Часть третья Жорж Санд

Разве нас увлекает чувственность? Нет, это жажда чего-то совсем иного. Это мучительное желание найти истинную любовь, которая всегда манит и исчезает.

Мари Дорваль

Глава первая Два великих провинциала в париже

Она приехала измученная и замерзшая: дверца дилижанса плохо закрывалась. Взволнованный Жюль Сандо в Париже предупредительно встретил ее и отвез в квартиру Ипполита Шатирона на улице Сены в доме № 31. Около них сразу же собралась небольшая группа беррийцев: студент юридического факультета, журналист и пылкий республиканец Феликс Пиа, известный тем, что еще до «трех славных дней» заменил в одном зале для банкетов бюст Карла Десятого бюстом Лафайета, — подвиг, доставивший ему мимолетную славу; студент-медик Эмиль Реньо — наперсник и друг Жюля Сандо; гигант Флёри с пышными усами; основатель беррийского клуба в Париже Габриэль де Плане и самый богатый человек всей ватаги — Гюстав Папе по прозвищу Милорд, плативший всегда в театре за леденцы.

Попав в круг этих юношей, которые все были слегка влюблены в нее, Аврора почувствовала себя счастливой. Париж 1831 года опьянял:

Революция продолжается непрерывно, как заседания палаты. Кругом штыки, мятежи, руины, а все живут так весело, как будто сейчас мирное время. Мне это очень нравится.

Литература была не менее революционна, чем политика. Это было время великих романтических премьер, на которых матросские бескозырки бросали вызов буржуазной публике. В феврале 1831 года появился роман «Собор Парижской богоматери»; Мишле опубликовал свое «Введение во Всеобщую историю»; Бюлоз стал директором «Ревю де Дё Монд». Несколько позже Мари Дорваль, актриса, обожаемая юными бунтовщиками, создала роль Адели в пьесе «Антони», в которой Дюма встал на защиту незаконных связей и внебрачных детей. «Это волновало, возбуждало, будоражило настолько, что сейчас это даже трудно себе представить». Аврора и ее друзья, готовые выступить на защиту пьесы, находились в партере. В то время женщины сидели только в ложах и на балконе. Для того чтобы свободнее себя чувствовать и меньше тратить на одежду, госпожа Дюдеван стала носить мужской костюм. Ведь когда-то она ездила с Дешартром на охоту в блузе и гетрах, и теперь, переодевшись мужчиной, она не испытывала никакого смущения. Мода помогла этому переодеванию. Мужчины носили свободные рединготы, так называемые «помещичьи», которые доходили до пят, почти не подчеркивая талию. Аврора надела спасительный редингот серого сукна. Серая же шляпа и плотный шерстяной платок на шее делали ее похожей на студента-первокурсника. Но больше всего ее приводили в восторг сапожки. Ах, как было приятно освободиться от остроносых туфелек, скользивших по грязи, как по льду!

Но еще большая радость — освободиться от женского рабства. Идти под руку с каким-нибудь юношей и знать, что не услышишь, как в Ла Шатре, шепота; «Ну, конечно, это в духе госпожи Дюдеван!» А чтобы этот новый образ жизни чувствовался еще полнее, она порвала всякую связь со своим прежним миром. Она вспоминала о своем муже, только когда ей было что-нибудь нужно от него.

Аврора — Казимиру: Будь так добр, распорядись, мне очень нужны деньги на покупку чулок, туфель и пр. Напиши сразу же господину Сальмон, чтобы он вручил мне триста франков. Прощай, друг мой. Я видела мою мать, сестру, Шарля Дюверне и Жюля де Грансань. Скоро пойду слушать Паганини. Обнимаю тебя от всего сердца…

Эти письма были ее повинностью и всегда были краткими. Она нанесла визит в дорогой ее сердцу английский монастырь. Это был прощальный визит. Июльский пушечный выстрел вызвал в общине смятение. Матушка Алисия, печальная и озабоченная, уделила лишь несколько минут той, которая была для нее «дочерью». Аврора поняла, что светские друзья не многого стоят в глазах монахинь. Она навестила своих двух подруг из Котре, Джен и Эме Базуэн. Обе были замужем, стали графинями, богатыми женщинами, привыкшими к лести. Уйдя от них, она твердо решила больше с ними не встречаться; эти очаровательные девушки решили придерживаться в жизни благонамеренности и ортодоксальности. Это было их правом. Аврора Дюдеван предпочитала идти в человеческих дебрях независимо, с высоко поднятой головой, «скользя по льду, под сыплющимся снегом, засунув руки в карманы, иногда с пустым желудком, но зато с головой, полной мечтаний, мелодий, красок, форм, света, химер».

Однако надо было жить. Она не могла больше оставаться у Ипполита. Он часто приезжал в Париж, и ему самому нужна была квартира. А самая маленькая мансарда стоила триста франков в год. Привратнице за помощь по хозяйству надо платить пятнадцать франков в месяц. Трактирщику за обеды по два франка в день. На пенсию в три тысячи франков в крайнем случае можно было бы существовать, если не тратить денег на мебель и на книги. Она пыталась работать в библиотеке, основанной Мазарини. Увы! Она была очень зябкой, а библиотека плохо отапливалась. Зарабатывать деньги — вот что стало настоятельной необходимостью, но как? Расписывать гуашью коробки? Писать портреты за пятнадцать франков? Находились бедняки, которые готовы были делать их за пять франков. Но она сделала неудачный портрет своей привратницы и потому пользовалась плохой репутацией в квартале. Писать? А почему бы и нет?

Я убедилась, что пишу быстро, легко, могу писать много, не уставая, что мои мысли, вялые в мозгу, когда я пишу, оживают, логически связываются между собой…

Будучи ненаходчивой в разговоре, она становилась очень живой и остроумной в письмах. Короче говоря, она была рождена писателем и понимала это. Ей всегда доставляло удовольствие записывать свои впечатления. В своем багаже она привезла роман «Эме», который она написала в Ноане. Но можно ли сделать средством к существованию то, что до сих пор было для нее лишь развлечением? И как проникнуть в писательский мир?

Самым всемогущим человеком, которого она знала тогда в Париже, был Дюри-Дюфрень, депутат от Лa Шатра. Через несколько дней он уже стал для нее «моим старым добрым другом Дюри-Дюфренем». Он был учтив и мил со своей красивой землячкой; «ваш папа», говорили Авроре сторожа палаты депутатов, когда она приходила к своему депутату в кулуары; ему-то она и рассказала о своем намерении писать. Совершенно естественно, что человек с положением, у которого просят рекомендацию, прежде всего вспоминает о своем начальстве, — Дюри-Дюфрень сказал, что хочет представить ее г-ну де Ла Файету. «Не ищите так высоко, — сказала она, — знаменитым людям некогда и думать о второстепенных вещах». Тогда он заговорил об одном из своих коллег по палате депутатов, о господине де Кератри. Дворянин из Бретани, писатель, либерал в период Реставрации, он стал консерватором после 1830 года. Аврора Дюдеван читала его нелепый роман «Последний из Бомануаров»; в этом романе священник насиловал умершую. «Ваш знаменитый коллега сумасшедший, — сказала она Дюри-Дюфреню, — но можно ведь быть хорошим критиком и плохим практиком». Позже она рассказала, что встреча их была трагикомической. В 8 часов утра господин де Кератри, седовласый старик, принял ее с очень важным видом в прелестной комнате, где под розовым шелковым одеялом спала его молодая жена. «Я буду с вами откровенен, — сказал он ей, — женщина не должна писать. Поверьте мне, не делайте книг, делайте детей». — «Право же, сударь, — ответила она, давясь от смеха, — храните этот рецепт для себя». Но рассказ написан через двадцать лет после этой встречи, документы рассказывают совсем другую историю.

Аврора Дюдеван — Жюлю Букуарану, 12 февраля 1831 года: Сегодня утром я была у Кератри, и мы беседовали у камина. Я ему рассказала, что мы плакали, читая «Последний из Бомануаров», Он ответил, что этот успех ему дороже, нежели аплодисменты в салонах. Это достойный человек. Я очень надеюсь на его протекцию, чтобы продать мой роман…

У нее была рекомендация от госпожи Дюверне, ее подруги по Ла Шатру, к литератору из Берри Анри де Латушу. С Латушем Аврору связывало многое: он был родственником Дюверне, а его отец был другом Мориса Дюпена; но у него была репутация неуживчивого человека. Гиацинт Табо де Латуш, «этот аристократ по рождению, ненавидел демократию, но находил удовольствие в демагогии». Его язык был столь изысканным, что сначала казался неестественным; на самом же деле это просто была его манера говорить. Он испробовал свои силы во всем: в театре, в литературе, в журналистике, в науке — и блистал во всем, но всегда во втором ряду. Его роман «Фраголетта», в котором женщина, переодетая мужчиной, вела непристойную жизнь, наделал шуму и привел в восторг Теофиля Готье. Латуш был посмертным издателем произведений Андре Шенье; он был одним из первых, кто познакомил Францию с Гёте, но самому достичь славы ему не удалось. Отсюда проистекало его болезненное самолюбие, способность быстро огорчаться и обижаться; больной желудок и расстроенные нервы. Превосходно разбираясь в чужих дарованиях, обладая редчайшим даром распознавать талант, Латуш сам не был талантлив. «Я создал больше авторов, чем произведений», — говорил он с горечью. Так, он был ворчливым учителем молодого Бальзака и очень мудро открыл ему Вальтера Скотта и Фенимора Купера. Однако Бальзак его не любил. Единственным человеком, горячо верившим в Латуша, был Шарль Нодье; его дочери так надоели неистощимые восхваления Латуша, что она говорила: «Какое счастье, что честь создания мира принадлежит богу, иначе мой отец приписал бы ее Латушу».

В глазах маленькой госпожи Дюдеван Латуш был великим человеком. Она отправилась к нему на набережную Малакэ; ее встретил довольно полный мужчина лет сорока пяти, с живым, острым взглядом и превосходными манерами. У него был приглушенный, мягкий, проникновенный голос, одновременно насмешливый и ласковый. В детстве он окривел на один глаз, но это ничуть его не изуродовало; только иногда в мертвом зрачке вспыхивал красноватый огонек, и «это придавало его взгляду какой-то фантастический блеск». Он имел большой успех у женщин: Марселина Деборд-Вальмор полюбила его трагической любовью и родила от него сына.

Аврора Дюдеван — Казимиру, 15 января 1831 года: Я видела господина де Латуша. Он был очень любезен. В воскресенье он повезет меня к мадам Рекамье в Аббэ-о-Буа; Дельфина Гэ должна прочесть там свои стихи, и, несомненно, я увижу многих знаменитостей нашего времени. Сегодня вечером я пойду к нему, чтобы дать ему прочитать мой роман. Очень замята статьей, которая будет помещена в «Ревю де Пари». Кроме того, он предлагает мне еще писать для «Фигаро», но я не хочу. Слова красивые, но сбудутся ли они? Не знаю…

Латуш очень терпеливо выслушал чтение «Эме» — романа, который принесла с собой Аврора. Когда она закончила чтение, он спросил: «У вас есть дети, мадам?» — «О да! Но я не могу ни взять их к себе, ни вернуться домой». — «И вы собираетесь остаться в Париже и зарабатывать деньги пером?» — «Да, конечно». — «Досадно! Я не нашел тут и намека на успех. Послушайтесь меня, вернитесь домой». Упрямая, как настоящая беррийка, она тем не менее слушала его почтительно. Когда он ей сказал, что в книге отсутствует здравый смысл, она ответила: «Да, вы правы»; когда он сказал, что надо будет все переделать, она ответила: «Это я могу сделать». Казимиру она писала: «Между нами говоря, я никогда не столкуюсь с таким человеком, как Латуш». Но очень скоро ей стало ясно, что, «когда он выплеснет избыток ума», в нем проявляются доброта, преданность и великодушие.

Латуш только что стал во главе сатирической газеты «Фигаро». Во время революции 1830 года Латуш вместе с республиканцами сражался на баррикадах, а затем из духа противоречия стал сражаться огнем эпиграмм против короля-гражданина. Он предложил Авроре работать в редакции. Он с гордостью говорил о своих сотрудниках: «Это целое гнездо орлят, они еще покажут свою силу!» Газета писалась у камина в квартирке на набережной Малакэ. У каждого был свой столик. Аврора поместилась около самого камина и очень боялась испачкать белый ковер своего директора. Ему нравилось поучать, исправлять, давать указания и подбрасывать своим орлятам темы на небольших клочках бумаги, которую он сам же разрезал; на этих клочках должна была уместиться какая-нибудь статья или заметка для смеси (так назывался в «Фигаро» отдел хроники). Замечательный метод научить писать кратко, но это было как раз то, к чему новенькая чувствовала себя совершенно неспособной. Латуш припасал для нее сентиментальные рассказики, но это не помогало. «Я не понимала, как можно начать и кончить в рамках этого ограниченного пространства, и когда я только начинала начинать, надо было уже кончать, и для меня это было невыносимой пыткой». А тем временем в редакции не смолкали смех, разговоры. Латуш блистал остротами и был обаятелен в своей отеческой доброте. «Я слушала, веселилась, не делала ничего стоящего, но в конце месяца он мне давал двенадцать франков пятьдесят сантимов…»

Однако 5 марта 1831 года она одержала небольшую победу. В тот день она написала для смеси статью, высмеивающую правительственные меры предосторожности:

Господин префект полиции собирается издать новое постановление, пункты которого гласят:

1. Все граждане, способные носить оружие, обязаны ежедневно охранять Пале-Рояль с 7 часов утра до 11 часов вечера; а ночью с 11 часов вечера до 7 часов утра обязаны охранять соборы и другие общественные здания. А в это время женщины, дети, старики должны охранять свои дома. Семьи, не соблюдающие это распоряжение, будут лишены права на защиту со стороны армии и предоставлены на милость бунтовщиков.

