Die Leiden scheinen so, die Œdipus getragen, als wie ein armer Mann klagt, dasz ihm etwas fehle…
Сделалось прежде, чем было помыслено. Человек погиб до того, как его решили убить. И жизнь убийцы переменилась, все в ней приобрело другой смысл, возникло иное будущее, как будто текст переписали заново.
Зачем идти утром на службу? Чему служат конторские бумаги? Иной стала подоплека каждого шага. Общение с людьми затаило зерно абсурда. В любой фразе мерцал тайный смысл, все они стали маской, напоказ одетым платьем, способом затаиться. Слово утратило присущую ему природу, оно не сообщало, а скрывало.
Некоторые человеческие чувства явно устарели. Конечно, молниеносная смерть появилась не вчера, так же как стремление убийцы замаскироваться. Но что-то в нашей душе уже не соответствует ритму пеших и даже велосипедных прогулок. Привычка завтракать в Нью-Йорке и сейчас же возвращаться обратно отражает современную стремительность ума. При этом главное не скорость, а медлительность, с которой мы осознаем свершившуюся перемену: жизнь уподобилась счетной машине, человек получает готовый результат, прежде чем успевает выписать цифры и подвести черту.
Происходило же все в серо-бежевом городе, куда внезапно нагрянула весна, ошеломляя яркими красками, необъятным небесным сводом, синими тенями на улицах. Одежда показалась лишней, на авансцену вышли женщины, работяги сбросили грубые свитера, и в новой Кане Галилейской множились и множились парочки. Какие только огни не играли в глазах, в витринах, на крышах. Полыхали новые рекламы, бесстыдно ратуя за весну. Все до одного прохожие казались беззаботными туристами. Нет больше смысла таить от вас, что происходило все в Париже.
«И если я, — размышлял новоиспеченный убийца, — сам того не желая, а вернее, не успев пожелать, обмозговать, помучиться, — взял и убил… то, стало быть, это убийство непреднамеренное или вообще не убийство, а несчастный случай. Убийство по оплошности. Но в чем состояла моя оплошность? В том ли, что я зарядил револьвер, или в том, что не поставил его на предохранитель, что вытащил его, грозил им, уперев ствол в область сердца, или в чем-то совсем другом? Разве не должен существовать побудительный мотив для того, чтобы осуществилось преступление? Я ищу его и не нахожу, у меня на него просто не хватило времени. Конечно, постфактум, можно какой-нибудь придумать. Вообразить, нафантазировать. Однако у меня и постфактум не выходит, воображения, видно, маловато, редко, видно, детективы читал. Но главный-то ужас в том, что судьи наверняка до ушей напичканы всякими детективами и побудительные мотивы так и кишат у них в голове».
Крепыш с приятной, но неприметной наружностью, он перешагнул за тридцать. А в этом возрасте мужчина озабочен тем, чтобы каждый день доказывать свое мужское достоинство, иначе не заснет всю ночь. Вот и его занимал только этот предмет. И зачем вдруг было убивать незнакомого человека, да еще сразу после обеда, когда особенно неймется и можно без помех гулять по улицам и глазеть на хорошеньких девушек? Откуда же мне знать, если он не знает сам.
Несколько позже, когда о событии написали в газетах, у него появилась возможность довольно непринужденно обсуждать его с малознакомыми людьми, он стал высказывать предположения, взятые с потолка, — что-то вроде крючка, наживки: проверить, не клюнет ли рыбка на червячка, да и насколько леска крепка. Собеседники охотно вступали в разговор, высказывали свои мнения, сомнения, пожимали плечами от недоумения, словом, полным ходом репетировались будущие прения — встать, суд идет! Начал с гипотез правдоподобных и гладких — такие никого не возбуждали и не убеждали. Дальше — больше, пошли дерзкие и рискованные, с психологической подкладкой — на них-то люди оказались падки: «постойте-ка, тут что-то есть!» Но однажды убийца поговорил с человеком, чья молодость пришлась на предвоенное время, и на крючок поймали его самого. Собеседник его был банкиром, любившим чтение и свою смазливенькую подружку. В 1935 году, накануне Народного фронта, ему было лет двадцать. Все тогда увлекались Жидом. И вот он предположил, что речь в данном случае идет об убийстве без побудительного мотива, так сказать, бескорыстном. «Богатая мысль», — вежливо отозвался наш убийца. А про себя восхитился: кто еще, кроме золотого мешка, мог обрадоваться, что хоть в преступлении не замешана корысть?! По крайней мере, поначалу.
Что же до нашего убийцы, то ему исполнилось шесть лет, когда мы потерпели поражение, и, стало быть, одиннадцать, когда победили, восемнадцать ко времени битвы на равнине Дьен-Бьен-Фу, а в армию, отсрочив ее студенческими годами, он попал в 1959, едва-едва успев избежать Алжира. Он читал кое-что из Камю, ничего из Честера Хаймса[151] и лучше всего был знаком с Мики и Тэнтэном[152]. «Бескорыстное преступление» он трактовал то так, то этак, пока не раздобыл у галантерейщицы, которая приторговывала и книгами, «Плохо прикованного Прометея» и не изучил по «Подземельям Ватикана»[153] историю Амедея Флериссуара, уверившись наконец, что его случай не имеет ничего общего с преступлением юного Лафкадио. Потому что у Жида преступление, хоть и бескорыстное, продумано заранее, то есть, осуществляясь случайно, в ситуации, позволяющей ему считаться непредумышленным, оно было все-таки результатом философского предумышления и составляло необходимый элемент системы: убийство было, так сказать, готово, завернуто, положено в боковой карман и снабжено этикеткой: «бескорыстное». А раз так, делать нечего, приходилось его совершать. Впрочем, вернемся к началу нашей истории.
Итак, герой переходит площадь перед вокзалом Монпарнас — ее сотрясают отбойные молотки, вокруг все перегорожено красно-белым щитами, мостовая снята, под ней песок — и вдруг он видит идущую по тротуару, чуть дальше «Эльзасского пива», юную девушку в замшевых брюках с длинными, до пояса, светлыми волосами, со стянутыми ремешком книгами под мышкой и забывает на миг свое незавидное положение: покойника, брошенного посреди улицы, полицию, занятую фотосъемкой и обмерами, опросами и версиями, — и разглядывает только округлую шею и подрагивающую, пожалуй, несколько скороспелую, грудь. Будь ты хоть трижды опытным, а как заговорить с таким цветочком, сходу не сообразишь — это тебе не незнакомца грохнуть за здорово живешь. Он произносит про себя для пробы две-три любезных фразы — чистый девятнадцатый век. А тем временем шустрый двадцатого века блондинчик уводит малышку, тут же, со всем новомодным бесстыдством, обняв ее за плечи.
Чудные они, эти юнцы, не то что мы когда-то. Им лет по семнадцать, не больше. На улице как у себя дома. Она спросила: «С какой это стати ты нацепил темные очки?» Он их поправил, убедившись, что они на месте, и с важным видом произнес: «Сама не видишь?.. Особый шик…»
А что, если и мне надеть черные очки? Спрятать глаза, да и мысли? Но, с другой стороны, без очков я не вызываю подозрений, а так любой решит: он хочет Что-то скрыть. Ну вот, вы скажете, то хочет, то, подумавши, откажется. Если бы, скажете вы, он так же вдумчиво отнесся к тому бедняге, как к очкам… Но то-то и оно: бедняга послужил уроком, которым я воспользовался в случае с очками. Глядя людям в лицо открыто и прямо, куда легче врать. То есть не то что легче врать, мне это так и так нетрудно, а легче поверить, когда глаза не прячут за дымчатыми стеклами, — успех лжи обеспечивают не только слова, но и невинный вид и честный, ясный взгляд.
Тут убийца встревожился. Он же еще не читал газет. Он не знает, как выглядит его преступление со стороны: заурядный ночной грабеж, налет бродяги, драма любви и ревности, профессиональные разборки?.. Все случилось так быстро. Убиваешь и не знаешь, что делаешь, как классифицируют твои действия потом, без тебя. Что, в общем, досадно. Общепринятая версия требует особой манеры поведения. Чтобы свести эту версию на нет, не дать ей в себе укорениться.
Все произошло так внезапно, действия были настолько машинальны, что убийца почувствовал себя убийцей не перед жертвой, а вдалеке от нее, убежав, запутав следы, и теперь никакими силами не мог восстановить обстоятельств: обстановки, точного места, где произошло убийство. Не мог представить себе покойника. И уж тем более вспомнить его живым. Кем он был? До чего же неловко не знать, кого ты убил.
Не знать почему — еще куда ни шло. Теперь это уже, в общем, безразлично. Но где?.. Он смутно видел какие-то дома, улицу со множеством магазинчиков: обувь, готовое платье, дешевая распродажа тканей, усталая толпа, прохожие с сумками, продавцы, расхваливающие товар. Нет, это все было до. Может, стычка произошла у стойки кафе, где он пил лимонад? Тут кое-что уже видится совершенно отчетливо, затычка бутылки, например, пробкой ее не назовешь, металлическая, с резными краями, — крышка, вот именно — крышка, которая отскочила. Нет, все же нет. Там он и словом ни с кем не перемолвился: у стойки гомонили грузчики, не с ними же болтать. И не с мальчишками-итальянцами, которые над чем-то хохотали.
Не помнить лица человека, которого убил, — все равно что пьяным зачать ребенка. Он пойдет по жизни твоим портретом, словно спрашивая окружающих: я вам никого не напоминаю?
Улочка, идущая под гору, старые дома, тротуар со ступеньками. Прохожих мало, и все-таки не настолько, чтобы прямо у них на глазах взять да и убить. Кажется, я даже припоминаю слева арку, что-то вроде ворот, откуда когда-то выезжали кареты, и выгороженную на первом этаже привратницкую с окном в подворотню, а может, в подворотню смотрит антресоль какой-то лавчонки? В глубине — круглый двор и еще арки. Но все произошло не во дворе. Во двор я не заходил. Брел вдоль почерневших фасадов. Долго им еще дожидаться чистки!
Не просто было найти себя в газетах, то есть найти своего покойника. Наконец Эдип — для удобства мы будем называть нашего героя Эдипом, хотя он не спал со своей матерью и не убивал своего отца (— Вы уверены? А может, как раз своего отца он и убил? — Не говорите чушь!) — вроде бы признал одну жертву своей и два или даже три дня жадно прочитывал всю прессу, в особенности вечернюю; душа и совесть его обрели покой: неизвестный получил имя, статус, биографию. Сам он, конечно, никогда бы не додумался, что покойный был югослав. Хотя почему бы и нет? Югослава можно убить точно так же, как любого другого. Эдип готов был уже совершить глупость и отправиться на место преступления собственной персоной, так ему не терпелось восстановить окружающую обстановку, тем более что название улицы, на которой нашли труп, было ему незнакомо. Ну и что? Разве всегда смотришь, как называется улица, по которой идешь… да, но он не просто шел, он там убил человека… Оно, конечно, но… Лично он не посмотрел. И тут — на тебе! — признание какой-то студенточки: ей, видите ли, гадалка нагадала, что любовник собирается ее бросить… Э-э, да девица не в себе, что она несет! А недурна, судя по фотографии.
