомой! О это хрупкое, гибкое, горячее тело, оно больше не прильнет ко мне, как Елисей к мертвому ребенку, чтобы оживить его. Вы больше не дотронетесь до моей руки, как Иисус прикоснулся к дочери Иаира, говоря: «Восстань, дитя». Прощайте, мои любимые белокурые волосы; прощайте, мои любимые белые плечи; прощай все, что было моим! Теперь в мои безумные ночи я буду целовать в лесах стволы елей и скалы, громко крича ваше имя, и, пережив в своих мечтах наслаждение, я упаду без чувств на влажную землю…

Измученная, она в декабре уехала в Ноан. Ей казалось, что она примирилась со своей судьбой. Альфред написал ей довольно ласковое письмо, в котором говорил, что раскаивается в своей жестокости. «Итак, конец. Больше не хочу его видеть, это слишком тяжело…» И тут же узнала о его словах Альфреду Таттэ, что разрыв на этот раз уже окончательный. Она не вынесла этого удара. Как Матильда де ля Моль, она отрезала и послала ему свои прекрасные волосы. Делакруа на том портрете, который находится в Карнавале, изобразил ее с короткими волосами, «с озабоченным лицом, с помутневшими глазами, заострившимся носом, дрогнувшим ртом, побледневшую и похудевшую от бессонных ночей». Когда Мюссе получил тяжелые локоны, он разрыдался. И опять он вернулся, и торжествующая Жорж могла написать Таттэ: «Сударь, бывает, что хирургическая операция проведена блестяще, она делает честь ловкости хирурга, но все же не может остановить болезнь. Вот так и Альфред снова стал моим любовником…»

Но оба и он и она, были больны худшим из безумств: поисками абсолюта. От разрыва к разрыву, от примирения к примирению их умирающая любовь переживала резкие скачки, которые были всего лишь конвульсиями агонии. В это время Санд и Мюссе были похожи на борцов, обливающихся потом и кровью, цепляющихся друг за друга, наносящих друг другу удары, но которых зрители не могут разнять. Однажды он угрожал убить ее, а потом в короткой записке на итальянском языке умолял о последнем свидании: «Senza veder, e senza parlar, toccar la mano d’un pazzo che parte domani»[25].

Сент-Бёв, арбитр в этой последней битве, вмешался, чтобы покончить дело. Она отказалась:

Санд — Мюссе: Моя гордость уже сломлена, а моя любовь — это только жалость. Я говорю тебе: «Нам надо выздороветь. Сент-Бёв прав». Твое поведение немыслимо, достойно жалости. Мой бог, на какую жизнь я оставляю тебя? Пьянство, вино, проститутки и опять и всегда! Но раз я не в силах больше предохранять тебя от всего этого, стоит ли продолжать: ведь для меня это позор, а для тебя пытка…

И так как Альфред упорно продолжал приходить к ней, она сбежала в Ноан. Последние сцены этого романа снова вызывают в памяти комическую музу, так как из них явствует, что даже в волнении страстей Жорж сохранила присутствие духа и организаторские способности. Буржуазка из Ла Шатра и владелица поместья в Ноане в трудные минуты жизни брали под защиту романтическую героиню.

Жорж Санд — Букуарану, 6 марта 1835 года: Мой друг, помогите мне уехать сегодня. Сходите в почтовую контору в полдень и закажите мне одно место. Затем приходите ко мне. Я вам скажу, что нужно делать.

Однако может статься, что я не смогу вам это сказать, так как мне будет очень трудно усыпить беспокойство Альфреда, потому я вам сейчас объясню все в двух словах. Вы придете ко мне в пять часов с озабоченным видом, скажете, что вы очень торопитесь, что моя мать только что приехала, и очень утомлена, и серьезно больна; что ее служанки нет дома и я ей нужна сейчас же; что поэтому я должна ехать к ней немедля. Я надену шляпу, скажу, что я скоро вернусь, и вы меня посадите в коляску.

Приходите за моим спальным мешком днем. Вам будет легко унести его, чтобы этого не заметили, и вы отнесете его в контору. Отдайте починить мою дорожную подушку, которую я вам посылаю. Застежка потеряна… Прощайте, приходите как только сможете. Но если Альфред будет дома, то не подавайте виду, что вы хотите мне что-то сказать. Я приду в кухню, чтобы с вами поговорить..