2. Для того чтобы охранять спокойствие жителей, каждое утро на рассвете на площадях будет дано по двадцать пять пушечных залпов. Все церкви будут бить в, набат, а на всех улицах будут трубить сбор ежечасно, всю ночь. Патруль национальной гвардии, пробегая по улицам, должен выкрикивать: «Поглядывай!» — так, как это принято делать в крепостях.

3. Каждый хозяин обязан выкопать вокруг дома ров в семь с половиной футов ширины, укрепить ворота, вставить решетки в окна и иметь по меньшей мере двадцать ружей, чтобы в случае необходимости вооружить своих жильцов и слуг. При условии соблюдения всех этих мер предосторожности правительство обещает жителям длительную и полную тишину. Оно обязуется не раскрывать больше двенадцати заговоров в месяц и больше трех мятежей в неделю. По понедельникам, средам и пятницам будут предупреждать о запрещении всяких сборищ, а по вторникам, четвергам и субботам сборища будут разгоняться…

Весельчаки в кафе аплодировали, но король-гражданин был рассержен. «Фигаро» конфисковали. Госпожа Дюдеван какое-то время надеялась, что правосудие будет искать автора безымянной статьи и что ее арестуют.

Аврора Дюдеван — Шарлю Дюверне, 6 марта 1831 года: Слава богу! Какой скандал в Ла Шатре! Какой ужас, какое отчаяние царит в моей семье! Зато я получила известность: нашлись и издатель, который купил мои плоские остроты, и дураки, которые готовы их читать. Я дала бы девять франков пятьдесят сантимов за счастье быть осужденной…

Увы! Генеральный прокурор прекратил дело.

Господин Вивьен предписал суду прекратить дело. Тем хуже для меня. Политическое осуждение принесло бы мне славу…

Что касается маленького Жюля, то он тоже дебютировал в литературе. Аврора сначала не решалась рекомендовать его Латушу: она знала, что Латуш скуп на поддержку. И только после того как она завоевала свое «право гражданства», она осмелилась показать Латушу статью Жюля. Статья понравилась. И Сандо тоже устроился в директорской квартире, тоже сидел за небольшим столиком, покрытым красивой скатертью. Несколько позже он принес в «Ревю де Пари» «невероятный» текст, который был написан двумя любовниками и подписан одним Жюлем. Директору «Ревю», Верону, текст понравился. «Я рада за Жюля. Это доказывает, что он добьется успеха. Я решила его приобщить к своей работе или, если хотите, приобщиться к его работе. Так или иначе он дает мне свое имя — ведь я не хочу оглашать свое, — а я ему окажу помощь, когда она будет ему нужна». Она очень настаивала, чтобы это «литературное содружество» оставалось в секрете. «Обо мне столько злословят в Ла Шатре, что не хватает только этого, чтобы меня добить». Не могло быть и речи, чтобы она писала под своим именем. Ее свекровь, овдовевшая баронесса Дюдеван, очень удивилась, что она живет так долго в Париже без Казимира, и спросила ее: «Правда ли, что вы собираетесь писать книги?» — «Да мадам». — «Хорошо, но я надеюсь, что на обложках книг не будет фигурировать имя, которое я ношу». — «О мадам, конечно, нет. Это вам не угрожает».

Сначала влюбленные подписывались: Ж. Сандо. Им казалось, что они обрели счастье. Аврора писала своему наперснику Эмилю Реньо:

Я искала пылкое сердце, которое любило бы меня так, как я умею любить, утешило бы меня во всех превратностях судьбы, омрачавших мою юность. Хотя я и постарела, я все же нашла сердце, такое же молодое, как мое, нашла привязанность на всю жизнь, привязанность, которую ничто не поколеблет и которая крепнет с каждым днем. Жюль вернул меня к жизни, от которой я устала и которую выносила только из-за детей. Мое будущее раньше было мне отвратительным, а сейчас оно украшено им, связано с его работой, с его успехами, с его достойным и простым поведением. Ах, если бы вы знали, как я его люблю!.. Этот бедный ребенок часто страдает от внезапных приступов тоски; многие ему ставят это в вину… Только вы один ему прощаете это… Надо знать, сколько в нем горячего дружеского участия, сколько безграничной преданности, чтобы легко простить ему эту внешнюю холодность, иногда овладевающую им…

Она защищала Сандо, потому что его не очень любили парижские беррийцы. «Это был человек безграничного ума, — писал впоследствии Дюверне, — но у него было черствое сердце, он был исполнен мелкого тщеславия и ложного честолюбия». Сандо, прекрасно понимавший эту неприязнь, жаловался на нее. «Ему не надо иметь много друзей, чтобы быть счастливым, но он ужасно страдает, когда сомневается в друзьях», — говорила Аврора. Она скорее по-матерински, чем как любовница, утешала его и заботилась о нем. Слабый здоровьем, он иногда забывал поесть; она следила, чтобы он был всегда сыт. Он не был трудолюбив; она силой усаживала его за стол, обращаясь с ним, как с сыном. Она любила проявлять эту нежную тиранию. Для нее работа была не рабством, а естественной потребностью.

Аврора Дюдеван — Жюлю Букуарану, 4 марта 1831 года: Решительнее, чем когда-либо, я выбираю литературную профессию. Несмотря на неприятности, которые иногда случаются в ней, несмотря на дни лени и усталости, которые прерывают иногда мою работу, несмотря на мою более чем скромную жизнь в Париже, я чувствую, что отныне мое существование осмыслено. У меня есть цель, задача, скажем прямо: страсть. Писательское ремесло — страсть неистовая, нерушимая. Если уж она завладеет каким-нибудь несчастным, ему от нее не избавиться…

Одним словом, она была бы в восторге от своей трудной богемной жизни, если бы не была разлучена со своими детьми. Ее брат присылал ей из Ноана письма, полные грозных предостережений: «Самое ценное, что у тебя есть в жизни, это твой сын. Он тебя любит больше всех на свете. Смотри, чтобы это чувство не потускнело». Слова Ипполита были суровы, но справедливы. Однако Жюль и Аврора твердо верили в то, что они создадут свободную семью, и Морис и Соланж будут вскоре с ними. У любовников был одинаковый вкус и одинаковые привязанности. «Они как безумные взбегали вверх по кривой и узкой лестнице и, вне себя от радости, врывались в свою маленькую комнату. Это был скромный уголок под самым небом, но зато до него никогда не доходил шум улицы… В нем не было ни обоев, ни ковров, но всегда были цветы; это создавало атмосферу вечной весны…» Кто не предсказал бы, что их любовь будет долгой!

Глава вторая От Жюля Сандо к Жорж Санд

В апреле 1831 года, исполняя данное Казимиру слово, она вернулась в Ноан. Она была встречена так, как будто бы возвратилась из самой обычной поездки. Ее толстушка дочка была хороша, как ясный день; сын чуть не задушил ее в своих объятиях; муж громко кричал и много ел. Она была довольна, попав опять в свой беррийский мирок, но сердце ее было в маленькой комнате на улице Сены.

Аврора Дюдеван — Эмилю Реньо: Мой бог! Я воображаю, как весело освещает нашу комнату это дивное солнце, как оно слепяще отражается в стеклах тех окон, что напротив нас, как разукрашивает солнечными бликами старинные фасады, похожие на индийские пагоды… Деревня сейчас очень хороша. По вечерам в мою комнату врывается запах сирени и ландышей, залетают желтые с черными полосками бабочки; под окном заливаются соловьи, а майские жуки летят прямо на лампу. Все это, конечно, прелестно. Но я всегда ловлю себя на том, что мечтаю о Париже с его туманными вечерами, с его розовыми облаками, плывущими над крышами, с его красивыми ивами нежно-зеленого цвета, осеняющими бронзовую статую старого Генриха, с милыми голубями аспидного цвета, устраивающими свои гнезда в старинных лепных украшениях Пон-Ноф. Ах, мой Париж! Мой дорогой Париж, где можно свободно жить и любить, где мой Жюль, который так меня любит, мой Галл и мой милый колибри… это маленькая комнатка на набережной, где я всех вас ясно вижу, — Жюля в ветхом, засаленном сюртуке, сидящего на своем галстуке, его старую рубашку, красующуюся на трех стульях сразу, Жюля, топающего ногами и в пылу спора ломающего каминные щипцы…

Она поручила Реньо присматривать за Сандо:

Добрый вечер, красавец Эмиль! Поручаю вам обнять моего маленького Жюля и не дать ему умереть с голоду, по его привычке.

Ей не терпелось вернуться в Париж. Что ей было нужно?

Иметь средства к жизни и быть вместе. Это все. Это счастье… Две котлеты и сыр; мансарду с видом на Нотр-Дам и на реку; работу, чтобы оплатить жилье и еду. Пусть другие ищут славы, жертвуют своей любовью во имя ненадежной благосклонности публики; мы никогда не последуем их примеру — или мы станем сумасшедшими. Я вижу, что малыш на верном пути к успеху, он зарабатывает на жизнь себе и мне. Этот Бальзак — очаровательный молодой человек; если он полюбит Жюля, и буду считать его порядочным человеком, так как я ценю людей по степени уважения их к моему Жюлю…

Ибо приехавший из Тура Оноре де Бальзак, протежируемый, как и Аврора, де Латушем, подружился с молодыми любовниками; он относился к ним умиленно-благожелательно. Время от времени он оживлял их мансарду шумными и веселыми остротами.

Приближался срок отъезда в Париж. Аврора поручила Реньо найти квартиру в Париже, так как Ипполит требовал, чтобы ему вернули его квартиру: «Жюль не сумеет это сделать, но вы, это другое дело…» Реньо сначала предложил комнату на острове Сен-Луи на пятом этаже.

Аврора Дюдеван — Эмилю Реньо: Пятый этаж — это немного высоко. Сен-Луи — немного далеко… Одна комната — это недостаточно. У меня есть мать, тетка, сестра, брат — они все явятся, конечно, будут приставать… Если у меня будет только одна комната, я рискую оказаться в ловушке, не смогу спрятаться от них, они меня могут поймать на месте преступления… Нужно, чтобы в квартире был отдельный выход, чтобы Жюль мог сбежать в любое время, так как мой муж может свалиться в один прекрасный день — я не скажу с облаков, — но из дилижанса в четыре часа утра; а так как у него нет пристанища в Париже, он окажет мне честь и приедет ко мне! Посудите сами, что станет со мной, если я услышу его звонок и обнаружу его приятное присутствие по другую сторону двери! Он выломает ее прежде, чем я ее открою, и положение будет в высшей степени драматическим…

Из чего видно, что снисходительность господина Дюдевана имела границы, которые, впрочем, было трудно определить. Добряк Эмиль предложил тогда трехкомнатную квартиру на набережной Сен-Мишель, в доме № 25.

30 мая: Пусть будет набережная Сен-Мишель, я обожаю это место. Я устрою так, что третья комната в глубине не будет видна, она будет забаррикадирована и недоступна для посторонних. Все будут считать, что у меня только две комнаты. Эта, третья, будет черной комнатой, таинственной, тайником привидений, норой чудовища, клеткой дрессированного зверя, нишей сокровищ, пещерой вампира, ну что еще?.. Кончайте переговоры, не спрашивая меня больше…

Она попросила прислать ей план и размеры квартиры, чтобы привезти мебель из Ноана, так как, живя в Ноане, она думала только о своей жизни с Жюлем. Она ходила в лес, где когда-то она часто его встречала, чтобы помечтать о нем; она задавала себе вопрос, каким образом этот «двадцатилетний розовощекий ребенок» мог влюбиться в такую дряхлую хилую мумию.

15 июня 1831 года: Мысль о прошлом вызвала во мне какое-то раздражение. Я спрашивала свою судьбу: почему, когда мне было двадцать лет, когда я была красива (а не такая, как сейчас), когда мое безмятежное сердце было простодушно и доверчиво, когда во мне жила любовь к человечеству, которая не может существовать рядом с жизненным опытом, почему тогда, когда я была создана, чтобы меня любили, — я не встретила Жюля таким, какой он сегодня? А теперь рядом со мной, старой, увядшей, разбитой женщиной, этот полный жгучей страсти юноша…

Каждой влюбленной женщине горько думать, что она не встретила своего любовника тогда, когда она была еще девственной. Но Аврора очень хорошо знала, что она продолжает нравиться молодым людям. Ей было приятно сознавать, что и Реньо и Флёри влюблены в нее. Но этого ей было мало. Она мечтала о фаланстере вчетвером: «Мы настолько связаны друг с другом и любовью и дружбой, что каждый отдельный разговор становится у нас общим. Появляется ли у кого-нибудь из нас мысль, с которой не согласились бы мы все четверо?..»

Нет, она небыла «старой». Ей было двадцать семь лет, и у нее было железное здоровье, хотя она иногда и прибаливала. Живя в Ноане, она работала в саду, скакала верхом до Ла Шатра, чтобы поаплодировать Дюверне, занятому в спектакле, ухаживала за больным Морисом и еще находила время написать «какой-нибудь романтический пустячок, мрачный, как пятьдесят чертей», с заговорами, палачами, убийцами, ударами кинжалов, агониями, предсмертными хрипами, кровью, ругательствами и проклятиями. «6 часов утра. Я работаю с семи часов вечера. За пять ночей написала целый том. Днем, чтобы отвлечься, занимаюсь с сыном латинским языком, который я совсем не знаю, и французским, который я почти не знаю…» С Казимиром сколько-нибудь серьезных конфликтов нет.