И мне пришлось искать другого покойника. Опять пересматривать газеты за все прошлые дни. Недаром я споткнулся на названии улицы — Сюрмелэн, она же где-то в двадцатом округе, а я вылез из такси на набережной у моста и ехал не так долго — двадцатый не подходит. По времени не получается. Оставался единственный подходящий покойник, его задушили, и руки душителя были, как у гориллы, написано в «Паризьен». Вечно эти журналисты преувеличивают. Глядите сами: руки как руки, при чем тут горилла! Хотя мне-то казалось, что я приставлял револьвер туда, где должно быть сердце, но у гадалки я точно не был, да и револьвера у меня нет. Как же все-таки это случилось? Может, я и впрямь его придушил, югослава-то моего? Да нет, я все перепутал: югослава убила студентка, и к гадалке ходила она.
Правда, я иногда действительно задумывался, каково это задушить человека: сомкнуть руки на шее и давить. Так что, может, и не вранье, что я своего голубчика, — когда мне в голову залетело, то есть еще прежде чем успело залететь, — схватил за горло. Тогда понятно, почему нет револьвера. Револьвер-то меня и смущал больше всего: никак я не мог вспомнить, каким образом от него избавился… В общем, видимо, так и есть… Я душитель.
Ночью я ложился на спину, выпрастывал из-под одеяла руки и пробовал, а вернее, повторял сдавливающее движение. Никогда не замечал, чтобы руки у меня были такие уж большие и сильные, похожие на горилльи. Большие пальцы, значит, на адамовом яблоке. Остальные уперлись в затылок и чувствуют колкость коротко остриженных волос… Вот в таком положении и была моя жертва. Повезло мне, что он букмекер, искать стали среди завсегдатаев. А я в жизни на скачках не играл. Будто догадывался. Алиби заранее готовил.
Но разуваться на людях меня не заставишь — нескромный глаз подметит раны на ногах… сразу обратят внимание на имя «Эдип», начнут выяснять, не проходил ли я через тот роковой для убитого перекресток: Frondifera sanctæ nemore Castiliae petens… вся штука в том, что греческого я не знаю, потому Софокла не читал, а историю Лая, скотины отца, который меня бросил, знаю от Сенеки… «и, придя к священным рощам ключа Кастальского», calcavil artis abitum dunnis iter… «он шел дорогой меж густых терновников», trigemina qua se spargit in campos via, «где три пути среди полей расходятся»[154]. Но точно вам говорю: отца я не убивал, не я его убил, говорю же, если точно его убили на третьей от перекрестка дороге, которая спускается в долину и пересекает быстроводную Элейскую реку, скованную льдом… ЧуднАя история! Выходит, все должно было случиться на мосту через Сену? Вижу, будто там стоял. Этот самый Лай на велике едет с левого берега, красный свет, он приостанавливается, одна нога на педали, другая на земле, держится за руль и чуть наклоняется набок, а тут я иду… не замечаю, что ему уже зажегся зеленый, он орет и отпихивает меня плечом. Пень такой! Думает, раз он старше, так ему все позволено. А я как врежу ему дубинкой!.. Значит, я его не задушил! Это было на перекрестке, где дорога разделяется на три, только скажите, к какому из мостов сходятся три улицы сразу? И если Сена покрыта льдом, значит, зима в разгаре? Насколько я знаю, Элейская река с 1939 года вообще ни разу не замерзала, так что все обвинение не выдерживает критики. Сейчас-то март месяц… Мало того что нет ни места преступления, ни тела, ни мотива, ни оружия, но даже и даты нет! Господа судьи будут вынуждены признать…
Размышления Эдипа прервала служанка, которая принесла ему завтрак в постель. То была главная роскошь в жизни Эдипа. Завтрак и газеты. Букмекера задушил фотограф, которому тот продал марку Маврикия за бешеные деньги. Правдоподобия ни на грош, но фотограф тоже признался. Что они все признаются в таких нелепостях! Черт возьми, пролил кофе на чистую простыню, только вчера поменяли… Правда, его, Эдиповы, руки вовсе не так велики, как пишут в газетах, а у букмекера, говорят, шея была бычья. Ага, вот новенький: в подвале обнаружили труп недельной давности… так-так, на этот раз все как по маслу: три пули в сердце из пистолета, приставленного прямо к пиджаку, между третьим и четвертым ребром слева, потом его, видимо, втолкнули в подвальное окно на улице Франсуа-Мирон… Эдип ринулся на означенную улицу, взяв такси. Не станут же полицейские ищейки проверять каждого, кто проезжает в такси по улице Франсуа-Мирон… Во всяком случае, тротуар на этой улице высокий, а сама она поднимается вверх от улицы Риволи, потом несколько ступенек и дом с широкими воротами — да вот же он!
Откуда убийца раздобыл револьвер и как потом от него избавился? В конце концов, это уж точно дело следователей, а не его. Он свое дело сделал — укокошил. Не ему же еще и доказывать, что он убийца. Разумеется, оружия у него нет, нет мотива преступления, но есть труп, это главное. С другой стороны, по улочке с магазинами до набережной рукой подать… А он, чтобы добраться до набережной, зачем-то взял такси, это странно? Впрочем, на какой набережной он тогда вышел? Может, на левом берегу Элейской реки? Так бывает: называешь шоферу адрес, а по дороге говоришь: остановите-ка здесь, тут у меня живет приятель, загляну, пожалуй, к нему, если он не уехал за город…
Маловероятно другое: чтобы можно было средь бела дня затолкать тело в подвальное окошко?.. Но это ведь журналисты так пишут, я им верить не обязан. Ну а как же дом с высокой аркой, круглый двор?.. Нет, преступление совершилось не там, потому что туда я не заходил. Эх, жаль того югослава! О трупе с улицы Франсуа-Мирон ничего ведь неизвестно, кроме того что на нем пуловер, купленный в Марселе. А может, он тоже югослав?
Эдип жил в самом начале улицы Мартир, если идти снизу вверх, по правую руку, в очень странном доме: такое жилище можно только унаследовать, но это предполагает наличие у него какого-нибудь дядюшки, а мне, никогда и ни от кого не получавшему наследства, так же трудно вообразить себе подобное перетекание материальных благ, как Эдипу — свою жертву. Поэтому мы предпочтем версию о подружке, не любившей ни гостиниц, ни свиданий у себя дома, которая устроила так, чтобы один ее знакомый — скажем, американец, — возвращаясь на родину, оставил свою, с позволения сказать, квартиру Эдипу с неопределенным условием предоставить ее в распоряжение настоящего владельца, если года через два или три тот пожелает навестить Париж. Версия эта позволяет объяснить отсутствие каких бы то ни было удобств, которые сделали бы Эдипову конуру мало-мальски жилой. А дурацкие блюдечки, вроде тех, что бывают в пароходных ресторанах, — не сам же Эдип их покупал, наверняка получил вместе с квартирой.
Дом был бесконечно уродлив, жалок и грязен: лавчонки внизу загромождали низкую подворотню коробками и прочим хламом, тут же стояли пустые, а иногда и полные мусорные ящики, притулились чьи-то велосипеды, тележка слесаря-водопроводчика, валялись лопаты и заступы, громоздилась куча песка, пристроились детская коляска и торговец подержанными книгами, сбывающий всякую муть: старые справочники, тома медицинского «Лярусса», письмовники, потрепанные детективы, руководства, как преуспеть в жизни, удачно выйти замуж, выучить японский за пять уроков, освоить дзю-до за двадцать три, быстро накачать мускулы, сделаться чемпионом по теннису, а также «Кама-сутру» в роскошном супере. На стене красовались бумажки с противоречивыми указаниями, где искать консьержку, объявлениями о визитах инспектора-газовщика и трубочиста, сроках оплаты и так далее.
За подворотней — двор, который мог бы стать колодцем, но не стал благодаря благородству дома слева, чью стену завершала витая ограда, а за ней находилось подобие сада, так что с уровня примерно четвертого этажа вам кивали из-за нее изрядно запыленные деревья. Во дворе теснились разные сараюшки, в одном звонко бил молоток по железной кадушке, во втором — первому под пару — хранились сокровища антиквара, которыми старичок старьевщик торговал на Блошином рынке. Чему служил третий, в сторонке, — никто не знал. А от входа по правую руку всякий видел престранную штуку: две тумбы, а между ними на возвышении — строение (это и было жилище Эдипа); выглядело оно кое-как, но консьержка звала его «частный особняк».
Прошу заметить, что уже в подворотне становилось ясно: наш герой живет именно здесь. На облупленной стене слева столько почтовых ящиков висело, что думалось — не расквартирован ли тут целый полк, а ящик Эдипа, когда-то выкрашенный небесно-голубой краской, пристроился на диво — под самым сводом. Для того чтобы до него дотянуться, нужно было взгромоздиться на тумбу, стоявшую около лестницы «А». Почтальон по доброте душевной, а может надеясь на приз за добросовестное распространение рекламы, влезал на нее каждый день ровно в половине девятого. Зато, оказавшись напротив ящика, точно знал, с кем имеет дело, поскольку хозяин не поскупился на медную табличку, мало того, собственноручно начищал ее до зеркального блеска специальной пастой, чтобы можно было прочесть его имя — не Эдип, конечно, — другое, настоящее. Но вернемся во двор.
«Частный особняк» состоял из двух частей: низа и верха, которые знать друг друга не желали, только наружная лестница их соединяла. Низ был занят кухней, душевой, как стали в наши дни именовать ванную, где не осталось места для ванны, даже самой маленькой, сидячей, нет, нет, избави Бог, мы не допустим в нашу историю еще и убийства Марата, хватит того что в дом героя проникла некая девица, уж не Шарлотта ли Корде? Внизу были и удобства на турецкий лад. Верх состоял из двух комнатенок в глубине и балкончика перед ними. Балкончик давал возможность лицам с богатым воображением полюбоваться воспоминаниями о бересклете или каком-то другом кусте, некогда зеленевшем в некогда зеленом ящике. Огорчало, что в особняк никогда не заглядывало солнце: поутру оно освещало стену дома напротив, касаясь первыми лучами окон третьего этажа. Окна же особняка глядели на улицу Мартир, на север, даже на северо-запад, потому что особняк слегка покосился, но еще не настолько, чтобы любоваться закатом. Эдип обставил свои апартаменты садовыми стульями голубого и оранжевого цвета, соломенными, покрытыми лаком в стиле 1923 года — ни раньше, ни позже, Эдип любил точность. Главная гордость хозяина — кресло-качалка и произведение искусства — картина над кроватью в спальне, чтобы не сказать в алькове, шестикратно увеличенный «Эдип и Сфинкс» Гюстава Моро. Разумеется, черно-белый. И всюду валяется пепел. В гостиной — как пышно выражается Эдип — кирпичный камин с медной газовой горелкой под фальшивыми поленьями в красных асбестовых фестонах.