Альфред де Мюссе — Букуарану, 9 марта 1835 года: Сударь, я только что заходил на квартиру госпожи Санд; мне сообщили, что она в Ноане. Будьте любезны, скажите, правда ли это. Поскольку вы видели госпожу Санд сегодня утром, очевидно, вам известно, каковы были ее планы, и, так как она должна была уехать только завтра, будьте добры сказать мне, считаете ли вы, что она по каким-то причинам не пожелала видеть меня перед своим отъездом…

Жорж Санд — Букуарану, Ноан, 9 марта 1835 года: Мой друг, я приехала в Шатору в три часа пополудни; чувствую себя хорошо и нисколько не устала. Вчера я видела всех наших друзей из Ла Шатра. Роллина приехал со мной из Шатору. Я обедала имеете с ним у четы Дютей. Я принимаюсь за работу для Бюлоза.

Я чувствую себя очень спокойно. Я сделала то, что должна была сделать. Единственная вещь, которая меня мучит, — это здоровье Альфреда. Напишите мне о нем и расскажите мне, ничего не меняя и не смягчая, как он встретил известие о моем отъезде: был ли безразличен, или сердился, или проявил горе? Мне важно знать правду, хотя ничто не может изменить моего решении.

Напишите мне о моих детях. Кашляет ли еще Морис? Был ли он здоров в воскресенье вечером? У Соланж тоже был кашель…

В первую же ночь она принялась писать роман для Бюлоза и исписала двадцать положенных листков своим крупным спокойным почерком.

Глава пятая Сельские песни после грозы

Гром больше не гремит; гроза кончается; из ее последних раскатов возникает сельская песнь. Но это бурное увлечение закончилось поражением. Лелия еще раз поверила в возможность бросить миру вызов, заставить всех считаться с ее независимой жизнью, посвященной любви и свободе. Однако любовь и свобода оказались несовместимыми. Все друзья, даже самые верные, даже ее руководитель Сент-Бёв, про себя осуждали ее, а ей советовали более благоразумные увлечения. Лекарство Сент-Бёва, как он признавался сам, было «скучным и жалким». Он стоял за несовершенную любовь.

Нет, больше у нее уже не было надежд ни на длительную и нежную любовь, ни на слепую и неистовую. Она понимала, что любовь — это прекрасная и священная вещь, а она обошлась с ней плохо, да и с ней самой плохо обошлись в любви. Она считала себя слишком старой, чтобы внушить кому-нибудь чувство еще раз. У нее больше не было ни веры, ни надежды, ни желания. Она не отреклась от бога своей юности, но она недостаточно поклонялась ему, и он поразил ее. «Кавалькады» кончены, больше она не вставит ногу в стремя.

Жорж Санд — Сент-Бёву, конец марта 1835 года: Я ясно вижу, что моя ошибка, мое несчастье заключается в ненасытной гордыне, сгубившей меня… Да будут прокляты люди и книги, толкнувшие меня на это своими софизмами! Я должна была остановиться на Франклине, который был моей отрадой до двадцати пяти лет; его портрет висит над моей кроватью, и при взгляде на него мне хочется плакать, как будто это преданный мною друг. Я не вернусь больше ни к Франклину, ни к моему духовному иезуиту, ни к моей первой платонической любви, длившейся шесть лет, ни к моим коллекциям насекомых и растений, ни к радости кормить грудью детей, ни к охоте на лисицу, ни к быстрой верховой езде. Ничего из того, что было, больше не будет, я это знаю слишком хорошо…

Свойственное всем людям заблуждение, когда их захлестывает волна, — забывать о вечном движении, которое вновь вынесет их на гребень, если они будут жить и действовать. Конечно, то, что было, больше не повторится. Но возможности оставались бесчисленными. Думала ли она, когда раскаивалась в причиненном ею Альфреду зле, что он оправится так быстро? Восемь или девять месяцев спустя именно Мюссе утешал своего друга Таттэ, ставшего, в свою очередь, жертвой измены; «Ах! Ах! Но я же выздоровел! Я же стал опять кудрявым, смелым да еще и равнодушным…»

Поэзия— это возбуждение, о котором вспоминают в спокойствии. Мюссе уже больше не страдал, поэтому он мог сколько угодно бередить свою рану, если этого требовало искусство. Воспоминания, сохранившиеся у него об этой адской поре его жизни, картины этих дней страсти, наслаждения и исступления пройдут через все его творчество. Иногда это крик ненависти, но чаще всего скорбь о безумной гордячке, о черных локонах и прекрасных глазах.