Аврора Дюдеван — госпоже Морис Дюпен, 31 мая 1831 года: Дело в том, что мой муж делает все, что хочет; есть у него любовница или нет, это зависит только от его желания; пьет он мускат или чистую воду, это зависит у него от жажды; приобретает или растрачивает — зависит от его вкуса; строит, сажает, меняет, покупает, распоряжается имуществом и домом — все это он делает так, как считает сам нужным, Я ни при чем… В конце концов справедливость требует, чтобы свобода действий, которой пользуется мой муж, была бы взаимной; иначе он вызовет во мне презрение и отвращение, а этого ему не хочется. Итак, я совершенно независима: ложусь, когда он встает; еду в Ла Шатр или в Рим; возвращаюсь в полночь или в шесть утра — все это мое личное дело…

Поэтому, решив в июле вернуться в Париж и поселиться там, она об этом ни с кем не советовалась. Мать, тетушка и брат бранили ее, она не считалась с ними.

Ипполит Шатирон — Казимиру Дюдевану, Париж, 6 июля 1831 года: Только что получил письмо от Авроры… Твоя жена желает получить свободу. Ей хочется вести легкомысленный образ жизни, ей хочется волнений. Ты не был плохим мужем, тебе отдают справедливость как здесь, так и у нас. Дай ей свободу. Если ей будет плохо, ей не придется упрекать ни тебя, ни меня, ни родителей. Раз она делает все, что хочет, тебе остается только уступить. Примирись с этим, не огорчайся, помалкивай и заботься о своем благосостоянии, о детях…

Авроре понравилась квартира на набережной Сен-Мишель, в одной из мансард большого дома, на углу площади. Три комнаты, выходящие на балкон, небо, вода, воздух, ласточки, а вдали Собор Парижской богоматери. Для покупки мебели она заняла пятьсот франков у Латуша и столько же у Дюри-Дюфреня. Как выплатить такую огромную сумму? Устроить ярмарочное представление?

Аврора Дюдеван — Эмилю Реньо: Плане будет слоном, будет поливать прохожих водой из своих ноздрей: Галл будет жирафом; а малыш Жюль — разбойником Новой Испании. Для вас я храню большую лохань, вы будете изображать моржа или крокодила. Галл будет продавать помаду для волос, Плане — микстуру от бешенства, я — растирание от ревматизма, малыш Жюль — мазь от бородавок, а вы — отраву для крыс. Если мы после всего этого не разбогатеем, нам останется одно — прыгнуть с балкона в Секуану.

Аврора — Казимиру: Право же, я живу очень скромно, не позволяю себе никакой роскоши. Мебель орехового и вишневого дерева, квартира на пятом этаже… И при этом не хватает на самое необходимое. Ты бы очень выручил меня, если бы выслал, сверх обычной суммы еще тысячу франков… Мне кажется, ты мог бы занять деньги в Ла Шатре… Здесь это гораздо труднее сделать. Я купила только самое необходимое для жизни, не предполагая, что мой брат и муж заставят меня просить чужих людей, чтобы они помогли уплатить срочные долги… Я должна была бы лучше знать, на что я могу рассчитывать! Я подписала вексель, по которому я должна уплатить 15 августа двести пятьдесят франков моему обойщику. Мать одолжила мне двести франков. Кроме того, надо жить, и мне еще нужно многое: шляпа, ботинки, триста франков краснодеревщику… Твердо знаю одно, что при самой предельной экономии, если я буду платить, мне придется нищенствовать. Есть один выход — морг; он находится против моих окон; я вижу каждый день людей, покончивших с собой из-за двадцати франков. Я не могу питаться святым духом. Жду от тебя ответа, а потом уж обращусь к посторонним лицам. Приятного аппетита…

Своему брату Ипполиту, навестившему ее в начале августа, она устроила сцену в духе Мольера, обвинив в эгоизме и равнодушии его семью, с которой она сама перестала встрачаться.

Ипполит Шатирон — Казимиру Дюдевану, 5 августа 1831 года: Я был несколько раз у Авроры. Знаю только одно, что она очень несправедлива ко мне. Она делает все, чтобы отдалиться от всех своих родных, а потом обвиняет меня в эгоизме и равнодушии по отношению к ней. Она мне сказала, что три дня голодала, тогда как мы с женой приглашали ее двадцать раз, а она ни разу не приняла приглашения. Что делать? Ума не приложу. Ее пугает нужда, но ведь она сама пошла на это. Она надеялась зарабатывать литературой; по-видимому, она поняла свое заблуждение. В своем последнем письме она пишет, что, если я соглашусь с тобой и мы лишим ее детей, обречем на постоянное безденежье, сделаем несчастной, она бросится в воду! Она просит меня предупредить тебя об этом, чтобы ты не упрекал себя потом в ее смерти… Я решил дать ей пятьсот франков до конца октября, при условии, что ты возместишь мне эту сумму, — я нисколько в этом не сомневаюсь, — так как, несмотря на все ее экстравагантности… нельзя же оставлять ее в нужде, нельзя, чтобы она оставалась в одиночестве со своими грустными размышлениями, — они могут довести ее до крайности, чего мы себе никогда не простим. Я сказал ей, что ты не откажешься уплатить за мебель и будешь по-прежнему выплачивать ей пенсию в тысячу экю. Я сказал ей, что ты намерен устроить Мориса в Париже, когда окончатся занятия с Букуараном; посоветовал ей, вместо того чтобы вмешивать третье лицо в свои отношения с тобой, проявить к тебе дружбу, доверие; говорил, что в этом случае она получит от тебя гораздо больше, чем думает. Все это довело ее до слез, и я заплакал, так как, несмотря на ее проклятое упрямство, ее нельзя не любить. Она пообещала что возвратиться в Ноан в сентябре…

Она действительно туда приехала, но Жюль вернулся в это же время в Лa Шатр, и любовники вели приблизительно такой же образ жизни, как и в Париже, чем вызвали огромный скандал во всех «трех слоях общества». Они работали вместе над большим романом «Роз и Бланш», за который парижский издатель Рено обещал им выплачивать по сто двадцать пять франков за каждый полученный им том и позднее — через три месяца — пятьсот франков. Реньо было поручено растрогать издателя:

Обрисуйте в самых трогательных красках нашу бедность; опишите ему плачевное состояние черного сюртука Жюля, почти полное отсутствие жилетов у него, обветшанние моей обуви и дряхлость моих косынок… Скажите ему, что в Ниорс открыли подписку на парикмахерские расходы Жюля и что в Ла Шатре сделали складчину, чтобы меня кормить. С Галлом я встречалась дважды, я его колотила, валяла по земле, обнимала. Он любезен, как бык. У него один разговор, что ему нравится соблазнять, увлекать, насиловать, что он охот; но обирает проходящих мужчин и, как говорит Поль-Луи Курье, делает обратное с проходящими женщинами…[15]

Она не скрывала своих любовных отношений с Жюлем и очень сердилась, когда ее принимали за одну из таких женщин, которые требуют, чтобы «уважали их тайну» и «берегли их репутацию».

Когда мою судьбу мерят тем же аршином, что и судьбу их порядочных женщин, я горжусь тем, что это меня унижает. Как плохо они меня знают! Им нужно только одно, чтобы у меня была незапятнанная репутация! Они краснеют и опускают глаза, когда обо мне говорят как о женщине… Точно так же, как на дне винной бутылки есть осадок, так и на дне дружбы есть себялюбие. Друзья прощают нам, если мы несчастны, скучны, разорены или надоедливы; они прощают нам все, кроме потери нашей репутации в глазах общества…

Со своим любовником она встречалась не только в Лa Шатре; опьяненная независимостью, она стала принимать его в своей комнате в Ноане, хотя и жила теперь на первом этаже. Славный Папе караулил:

Гюстав не ворчал; он предан нам; он по уши увяз в наших безумствах. Он спал под открытым небом в моем саду, в кайаве, все время, пока Жюль находился у меня, так как этой ночью Жюль прошел под самым носом brave, моего мужа, брата, детей, няни и др. Я все рассчитала, все предвидела… Жюль рисковал только одним: в него могли выстрелить, когда он лез в мое окно, но оно всего в шести футах от земли… опасность вроде той, что упадешь в дилижансе или сломаешь ногу, танцуя. Он пришел, и мы были так счастливы… Он был в моей комнате, в моих объятиях, счастливый, покорный, зацелованный, искусанный, кричащий, плачущий, смеющийся. Это была бешеная радость, какой, мне кажется, мы никогда не испытывали. Ну, скажите, разве можно бранить таких разумных, таких счастливых людей? Я хочу, чтобы он пришел и сегодня ночью. Два раза — не так уж много. А продолжать, пожалуй, было бы неосторожно… Мой муж непременно узнает, что Жюль на расстоянии трех ружейных выстрелов от Ноана; до сих пор он об этом не знает. Он на сборе винограда. Спит ночью, как свинья… А я, я чувствую себя разбитой от усталости, от любви, валюсь с ног; во мне неистовая радость.

Аврора Дюдеван — Гюставу Папе: Дорогой Гюстав, как вы добры! Как вы любите Жюля и как я вас люблю за это! Вы лежали, как несчастный солдат на биваке, целую ночь в канаве, а мы в это время — о себялюбивые счастливцы! — не могли оторваться друг от друга! Раз тридцать мы говорили: «Пора!.. Надо идти. Там Гюстав, бедный Гюстав!..» Жюль вам расскажет. Среди самых безумных восторгов мы вас благословляли; ваше имя примешивалось к нашим поцелуям; все наши мысли были с вами… Я уверена, что ваша преданность, ваша близость, беспокойство о нашем счастье делали это счастье еще более пленительным. Эта святая и пылкая дружба — она окружает нас, переполняет, становится частью нашей жизни, возвышает нашу судьбу до небес. Ах, вы тоже должны быть счастливы, что вас так горячо любят! Попробуйте испытайте нас. А пока, мой бедный друг, мы дарим вам только ревматизм. Бог мой! Как эгоистична любовь в сравнении с дружбой!..

Маленькому Жюлю, не отличавшемуся сильным здоровьем, этот образ жизни не подходил.

Вы увидите, какой он бледный и худой сейчас. Он делает все, чтобы убить себя. Потерял сон. Днем ленится и бродит, как пес; ночью не ложится, чтобы наверстать упущенное днем. Так и живет. Я еще во многом могла бы его упрекнуть, но я не знаю, как это вам объяснить. Мы еще об этом поговорим с вами, ведь мы оба медики, никакое выражение нам не режет уха. Я в отчаянии, это я знаю твердо. Все в Ла Шатре кричат, что он чахоточный. Я знаю, что это не чахотка, но знаю также, что его здоровье очень подорвано… Я была так счастлива, увидев его, так страстно мне хотелось сжать его в своих объятиях, но сознание, что эта всепоглощающая любовь медленно убивает его, сознание, что эти любовные наслаждения воспламеняют кровь и угрожают его жизни… — это сознание ужасно…

Однако рядом с любовью шла в Ноане и работа. Пять томов «Роз и Бланш» подходили к концу. Это была история жизни актрисы и монахини. Латуш увидел в этом лишь подражание романтикам и Стерну. На этот раз тонкий знаток ошибся. Было в книге и отсутствие чувства меры, были и наивные вещи, но там было и много очаровательного: пейзажи Пиренеев и Жиронды; выразительные персонажи, вроде старой сестры Олимпии, женщины с золотым сердцем и с казарменным жаргоном: приезд епископа; закулисная жизнь. Лучшее было написано Авророй. Она вложила в книгу свои монастырские воспоминания, откровенные признания Софи-Виктории, путевые заметки. Сандо присоединил к этому довольно тяжеловесные шутки, как, например, воспоминания лжескопца; когда книга вышла в свет, этот циничный тон шокировал Софи-Викторию, предпочитавшую, как и многие женщины свободных нравов, целомудренные романы.

Аврора Дюдеван — госпоже Морис Дюпен: Я полностью согласна с вашей критикой. Если вы находите, что сестра Олимпия похожа на солдата, то это ее вина, а не моя. Я ее очень хорошо знала и уверяю вас, что, несмотря на все ее ругательства, это была самая лучшая и самая благородная женщина. Но, впрочем, я не настаиваю на том, что сделала правильно, выбрав ее прототипом этого персонажа. Не все, что правдиво, годится для литературы; в выборе мог проявиться и плохой вкус. А вообще я вам говорила, что это не только моя работа. В ней есть много шуток, которых я не одобряю: я допустила их исключительно для того, чтобы угодить моему издателю. Он хотел, чтобы были и вольности…

На данное время издатель был прав, так как «реалистический» роман быстро разошелся. А Аврора уже работала над другой книгой, но одна. Когда Сандо уехал в Париж, она не сразу последовала за ним. С некоторого времени она находила своего мужа «очень хорошим». А вообще, чего она от него хотела? Чтобы он верил ей и не слушал грязных сплетен, которые наполняют жизнь суетного мира и составляют его главную беду. Это казалось легким. К тому же был Морис, который становился все прелестнее, с которым она занималась историей, пытаясь очистить ее от политических страстей и религиозных предрассудков.

Но в ноябре Реньо написал ей, что Жюль болен, и она помчалась в Париж. Ла Шатр оказался прав в отношении чахотки. У Жюля был подозрительно устойчивый жар. Она почувствовала угрызения совести. Быть может, злоупотребление чувственными наслаждениями?