Девица села, закурила сигарету, собрала рассыпанную на столе колоду карт, перетасовала и принялась гадать. Она была все в тех же замшевых брюках, книги, стянутые ремешком, лежали рядом, а пшеничные волосы закрывали теперь пикового валета и семерку бубен.
— Что это за блондин-коротышка? — начал Эдип. — Кто он такой?
Она считала, переворачивая карты: одна, две, три, четыре, одна, две, три, четыре… и рассеянно переспросила:
— Какой коротышка?
— Ну, тот блондинчик, — отозвался Эдип, — что подошел к тебе у вокзала Монпарнас…
— Свидание. Раз, два, три, четыре, свидание… казенный дом… Хлопоты… Никакого блондинчика, высокий брюнет…
— А в наших краях вы часто бываете?
Она пожала плечами и кивнула в сторону окна: «Я вон там живу…»
Там? Где там? За стеной? В соседнем доме? С садом? Ну и ну! Дева сада! Я всегда знал, что сад посреди Парижа — место, необычное, и конечно, у сада должна быть дева… И вам не нужно быть там неотлучно? Вам позволяют гулять по городу?..
— Так — что за коротышка-блондинчик? — спросила она. — Блондинов пруд пруди.
— В черных очках!
— Понятия не имею… Вы странный тип: приглашаете к себе домой даму, чтобы поговорить о каком-то коротышке-блондине!.. Что, интересно знать, означают эти трефы…
В общем, о коротышке-блондине они больше не говорили. Она спросила: «А ветчинки у тебя не найдется? Я после этого дела всегда есть хочу, умираю». Ветчины не было, он кубарем скатился вниз: шлепанцы на босу ногу, зеленый халат в черный горошек, — и принес банку тунца в масле, открывалку и две бутылочки «Швепса». «Холодненький, — сказала она одобрительно, — у тебя что, и холодильник есть?» — «Маленький, на аккумуляторе, но морозит здорово». — «А кетчупа нет?» «Есть, но внизу». — «Ну так сбегай…» Он снова спустился. Она состроила гримаску: «Это, по-твоему, кетчуп? По-моему, просто томат». И сообщила свое впечатление от его жилища: «На твоем месте, миленький, я бы долго искать не стала — идеальное место для убийства».
Он так и подпрыгнул. Откуда она знает? Но вслух того, что подумал, не спросил, потому что слова у него всегда обгоняли мысли, и он уже успел серьезно заявить: «А я предпочитаю убивать в другом!»
Кстати, наша Шарлотта звалась Иокастой, но это ничего не значит. Какой тут инцест — он слишком молод, чтобы быть ее папой.
— Можно узнать, в каком?
В том-то и дело. То-то и беда, что никак не узнаешь. Уж я гадал, гадал… «Ты газеты читала?.. убийство на улице Франсуа-Мирон? Я сначала подумал: подходит. Только на той улице, где я был, подвальные окошки маловаты, просто так труп не втолкнешь, надо пихать со всех сил, времени бы ушло порядочно…» — «Брось заливать». — «Воды у меня тут нет, заливать нечем, ты лучше слушай, я дело говорю: чтобы втащить жмурика, пришлось бы…» — «Ой, интересно-то как!» Иокаста была точь-в-точь Сфинкс, или Сфинкса, ведь он, как известно, не «он», а «она» — с женской грудью. «Это твое имечко… мне от него не по себе — напоминает маму… Конечно, есть еще «Шарлотта», но это тоже неспокойно, придется следить за ножами. И вообще — из другой оперы. «Что, если ты будешь Филомелой?» Ну да, вместо Иокасты. В энциклопедии сказано, что Филомела была жертвой насилия со стороны своего шурина, царя Фракии Терея, который для того, чтобы она не рассказала о надругательстве, отрезал ей язык и держал ее взаперти. — «Ты хочешь отрезать мне язык?» — «Дурочка, я же не твой шурин!» В общем, ей все равно, Филомела так Филомела. Телефон. «Ты не снимаешь трубку?» Звонит упорно. Дзинь, дзинь, дзинь. Я говорю: дзинь-дзинь, потому что французский язык не умеет изображать телефон. Да пусть его! Замолчит рано или поздно. — А если что-нибудь срочное? — Какая правильная нашлась! — Ну, как хочешь, дело твое.
— Я-то, видишь ли, знаю, кто звонит. Одно из двух: либо из конторы справляются, почему меня не было. Либо полиция что-то пронюхала. В обоих случаях мне это ни к чему.
— Слушай, Эдди, можно тебя так звать? Эдип — это как-то не очень… Я что-то не пойму. Ты все говоришь: контора, контора… а сам туда не ходишь. Они тебя за дверь не выставят?
— В конторе народ понимающий. Особенно шеф. Он думает, что я поэт.
— Неужели ты пишешь стихи?
— Ну вот еще! Просто делаю вид.
— Почитай что-нибудь, не ломайся!
Телефон. — Видишь? Уж лучше подойти. Если это полиция, ей тем более покажется подозрительным. — Пожалуй, ты права. Не успел. Гудок. А ты мне так и не ответила насчет того блондина-коротышки… — Да что за блондин? — Перед вокзалом Монпарнас. — Тоже мне адрес! — Ну на площади 18 июня. — Она так называется — площадь 18 июня? Первый раз слышу! А что произошло 18 июня? — Не знаю, я был еще маленький. — Но кто-то же должен знать! — Конечно, попадаются такие чудаки, но как насчет блондина? — Кто бы это мог быть? Ума не приложу. Разве что Софокл? «Это что, намек?» — спросил Эдип. — Да нет, это поэт, очень мрачный, его еще играют в НТП[155] — Я тебе о коротышке-блондине, а ты… ну, если не Софокл, тогда не знаю, а ты его пьесу смотрел? «Да я, — ответил Эдип, — кроме «Тэнтэна» как-то, знаешь…» «Постеснялся бы говорить, — сказала Филомела. — В твоем-то возрасте… как недоразвитый». — Ах, недоразвитый? Посмотрим, кто тут недоразвитый!.. — Эй, Эдди, погоди, не заводись по новой! Нечаянно он столкнул со стола стопку стянутых ремешком книг. — Прости, я с книгами, как видишь, не в ладах. Какое совпадение однако!..
Он поднял книгу, которая как нарочно называлась… нет, не «Эдип в Колоне», как вы подумали, а «Убийство как вид искусства». Филомела не просекла: «Совпадение? Какое?» — «Ну как же, а тип, которого я убил?» — «A-а, своего отца…» — сказала она. — А как ты узнал, что это твой отец, ты же подкидыш?» — «Не подкидыш, а найденыш, будь, малютка, повежливее с моей матушкой. Поверь мне — в жизни пригодится. Как, говоришь, узнал отца? Ну, я же помню. А кто тебе сказал, что это мой отец?» — «Да ты же и сказал». — «Я ничего не говорил, это, наверно, твой Софокл. Да нет, не тот Софокл, а тот, другой, блондинчик-коротышка… Софокла я вообще-то не того. А Сенека, так тот был испанец, и уж наверняка жгучий брюнет». — «Сенека? — спросила она. — Это еще кто такой?» Эдип прикусил язык: вырвалось у него про Сенеку. Приготовился что-то промямлить. Но тут — телефон. «Алло! Нет, мсье, здесь нет никакого отца! Как-как? Ламартин? Это Колон-00, не помню дальше. Проверьте по новому справочнику!»
— А все-таки, — спросила Филомела, — сколько тебе лет?
— Что за мания у нынешних девиц интересоваться возрастом мужчины. Ведь сказано тебе: я перешагнул за тридцать…
Для большей наглядности он прижал руки к телу и высоко поднял сперва одну ногу, потом другую.
— Шаг серьезный, — отозвалась Филомела. — Займусь-ка я твоим образованием. Для начала принесу Рембо и Саган.
— Рембо — это здорово, — мечтательно произнес Эдип, — он что-то вроде Виктора Гюго, да? Это я потяну, тут и остановиться можно, где хочешь, как в комиксах. А вот Саган нет. Я уже пробовал. Это для меня сложновато…
То, что малютка обронила мимоходом, засело у него в голове. Его и в самом деле могут выставить с работы. Хорош же я буду. Завтра схожу, как раз конец месяца. Может, там уже побывала полиция, наведывалась, интересовалась, а ей ответили: мсье Эдип… — в разговоре с полицией Эдди его называть не станут, — не приходил числа с семнадцатого или восемнадцатого марта — так ведь, Фернанда? Фернанда — это секретарша шефа. А вы что подумали? Ничего подобного. Секретарша шефа — святое. А полиция им: так с семнадцатого или с восемнадцатого? Не спешите, проверьте хорошенько: кажется, разница невелика, один день, а последствия могут быть самые серьезные! — Но я своих сослуживцев знаю, мне не подгадят, они славные ребята. Один поспешно скажет: «с семнадцатого»… — а другой, смекнув, возразит: «да ты что, конечно, с восемнадцатого — это точно!» Лишь бы не вмешался шеф, — этот может дать маху.
Когда Эдип появился в своей конторе, ему обрадовались как родному — Эдип! Мсье Эдип! Пришел мсье Эдип! А мы уж думали, не свинка ли у вас… а то сейчас многие болеют. Фернанда так волновалась: в вашем возрасте свинка — это может быть очень серьезно… Ну, а я, — это уже вмешался главный бухгалтер, — я не поверил, свинка — это на вас не похоже. Другое дело — какие-нибудь гнусные рожи, шантрапа в черных куртках, развелось их нынче… А чем вам, мсье Голюшовский, не угодили черные куртки? Я, мадемуазель Мари, отлично знаю, вас все всегда раздражает, что бы я ни делал, однако есть же пределы… Кто говорил о черных куртках? Позвольте-позвольте, мсье Голюшовский! — приторным голоском, — вы же и говорили… Кто? Я? О ком! О черных куртках? Что-то не помню. Ну, да это ничего не меняет… Я только хотел сказать, по нынешним временам лучше на улицу лишний раз не выползать. Того и гляди что-нибудь случится. А вы, мсье Эдип, могли бы и проявиться, позвонили бы — предупредили, а То вон Фернанда волнуется, как бы вас не прирезали на улице. — Полно вам, мсье Голюшовский! — зарделась как маков цвет Фернанда. — Конечно, мне покоя нет! Как подумаю об убийстве восемнадцатого марта!..
О каком из убийств восемнадцатого марта, их же было несколько? Фернанда имеет в виду то, которое так окрестили в газетах: «убийство 18 марта». Да нет, Фернанда, вы путаете с 18 июня. Я знаю, что говорю: убийство 18 марта было совершено убийцей 18 марта. Эдип помалкивал, тема была щекотливой. Речь шла о происшествии на улице Франсуа-Мирон. «И как раз в этот день вы, мсье Эдип, исчезли! Не надо — семнадцатого вы приходили, меня не собьешь!» Та-ак, вот это уже плохо. Придется дня два-три посидеть и повозиться с бумажками, сбить их с толку, запутать в датах, а там пройдет время, все уляжется, свинка — отличная идея.
— Убийца 18 марта, — продолжала Фернанда, — проталкивал свою жертву в подвальное окно, а прохожие так ничего и не поняли, он заслонял от них бедняжку, а доставщик роялей…
— Однако, — сказал Эдип, — вы на диво осведомлены, мадемуазель Фернанда!