Книга о ней, некогда обещанная им Жорж, вышла в 1837 году и называлась «Исповедь сына века». В ней под именем Бригитты Пирсон, без примеси горечи, даже с уважением, описана Санд. Герой Октав, проживший распутную молодость, привык обращать в шутку все самое святое и таинственное, что несут за собой ночи счастья. Он обращается с Бригиттой то как с неверной любовницей, то как с содержанкой. Бригитта относится к нему по-матерински. «Когда вы мучаете меня, — говорит она, — вы для меня уже не любовник; тогда вы просто больной ребенок, за которым я хочу ухаживать, хочу вылечить, чтобы опять увидеть того, кого люблю… Пусть бог матерей и любовников поможет мне выполнить эту задачу…» Конечно, Жорж, какой мы ее знаем, говорила ему подобные вещи. Роман заканчивался намеком на прощение: «Я не думаю, моя дорогая Бригитта, что мы сможем забыть друг друга; но я думаю, что мы еще не способны к прощению; а все же это необходимо во что бы то ни стало, даже если мы никогда не увидимся». Когда Санд прочла это место, она заплакала. «Потом я написала несколько строк автору, чтобы сказать ему сама не знаю что: что я его очень любила, что я ему все простила и что я не хочу встречаться с ним…» В этом вопросе они держались одного мнения.

Однажды, в конце 1840 года, Мюссе, проезжая через лес Фонтенбло, вспомнил «женщину из Франшара», воспламенившую его юность. Несколько позднее он встретил Жорж в театре: она была по-прежнему молода и красива; она смеялась; она посмотрела на него, как чужая. Вернувшись к себе, в ту же ночь он написал «Воспоминание», темой которого было: «Да, любовь проходит, как все человеческие страсти и как сами люди».

О да, все погибнет, весь мир — сновиденье,

а счастья крупицу найдешь по пути, —

уж коль эту розу случится найти,

как ветер отнимет в мгновенье…

Так что же, когда улетела любовь,

мы скажем, что меньше любили?

Я знать не хочу, как поля расцветают

и что человека впоследствии ждет,

и нам не откроет ли бездна высот

того, что сегодня скрывает?

Я лишь говорю: «Я изведал тут много,

я здесь был любим, ты была хороша».

Бессмертная спрячет все это душа

и взмоет к обители бога.

Можно представить себе лучший образец любви, чем любовь романтическая; можно мечтать о страсти, которую время и воля превратят в любовь. Великая душа может искренне поклясться в верности и сдержать эту клятву. Но не надо взвешивать на одних и тех же весах поступки художника и поступки обыкновенных людей. Каждый художник — это великий лицедей, которому необходимо — и он это знает — подняться над обычными эмоциями, чтобы его замысел превратился в необыкновенное и драгоценное создание. Моралист имеет право считать, что было бы лучше, если бы жизнь Санд и Мюссе сложилась более благоразумно. Но своеобразные произведения искусства, родившиеся в результате их ошибок и страданий, не были бы осуществлены. До встречи с Жорж Мюссе познал желание, но не страсть; он мог написать «Балладу Луне», но не диалог Камиллы и Пердикана. Вот почему мы не должны жалеть, что как-то в 1834 году в наполненной призраками комнате, в которую вливались шум и тяжелый запах стоячей воды раскаленной Венеции, два гениальных любовника мучили и терзали друг друга. Конечно, в их криках была напыщенность и в их исступлении некоторая доля притворства.

Кто знает, как бог созидает,

зачем он моря содрогает?

В чем грома и молний причина,

зачем завывает пучина?

Быть может, весь блеск этот нужен

для зреющих в море жемчужин?

Загрузка...