Аврора Дюдеван — Эмилю Реньо: Может быть, отправлять его ночевать к вам? Унизительно входить в эти детали. Простите меня, но вы не знаете, какое ужасное беспокойство, какие угрызения совести я испытываю: понимать, что у тебя на руках умирает существо, которому ты бы с радостью отдала свою жизнь; видеть, как день ото дня он худеет, слабеет, убивает себя; знать, что убиваешь его, что твои ласки — яд для него, что твоя любовь — это огонь, который пожирает, убивает его и оставляет лишь пепел. Чудовищное сознание! Жюль не хочет этого понять, он смеется над этим… Он отвечает, что такой смерти можно только позавидовать и что он хочет умереть именно так… Я принесла ему несчастье. В течение трех месяцев я видела, как он умирает у меня на руках от горя. Сотни раз я видела, как он теряет сознание, и все-таки я сопротивлялась… Наконец, боясь его убить, я ему уступила. Для его спасения я пожертвовала своей волей, а моя воля чего-то стоит! И вот сегодня я трепещу при мысли, что своим самопожертвованием я причинила ему большее зло, чем своим сопротивлением. Я его убиваю, и наслаждения, которые я ему даю, стоят ему жизни. Я его шагреневая кожа…

В декабре появился роман «Роз и Бланш». Читатели и критики встретили его довольно хорошо. Казимир приехал в Париж. На набережной Сен-Мишель все было предпринято в смысле безопасности, и господин Дюдеван провел в столице несколько счастливых дней.

Аврора Дюдеван — Казимиру, 21 декабря 1831 года: Я уже привыкла к очень скромной жизни, так что твое пребывание здесь было для меня периодом кутежей и щедрых трат. Благодарю тебя за все, а кроме того, и за красивое платье, мне принесли его сегодня. Вечером после твоего отъезда у меня было что-то вроде прилива крови к голове… Прощай, дружище; пиши о себе и поцелуй за меня крошек. Обнимаю тебя от всего сердца… Вышли мне, пожалуйста, мерку твоей ноги, я сейчас вышиваю тебе комнатные туфли, но у меня нет мерки.

И вскоре она последовала за мужем в Ноан. Старый дом нуждался в ее присутствии, так как там происходили домашние драмы. Букуарана обвиняли в том, что забеременела Клара, горничная жены Ипполита. Аврора отнеслась к этому событию легко:

Жюлю Букуарану: Пусть мой муж и мой брат — виновники этой истории, пусть Дютей, Жюль или Шарль помогли им, мне все равно. Они все порядочные скряги и боятся, что уплатят за кого-нибудь другого. Значит, им надо открыть подписку! Но вы ведь тоже поработали; вы самый бедный, но и вам придется платить…

На этот раз Аврора пробыла в Париже недолго, она говорила, что плохо себя чувствует; Реньо ей советовал пожить в деревне; главное же, ей хотелось работать со спокойной душой, а тишина одиноких ночей в Ноаие была ни с чем не сравнима… Вскоре, однако, она почувствовала себя чрезвычайно плохо, чуть ли не при смерти, и тут же дала об этом знать добряку Реньо:

Мой милый Эмиль, болезнь прогрессирует, и этого уже не скроешь даже от самой себя. Я постоянно задыхаюсь, стоит пройтись по комнате, и сразу же нет сил: жжение в желудке, боли. Не дайте мне умереть, мой добрый Эмиль…

Он ответил, что приедет; тогда она отступила:

Вам не нужно приезжать за мной; мой брат и муж встретят вас прескверно; они совершенно уверены, что я притворяюсь больной…

В этом они были действительно правы, но ей казалось, что у нее холера, болезнь модная в то время. Наконец, она успокоила своего друга:

Холера приостановилась; сплю прекрасно. Я была бы в отчаянии, если бы вернулась к Жюлю в таком виде: бледная, под глазами огромные круги, еле передвигаюсь по комнате, а за столом сижу с таким кислым лицом, что хуже не придумаешь…

Она появилась вновь на набережной Сен-Мишель весной 1832 года и привезла с собой свою толстушку — дочь Соланж и свой новый роман «Индиана».

Глава третья Рождение Жорж Санд

Появление в Париже Соланж удивило беррийских друзей Авроры. Прилично ли матери взять к себе, в незаконную семью, ребенка трех с половиной лет?

Аврора Дюдеван — Эмилю Реньо: Да, мой друг, я привожу Соланж и не боюсь, что она будет испытывать неудобства из-за моей холостой жизни. Я изменю свой жизненный режим, приспособлю его к потребностям девочки; не вижу в этом ничего трудного и никакой заслуги. Думаю, что и Жюль но будет жаловаться. Мы привыкнем медленнее ходить по улице, чтобы маленькие детские ножки могли успевать за нами… Ежедневно мы будем ходить на два-три часа в Люксембургский сад, с книгами и с ребенком. Обедать будем, как всегда, у себя дома. Спать она будет на диване, мы постелем ей маленький матрац; и в ее три с половиной года, уверяю вас, ей в голову не придет делать замечания или спрашивать объяснения, задавать вопросы или болтать. Даже Морис не способен на это, так он невинен! Пусть ваша нравственность успокоится. Я, как самая добродетельная мать, ни в коем случае не хочу шокировать свою дочь… К тому же она глупа, как гусыня…

Само собой разумеется, что они оба отказались от театра. Велика беда! Они готовы были принести в жертву «Роберта Дьявола» и Малибран за одну слезинку Соланж. И действительно, все устроилось как нельзя лучше. Жюль был без ума от своей «дочки», водил ее в Зоологический сад, когда там благоухали акации; показывал ей в Зоологическом саду жирафу, причем Соланж утверждала, что уже видела ее на лугу в Ноане; дома, на набережной Сен-Мишель, он держал ее за руку на балконе, когда она поливала дюжину цветочных горшков, составлявших висячий сад ее матери. Как-то Соланж сломала несколько стебельков и, боясь, как бы ей не попало, пыталась их склеить облаткой для запечатывания писем. Фривольная гравюра превращалась в картину Грёза.

Что касается «Индианы», то Сандо прочел рукопись своей любовницы с восторгом, удивлением и с каким-то чувством неловкости. Это было слишком хорошо и, по его мнению, слишком серьезно. Как подобает порядочному человеку, он отказался подписать произведение, над которым не работал. Но какой же ей в таком случае взять псевдоним? Ж. Сандо, их общее имя, получило уже благодаря «Роз и Бланш» определенную известность. Подписать Дюдеван было невозможно; ее свекровь и муж были бы против; а ее мать нашла бы неуместным, чтобы Аврора подписывалась Дюпен. Был найден компромисс: она сохранит фамилию Санд и изменит имя. Так родился Жорж Санд, ибо она упорно настаивала на мужском имени. Одержимая мыслью о рабском положении женщин, она хотела избавиться от него, изменив имя и весь свой облик. С этого дня она ставила в мужской род все прилагательные, которые относились к ней.

В конце мая издатель (Ж. П. Pope и Дюпюи) отослал на набережную Сен-Мишель первый экземпляр вышедшего романа. Тотчас же появился в мансарде и Латуш, как всегда любопытный, тревожный и насмешливый. Взял роман и стал его перелистывать. «Позволь! это же подражание; школа Бальзака! Ну, конечно, подражание! Конечно, Бальзак!» Аврора была на балконе. Держа книгу в руках, он подошел к ней и, как дважды два — четыре, доказал ей, что она копировала манеру Бальзака. Она знала, что не заслужила подобного упрека, но не защищалась. Латуш унес с собой надписанный ею экземпляр. На следующее утро она получила от него записку: «Жорж, я приношу публичное покаяние; я на коленях. Забудьте мою вчерашнюю грубость; забудьте все резкости, сказанные мной за эти полгода. Я провел всю ночь за чтением вашей книги. О дитя мое, как я доволен вами!»

Радость! Радость! Это взволнованное восхищение язвительного и сурового судьи было упоительно! Вскоре все газеты повторяли то же самое. Бальзак в «Ла карикатюр» написал: «Эта книга является реакцией правды против фантастики, современности — против средневековья, личной драмы — против тирании исторического жанра… Я не знаю ничего, что было бы написано так просто, задумано так восхитительно. События следуют одно за другим, теснят друг друга, безыскусственно, как в жизни, где все сталкивается, где часто по воле случая совершается больше трагедий, чем мог бы придумать Шекспир. Одним словом, успех книги обеспечен…» В «Ревю де Дё Монд» Гюстав Планш, Гюстав Жестокий, пугало писателей, хулитель самого Гюго и Бальзака, от которого, говорил он с отвращением, «пахнет опиумом, пуншем и кофе», восхвалял до небес молодую писательницу. Он считал ее выше мадам де Сталь: он превозносил ее искреннее красноречие, простоту выражений: «Несомненно, автор «Индианы» станет когда-нибудь более искусной. Но усовершенствование мастерства ее таланта будет ли стоить теперешней ее смелости, основанной на неведении?..»

Она поблагодарила. Он пришел ее навестить и от имени Бюлоза, нового директора «Ревю», предложил ей сотрудничество в журнале. Планш показался Авроре странным человеком, очень раздражительным и угрюмым. В молодости ему пришлось вести борьбу со своим отцом, враждебно относившимся к литературному призванию сына; с тех пор Планш сохранил черты строптивости и нелюдимости. «Состарившись, быть может, от горького одиночества и от чересчур глубокого понимания жизни, он легко проникал в чужие мысли, без всякой цели, без системы… Это был безжалостный ум… Критика была его опиумом, а гарем уже написанных книг отбил у него охоту писать что-либо новое…» Этот высокий ум, эта большая культура жили в запущенном, нечистоплотном теле. Напрасно Бюлоз покупал ему костюмы. Планш их продавал и с удовольствием влезал в свои старые, засаленные куртки. Удовлетворенный своим даром — понимать все, «он созерцал себя в необъятных просторах своего интеллектуального царства и отказывался от внешней формы с беспечностью Диогена».

Санд нравился такой тип мужчины — независимый, гордый и бедный. У них завязалась дружба, и Санд заключила сделку с Бюлозом. За четыре тысячи франков в год она обязалась писать в «Ревю» еженедельно тридцать две страницы текста. А так как в это же время издатели «Индианы» предложили ей аванс — тысячу пятьсот франков — за другой ее роман, «Валентина», о котором она говорила с ними, Санд почувствовала себя сразу и знаменитой и богатой.

Что же представляла собой «Индиана»? Санд сама говорила об этом в предисловии:

Индиана, если уж вам так хочется все объяснить в этой книге, — это тип: это слабая женщина, полная страсти, которую она должна подавить в себе, или, если вам угодно, страсти, которая осуждается законом; это воля, которая борется с неизбежностью; это любовь, которая слепо натыкается на все противодействия цивилизации.

Итак, роман выражал собственные чувства автора. Но художественное перевоплощение было полным. Не нужно искать среди персонажей книги портреты Казимира и Сандо. Разве что у героини романа, креолки по крови, также был тот смуглый цвет лица индианки, которым всегда любовались друзья Авроры. Некоторые черты были присущи и героине и автору «Индианы». «Она не любила своего мужа потому, что ее заставляли его любить, и ее сознательная борьба против любого морального принуждения стала ее второй природой, принципом поведения, законом совести…» Индиана разочаровалась в своем любовнике по имени Раймон де Рамьер (он напоминал немного Орельена де Сез), так же, как и в своем муже, полковнике Дельмаре, грубом, вульгарном, но не злом человеке. Основная тема — противопоставление женщины, ищущей всепоглощающей любви, мужчине, скорее чувственному и тщеславному, чем влюбленному. Спасение приходит в конце, очень притянутом, в лице благородного, невозмутимо спокойного кузена-англичанина, сэра Ральфа Брауна, Который увозит Индиану в идиллическую долину ее детства. (Путевые записки мальгаша Жюля Неро дали автору материал для чудесного описания острова Бурбон.)

Валентина, героиня второго романа, также была светской женщиной, неудачно вышедшей замуж за человека посредственного, но своего круга, и полюбившей сына фермера, Бенедикта. Книга понравилась, так как перенос действия в народную среду казался таким же романтичным, как перенос действия в прошлое. Аврора описывала в ней уголок Берри, который она назвала Черной Долиной. Поэзия медленно проникает в душу читателя и в ткань прозы. Аврора двадцать четыре года прожила среди этих искалеченных деревьев, этих тенистых кустарников, на берегу этих ручьев; она превосходно их описывала. Всем читателям понравился этот сельский роман. Что же касается социальной темы книги, то в зависимости от политических взглядов одни хвалили, а другие осуждали призыв к слиянию классов.

Значение сен-симонизма, после нескольких лет огромного успеха среди интеллигенции, потом было подорвано разногласиями между его приверженцами по вопросу о браке. Отец Анфантен, старший жрец этой церкви, учил, что освобождение той женщины, которая подчиняется закону верности, невозможно. Отлучение от церкви, которым христианская мораль наказывала плотскую любовь, должно быть уничтожено. Все, кто проповедовал эти доктрины, после чтения «Индианы» и «Валентины» сразу обратились к Жорж Санд. Эта смелая молодая женщина, яростно боровшаяся против супружеских союзов, ставшая сразу знаменитой, — может быть, именно она будет для их церкви долгожданной богородицей? Сен-симонисты надеялись на это и попытались завербовать ее. Она не пошла на это.