— Ну еще бы! Я же думала, что это вы.
— Кто? Доставщик?
— Вечно вы шутите, мсье Эдип. Ну разумеется, не доставщик и не убийца. А… — Она показала руками, как пихают тюк в подвальное окошко.
— А почему же не убийца, мадемуазель Фернанда? — осведомился Эдип вкрадчиво. — Пока вы все сидели здесь…
— Я же не выдумала — говорю, значит, знаю. Видел убийцу только доставщик и, если бы понял, что это убийца, скрутил бы его мигом, доставщик — мужчина видный, силач, но он не понял, подумал: суют мешок с картошкой.
Тут Голюшовский тихонечко захихикал — ох, уж этот мешок с картошкой, сколько раз я о нем уже слышал…
— Ну и что? Говорить «с моркошкой», лишь бы вам угодить, мсье Голюшовский!? Ну вот, а доставщик…
— Мадемуазель Фернанда, — сказал Голюшовский, — вы нам еще не сказали: куда ваш доставщик девал рояли?
Все прямо со смеху помирали. Кроме Эдипа. Наконец из речей Фернанды стало ясно, что этот рояльщик доставил полиции ценнейшие сведения, неоценимые! Когда «убийца 18 марта», кончив дело, обернулся, отправив сверток в подвал, он, естественно, отер пот со лба и сказал… догадайтесь, что он сказал, мсье Эдип!
— Глупо, мадемуазель Фернанда, как это можно догадаться… Откуда ему, по-вашему, знать?
— Не перебивайте, — сказала Фернанда и из алой сделалась белой, а потом пошла красными пятнами, — я спросила мсье Эдипа просто так, для разговора. Потому что, конечно, ему ни за что не догадаться. Вечно вы, мсье Голюшовский, вечно! Так вот, «убийца 18 марта» вытер лоб и сказал одно только слово, одно-единственное, но какое! Он сказал: «Тэнтэн»!
— «Тэнтэн», — повторил Эдип. — Вы не путаете, мадемуазель Фернанда?
— «Тэнтэн»! Верно, как то, что я вас вижу! Понимаете, это наводит на след! Да еще постукал себя пальцем по подбородку.
Мадемуазель Фернанда, хоть и дылда, но на вид ничего, хорошенькая, только бы очков не снимала. Тьфу ты, опять сняла! К тому же она секретарша шефа. Отозвать ее в сторонку — подумают невесть что… И все же. Откуда это она все знает? Мадемуазель Фернанда! Вы не могли бы мне помочь? Я что-то запутался в карточках.
Мадемуазель Фернанда все ему рассказала! Конечно, ей до убийства 18 марта и дела нет, до лампочки, в общем. Ну а если вдруг убили Эдипа?! Ах, вот оно в чем дело… Ну да, вот она и отправилась в полицию. Как в полицию? Ну конечно, в полицию. Меня прямо бросило в жар, дорогая. Может, окно открыть, мсье Эдип? Ничего, это пройдет. С вам хоть вежливо разговаривали в этой вашей полиции? Необыкновенно вежливо. Я сказала им, видите ли, только это строго между нами, может, это не имеет никакого отношения, но один наш коллега, мсье Эдип… исчез… конечно, может, ему в конторе тяжко или, может быть, завелась подружка… вы уж меня извините, но я так сказала… Конечно, может, завтра-послезавтра он появится, но сейчас мы все волнуемся, придумали в утешение, что он мог свалиться со свинкой, но мне не верится, хотя уж лучше бы свинка… Словом, я попросила разрешения взглянуть На труп — вдруг опознаю… а нет, то и не о чем говорить. Господа полицейские прекрасно меня поняли. Сказали: отлично, пройдите и взгляните, правда, ваш коллега, если только это он, не слишком-то аппетитен, но поскольку его положили в морозильник… Ах, мсье Эдип, в каком я была состоянии! Я не знала, хватит ли мне мужества увидеть вас в таком плачевном виде? Я прихватила с собой флакон с солью. В наши времена ею почти не пользуются, но, согласитесь, и случай был особенный. Видите ли, если бы там оказались вы, я бы вас не пережила… Ну, сутки после похорон, не больше…
— Да что вы, мадемуазель Фернанда, да полно!
Она сморкалась, не хотела, чтобы заметили, что она плачет. Повздыхала — и вдруг с широкой улыбкой: но это были не вы! Покойник оказался упитанным, сдобным мужчиной, чуть выше вас ростом, слегка смахивающий, знаете ли, на кота. Отличить его от кого-нибудь более или менее на него похожего было бы затруднительно, уж очень он уже того… понимаете? Но это не вы, совсем не вы, так что не волнуйтесь. Полицейские приуныли, они-то думали, дело в шляпе, но на всякий случай взяли ваш адрес и мой тоже, на случай, если вдруг отыщут вас где-нибудь в сточной клоаке… или еще где-нибудь.
— Взяли мой адрес? Полиция? Не слишком ли вы поторопились, мадемуазель? Могли бы, прямо скажем, набраться терпения, подождать денек-другой или в крайнем случае взять да и позвонить мне: Колон-ноль-ноль, так и так…
— Как, неужели Колон? А мне казалось, Ламартин… но вы же исчезли, какой же смысл искать вас дома!
— Логично, но все же сразу бежать в полицию… Да не плачьте, мадемуазель Фернанда, это я так.
Но у него в голове эта идея засела крепко. Разузнать бы побольше о… не об убийце, конечно — про себя он и сам все знает, — а о жертве. Дурища Фернанда! Надо же додуматься сообщить его адрес полиции! С другой стороны, откуда ей знать? Выйдя из конторы, он пошел куда глаза глядят, сосредоточенно размышляя. Поглядеть бы на жертву — уже немало. Там и побудительный мотив, глядишь, найдется… Пусть попорченное, может быть, но лицо покойника ему что-то напомнит. Фернанда не так глупа. Надо было ее расспросить, к кому именно обратиться в префектуре, а то будут посылать из кабинета в кабинет. Заметьте, не побывай там Фернанда, он бы не рискнул соваться на эту галеру… Побоялся бы внушить подозрение, привлечь внимание, но теперь, коль скоро таких много… Дорожка протоптана — была не была! Для полиции он состряпал складную историйку: дело частное, ничего определенного, близкий друг, внезапно исчез, жена считает: его подцепила шлюшка, а он уверен, что нет, он своего друга знает, тот не склонен к таким приключениям… поэтому он и подозревает… пугать бедняжку не хочется, но на всякий случай он пришел проверить… убедиться и все… Если это не его друг, то и ладно.
Зрелище было впечатляющее. Холодильники, они больше для швепса подходят… Ему бы просто сказать: нет, это не мой друг. Это было бы самое правильное. Пришел-то он не для того, чтобы опознать тело, а чтобы воплотить, — вот именно, — воплотить — то, что произошло. Сугубо личная надобность. И если бы он просто-напросто… но его опять обуял бес, понесло, одним словом. Зачем-то он озадаченно сморщил нос. Полицейский спросил: «Ну, он или не он?» Разум подсказывал: стоп… сматывай удочки! Но он почувствовал, как сами собой поднимаются плечи, сдвигаются брови, а рот кривится в гримасу. Полицейский: «Значит, возможно, он?» Эдип услышал свой голос, как будто говорил кто-то другой: «Не может быть… это было бы ужасно, бедная женщина… просто ужасно…»
— Так он это или не он?
— Гм…
— Значит, он?
— Нет, утверждать не могу.
— Но вы его узнаёте… узнаёте?
— Видите ли… Кажется, что хорошо человека знаешь. Но я всегда его видел одетым… А так — все какое-то не такое… Трудно было представить все эти детали… волоски… Вы ведь замечали: голый человек — совсем другой?
Инспектор поперхнулся. Голый? Ах, вот оно что! Вот вы за-чем! Ну, знаете! Вот ведь гнусь! Взять бы да посадить за оскорбление нравственности, да возиться некогда… считай, что тебе повезло, и вали отсюда, да побыстрее!
За кого он принял Эдипа? Такое с ним, право слово, в первый раз. Он уже и рад свалить побыстрее, но на выходе его остановили. Уладить формальности. Что там еще? Адрес. Неприятно, но что поделаешь! Так и так, он у них уже есть. Пусть пишут еще раз — хуже не будет. Даже наоборот: это доказывает, что, во-первых, он не исчез, во-вторых, раз явился сам, значит, не опасается, а в-третьих… в-четвертых и в-пятых — изобрету хоть сотню доводов, один другого убедительней.
Только Эдип успел вернуться на улицу Мартир, как пришла Филомела с большой продуктовой сумкой и маленьким братцем Джонни (по-настоящему его звали Шарль, но он терпеть не мог это имя), братцу лет одиннадцать, личико у него скучающее, вежливость удручающая. Филомела принесла «Озарения» Рембо, издание начала века, в двенадцатую долю листа. Внизу завезли товар антиквару, загромоздили весь двор, столики в стиле Регентства, лампы «метро» и «ретро», Венеры на все размеры. «До чего теперь в моде, — сказала Филомела, — Венеры Милосские и все японское». Эдип думал о другом и про себя негодовал: для чего она привела с собой мальчишку?
— Для чего ты привела с собой малыша, Фил? Мы же не сможем поговорить…
Разговор шел в спальне, но у малыша был тонкий слух. «Ну-у, — сказал Шарль, в смысле Джонни, — обо мне вы не беспокойтесь, я тут «Тэнтэн» нашел и сумку покараулю. Я же привык, мсье! Вы что думаете, вы у нее первый?» Гадкий какой мальчишка! Они прикрыли за собой дверь. Вдвоем за дверью было тесно, и они легли, чтобы стало побольше места. «У тебя тут в самом деле классно, только тесновато для грудастых». Эдип рассказал о своем визите, о типе, которого видел. В ответ Филомела скорчила гримасу: «Терпеть не могу мороженого мяса!» И тут же смекнула, вспомнила, что он городил накануне, все сопоставила и шепнула на ушко: «Значит, это не твой отец!» Эдди так и прыснул в подушку.
Филомела встала, надела брюки, сморщила носик, — всем носикам носик, я еще не говорил, что ее носик сделал бы честь любому классику? — а потом говорила и говорила без конца. Пересказывать все — вышло бы слишком долго, а вкратце суть сводилась к следующему: поскольку Эдип — «убийца 18 марта», сюда непременно нагрянет полиция — приведет ее совпадение… Какое еще совпадение? — Ну как же? Сначала появилась Фернанда, искала его, дала его адрес, потом и он сам… в общем, нельзя терять ни минуты, главное, чтобы его не сцапали. А то начнут выкручивать пальцы на ногах, подключать ток к яичкам, так что наговоришь на себя невесть чего, они подсуетятся, а там уж будет поздно разбираться. Короче, Филомела предложила спрятать Эдипа в недрах собственного семейства. — Спятила, что ли? — Не знаешь — молчи, а я, раз говорю, значит знаю. У нас все как Джонни, каждый уткнется в свое, он — в своего «Тэнтэна», мама — в телик, у папы цифры, у Мари-Амели — трое детей, так что ей не до чего, а что касается шурина…
— У тебя есть шурин?