Крестьянская осторожность, женская мудрость. Тем не менее весь этот шум преобразил ее жизнь. Она не ходила больше в редакцию, но и дома ей надоедали слишком многочисленные посетители. Вечерами она закрывалась в своей комнате, где были ее перья, чернила, пианино и огонь. Зябкая и трудолюбивая, она любила эти ночи; ей было тепло и легко работалось. Длинные повести без усилия появлялись на свет из-под ее пера: «Метела», «Маркиза» (где она вывела свою бабушку Дюпен де Франкёй). Сандо, наблюдая эту литературную плодовитость, чувствовал себя немного униженным. Она уговаривала его последовать ее примеру. Напрасно. «Ты хочешь, чтобы я работал, — писал он ей, — мне тоже хотелось бы, но я не могу! У меня нет, как у тебя, стальной пружины в голове! Ведь тебе стоит только нажать кнопку, как сейчас же начинает действовать воля…» Неистощимая продуктивность его любовницы внушала ему смутную боязнь потерять ее.

Она защищала свою свободу от любовника так же, как защищала ее от мужа. «Иду, куда хочу, — говорила она ему довольно жестко, — и не желаю отчитываться ни перед кем». В 1832 году Латуш, завистливый и недовольный всем и всеми, постепенно поддался мании преследования; он выехал из Парижа в Онэй, в Валле-о-Лу Шатобриана.

Он убегает, прячется во мгле,

в долину Волчью удирает, в глушь.

В лишенной лавров и глухой земле

спокойно спите, господин Латуш.

Уезжая из Парижа, он передал Санд свою квартиру на набережной Малакэ, где произошло их знакомство. Теперь уже ей принадлежали большой белый ковер и акация, буйно вторгавшаяся в окно. Какое повышение! Летом 1832 года она часто ездила к Латушу в Онэй. Сначала ехала на дилижансе до Со, затем по тропинке добиралась до одинокого домика поэта-мизантропа. Эти встречи были нежными и счастливыми; они разговаривали до позднего вечера: Жорж ходила в курятник за яйцами, в сад — за фруктами и готовила обед. «Меня уверяли, что он был влюблен в меня, ревновал, не признаваясь в этом, и оскорблялся, что он не понят. Это не так…» Бальзак считал, что это связь, но письма Латуша говорили скорее о влюбленной дружбе, разочарованной и полной сожалений.

Латуш — Жорж Санд: Я знаю, что вы изменчивы, но в вас есть частица человечности, и она приносит свои плоды. Ваше восхитительное письмо доставило мне единственный момент счастья за целый год. Я не обвиняю вас в неблагодарности судьбе, моя любимая… Я согласен с вами вопреки всем; но все же оглянитесь-ка вокруг: сколько у вас есть поводов для того, чтобы сносить терпеливо жизнь! Вам дано все: материнство, слава, друзья; вы имеете полное право на все блага мира! Никогда не говорите обо мне… мое бедное дитя! Я уже давно умер; и когда я уже стал привыкать к могиле, когда я сроднился с другим миром, не надо вызывать меня обратно. В этом мире только счастливые не испытывают одиночества. Все добродетели собраны в слове преуспевать. Уверяю вас, что лучше лечь в могилу, чем искать внешних почестей… Кроме того, если бы я жил, я бы вас чересчур любил; вчера я перечитал четыре письма Руссо к Саре и похвалил себя за то, что, отжив свой век, я вовремя подал в отставку. Прощайте, но по-прежнему я ваш старый слуга из долины Онэй, из Долины Волков. Принесите ему горшочек масла, а главное — какой-нибудь роман автора «Индианы»…

Неожиданной гостьей, радостно встреченной в доме на набережной Малакэ, была Мари Дорваль, великая романтическая актриса, исполнительница главных ролей в пьесах Дюма и Виньи. Жорж, которая всегда страстно ею восхищалась, написала ей и в своем письме попросила актрису принять ее. Однажды утром, когда Жорж разговаривала с Сандо, дверь комнаты раскрылась, и какая-то женщина, еле переводя дыхание, закричала: «Вот и я! Это я!» Санд никогда не видела ее в жизни, но тотчас же узнала. Невысокого роста, шатенка, хрупкая, с локонами на лбу, с затуманенными глазами, трепещущими губами, одухотворенным лицом, Дорваль была больше, чем красива, она была очаровательна; и все же она была красива, но так очаровательна, что красота была уже лишней. Это не было лицо, это был характер, это была душа. Она была худа, ее фигура напоминала тонкий тростник, казалось колебавшийся от какого-то таинственного дыхания, уловимого только им одним. Жюль Сандо тогда сравнил ее с опущенным пером, украшавшим ее шляпу. «Я уверен, — сказал он, — что во всем мире нельзя найти такое легкое и пушистое перышко, как то, которое она нашла. Это чудесное единственное перо прилетело к ней по закону родства или же оно упало из крыла какой-то пролетающей феи».

Дорваль сыграла большую роль в жизни Жорж Санд. Вопреки пылкости ее писем Санд никогда не находила в любви мужчин ту абсолютную страсть, то счастливое забвение, то отдохновение, которое она в ней искала. В хрупком Сандо недоставало человеческого тепла; Санд старалась изо всех сил убедить себя, что она его безумно любит. Она пламенно стремилась к чувственному наслаждению и не обрела его. Мари Дорваль была такой, какой хотелось быть Жорж.

Чтобы понять, какую власть она имеет надо мной, надо бы знать, до какой степени она не похожа на меня… Она! Бог вложил в нее редкий дар — умение выражать свои чувства… Эта женщина, такая прекрасная, такая простая, ничему не училась; она все отгадывает… Я не знаю, какими словами объяснить мою холодность, какое-то несовершенство моей натуры. Я не умею выражать свои чувства. По-видимому, что-то парализует мой мозг, что-то мешает моим ощущениям найти форму выражения… И когда эта хрупкая женщина появляется на сцене со своей будто надломленной фигурой, со своей небрежной походкой, с печальным и проникновенным взглядом, тогда знаете, что мне представляется?.. Мне кажется, что я вижу свою душу…

Незаконная дочь актрисы и актера бродячей труппы, выросшая среди людей с бурными и низменными чувствами, Дорваль, впадая в бешенство, ругалась, как базарная торговка. В жизни она производила впечатление человека, который уже все видел, все сказал, все сделал. На сцене эта удивительная женщина становилась трепещущей, вдохновенной, переполненной страстью. Дьявол во плоти. Нераскаявшаяся Магдалина. Двадцатидвухлетняя вдова коменданта Аллана Дорваль, мать трех дочерей, Мари Дорваль в 1829 году вышла замуж за Жана-Туссена Мерль; он был директором театра Порт-Сен-Мартен и снисходительным мужем. В 1831 году Альфред де Виньи стал настойчиво ухаживать за ней. Странная пара. Кавалер Мальтийского ордена, граф де Виньи, надменный и мечтательный; Мари Дорваль, циничная и пылкая. Сент-Бёв упрекал Виньи в том, что он, подобно обелиску, замкнут и недвижим; Дорваль же была доступной и легкой в обращении. Но у Виньи под маской сурового стоика скрывалась чувственность. Страстно влюбленный, он верил, что поднимет падшего ангела. Что может быть более восхитительным, чем актриса в своей ложе, перед зеркалом «меняющая свое существо»! Они обменивались мистическими размышлениями и бурными ласками. Смеясь, она говорила Александру Дюма: «Я становлюсь паинькой; я опять обретаю невинность. Когда же родители господина графа придут просить моей руки?» В самом начале их связи Виньи ни о чем не сожалел и не испытывал угрызений совести: «Жизнь богаче в пожаре страстей».

Дорваль тут же пригласила чету Сандо-Санд к себе на обед. Кроме них, были ее муж и Виньи. Жорж пришла в очень узких брюках и в сапожках с кисточками. Виньи был шокирован: «Этой женщине можно дать лет двадцать пять. Она очень напоминает знаменитую картину «Юдифь». Черные завитые волосы падают до плеч, как у ангелов Рафаэля. Большие черные глаза — как у великолепных, полных тайны итальянских головок. Строгое лицо неподвижно. Нижняя часть лица малоприятна, рот некрасив. Неизящная манера держаться, грубость в разговоре. Внешность, речь, звук голоса, смелость высказываний — все мужское…» Санд отнеслась к нему более справедливо: «Внешне господин де Виньи не в моем вкусе, но уверяю вас, что при ближайшем знакомстве он выигрывает…» Вскоре тесная дружба двух женщин стала расти и крепнуть.

Жорж Санд — Мари Дорваль: Вы уверены, что сможете меня выносить? Сейчас вы еще не знаете этого, я тем более. Я такой медведь, такая глупая, неловкая, ненаходчивая, что как раз тогда, когда я хочу высказать очень многое, я немею! Не судите меня по внешнему виду. Подождите какое-то время, чтобы понять, сможете ли вы подарить мне немного жалости и любви. А я, я чувствую, что люблю вас всем сердцем, что благодаря вам мое сердце стало совсем другим, опять молодым. Если это мечта, как бывало часто в моей жизни, не отбирайте ее у меня слишком быстро. Она дает мне так много! Прощайте, великая и прекрасная. Во всяком случае, я вас увижу сегодня вечером.

Гениальная Мари раскрыла целый мир радостей перед госпожой Дюдеван, так и оставшейся, несмотря на близость к богемному кругу, буржуазкой из Ла Шатра. Встревоженный Виньи почувствовал опасность: «Жизнь этой женщины для меня загадка. Время от времени она ездит в деревню к своему мужу, а в Париже живет со своим любовником. И при этом какие-то странные товарищеские отношения с Жюлем, Жаненом и Латушем…»

Писательский Париж был всегда очень маленьким городом. Как некогда в Ла Шатре, добрые души приписывали теперь Авроре трех любовников: Сандо, Латуша и Планша. Сандо, который знал об этом, ревновал. Он понимал, что ему не удалось преодолеть холодность своей любовницы; иногда где-то на стороне он искал и находил быстропреходящее и незначительное утешение, и он боялся, как бы Аврора не сделала того же. Расстаться с ней было не в его силах.

Глава четвертая РАЗРЫВ

Ноан. Лето 1832 года. Прошло всего несколько месяцев ее независимой жизни, а она вернулась уже знаменитой в дом, где прошло ее детство. События опередили ее самые дерзновенные мечты. И все же жизнь ей казалась горькой и пустой. Напрасно бродила она по своим любимым тропинкам. «Все стало некрасивым. Где дни моей молодости, свежести и поэзии, дни, которые оживляли этот овраг, эту речку, эти красивые луга?» Один только маленький ручеек сохранил свой дивный запах мяты и душистых трав: «Этот ручеек похож на душу, оставшуюся чистой посреди гибельных бурь, посреди всеобщей развращенности». Аврора нашла дерево, на котором Сандо вырезал их имена: дерево было подрезано по приказанию Казимира. «Как я была счастлива, как мы были молоды тогда! Как пустынно сейчас это место, мрачно и безотрадно! Все проходит… Счастье уходит, места изменяются, сердце стареет».

Горькая истина была в том, что она устала от любовника, не дававшего ей ни наслаждений тела, ни радости восхищения им. «Оставшись без него, она испытала чувство избавления. Это ее поразило». В тот год Сандо не приехал в Ла Шатр; его отец получил назначение в Партеней. Аврора не звала его. Она писала письма своим друзьям-мужчинам; письма столь нежные, что нельзя было понять, любовные они или дружеские. «Добрый вечер, мой любимый… Скоро я буду в ваших объятиях, мой друг… Я обнимаю вас от всего сердца!..» Это был обычный стиль госпожи Дюдеван, и, конечно, ничего не доказывал, но Жюль был встревожен и старался успокоить самого себя.

Сандо — Папе, Партеней, 4 августа 1832 года: Пишу тебе из Сомюра; я просил тебя писать мне часто. Теперь я заклинаю тебя об этом! Пиши мне об Авроре, о ее дочке… Милый друг! Я не буду в этом году нарушать твой сон, вламываться в твою дверь и тащить тебя, не знающего ни страсти, ни любви, до полям и дорогам, чтобы потом, лежа в канаве Ноана, ты прислушивался, как бьют часы в Ла Шатре полночь. Спи спокойно, но вспоминай иногда обо мне и об этих безумных ночах, как буду вспоминать я и, вспоминая, любить тебя еще больше. Пойди к Авроре; навещай ее часто. Ты хочешь, чтобы я просил ее хорошо относиться к тебе. Ты сошел с ума? Разве ты не знаешь, как она тебя любит? Разве мы не друзья твои? Когда увидишь ее, поговори обо мне; пусть ее жизнь будет счастливой, мирной; пусть она спит спокойно и безмятежно. Скажи ей, что я люблю ее и что без нее у меня нет жизни…

Но Аврора потеряла веру в его любовь. Да и какой мужчина мог бы не разочаровать ее? Она мечтала об идеальном любовнике, который был бы ее повелителем, богом, а выбирала слабого человека с обычными человеческими слабостями, потому что ей самой хотелось повелевать. Она была мужчиной, и ей хотелось свободы; она была женщиной, и ей хотелось иметь свое «гнездо» и своих малышей. Она уехала из Ноана, чтобы жить независимой жизнью, но, лишившись своего дома и своей хозяйской деятельности, она поняла, что страсть, сведенная только к ласкам, не может ее удовлетворить. Неопытный юнец Сандо любил неумело, потому что слишком сильно любил. Он не знал, что «женская гордость презирает любовника, настолько неблагоразумного, что он готов принести ей в жертву свою мужскую гордость». Тем не менее Авроре было бы неприятно порвать эту связь; после такой сильной огласки благополучие этого романа стало для нее вопросом самолюбия, но она знала цену своему чувству. Когда она решила вернуться в Париж, она написала Гюставу Папе: «Я еду с волнением в крови и с отчаянием в сердце; но вы не вмешивайтесь в это… Я еду к Жюлю. Если мы не поймем друг друга, то нам никто не сможет помочь…»

В октябре 1832 года она возобновила совместную жизнь с Сандо. Наступило примирение, они обменялись кольцами, но длилось это недолго. В их близость вошло недовольство. Безделье Жюля, «который праздновал и горе и радость», приводило в отчаяние неутомимую в работе Аврору. «Богемная жизнь свободных художников, которая когда-то ее прельщала, смена богатства и бедности, которую она находила когда-то поэтичной, — все это казалось ей сейчас эксцентричностью дурного вкуса или по меньшей мере ребячеством». Некоторые друзья строго осуждали Жорж. Они любили эту молодую пару, которая в их глазах являлась воплощением романтической любви. Они были недовольны, что их героиня показала свою уязвимую сторону. Общественное мнение упорно приписывало ей Латуша и Планша; Бальзак верил этому, Сент-Бёв утверждал, Санд отрицала, но Эмиль Реньо, который знал ее близко, упрекал ее в «ненасытном кокетстве». В свою очередь, она жаловалась на Жюля. Отказавшись под предлогом работы от совместной жизни, она сняла для Жюля небольшую квартирку на Университетской улице в доме 17. Она обвиняла Жюля в том, что он принимал в этой квартире своих любовниц. В своем «Дневнике» летом 1832 года она писала: «Пусть другие привыкают по лени и прощают по равнодушию, но у нас — если бы произошла серьезная обида — возвращение было бы невозможным». Если любовник не был божеством, которого она жаждала, он становился идолом, которого надо было свергнуть с пьедестала.


С каждым днем атмосфера сгущалась: «Сначала это были сцены, возникавшие совершенно непонятно почему и кончавшиеся рыданиями и ласками, — легкие грозы, играющие в любви — пока к ним примешиваются слезы — ту же роль, что и ливень для земли в сильную жару. Вскоре, однако, разразились такие грозы, когда слова взрывались в воздухе и поражали, как молния…» На Аврору, апатичную в повседневной жизни, в решающие минуты нападали приступы внезапного гнева и бешеной вспыльчивости. Она долго колебалась, прежде чем пойти на разрыв, — для нее это был вопрос чести. Но когда в начале 1833 года это решение было уже принято ею, она порвала сразу, по-мужски.

Это она сдала внаем квартиру Жюля, достала для него паспорт, купила ему билет в Италию и одолжила деньги на дорогу. Гораздо позже Сандо рассказал об этом необычном разрыве Полю де Мюссе, злоупотребившему его доверием. Аврора, если верить Полю де Мюссе, якобы сказала Жюлю: «Нужно ехать», и обещала, что придет в мужском костюме попрощаться с ним. Она и действительно вошла к нему решительными шагами, в сером рединготе, в отутюженных брюках. «Давай вместе уложим твои вещи…» На самом же деле Сандо уехал не сразу. Только 1 июня 1833 года Бальзак написал Незнакомке: «Сандо только что уехал в Италию. Он в отчаянии, показался мне безумным…»


Маленький Жюль принял ацетат морфия, но принял слишком большую дозу, и его вырвало. В этом любовном дуэте он сыграл роль гризетки. Все строго осуждали Аврору, но все это было не так просто. Она действовала жестоко, чтобы покончить с тяготившею ее привязанностью, но это не помешало ей отнестись к своей жертве с большой человечностью. В день разрыва она направила Реньо к Сандо:

Идите к Жюлю и позаботьтесь о его телесном здоровье. Душа его разбита. Вам ее уже не восстановить, не пытайтесь. Мне ничего не нужно. Мне лучше быть одной сегодня. Мне уже нечего ждать от жизни. Сделайте все, чтобы он жил. Он еще долго будет страдать, но он так молод! Может быть, когда-нибудь он не пожалеет, что остался жить. Вы его не покинете, я тоже. Я навещу его сегодня, буду к нему ходить каждый день. Убедите его, что он не должен оставлять свою работу и добавлять ко всем другим неприятностям еще и материальные. Он никогда не посмеет — у него нет права — помешать мне быть для него матерью. Идите же к нему, идите, мой друг…

Порвав эту связь, она успокоилась и опять стала той деятельной женщиной, какой она умела быть.

Жорж Санд — Эмилю Реньо, 15 июня 1833 года: Я только что написала господину Дегранж, чтобы он освободил квартиру Жюля и прислал мне два неуплаченных счета, которые я хочу оплатить; таким образом, квартира останется за мной до января 1834 года… Остаток своей мебели я перевезу к себе. Уложу костюмы Жюля, оставшиеся в шкафу, сделаю пакет и попрошу отнести его к вам, так как не хочу ни встречаться, ни разговаривать с ним по его возвращении, которое, судя по последним словам его письма к вам, должно быть или может быть скорым. Меня так глубоко оскорбило то, что я узнала о его поведении, что во мне осталась к нему только искренняя жалость. Мне хочется думать, что его гордость не позволит пойти на это. Если будет нужно, дайте ему понять, что ничто в будущем не сможет нас сблизить. Если можно отказаться от этого тяжелого поручения, то сеть если Жюль понимает сам, что все должно быть именно так, — избавьте его от огорчения узнать, что он все потерял, даже мое уважение. Без сомнения, он потерял и свое собственное. Он достаточно наказан. Пожалейте меня, мой друг, что мне пришлось высказать вам все это. Почему я полюбила не вас? Не пришлось бы мне раскаиваться, не плакала бы я так горько сейчас! Но это моя последняя ошибка в жизни. Отныне между чистой дружбой и мной нет никаких препятствий…

Тем не менее всегда будет стена между чистой дружбой и красивой женщиной. Не только разрыв с Сандо омрачил для Санд 1833 год. Латуш, человек болезненно-обидчивый, ревниво относился к своим ученикам (как старый Порпора из «Консуэло»). Если уж он «вывел талант», он не мог допусгить, чтобы орленок полетел на своих крыльях. Он поссорился с Бальзаком после того, как покровительствовал ему. Бальзак писал Незнакомке: «Латуш завистлив, зол и полон ненависти; это бочка яду»; он же уверял, будто бы Латуш настолько спесив, что для своей могильной плиты выбрал бы только следующую эпитафию: «Анри Латушу. Благодарный XIX век». Словом, эти два человека перестали разговаривать друг с другом; Латуш упрекал Санд, что она принимает у себя Бальзака, а Бальзак, в свою очередь, говорил Жорж: «Берегитесь! В один прекрасный день по непонятной причине вы найдете в Латуше смертельного врага».

Мера переполнилась, когда Латуш написал против группы молодых романтиков статью «Литературная клика»; Планш ответил ужасной статьей «Литературные ненависти». Латуш был уязвлен: «Недавно я, как писатель, подвергся нападкам злобной критики… И вот оказалось, что оскорбитель просто сотрапезник госпожи Дюдеван». Услужливые друзья донесли Авроре, что Латуш говорит о ней с отвращением: «Она опьянена славой, предает своих настоящих друзей, пренебрегает советами…» Те же добрые души передавали в Онэй слова Жорж Санд. «Узнаю в этом госпожу Дюдеван, — говорил Латуш, — она торопится увеличить и шире распространить список моих недоброжелателей, чтобы потом с большей безопасностью самой стать во главе их. Но я предпочитаю быть оскорбленным теми, кому я старался быть полезным, чем самому быть неблагодарным». Он просил передать Жорж, чтобы она никогда не приезжала в Онэй. Ссора с первым учителем причинила ей боль.

До сих пор у нее был общий язык с Бальзаком. Она им восхищалась, считала его интересным, гениальным, любила слушать, когда он с большим вдохновением рассказывал ей о своих будущих произведениях. Но Бальзаку нравился Сандо, и когда наступил разрыв, его выбор был быстро сделан.

Бальзак — госпоже Ганской, конец марта 1833 года: Жюль Сандо — юноша. Жорж Санд — женщина. Я заинтересовался ими обоими; меня пленило, что женщина бросает все, чтобы последовать за молодым бедняком, которого она полюбила. Эта женщина, по имени госпожа Дюдеван, оказалась очень талантливой… Я любил эту пару влюбленных, поселившихся в мансарде на набережной Сен-Мишель, смелых и счастливых. С госпожой Дюдеван были ее дети. Отметьте это. Приходит слава и бросает на пороге этой голубятни горе. Госпожа Дюдеван решает, что она обязана расстаться с ним из-за детей. Они расходятся, и этот разрыв, по-моему, произошел из-за новой привязанности Жорж Санд, или госпожи Дюдеван, к самому злобному нашему современнику, Анри де Латушу, одному из моих бывших друзей, человеку обворожительному и ужасно дурному. Даже если бы единственным доказательством этого служило нерасположение госпожи Дюдеван ко мне, принимавшему ее по-братски вместе с Жюлем Сандо, то и этого было бы достаточно. Но она еще распространяет эпиграммы в адрес своего бывшего «постояльца», и Сандо, которого я вчера встретил, в полном отчаянии… Вот что представляет собой автор «Валентины» и «Индианы»…

Это вымысел, и очень далекий от правды. Но чего можно было ждать от Бальзака, если не воображения и не великодушия? Когда Сандо спустя несколько месяцев вернулся из Италии, Бальзак растрогался — у малыша Жюля сердце разрывалось от боли. Взволнованный Бальзак предложил Жюлю, что возьмет его к себе и будет помогать ему до тех пор, пока ему не повезет в театре. «Надо сначала поставить на ноги этого бедняка, потерпевшего кораблекрушение, а потом уж пустить в плавание по литературному океану…» В действительности же покинутый любовник если еще и не забыл свое горе, то, во всяком случае, успокоился.

Жюль Сандо — Эмилю Потр: Я снял с моего горя ту глупую значительность, которую я придавал ему перед отъездом. В конце концов я понял, что оно ничем не нарушило гармонии вселенной, что на свете не стало от этого хуже и ход небесных светил не остановился ни на секунду. Утеряв торжественность, мое горе потеряло силу. Теперь оно мне кажется просто пошлым и банальным. Наконец, я узнал истинную цену одинокой и оскорбленной души… и говорю себе, что в глубоком несчастии есть много гордости и много тщеславия, даже больше, чем в глубокой радости. Тщеславясь и опьяняясь горем, мы делаем себя центром всего на свете; нам представляется, что только на нашу долю выпало страдание, а его перенесли до нас уже все; мы думаем, что только мы имеем привилегию на несчастье, на проклятия судьбы, что мы… как бы сказать? — Гяуры, Лары. О мой бог, а мы всего-навсего обманутые любовники, и ими полон мир…

За два года он невероятно изменился. Его кудрявая белокурая голова начала лысеть. Глаза стали глубже и выразительнее. Он перенес много; он проклинал Аврору. Его малозначительное дарование родилось именно из этих страданий. Придет время, когда Сандо напишет об этом увлечении свой роман «Марианна», и этот роман будет довольно правдив. В нем он дает объективный портрет своей первой и незабываемой любовницы:

Тишина полей, учение, мечтательность, чтение развили в Марианне скорее силу, чем нежность, скорее воображение, чем сердечность, скорее любопытство, чем истинную чувствительность. Она всегда жила в мире химер. Бродя одиноко по берегам Крезы, по склонам холмов, вдоль живописных зеленых изгородей, она уже заранее начертала себе героическую жизнь, полную прекрасной самоотверженности и высоких подвигов. Она предвидела борьбу, сражения, ускользающую любовь, мучительное блаженство. Она исчерпала всю радость до того, как испытала ее…

Именно такой приговор, точный и печальный, вынесла себе сама Жорж.

Глава пятая Новые друзья. Лелия

Бег времени и жизненные случайности беспрестанно приносят нам новых людей; некоторые из них, выброшенные течением на наши берега, остаются на них. А унесенных отливом заменяют новые пласты друзей. Жорж Санд потеряла своего первого покровителя — Латуша; Сент-Бёв на какое-то время стал ее наперсником.