— Ты про фракийского царя Тирея?.. Брось, не до этого… У нас они тебя искать не станут. Это как у Эдгара Аллана По про украденное письмо… Не знаешь? Ну да, ты же и По не читал… Ужас, сколькому тебя еще придется учить!
Ну это уж ни в какие ворота! Наш Эдип — уже сам не стоит на ногах, он игрушка в чужих руках, из Фив, из бутафорского дворца, его влекут в пастельно-каменный Париж. И плетется, как слепец, хоть еще не успел себе выколоть глаз. Наверно, его влечет соблазн: юную девицу, которую ничего не стоит сделать Шарлоттой Корде, он готов звать Антигоной и позволить ей вести себя в Колон. Как собачку на поводке. И вообще…
Правдоподобия ни на грош, ну можно ли хоть на секунду поверить, чтобы человек, перешагнувший за тридцать, читал только «Микки» с «Тэнтэном» вместо приличных книг по разумным ценам?
Скорее всего, Эдип валяет дурака. Прикидывается. Вполне он на уровне, на среднем культурном, как принято выражаться. А то и повыше. Вон про античный театр знает. Но для роли, которую он играет — для «убийцы 18 марта», — необходима другая карта: дебил, любитель «Тэнтэна», иначе не выгорит сцена оправдательной речи в суде присяжных. Сейчас, пока дело еще за полицией, его долг юлить, отрицать, хитрить, но судьи слишком важные лица. Раз преступление вышло наружу, надо все соблюсти до тонкости, выдержать образ читателя «Тэнтэна», судьи тогда подумают: «Странное, однако, дело, самый что ни на есть нормальный малый, а читает комиксы…» И еще подумают: «Вот, однако, куда заводит подобное чтение!»… Дельце свое он обмозговал неплохо. Примерно так: чтобы убийство 18 марта выглядело порядочно, убийца должен… в общем, главное — выбор чтения, оно убедит присяжных, что главная беда — инфантильное мышление. Да, но как, спрашивается, объяснить тот факт, что он отчего-то из всей мировой литературы, кроме «Микки» с «Тэнтэном», знает только Альбера Камю? Нет, чу, как ни крути, ни в какие ворота!
Разве что это прикажете понимать как практическое применение теории абсурда? В таком случае это уж точно сплошной камуфляж. А под ним либо вовсе не то преступление, либо, если взглянуть толково, — совсем никакого. Так или этак, Эдип передернул, да промахнулся: что абсурд, что «бескорыстное преступление» — все это — старого образца монета, давно не имеет хождения.
Эдип явно опасается, что никто не поверит в его причастность к трагедии на улице Франсуа-Мирон. Будь у него револьвер, он бы с тем же тщанием, с каким преступник стирает свои отпечатки, пометил его своими. Но у него как назло нет ни револьвера, ни мотива, ни состава преступления. И для того, чтобы заставить поверить в свои измышления, Эдипу необходимо разрушить логику окружающего мира, все его взаимосвязи, начиная с 18 марта 1964 года. Не так-то он прост, Эдип, он не говорит: я — адепт новейшего философского учения, которое считает, что человеческое существование ведет неотвратимо к преступлению. Он ограничивается намеком. Цена этого культа абсурда ему хорошо известна, пересмотрев чуть не все авангардистские, спектакли, он понял одно: это все перепевы Макбета, не так ли?
Жизнь — это только тень, комедиант,
Паясничавший полчаса на сцене
И тут же позабытый; это повесть,
Которую пересказал дурак;
В ней много слов и страсти, нет лишь смысла[156].
В чьи уста вложил Шекспир эти слова? Откуда следует, что это жизненная философия автора? Абсурдность провозглашена злодеем, который очень хочет ею оправдать свои преступления. Это Макбету, дабы одержать победу хотя бы в плане умозрения, необходимо, чтобы было так, как будто «жизнь… это повесть, которую пересказал дурак; в ней много слов и страсти, нет лишь смысла…» Но такова ли точка зрения Эдипа? Ведь он, наоборот, осмыслил собственную жизнь и смыслом наделил весь мир вокруг? Абсурд кончается, как только кто-нибудь наполнит смыслом и слова, и страсти. И у Эдипа жизнь не тень, как у Макбета, он не тот комедиант, «паясничавший полчаса на сцене и тут же позабытый»… Впрочем, вообразите современного Эдипа: юнец в набедренных трусах, овечья шкура на плечах и посох-альпеншток в руках — является и говорит вот это самое, ну, то есть: «жизнь — это повесть, которую пересказал дурак» — да говорит не по-английски, чтобы Шекспиром и не пахло… я так и слышу дикий хай господ сторонников прогресса! Тогда наш юный полуголый скаут решает, что к нему, вполне возможно, должны переметнуться те, кто свистит, коль скоро он заговорит на чистом русском. Извольте, настоящий Лермонтов:
И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг,
Такая пустая и глупая шутка…
Но разве можно так просто говорить об этом Сфинксу и народу, который занят строительством социализма? Вот только кто тут Сфинкс? Кто Сфинкс? Да первый встречный. А на все его смертоносные вопросы знай отвечай один Эдип. Не потому ли он так жаждет присвоить случайное преступление, чтобы не оказаться отцеубийцей… Пронесите мимо него эту чашу! Сопротивление все слабее, и Антигона уже подгоняет; легенды, теории и системы, как перчатки, как шляпы, Эдип меняет. Антигона, дочь моя, где мы? В Колон, мой Эдип, в Колон! Нам надо бежать! А он: бежим, но только скажи, как зовут твою мать?
Стало быть, Фил повела Эдди к себе, иными словами, в свою квартиру под номером шесть, в доме рядом с тем, к которому присоседился частный особняк на задах замусоренного двора.
Дом обшарпанный, неухоженный, но встретил вежливо дорожкой бежевой в далеком прошлом, но с тех пор жилец ее до дыр истер, хоть звал по-прежнему — «наш ковер». И прутья, которые «ковер» прижимали, тоже сломали, остались только медные кольца, зеленые от времени и недовольства. Стены расписывались под мрамор, однако после неведомой драмы краски вспучились и осыпались. Номера на дверях проставили мелом, чтобы зеленщик и молочник занимались делом; черной-то лестницы не было, да и эта была не белая. Зато электрораспределитель лет десять назад сменили (тот, что прежде стоял, никому не давал ни гладить, ни печь, ни стирать. Захочется ванну принять одному — и нате, весь дом погружался во тьму).
Эдип с Филомелой поднялись на площадку третьего этажа. Квартиры справа и слева выходили окнами на улицу Мартир, а за двустворчатой дверью в глубине был вход в старинный особняк эпохи Луи-Филиппа, стоявший на возвышении, так что с ним поравнялся только третий этаж дома, пристроенного гораздо позже, а первый и второй его этажи просто-напросто прижимались к тому холму, на котором был разбит тот самый сад… да, вот так. Я, кажется, ясно все объяснил? Некогда стоял холм, на холме разбили сад и построили особняк с лестницами и газонами зелеными-презелеными, а потом в холм врос еще один дом, встав к нему вплотную, и его третий этаж слился с первым особняка, и в этом-то особняке и жила Фил.
Втолкнув своего малолетнего братца в прихожую, втащив за собой сумку с хлебом, Фил издала воинственный клич, каким с незапамятных времен индейцы оповещают стариков и детей об удачном возвращении с охоты на сардины в банке. Сбросив нога об ногу туфли, Фил кивком пригласила своего дружка-убийцу следовать за собой, и они оказались в круглом огромном зале высотой метров пять, большие застекленные двери вели из него прямо в сад. И окна все выходили туда. Берущая за душу роскошная нищета.
Поначалу Эдип видел только деревья, залитые в этот час солнцем. Листья на них еще не раскрылись. Да, во дворе поговаривали, что сад в самом деле есть, он и сам видел из своего окна что-то вроде сада, но ему все равно показалось, что сейчас он видит не сад, а сон, и еще показалось, что он спит не на том боку, нужно проснуться, перевернуться, и тогда все станет на свои места.
Стены в зале были выкрашены некогда в темно-коричневый цвет с золотистыми, как бы древесными разводами, разводы стерлись, и время от времени мадам Карпантье де Пеноэ, которую для краткости называли мадам Карп де Пен, одним словом, матушка Фил высказывала пожелание перекрасить их в жемчужно-серый цвет Трианона, но дальше намерений дело не шло. Зала выглядела мрачновато, и особенно, должно быть, по вечерам при скудном свете бронзовых бра. Из розетки на потолке еще с войны 14-го года свешивалась одна только цепь — люстра с подвесками из хрусталя упала в обморок и — оп-ля! — скончалась при первом же выстреле Большой Берты[157].
Все это наш Эдип заметил мгновенно, даже не разглядев как следует ни обитателей залы, ни развешанных на веревке пеленок, ни выгороженного угла, где на щербатом паркете дрались дети — два малыша — из-за кубиков и трубы, в которую каждому хотелось дудеть. В старом продавленном кресле в облаках синеватого дыма восседал рыжеватый с проседью мужчина, копаясь в груде лежащих у него на коленях бумаг. Рядом крупная, очень усталая молодая женщина, похожая на Филомелу, которая раздалась и отяжелела, причесанная по моде трехлетней давности, вроде общипанной курицы, как ходили тогда — ну да, до рожденья еще малышей, — катала по полу туда-сюда третьего отпрыска в коляске, заменяющей колыбель. Когда крикуна увозили гулять, в комнате становилось куда просторней.
— Фанни! — громко позвала Филомела, входя и швыряя на изящный столик длинный батон и сумку, полную консервных банок, — познакомься, вот отец моего ребенка!
Моложавая дама, что слушала по радио Жака Бреля, приглушила, но не выключила звук и повернулась на круглой табуретке, на которой, вполне в духе времени, сидели теперь не перед роялем, а перед приемником. Кивнув головой, осмотрела вошедшего без всякого удивления.
— Эдди, — сказала Фил, — это Фанни…
То, что Фанни — матушка Фил и ее сестрицы по имени Мари-Амели, если память мне не изменяет, той, что все не оправится после третьих родов, и мальчика, который так бойко читает «Тэнтэн», — Эдип раскумекал не сразу, а через некоторое время, хоть ум у него был хваткий, но с вами не стану играть в прятки.
— Очень приятно, — сказала Фанни, — предложила бы гостю присесть, Полетта? Он, должно быть, устал.
Эдипа больше всего удивило не предположение об усталости, а странное обращение к Фил: значит, в семействе Карп де Пен ее зовут Полетта? Ну и ну.
Сел на стул он так же легко и быстро, как некогда убил человека, и тут же заявил своей новоявленной теще:
— «На вашем месте, мадам, я бы вмешался, хотя меня это, конечно, нисколько не касается, и запретил бы этому сопляку именоваться Джонни. Я понимаю, что из-за имени Шарль его в школе дразнят, но…
— Мсье… вы позволите называть вас Эдди? Видите ли, Эдди, мальчика так назвали в честь моего мужа и…
— Мсье Карп де Пена зовут Джонни?