Это был молодой критик (ему, как и Жорж, было в 1833 году двадцать девять лет), который уже получил известность тонкостью своих суждений. Его лицо, «полное, чисто выбритое, хитрое», нельзя было назвать красивым. В нем было что-то похотливое, мягкое и злое. У его «закаленной души» была «тонкая, бледная листва тополей». Озабоченный своей неустроенной жизнью, он пытался дружески войти в семью Гюго. Потом, влюбившись в Адель, он возненавидел Виктора. В тайниках сердца и своих записных книжек он высмеивал ребячливого и титанического поэта, его хитрости, «шитые белыми нитками», его театр «марионеток для острова Циклопов», этого «Калибана, воображающего себя Шекспиром». Великолепный критик, Сент-Бёв жалел, что сам он не создал ничего, как будто тонкая критика это не творчество! «Церковный сторож при храме Афродиты Книдской», он любил выманивать у женщин их секреты. Он вкрадывался к ним в доверие, исповедовал их, давал им советы, а потом гениально использовал их нескромность. В разговоре он блистал вспышками, как фосфоресцирующий светлячок. «Он словно скрывает свой ум за банальными фразами, но сверкнувшая искра поминутно выдает его…»

Начиная с «Индианы», Сент-Бёв расточал похвалы молодому, таинственному и гениальному автору этой вещи. Аврора это знала, и в 1833 году, когда была назначена премьера «Лукреции Борджиа», написала Сент-Бёву, прося два места, себе и Сандо:

Вы друг Виктора Гюго, а мы, мой соавтор и я, горячие поклонники его творчества. Если я вас затрудняю этой просьбой, скажите прямо, но придите и скажите это лично…

Он прислал билеты; она настаивала на его визите:

Придите в любое время; я буду всегда ждать вас… Главное, чтобы вы меня не возненавидели, потому что я очень хочу вашей дружбы. Может быть, это смешно, что я так говорю, но когда чувствуешь себя правым, не отступаешь перед страхом ложного истолкования…

Для такого собирателя признаний, как Сент-Бёв, она явилась прекрасной добычей; а для Жорж он быстро стал драгоценным советником и в литературе и в чувствах. Когда поднялась буря вокруг разрыва Жорж с Сандо, он снисходительно наблюдал за этим интересным зрелищем. Много раз он обедал у нее на набережной Малакэ с любезной и циничной Ортанс Аллар, в то время любовницей Шатобриана. Именно от Аллар Сент-Бёз узнал много ценных сведений о старости Рене. Ортанс привела туда молодого женевца с серебряными волосами, Шарля Дидье, который тоже был ее любовником во Флоренции. У каждой женщины появляется интерес к человеку, которого любила ее подруга. Жорж разглядывала Дидье любопытным и благосклонным взором; он был красив, держался очень сдержанно в силу своего протестантского воспитания, но был мужествен и избалован женщинами. В тот день госпожа Дюдеван не поправилась Дидье. «Немного суха, необходительна, — писал он. — У нее оригинальный ум. Не думаю, чтобы она была способна на страсть».

Чувственные люди обладают инстинктом. Вопреки внешнему виду Санд женевец не ошибся в определении ее сущности. Роман «Лелия», который вынашивала тогда в своем горе Жорж и часть которого она прочла Сент-Бёву, являлся правдивым признанием в бессилии тела. Книга, испорченная экстравагантными характерами персонажей, но ценная искренностью исповеди. Ее надо читать не в современном издании, уже исправленном Санд, когда она пожалела, что выдала себя в романе, а в оригинальном издании 1833 года; в то время она находила грустное облегчение в том, что описывала свое любовное разочарование и анализировала его причины.

Лелия — это женщина, отрицающая любовь. Она в высшей степени благородна, она красива, но холодна как статуя. «Как мне выйти из этой мраморной оболочки, — говорит она, — которая сковывает меня, как гробница мертвеца?» Молодой поэт Стенио любит ее страстно и тщетно пытается оживить ее. «Лелия — это не обычное живое существо, — говорит Стенио. — Что же такое — Лелия? Тень, мечта или, наконец, идея? Полно, там, где нет любви, там нет женщины…»

Романтический наперсник Лелии, Тренмор, светский человек и каторжник, умоляет ее не губить Стенио, не отравлять «своим холодным дыханием» лучшие годы этого мальчишки. Но у Лелии не хватает мужества отказаться от Стенио. «Мне нравится вас ласкать. — говорит она ему, — любоваться вами, как своим ребенком». В жизни Санд будет часто звучать, тревожа и внося дисгармонию, тема любовницы-матери. Но совсем не материнской любовью хотела любить Лелия, а как ее сестра, куртизанка Пульхерия, которая олицетворяет в романе чувственную любовь. Лелия пыталась последовать ее примеру, но была ужасно разочарована:

Я, чье тело истощено суровым мистическим созерцанием, чья кровь застыла от вечной работы за столом, я забыла, что надо быть молодой, а природа забыла меня разбудить. Мои мечты были всегда слишком возвышенными, я не могла снизойти до грубых физических вожделений. И я сама не заметила, как произошел во мне полный разрыв между телом и духом…

Тогда-то и началась для Лелии жизнь, которую она назвала жизнью «самопожертвования и самоотречения», так как она согласилась давать наслаждения, которые сама она не могла разделять. Вот важный текст для того, кто хочет понять Санд:

Почему я так долго любила его… Это было лихорадочное возбуждение; оно рождалось во мне, потому что я не получала удовлетворения… Рядом с ним я испытывала какую-то странную, исступленную жажду, которую не могли утолить самые страстные объятия. Мне казалось, что мою грудь сжигает неугасимый огонь; его поцелуи не приносили мне никакого облегчения. С нечеловеческой силой сжимала я его в своих объятиях и, теряя силы, в отчаянии падала рядом с ним… Чувственное желание зажигало мою душу и парализовало силу чувств прежде, чем разбудить их; это была яростная вспышка, она овладевала моим мозгом, сосредоточиваясь исключительно там. И во время величайшего напряжения моей воли немощная жалкая кровь леденела в жилах…

Когда он забывался, удовлетворенный и пресыщенный, я лежала рядом, неподвижная и потрясенная. Так я проводила часы, глядя на него, спящего. Этот человек был так красив! Кровь бурными потоками приливала к моему лицу, нестерпимая дрожь пробегала по всему телу. Мне казалось, что я вновь переживаю потрясения физической любви и возрастающее в душе волнение ощутимого желания. Мной овладевал соблазн разбудить его, заключить в свои объятия, вызвать те ласки, которыми я еще не сумела воспользоваться… Я противилась этим обманчивым побуждениям, так как я хорошо знала, что не в его силах облегчить мои страдания…

Иногда во сне, во власти этого огромного экстаза, пожирающего аскетические рассудки, я чувствовала, что несусь куда-то вместе с ним… тогда я плыла в волнах несказанного наслаждения и, сонно обнимая его шею, что-то бессвязно бормоча, падала к нему на грудь. Но он пробуждался, и моего счастья как не бывало. Передо мной опять был мужчина, мужчина грубый, жадный, как дикий зверь, и я в ужасе убегала от него. Но он не хотел, чтобы его сон был нарушен напрасно, и, настигнув меня, опять предавался безумным наслаждениям на груди потерявшей сознание, почти полумертвой женщины… Мои чувства не угасали, они даже разгорались. Великолепие весны, ее ароматы, возбуждающее влияние теплого солнца, чистый воздух… вселяли в меня новое томление. Я ощущала острое беспокойство, смутные и бессильные желания. Мне представлялось, что я могла бы вновь пережить чувство любви! Вторая молодость, еще сильнее, еще горячее, чем первая, будоражила мое существо. В состоянии перемежающегося с вожделением страха я растрачивала свои силы, как только они возвращались ко мне. Я мечтала об объятиях неведомого демона; я чувствовала, как его горячее дыхание жжет мне грудь; я вонзала ногти в свои плечи, а мне казалось, что это его зубы. Я призывала наслаждение даже ценой вечного проклятия… Когда наступал день, я была разбита от усталости и бледна, как рассветное небо… Я пыталась облегчить свое сердце криками боли и гнева…

Потрясенная головокружительным крахом своих надежд, которые слишком высоко занесло ее воображение, Лелия перестает любить своего первого любовника; ее единственной мыслью, единственным правилом поведения, единственной целью ее желаний становится решение разделять незнакомое ей счастье, которое так легко дается другим женщинам, — счастье физической любви.

Позволив своим тайным желаниям стремиться к призракам, мне случалось иногда, во сне, догонять их на лету и властно требовать у них если не счастья, то хотя бы недолгого волнения. И так как это тайное распутство никого не затрагивало… я прибегала к нему без угрызений совести. Я была неверной в своем воображении не только человеку, которого я любила, но каждое утро я была неверной тому, кого полюбила накануне…

Дон-Жуан идет от женщины к женщине, потому что ни одна из тысячи и трех женщина не дала ему счастья; Лелия шла от мужчины к мужчине, потому что ни один из них не доставил ей даже удовольствия. Роман доказывает, что на рассудок автора, наконец, пролился свет и что Жорж к тридцати годам стала ясно анализировать себя. Состоялось чтение романа, и Сент-Бёв написал Жорж на следующий же день:

Сент-Бёв — Жорж Санд, 10 марта 1833 года: Сударыня, спешу поделиться с вами, насколько вчерашний вечер и все, что я там слышал, заставило потом меня задуматься; насколько благодаря «Лелии» растет мое восхищение вами и дружба, которую я почувствовал к вам… Широкая публика, требующая в читальном зале, чтобы ей дали какую-нибудь книгу, откажется от этого романа. Но зато он будет высоко оценен теми, кто увидит в нем самое живое выражение вечных помыслов человечества… Быть женщиной, еще не достигшей и тридцати лет, по внешнему виду которой даже нельзя понять, когда она успела исследовать такие бездонные глубины; нести это знание в себе, знание, от которого у нас вылезли бы волосы и поседели виски, — нести с легкостью, с непринужденностью, сохраняя такую сдержанность в выражениях, — вот чем прежде всего я любуюсь в вас; право, сударыня, вы чрезвычайно сильная, редкостная натура…

Она ответила на следующий же день, смущенная тем, что она так чудовищно порочна в глазах проницательного читателя, отождествившего ее с Лелией.

Жорж Санд — Сент-Бёву, 11 марта 1833 года: После того что вы прослушали «Лелию», вы высказали мысль, которая причинила мне боль: вы сказали, что вы меня боитесь. Прогоните эту мысль, прошу вас, не смешивайте два понятия: человек и страдание. Вчера вы услышали голос страдания. Примирите меня с богом, вы ведь никогда не перестаете верить в него и так часто молитесь ему… Не обманывайтесь слишком моим дьявольским обличьем; клянусь, что я просто напускаю это на себя… Вы ближе к природе ангелов; протяните же мне руку и не оставляйте меня Сатане…

Это доказывает две вещи; что она плохо знала Сент-Бёва и что мужчины умеют лучше женщин притворяться добродетельными.

В каждой женщине, из любви к любви, втайне живет сводница; женская сущность Сент-Бёва толкала его на сводничество. Жорж Санд, ведя одинокую, свободную жизнь в Париже, не могла так долго оставаться без мужчины. Но найти любовника, который бы подошел к Лелии, было нелегко. У Сент-Бёва появилась странная мысль выставить кандидатуру философа Теодора Жуфруа, с которым он был дружен; Теодор, родившийся в горах Рейнской Юры, голубоглазый, медлительный, задумчивый, был в одно и то же время и суровым и мягким. «Его высокий рост, его простые, открытые манеры, какая-то резкая суровость, которую он еще не сбросил с себя, все в нем обнаруживало нетронутое дитя гор; и он был горд этим; товарищи прозвали его Сикамбр…» Жуфруа успешно защитил в Сорбонне диссертацию на тему «Прекрасное и Возвышенное». Ему, как и госпоже Дюдеван, нравилась высокая поэзия непосредственная и близкая к природе, но мысль о возможности соединения его с Лелией была нелепой, — Лелия пресытилась бы им мгновенно. Однако Жорж, считавшая Сент-Бёва своим духовником, ответила смиренным тоном:

Жорж Санд — Сент-Бёву, апрель 1833 года: Друг мой, если вы настаиваете, я приму господина Жуфруа Я мало расположена к тому, чтобы меня окружали новые лица, но сумею подавить в себе это первое проявление дикости и, безусловно, найду в человеке, которого вы мне так тепло рекомендуете, все качества, заслуживающие уважения. Прошу вас, предупредите его, что внешне и холодна и суха, что лень моя непреодолима, что невежество мое позорно. Все это заставляет меня быть молчаливой. Во всяком случае, пусть он не принимает за грубость то, что является моей привычкой, быть может, даже странностью, но никак не злым намерением. По лицу господина Жуфруа можно судить, что у него прекрасная душа и что у него изящный ум, но может случиться, что я без особого восхищения признаю за ним эти черты, хотя они, наверно, очень редко встречаются и достойны уважения. Есть люди, которые рождаются с прямым, здравым умом; им не приходится бороться с подводными рифами, на которые наталкиваются и с которыми борются другие; а те проходят мимо, даже не подозревая, что эти рифы существуют, и еще иногда удивляются, почему вокруг плавает так много обломков. Я немного боюсь таких добродетельных от рождения мужчин…

В последнюю минуту здравый смысл взял верх, и она отменила встречу.

Она все еще грустила, упорствуя в своей печали, привычной и насмешливой. «Будьте Лелией, — написал ей Сент-Бёв. — Но в прозе, в будничной, реальной жизни не пренебрегайте полуисцелением, полусчастьем; иногда они после многих испытаний кое-что дают сердцу… Постарайтесь смотреть на людей, на мир справедливей и снисходительней… Даже святые переживают в этом грешном мире ужасные моменты. Не надо поддаваться таким моментам…» Она его поблагодарила, сказала, что «среди писак», как говорит Соланж, она нашла только одного друга, и именно его. Но истинной наперсницей в эти ужасные месяцы была Мари Дорваль; сочетание в ней цинизма, естественности, величия и страстей как нельзя больше подходило к смятению Жорж. Вполне вероятно, что диалоги Лелии и благоразумной куртизанки Пульхерии воспроизводят разговоры Жорж и Мари.

Они часто встречались то у одной то у другой. Жорж, обожавшая театр, не пропускала ни одного спектакля Дорваль. Предложение билетов и просьба прислать билеты — основная тема почти всех писем. А Жорж к таким просьбам добавляла еще и нежные строчки:

Я вас сегодня не увижу, моя дорогая. Нет мне сегодня счастья! В понедельник, утром или вечером, в театре или в вашей постели, непременно приду обнять вас, сударыня, иначе натворю безумства! Я работаю, как каторжник, это будет моим вознаграждением. Прощайте, самая прекрасная…

Февраль 1833 года: Милая моя Мари, вы приезжали, а я была в Онэй. Как я несчастлива, что потеряла день в моей жизни, когда я могла бы видеть вас. Но назовите мне такой день, когда бы мы могли поболтать после полуночи. Напишите мне словечко, и я буду ждать. У вас, моя маленькая, у вас так много всего в жизни! У меня ничего! Ничего, кроме вас, которую целую тысячу раз…

Дорваль отвечала гораздо короче и, конечно в угоду Виньи, «откладывала встречи» со своей подругой, которая потом жаловалась:

Март 1833 года: Мари, почему мы так долго не виделись? Я была больна — это, конечно, причина. А вы, вы были очень заняты; вы не смогли, я знаю, ведь вы добры и пришли бы ко мне, если бы вам что-нибудь не помешало. Но любить вас так горячо, Мари, и провести столько дней, не видя вас! Мари, я грущу, и на сердце тяжелее, чем всегда. Вы осудите меня за то, что я так жалка?.. Я боюсь, что я не достойна вашей дружбы вы так велики, так благородны! Я боюсь потерять то, чего добилась, и я спрашиваю себя: может быть, в моей жизни есть какое-то пятно, которое отдаляет вас от меня? Но вы ведь стоите выше всех женщин, моя дорогая Мари, в вас я найду сострадание и снисхождение, даже если я виновна. Хотя я не думаю, что я виновна. Но если я и такова, то вы настолько добры, что любите меня, несмотря на это… Когда же вы мне подарите целый вечер, у меня или у себя? Ну, будь же добра для твоей подруги, она грустит и обретает молодость и счастье лишь рядом с тобой одной…

Однажды Жорж готова уже была сопровождать Мари в турне, хотя бы в роли камеристки. Со странным очарованием слушала она страстные жалобы Мари Дорваль на бога и на мужчин. «Ничего не утаивая о самой себе, она ничего не приукрашала и ни в чем не притворялась. У нее был дар редкого красноречия; иногда оно было варварским, но никогда пошлым; всегда было целомудренным в своей резкости; оно обнаруживало поиски неуловимого идеала, мечту о чистом счастье, о небе на земле…» В этой женщине, познавшей жизнь гораздо глубже, чем она, Жорж находила свою собственную потребность абсолютного. Виньи ревновал Дорваль к ее горячей дружбе с Санд. Несчастный наивно опасался влияния этой сторонницы свободной любви на свою любовницу. О sancta simplicitas![16] Великой Дорваль, прелестной женщине, влюбленной в свое тело, уже нечему было поучиться в этой области ни у одной женщины.

В этом мятущемся состоянии, когда Лелия искала какого-то успокоения, какого-то открытия для себя, она встретила человека очень цинического склада, который посулил ей и то и другое. Проспер Мериме, большой друг Сент-Бёва, был, как и Анри Бейль, из породы людей сентиментальных, но чем-то травмированных в детстве, из которых дьявол создает своих донжуанов. Он находил удовольствие в том, что говорил о любви профессиональным языком, с грубостью студента-медика, что создало ему успех в фойе Оперы и в нескольких будуарах. Встретив эту красивую женщину, своеобразную, свободную, умную и знаменитую, он решил присоединить еще один скальп к своему ожерелью. Он начал за ней ухаживать с самого начала 1833 года, но безуспешно. Она несколько раз обещала ему принять его, но в последнюю минуту извинялась либо под предлогом головной боли, либо под предлогом приезда мужа. Он стал ироничным и желчным: «Я был бы вам очень обязан, если бы вы сообщили мне, поправились ли вы, уходит ли ваш муж когда-нибудь из дому без вас, и буду ли я иметь возможность увидеть вас, не докучая вам…»

Он одержал победу «на сорок восемь часов тем фанфаронством, с которым он, не боясь людского суда, показался всему светскому Парижу на лестнице Оперы, неся на руках маленькую Соланж, уснувшую на последнем акте «Роберта Дьявола».. Она нашла в нем «спокойного, сильного» человека, который поразил ее «могуществом своего ума». Она выложила ему все жалобы Лелии. Он засмеялся. Однажды вечером в апреле 1833 года, когда они прогуливались вдоль набережной Малакэ по крутому берегу Сены, она предложила ему любовь-дружбу. Он ответил, что «может любить только при одном условии» и что все остальное просто литература. Это было самое неверное представление о любви, но Жорж находилась в состоянии такой безнадежности, когда женщина готова уцепиться за малейшую надежду. «Я думала, — писала она Сент-Бёву, — что он обладает секретом счастья, что он мне откроет его… что его пренебрежительная беззаботность вылечит мою ребяческую чувствительность».

Словом, ему удалось ее убедить, что для нее тоже может существовать любовь, и удовлетворяющая чувственность и опьяняющая душу. Это было как раз то, на что ей хотелось надеяться. Она была покорена его авторитетным тоном. «Хорошо, — сказала она, наконец, Мериме, — я согласна; пусть будет так, как вы хотите, раз это вам доставляет удовольствие; что касается меня, то предупреждаю вас: я абсолютно уверена, что не получу никакого». Поднялись в ее квартиру, поужинали; с помощью горничной она надела домашнее платье не то в турецком, не то в испанском стиле. Впоследствии Мериме говорил, что во время этой сцены Жорж проявила такое отсутствие стыдливости, что это убило всякое желание у ее партнера. Наверно, она старалась показаться ему более развязной, чем была на самом деле. Как бы то ни было, в результате был жалкий, смешной провал. Дон-Жуан, как и его друг Стендаль в подобном же случае, потерпел полную неудачу. К его великому удивлению, он обнаружил, что она стыдлива, что ей недостает спасительной ловкости как по неопытности, так и в силу гордости. Раздраженный, он возместил свою досаду горькой и легкомысленной шуткой. Когда он ушел, она плакала от горя, отвращения и безнадежности.

Она обо всем рассказала Мари Дорваль. Она считала, что достойна сожаления, но никак не порицания. Дорваль по секрету рассказала об этом Дюма — большому болтуну. Рассказ вскоре облетел весь Париж. Дюма приписал Санд следующую фразу: «Вчера у меня был Мериме… немногого стоит…» Добрые друзья сказали Жорж, что ее предала Мари Дорваль. Они были плохо встречены госпожой Санд.

Вы говорите, что она меня предала. Я это знаю; но кто из вас, моих добрых друзей, меня не выдавал? Она предала меня только раз, а вы, вы предавали меня каждый день. Она повторила слово, которое я ей сказала. А вы, вы говорили слова, которых я не произносила… Не мешайте мне ее любить. Я знаю, кто она и чего она стоит. Ее недостатки — я их знаю; ее пороки… А! Для вас это значит очень много! Вы боитесь порока. Но вы же все созданы порочными и не знаете этого или не признаетесь в том. Порок! Вы, вы придаете этому значение? Разве вы не знаете, что он повсюду, на каждом шагу вашей жизни, вокруг вас, внутри вас?..

Прошло четырнадцать лет, она перечитала свой дневник и подтвердила свое суждение.

1847 год: Она! Она все та же, и я ее люблю по-прежнему. Это великолепная, это красивая душа, великодушная, нежная; это изобранный ум; ее жизнь полна заблуждений и невзгод. О Мари Дорваль, я тебя люблю, уважаю за это еще больше!..

Сент-Бёву, этому великому коллекционеру человеческих слабостей, до которого уже дошли слухи обо всем, она отослала полную исповедь:

Жорж Санд — Сент-Бёву, 8 июля 1833 года: Вы не ждали от меня тайной исповеди, а я и сейчас не делаю этого, потому что не прошу у вас соблюдения моих секретов. Я бы согласилась рассказать и напечатать все факты из моей жизни, если бы я верила, что это может принести кому-нибудь пользу. Так как я нуждаюсь в вашем уважении, оно просто мне необходимо, я должна быть с вами такой, какая я есть, даже в том случае, если вы отвергнете мою исповедь… В один из тоскливых и безысходных дней я встретила человека, который ни в чем никогда не сомневался… который ничего не понимал в моем характере и смеялся над моими огорчениями… Я еще не вполне убедила себя в том, что я и Лелия — это одно и то же. Мне хотелось убедиться в обратном, хотелось отречься от этой ненавистной, холодной роли. Я видела рядом с собой женщину необузданную, и она была прекрасной; я же, почти пуританка, девственница, была отвратительна в своем эгоизме и замкнутости. Я хотела победить свой характер, позабыть все разочарования прошлого… Мной овладело романтическое беспокойство, слабость, доводящая до головокружения, — словом, то состояние, при котором начинаешь признавать все, что ты раньше отрицала; начинаешь соглашаться с ошибками гораздо более серьезными, чем те, от которых отрекалась. И я, зная уже по опыту, что многолетняя близость не могла меня привязать к другому существу, вообразила, что очарование нескольких дней способно изменить мою жизнь. Короче, в тридцать лет я вела себя, как не вела бы себя девочка в пятнадцать. Наберитесь мужества… Конец истории омерзителен. А почему мне, собственно, стыдиться быть смешной, если я не была виновной?.. У меня нет никакого опыта. Я плакала от горя, отвращения, безнадежности. Вместо того чтобы встретить любовь, способную пожалеть меня, успокоить, я нашла только язвительную и фривольную насмешку. Вот и все, а историю эту свели к двум словам, которые я не произносила, которые Мари Дорваль не придумала и не говорила и которые не делают чести фантазии господина Дюма…

Никаких угрызений совести. Она рассказывала только факты, без всякой лжи, без всяких жалоб. Это была погоня за счастьем на опасной почве. Она промахнулась. Эта последняя неудача подтвердила все ее опасения. Влюбиться по-настоящему, как Дорваль, было бы в ее глазах победой и искуплением. У нее не было по отношению к Мериме злого чувства. «Если бы Проспер Мериме меня понял, может быть, он полюбил бы меня; если бы он полюбил, он меня бы подчинил себе; а если бы я смогла подчиниться мужчине, я была бы спасена, ибо свобода гложет и убивает меня…» Но если бы она смогла подчиниться какому-нибудь мужчине, она не была бы Жорж Санд.

Глава шестая

Какое смятение, какое смятение! Еще десять лет назад она была молодой женщиной, полной надежд и стремлений; она думала, что любящие ее мужчины будут становиться такими, какими ей бы хотелось их видеть, что она сможет внушить им возвышенное и таинственное представление о любви, жившее в ней самой. Она была Стенио: та же неопытность и легковерие, то же пылкое и боязливое ожидание будущего. Испытав неудачу с Орельеном де Сез, так же как и с Казимиром Дюдеван, она решила, что все зло кроется в плохо устроенном обществе, в непреклонной суровости брака; и если бы свободные любовники отказались от мелочных предрассудков и устарелых законов, они могли бы осуществить свою мечту. Но и в этом ее постигло поражение. Свободная любовь так же обманула ее надежды, как и супружеская.

В провинции, раздраженная узостью интересов маленьких городков, она верила в мир поэзии, красноречия и учтивости; она воображала, что в Париже «изысканная жизнь, приветливое, элегантное, просвещенное общество и люди, наделенные некоторыми достоинствами, могут там быть приняты и обмениваться своими мыслями и чувствами». Она не знала, что гений всегда одинок и что не существует духовной иерархии, единогласно принятой лучшими из людей. Она принимала за поэтов всех, кто писал стихи. Два года жестокого опыта доказали ей, что большие люди — это еще не гиганты, «что мир полон диких животных и что нельзя сделать и шагу, чтобы не наступить на одно из них». Она искала выдающихся людей, а встречала людей жалких, трусливых и лицемерных. Она познала опасность искренности.

Люди не хотят, чтобы с них срывали покрывала и заставляли смеяться над той маской, которую они носят. «Если вы уже не способны любить, лгите или же так плотно закутайтесь в складки вашего покрывала, чтобы ни один взгляд не мог проникнуть сквозь него. То, что делают со своим телом развращенные старцы, делайте вы со своим сердцем; прячьте его под румянами и ложью; скройте с помощью хвастовства и бахвальства вашу дряхлость, которая делает вас недоверчивым, и утомленность жизнью, которая делает вас беспомощным. В особенности же никогда не сознавайтесь в старости вашего ума и никому не говорите возраста ваших мыслей…»

Летом 1833 года, усталая, измученная, с кровоточащими свежими ранами, мечущаяся «между ужасами самоубийства и вечным монастырским покоем», она действительно была Лелией, женщиной, жаждущей любви, достойной любви, но неспособной к смирению, без которого нет и любви. «Лелия, душа ваша холодна, как могильный камень!» — кричит она устами Стенио. И тем не менее…

И тем не менее в глубине своей души она хорошо знала, что девушка из английского монастыря, амазонка из Ноана, милосердная к несчастным, ищущая знаний, чистая и серьезная, еще жива. В Лелии были черты Манфреда и Лары. Но Байрон, даже если он изображает своего дьявольского героя, остается по-прежнему неисправимым кальвинистом и нежным любовником. Когда же Жорж Санд веселилась за обедом в обществе Ортанс Аллар и жадно слушала Мари Дорваль, она переставала быть Жорж Санд. Она обретала на один вечер молодость сердца и надежды Авроры Дюдеван. Тогда она думала об аллеях Ноана, о блеске звезд, об этой торжественной и величавой тишине, столь благоприятной для откровенных излияний, о друзьях-беррийцах, на руку которых она когда-нибудь обопрется, чтобы поведать им о пережитых жизненных бурях.

Проводив гостей, она оставалась одна в квартире на бережной Малакэ, рядом со спящей Соланж; в ее волнующейся душе после всех крушений и катастроф уцелело одно чувство — ее потребность верить в любовь, и, может быть, в любовь божественную.

Загрузка...