— Да нет, какой вы право! Мсье Дюмона зовут Шарль!
— На вашем месте я назвал бы его Этеоклом.
— Этеоклом? Забавная мысль! Мсье Дюмон — Этеокл… Шарль! Хочешь, я буду звать тебя Этеоклом?
Господин в кресле что-то буркнул в ответ и продолжал перебирать бумажки.
— Я имел в виду Джонни, — сказал Эдип. — А если вас смущает Этеокл, что вы скажете о Полинике?
— Да, вот это звучит получше, — одобрила Фанни. — Но с чего вдруг? Полиник? Этеокл? Лучше уж Джонни. И малышу нравится, и звучит современно.
Эдип продолжал настаивать. «Ну, сделайте мне одолжение!» Фанни обернулась к младшей дочери. Полетта неплохо выбрала отца для ребенка, но это уж, кажется, чересчур. Ребенок… вдруг Фанни сообразила.
— И когда же? — она спросила.
Фил объясняться не захотела: «Когда что?» — «Ну, когда он…» — промямлила мать довольно несмело. «Ах, ты про это… но почему обязательно «он»? Может быть и она…» Это вконец запутало дело.
— Хоть он, хоть она, — продолжала Фанни, — прекрасно. Только мне все равно неясно, почему наш Джонни должен стать Полиником. По-моему, это слишком дико.
Эдип смотрел на мамочку своей невесты и находил, что она прелестна. И, кстати, немногим старше него. Года на три-четыре, — так он рассудил. И он никого бы не удивил, если бы предпочел ее Фил… Он так и расплылся: «Почему я вдруг согласился, чтобы Джонни стал Полиником, хотя сам хотел Этеокла? Ради вас, моя милая Фанни! И только!» — Но-но-но! — воскликнула Фил. — Умерь свое рвение. Мамашу не трожь — там чужое владение! Иокаста здесь я, понял? А мальчишке втемяшилось — пусть будет Джонни!
Мели, мели, Филомела, а уж эту мадам Карп де Пен я приберу непременно. Будь у меня деньжонок побольше, я бы надарил ей бриллиантов и одел у Диора. Беда, что мечты сбываются не так скоро, как включаются наши фантазии. Скажем, Этеокл видит, как они целуются в такси на улице Франсуа-Мирон, Эдип наконец уступил настояниям Иокасты… если Джонни, как и его отца, зовут Шарлем, почему бы и маме с дочкой не поменяться местами, судить ее не нам с вами. Остается только придумать, как оказался там Этеокл. Может, ходил в «Самаритэн»[158], в отдел «сделай сам», задумав купить секатор для сада… стоп! Секатор может пригодиться и для убийства, если сделать из убийцы садиста. Но вот досада, скверный мальчишка сходу сообщает своей сестрице: «Знаешь, Фил, у моего племянника скоро будет еще дядюшка вместо брата». Она понимает не сразу, а потом отправляется… покупать пистолет… Нет, нет, нет! Все это мне не нравится!
— Почему? Полиник — красивое имя. И раз Эдип теперь член семьи, — говорила Фанни, — мы можем ради него…
— Кто член семьи?
Это Шарль вопрошает из кресла. А мы спрашиваем в свою очередь, откуда у этакого урода красавицы дочери, но взглянув на жену, умолкаем. Шарлю едва ли пятьдесят, но он из тех рыжеватых блондинов, что быстро изнашиваются и выглядят помятыми, морщиноватыми, лысыватыми, пыльноватыми, и руки вдобавок покрыты гречкой… Чем-чем? Гречкой? Ну да, «растение семейства гречишных, попросту называемое «черным зерном», годится в пищу», по определению малого «Ларусса» с иллюстрациями, 1916 года издания. Очков он не носит, а зря. И усы бы ему пошли. Во всяком случае, лучше уж отрастить усы, чем каждый день бриться. Но вообще, на картинку в журнале он не годится. А кожа у него такая… будто он, набивая трубку, на нее просыпал табак. Но вернемся к рассказу. Итак…
Когда Шарлю объяснили, кто такой Эдип, он со вздохом поднялся, и стало видно, какие у него ноги длинные и какая впалая грудь. Удивиться он не удивился ничуть, взглянул на девицу и, почесывая ягодицу, подвел итог: «Стало быть, наша Полетта брюхата…» — чем вызвал бурю. «Папа!» — воскликнула шокированная Мари-Амели, словно монополи… зировала вышеуказанное состояние. И Фанни следом: «Шарль! При детях! Надо же выбирать выражения!»
Я не стану мучиться, пытаясь передать дальнейший сбивчивый разговор, тем более что… милые птенчики подняли в своем гнездышке такой шум!!! Да кто же им дал эту разнесчастную трубу?! Ты же и дал, папочка! Ты же ни в чем не можешь им отказать! Что ты говоришь, Мари-Ам! Разве они способны самостоятельно попросить музыкальный инструмент?..
Мари-Ам, она тоже славная и, кажется, снова брюха… то есть беременна. В четвертый раз, между прочим, а кто, спрашивается, виновник?
Фил все расставила по местам: «Пугаться нечего. Беременная — сказано слишком громко! Беременная я всего сутки, так что это еще не обременительно».
— Сутки, действительно? — изумилась Фанни. — А как же ты тогда догадалась?
— Фанничка, сладенькая, любимая моя мамочка, ты и вправду такая наивная? Ни Мари-Ам, ни я, ни Джонни так ничему тебя и не научили? Просто жуть какие мы целомудренные!
— Полиник! Прекрати сейчас же грызть ногти!
Фанни приспичило в тот же миг приступить к воспитанию чад, не откладывая надолго исполнение материнского долга. Но Полиник, который привык, что его называют Джонни, и не знал, что он Этеоклов брат, продолжал как ни в чем не бывало.
— Теперь, Шарль, слушай меня внимательно, — сказала Фил, собрав с пола его бумаги. — Присоединение к нашему племени мужской особи, рожденной в Фивах и подозреваемой в убийстве, а также сокрытие — весьма экстраординарное для всех событие. Я говорю «всех», потому что Мари-Ам придется объяснить все и царю Фракии. Фанни, деточка, не перебивай, это ведь мое дело! А ваше дело — его кормить… И никаких возражений! Что до постели, не беспокойтесь, я сама о ней позабочусь. Только мой матрас нужно перенести в свинарник, где Джонни…
— Поосторожнее в выражениях! У меня не свинарник, а столярная мастерская. Да еще какая! Равного мне столяра, в мои-то одиннадцать лет, ты, дорогая сестра, и за год не сыщешь!
— Ладно, потише ты там, шпингалет! Не то загремишь в Этеоклы! Фанни, скажи ты ему наконец: пусть не грызет ногти… Так вот, я ведь что хотела сказать… Хотела сказать… Хотела…
Похоже пластинку заело. «Погоди!» — тут и Фанни сделала стойку и подбежала к радио. Я глуховат, но не настолько, тут уж и я услышал: Азнавуром наполнилась комната, от пола до самой крыши, он разбил все сердца и рассыпался прахом, отзвучал и умолк — всё единым махом. В паузу влез восхитительный девичий голосок, призывая пить прохладительный апельсиновый сок. Эдип так явно увидел в натуре прелести рекламной гурии, что тут же сообщил Филомеле: «Я тебе изменил — с апельсиновой девушкой». — Валяй, — отозвалась Фил, — она же не моя мамаша! Ну Джонни, ну миленький, я больше не буду звать тебя Этеоклом, только приноси нам завтрак в постель, теплый и на блюде. Эдди это так любит!..
Вот это скорость мысли! Едва Фил намекнула на Фанни, Эдипа опять обуяло любовное томление, и он обратился к самому заинтересованному лицу, к Лаю, сидевшему в кресле (вы ведь почувствовали бы смущение, назови он его Шарлем, — фамильярность, совсем неуместная): «Скажите-ка, сударь, что если… некий зять будет с тещею спать — это инцест или как?» Лай ответил довольно просто: «Я никогда не задавался подобным вопросом, молодой человек, но он, безусловно, требует размышления… Видите ли, я родился в эпоху братьев Райт, мысль тогда, едва воспарив, падала, пролетев не больше двух-трех метров. Где мне угнаться за двадцатым веком. Но если взять, например, Федру, классический образец инцеста, так ведь Ипполит доводился ей родней только через Тезея. И значит, если бы вы посмели переспать с женой своего отца, то совершили бы инцест, из чего однако не следует, что инцестом будет и близость с матерью вашей жены, да, проблема весьма современна… Но вернемся к нашему делу — судя по тому, что я узнал, я скоро стану дедом. Простите, что не поздравил вас раньше. А как мы назовем его, если будет мальчик? С девочками, знаете ли, как-то попроще… Да, трудновато будет свыкаться, кажется, вчера было восемнадцать, и вдруг, пожалуйста, дед!»
— Опомнись, Шарль! — воскликнула Фанни. — Ты что, забыл? У тебя уже есть три внука.
Вот так штука! Лай Карп де Пен удивленно обвел глазами зал, увидал малышей в манеже, старшему сделал «козу» и просиял улыбкой смущенно-счастливою: «Правда, правда… Прости, Мари-Ам, по мне, так ты еще сама сопливая…»
И снова вступило радио: поперхнулось, заткнулось — трагическое молчание! — потом взволнованным голосом, словно готовя нас к худшему, диктор сказал (Фанни скорей повернула ручку, боясь, что упустит главное, у нее настоящая мания включать на полную громкость, будто наше внимание рассеется, если радио не прогремит со всей силой): «УМЕР КОРОЛЬ ФРАНЦИИ!!!» Что такое? Король? Франции?.. Что же, что же теперь с нами будет? Господи Боже! Только Лай не поддался панике: «Ерунда, не стоит так волноваться. Это же Боссюэ…» Ах, ну да, ну да. Что это мы с ума, никак, посходили, поверили, заголосили. Во Франции вовсе и нет короля. Как это нет? Большой привет — ты в школе учил историю? Историю, может, и нет, зато Боссюэ всего наизусть знаю. Пока он прокручивал свой номер, ни один государь не помер.
— Боссюэ наизусть? — изумилась Фил, от удивления голос ей изменил: кому же теперь верить? Эдип готов был развить тему и впарить, что и Боссюэ изучил по «Тэнтэну», но вдруг его осенило: «А что, если убитый — король Франции? Вот это блеск! Всю историю придется переписывать заново, и все, кто будет сдавать экзамены, провалятся с треском…»
Между тем царь Фракии все не появлялся, хотя пришло время обедать.
— Куда мужа дела? — спросила сестру Фил. — Опять из-за него холодные сардины лопать? Взялась бы ты за его воспитание…
— Полетта, я запрещаю тебе плохо говорить о Жорже!
— А кто это Жорж? — спросил Эдип несколько рассеянно по причине своих кровосмесительных мечтаний.
— Как это кто? Терей, разумеется.
— Ах, Терей! Так бы и сказала. Ну у тебя и семейство, каждого зовут то так, то этак…
— Привыкнешь, — ответила Филомела. — Трудней всего разобраться в поколениях. А все этот — повадился звать малыша Пуло — ну, который все дул в трубу, — дедом. Понятно, что тот его не зовет и не признает своим дядей.
Тут Этеокл, бегавший в сад по тайной надобности, вклинился в разговор с находчивостью, весьма знаменательной для столь молодого человека.
— Мари-Ам, — сказал он, — не могла бы ты сообщить отцу своих детей, что настал час кормления? Погляди, вновь прибывший отец уже здесь, в отличие от некоторых, — Джонни приветственно помахал Эдипу. Эдип не отдал должного тому, как изменилось обращение к нему Джонни со времени утреннего визита, не заметил его любезности, можно даже сказать, почтительности. По понятиям Эдипа, психологизм устарел — Поль Бурже, Фрейд… в общем, ерунда! «Тэнтэн» не утруждает себя всякой там… ба-бах! и в космос! К чему заумные рассуждения: его озарило словно молнией, и он…
Заметьте, молния… Язык эпохи, скорости света, но устарел этот язык, устарел, и молнию мы обогнали! А языка под стать нашим познаниям нет. То и дело попадаешь впросак, нет во французском такого слова и точка, а пока шаришь в кармане, ища ключ, глядь, замок поменяли, и не потому что испугались бандитов… Время несется вперед, а язык у нас во рту мертвеет. Странное ощущение. Но тем хуже для нас. Однако… да, так вот, за неимением выражения более точного, нашего Эдипа озарило словно молнией. Все вокруг обсуждают некоего зятя, которого Эдип пока не имеет чести знать, Терея, как называет его «Ларусс». И он подумал: «А что, если Терей… Какой он, Терей? Что если он — упитанный, смахивающий на «кота», чуть повыше меня ростом?..» Эдип вздрогнул. Представьте-ка, что получится из обеда, если они усядутся за один стол и примутся за сардинки — «убийца 18 марта» и его жертва?! Потому что это именно Терей… по всей вероятности. Попробуем вообразить их разговор: «Что же с вами сталось, мой дорогой, после нашей последней встречи?..» — «Да ничего особенного, замерз, правда, а у вас, милый Эдип, надеюсь, не было из-за меня неприятностей?» Будем надеяться, что хотя бы грудь у него закрыта. Теперь они как-никак родственники, и можно рассчитывать на сдержанность покойника…
— Жорж! Наконец-то!
Вошедший как нельзя лучше соответствовал высоте потолка — в нем было метр девяносто пять, не меньше. Остальное — незначащие детали. Он не сулил никаких озарений.
— Познакомься, Эдди… — начала Фил самым изысканным тоном.
Терей в ответ не повел и ухом, уселся за стол, видит — стол пустой, Терей по столу кулаком ухнул и заорал: «Черт бы вас всех побрал! А я-то бежал со всех ног! Где сардины? Опять будем есть как из морозилки?! — и вдруг уставился пальцем в Эдипа: — А чего тут надо этому типу?!»
Сумеет ли Эдип найти общий язык с человеком столь неотесанным, Эдип, воспитанный со всей утонченностью современности на «Душечке-Жюльетте», благородном Тарзане и чудо-шпинате Матюрена Попэ? Когда Мари-Амели впервые привела в дом своего будущего супруга, Филомела ограничилась тихим вопросом: «А поменьше, сестричка, не нашлось?» — но Терей, — он тогда был всего лишь Жоржем, — подавленный высоким потолком и слогом витиеватым, мудро помалкивал, и потому показался всем разве что несколько длинноватым. Затем он быстренько сбацал Мари-Ам трех пацанов, показав, что скрытность вообще-то ему не свойственна. Но в современное литературное произведение не может по чисто формальным соображениям вклиниться прошлое менее чем вековой давности, поэтому появление этого господина, уже сроднившегося с династией Карп де Пенов, а вернее, Дюмонов, — разрушает жанровое единство, не лезет в роман с продолжением. Да и сам Эдип не так уж занят фракийскими царями, тем более фиванскими сердечными делами, равно как Дэви Крокеттом, он бы не прочь покончить с этой игрой и затеять другую. Тем более что главное уже сказано. Да и, согласно новомодным взглядам, теперь все пьесы, сплошь и рядом, обходятся и без развязки. Ну а прибавить интереса, усилив линию инцеста, — чем-чем, а этим наш Эдип и без того по горло сыт, — он мог бы, если б Филомену на Антигону заменил. Конечно, можно подождать, покуда вырастет малютка, которую, коль верить Фил, они зачали так скоропалительно (Эдип и тут, наверное, поспешил), и поведет отца в Колон. А если это будет «он», не дочь, а сын? Это рискованное предположение вынудит нас выступить в иной роли, введет в грех предвосхищения. А поскольку в реализме главным законом считается закон единства времени, то любое посягательство на будущее, по сути своей, — преступление. Стало быть, ни прошлого, ни будущего, мечта, видение — все сведено к мгновению. Никто уже не думает об убийстве на улице Франсуа-Мирон (двухнедельная давность — давнее прошлое). Но все-таки необходимо, чтобы Эдип, которого на самом деле зовут Эдуар Дюмон — удивительное везение: не придется наново метить белье, и Полетта останется при своем, прибавив только его имя, — необходимо, чтобы он на часик заскочил в контору, не рвал бы дружеские связи… как раз вот это Эдипу — говорит Полетта в кругу семейства Карп де Пенов, сплотившихся вокруг сардин, с младенцем, жадно жрущим мать, в духе новейшей психологии, — и вся картинка — точно кадр цветного глянцевого фото: солнце, ярко-зеленые лапки каштанов, и на белой веревке нейлоновой желтые с розовым сохнут пеленки да с ними три пары плакучих чулок.
Но чего же недостает современному Эдипу, что заставило его вообразить себя убийцей и, в отличие от своего тезки, царя Фив, не искать, а опасаться нашего сострадания?
Старинную историю надо бы переписать в виде дайджеста. С моралью вечной: «Не убий». Стиль «супермена» и спортивный оптимизм. Время, когда все объяснялось волей богов, миновало. И, даже выколов себе в наказанье глаза, не избежать суда общественного мнения, оно требует героев, отшлифованных снаружи и изнутри, которые никогда не мечтали об удушении, никогда не убивали дубиной, — неважно: отцом он окажется или сыном, — прохожего, который счел, что ему позволено войти в дверь первым. Нам нужны благовоспитанные герои, герои в духе времени, чтобы любая мать, у которой сына зовут Эдуар, а фамилия мужа Дюмон, не стала писать автору, что ее милый Дуду никогда бы не повел себя так с девушкой и тем более никогда не стал бы заглядываться на будущую тещу. «Эдипу жаловаться на судьбу, которая вся состоит из бед, так же нелепо, как нищему оплакивать то, чего у него нет» — так пишет Гёльдерлин в уже цитированном тексте, о котором до сих пор спорят киты филологии: проза это или стихи. Чего же нету у нынешнего Эдипа, чего ему не хватает? Думаете — счета в банке, ан нет — идеологии. Он не станет выкалывать себе глаза. Теперь так не поступают. И сфинксов теперь нет. Кто захочет завести себе сфинкса? Для одних грудастые сфинксы слишком реалистичны: нынче декоративный вкус тяготеет к абстракции, египетская древность не в моде. Для других же в сфинксе нет ничего уникального, повесят на стенку его портрет, а вздумается — сменят, как меняют в мэриях портреты президентов или карточку бывшей жены на карточку новой. Но скажите, при чем тут Гёльдерлин, он же умер сумасшедшим, Сенека и Софокл куда ни шло, но Гёльдерлин! — что за манера искать эпиграфы в сумасшедшем доме. Стоп, стоп, это уже похоже на затянувшийся доклад, не остановиться ли нам, не вернуться ль на полстраницы назад, туда, где стекают три пары чулок, — будущие комментаторы, те, для кого Малларме Стефан делал примечания к своим стихам, найдут, надеемся, возможность обратить их в символ, наделить исторической ценностью, социальной значимостью, этической глубиной, придать характер свидетельства, постижения глубины, трепета высоты. Выбор, во всяком случае, таков: либо проклятие и забвение, либо полное приспособление с приобщением к правящей элите. Но если когда-нибудь вы захотите поставить памятник Эдуару Дюмону — в каком бы качестве он ни прославился, в каком бы его ни отлили металле, — не забудьте символической детали: тех самых трех пар чулок.
Не исключено, что историю нашу сочтут неглубокой: в самом деле, что хотел сказать миру Эдип с улицы Мартир своим предполагаемым убийством и колебаниями в выборе трупа? Нам скажут: Софокл, Сенека жили жизнью Афин или Рима, они имели полное право представить на наш суд государя, имя которого, по сути, не имя, а кличка, комичная кличка «Опухлоногий». Софокл не любил тиранов, зато чтил оракулов, а Сенека наверняка вспомнил своего господина Нерона, когда Эдип у него отвечает Креонту, отметающему предположение об участии в заговоре ссылкой на «испытанную верность»: aditum nocendi perfido præstat fides «коварным верность к козням облегчает путь». Если этого вам кажется мало, чтобы убедиться, насколько эта сцена проникнута духом времени, послушайте, что Эдип добавляет, когда Креонт спрашивает его: «А если я невинен?» Не станем прибегать к латыни, Эдип говорит языком тирана: «В глазах царя, кто заподозрен, тот виновен. Виновного щадить — щадить врага, а потому — казнить при подозрение». Когда Креонт на это возражает: «Так наживаем мы врагов», тиран ответствует, что «тот недостоин царства, кто опасается. Страх — путы для царя». Можно судить, как подействуют на читателя эти истории, если только подать их по-современному; и вдохновляйся наш юный любовник комиксами о Сталине, его уж в легкомыслии не упрекали бы, Сталин — не то что «Тарзан» или какой-нибудь там «Тэнтэн»! Но Эдипу помнится, что кто-то из его знакомых проделал нечто подобное и претерпел множество неприятностей, хотя случилось все без злого умысла. Превращение проклятия олимпийских богов в движущую силу и побудительный мотив той истории, которая вершится в настоящий момент, теоретически одобряется под именем «реализма», но не значит ли это совать руки в огонь? В огне можно сгореть. Читатель «Тэнтэна» мудрее, чем кажется. Откуда Эдипу ведомо, что месть лучше заменить остывшим супом? Неведомо, но факт остается фактом. Поэтому Эдипа многие и сочтут недалеким, а его историю — пустяковой. Может, так оно и есть, пройдет время и высушит три пары чулок, а эта сказочка, возможно, поможет уму, склонному к размышлениям, пробежать на цыпочках по краю эпохи, в которой мы живем и где прописная мораль гласит: не всякая правда достойна оглашения, а реализм уподоблен шляпе и бывает всех размеров, всех фасонов, нужно только найти по вкусу, по собственной голове, пока она на плечах, разумеется.
И наконец, вы, с вашими литературными познаниями и вечными ухищрениями, вспомните: когда Эдип выкалывает себе глаза, хор спрашивает, как он мог поступить с собою так жестоко, и царь, потеряв терпение, раздраженно отвечает хору фиванцев: «Перестань мне давать советы…» — вам странно, что к целому хору на «ты»? Но подобное обращение входит в отличительные черты, своего рода правила хорошего тона античной трагедии, хор для Эдипа — единая персона, персонификация общественного мнения: «Перестань упрекать, что я сделал не то, что следует!»
…Так что и вы перестаньте. Тем паче что Эдип уже застыл, наколов на вилку листок салата: идея вооруженного ограбления банка заслонила от него и Фил, и Мари-Ам, и Фанни, и все три пары чулок, которые словно напялил ветер. Да, Гёльдерлину здесь делать нечего. Эдип знает немецкий не лучше греческого. А почему бы собственно не взять русский эпиграф?.. Он улыбнулся, ему почудилось созвучие — эпиграф, эпитафия… Но как это будет выглядеть, если путеводная звезда первой страницы вдруг утонет в дорожной грязи на последней? И все-таки, чем хуже русский эпиграф, например, из того же Лермонтова:
«Въ нашъ вҍкъ все чувства лишь на срокъ…»
со всеми на свете ятями и твердыми знаками, браво выстроенными солдатами, «в наш век все чувства лишь на срок», всего-то восемь стоп — вот вам загадка Сфинкса и, может быть, мораль «Тэнтэна». А в общем, так оно в жизни и бывает, хотя возможно, мы просто-напросто не способны узнать глубины человеческого сердца? Сфинкс — кстати, в переводе с древнефивского «сфинкс» означает «душитель», — стоп, стоп, умоляю, не будем отклоняться в сторону, — Сфинкс умел только спрашивать, и где ему понять Лермонтова, рифмующего «в наш век все чувства лишь на срок» с «я вас никак забыть не мог…». Сфинксу в этой головоломке не разобраться, он в ловушку попался, да так и загнулся — выносите скорее, пока не провонялся, кладите в холодильник рядом со швепсом. В наш век и сфинксы лишь на срок, а в Фивах нет царей, никто уж не убьет отца и матери не сделает детей. Чувства оскудели, люди измельчали, сказки утратили краски.
— Мне нравится сплошная тьма, — сказал Эдип, выколов себе глаза.
А Иокаста — мы чуть не позабыли об этой крошке — понимает мало-помалу, что новый ее любовник перестанет годиться в дело, если и дальше будет копаться в мифологии. Как видно, ему не хватает низкопробного чтива, и она, по примеру Армии спасения, дабы спешно его вернуть на ускользающий истинный путь, дает ему в подкрепление добротные детективы из черной серии. Однако их хитросплетения кажутся в его возрасте простоватыми, а потому ни капельки не понятными. Или лучше сказать — ни тютельки. В общем, он просмотрел ее по диагонали, эту самую черную серию, и что же: ситуации все давно знакомы, действующие лица — уже встречались где-то, хоть он и не интересовался, кто они, собственно, такие; преступление… но когда я говорю: преступление, это явное преувеличение, раз оно вызывает законный интерес, благодаря ему эти книги пишутся и читаются, хотя, конечно, предпочитаются переводные романы, я всегда предпочитаю перевод, а вы, возможно, наоборот… перевод или нет, а одна моя знакомая дама доберется до конца романа и упрямо начинает читать сначала, интересуясь, черт возьми, кто же убийца — вот они, мастера черной серии! — но роман, который читает Эдип, он не из лучших, и спрашивается, как пришло в голову господину Марселю Дюамелю издавать такое, хотя бы поместил предисловие, читатель бы туда заглянул: ну-ка, ну-ка!.. А тут Эдип… Эдип, что это еще за тип? Я надеюсь, что хотя бы из-за Эдипа вам не придется терзать энциклопедию Ларусса. Иначе чему вас, спрашивается, учили в школе, неужели вы позабыли всю эту историю с Фивами, вам что, помешали теперешние события?.. конечно, все страны перекроили, строй в них переменили, включи любую телепрограмму, услышишь о помощи развивающимся странам… так что Фивы… — и все-таки об Эдипе, наш Эдип наткнулся в романе на эпизод, от которого волосы у него встали дыбом, а глаза округлились, как бочонки лото, я приведу его здесь целиком, и вам все станет ясно:
«… Молодой человек прочитал в газетах противника готовность нанести удар; пальцы его судорожно вцепились в туалетный столик (пальцы от природы боязливы), и судьбе захотелось, чтобы его ладонь наткнулась на некий металлический предмет. Инстинкт самосохранения сработал, и, прежде чем в его сознании успело сложиться слово «пистолет», он выстрелил: Ом рухнул к его ногам, как неискушенный жизнью ученый, впервые покинувший свой кабинет, или влюбленный, сохранивший невинность до сорока лет, падает, подкошенный шоком. Сознание Анисе не поспевало за происходящим, его затуманивало некоторое недоумение, словно облачко дыма после выстрела. Жизнь человеческая — такая малость. Миг — и что от нее осталось?.. Смерть Ома не подействовала на Анисе, разве что случилось все чересчур неожиданно, без психологической подготовки. Последствия его поступка от него ускользали, вернее, он о них пока не задумывался. Но Мирабель уже высвободила из руки убитого кинжал, сняла с него плащ и шляпу. И протянула Анисе: «Переодевайтесь и наденьте полумаску, которая наверняка у вас в кармане». Он бездумно послушался, а Мирабель тем временем заперла дверь на ключ, открыла платяной шкаф, достала кусок полотна, которым прикрывала платья, и, как в саван, завернула в него тело. Она взглянула на оставшегося в живых и сказала: «Вы с ним были одного роста». Анисе поразил этот резкий переход к прошедшему времени. И тут в наружную дверь постучали…»
«Ну, дела! — воскликнуло дитя Лая, — прочитай кто-нибудь эту книжку, скажут: я все сдул, и возразить нечего. И что со мной будет? Теперь ведь можно убить отца и мать — и все-таки остаться членом Жокей-клуба, но сдувать — нет! Плагиат под строжайшим запретом, хотя все только этим и занимаются. Только те, кто похитрее, меняют, к примеру, имена или берут книжки, которые давно проданы и забыты, но только не те, что изданы в «Галлимаре», «Галлимар» переиздает даже штучки двадцатых годов, как вот эта. И хотя я не думал покушаться на вашего «Галлимара», но все так похоже: сюжет, тон, разные финтифлюшки, — что, сколько бы я ни твердил: «Не читал!» — кто поверит? Ладно бы еще — Бальзак, подумали бы и сказали: «Молодой еще, может, и не читал» — но чтобы из черной серии? Вот и я говорю: ни за что не поверят! И все-таки клянусь вам: не читал! А если и читал, то, как всегда, по диагонали и этого места не заметил, думая о другом, более важном: как бы извлечь выгоду из моего преступления, не снять ли фильм с Бельмондо в роли Эдипа, хотя не те у него внешние данные… тут скорее подошел бы Муне-Сюлли[159]… И тут я напал на это место в романе и воскликнул: «Господи! Подумать только! Вылитый я! Вот только фильм выйдет стилизованный, происходит все в небольшом особнячке во времена литературного кубизма, а остальное — моя история да и только! Режиссером возьмем Вадима, а может, найдется и кто-нибудь посолиднее… Ну, а на женскую роль кого? Да что я — пусть сам режиссер и поищет.
— Послушай, душа моя, если серьезно… «Филомела» — не слишком ли смело и претенциозно? — сказал наш Эдип — или уже Анисе[160]? Может быть, выбрать другое имя? Как тебе нравится «Мирабель»?
— Имя как имя, — отозвалась героиня. — Но если ты хочешь перекрестить Этеокла, то тут поднимется такая буря, что лучше все обдумать заранее, прежде чем браться за переименование. И ты хоть предупреди, во что играешь? Потому что эта мода двадцатых годов… Шанель, Ланвэн… я буду выглядеть мамочкой нашей Фанни, уж лучше найди что-нибудь подалее. К примеру, хорошенькое преступление времен Империи? Высокая талия, платье из белой материи — сплошное очарование! Не хочешь? Ну, может, тогда мадам Стенхейл? Давнишняя история, еще до первой мировой, стиль модерн — самый шик. В конце концов, тупик Ронсен не хуже, чем улица Мартир.
И вот уже нашего Анисе зовут Феликсом, он забыл и думать об убийстве и умирает президентом республики в объятиях будущей героини из тупика, как там, бишь, его название? Ее обнаженное изваяние бережно хранил шартрский музей, автор — скульптор того времени, забыл, как его имя, а когда в город пришел генерал Леклерк, город бомбили, правда, издалека, но последствия были примерно те же, что и в тот раз, когда Большая Берта поговорила с люстрой семейства Карп де Пен: барельеф «Война» скульптора Прео упал, да так неудачно, что античные формы мадам Стенхейл, находившейся как раз под ним, были навек утрачены для мечтателей последующих поколений. К счастью, ни бомбе, ни снаряду не уничтожить механизма, множащего героев романа и имитирующего измышления для оживления воображения или скорейшего усыпления.
— Не стоит мучиться, чтобы понять, чем дело кончится, — воскликнул Джонни, возвращая, не дочитав, «Тэнтэн», «взятый у «взятя». («Шутки у тебя плоские, как этот поднос, — рявкнула Полетта, — не суй куда не надо свой нос!») — Куда не надо — что за вопрос! Чего ты все принимаешь всерьез? А я этой кличкой попал в самую точку! (Эдип, съев поданный на верстак завтрак, вновь блаженно храпел, не слыша слов ангелочка.)
— Наверняка, — продолжал ангелок смело, — кончится оно свадьбой…
Оно? Ну конечно — дело. Соседи сыплют на вас рис дождем, фата невесты под колесом, на «ягуаре» надписи углем, все личные и неприличные, а что, разве не так? Если же автор такой весельчак, что и после бракосочетания не оставит своего повествования, то уверен: Эдип оставит свои притязания. Перевоплощения — его мания, то он твой спутник, то он преступник, а от тебя останется трупик с трещиной в черепке, хотя почему бы и не уйти вот так налегке?..
Милому нашему мальчику никогда не узнать, что тапочка «мейд ин Итали», которой по его славному личику хлопали, принадлежала леди Стенхейл, любовнице Феликса Фора, президента Франции и законной половине лорда и пэра Англии, и тут же затесалось преступление в тупике Ронсэн — непревзойденный образец в любимом всеми эдипами жанре, поскольку никто не знает, кто был убит, кем был убит и зачем. Итак, едва продрав глаза, «убийца 18 марта» обнаруживает на верстаке чашку кофе с молоком и томик Бернардена де Сен-Пьера[161], которого никто не читал со времен победы под Трокадеро, и, как водится, в одно мгновенье осуществилось перевоплощенье убийцы в нежного Поля. Впав в элегическое настроение, будто ему лет девятнадцать, а то и менее, он встает из хаоса простыней, выставляет на всеобщее обозрение то, что положено прятать от младшего поколения, скрещивает руки на волосатой груди и возглашает: «Виргиния, дрянь ты этакая, куда задевала мой золотой крестик, подарок матушки в день крещения?!»