профессор литературы и истории славянства в Московском университете, выходец с Украины. Был секретарем «Московского общества истории и древностей российских», редактировал его «Чтения», пока за публикацию сочинения бывшего английского посла в России Джеймса Флетчера (1549–1611), «О государстве Русском», журнал не был в 1848 г. закрыт. Б. тогда же лишили кафедры, но уже в 1849 г. восстановили на ней. С Гоголем Б. познакомился в октябре 1832 г. в Москве. Зимой 1848/1849 г. Гоголь брал у Б. уроки сербского языка, чтобы читать сербские песни, собранные Вуком Караджичем.
12 мая 1850 г. Б. записал в дневнике: «Вечером в часов девять отправился я к Н. В. Гоголю, в квартиру графа Толстого, на Никитском бульваре, в доме Талызиной. У крыльца стояли чьи-то дрожки. На вопрос мой: „Дома ли Гоголь?“ — лакей отвечал, запинаясь: „Дома, но наверху, у графа“. — „Потрудитесь сказать ему обо мне“. — Через минуту он воротился, прося зайти в жилье Гоголя, внизу, в первом этаже, направо, две комнаты. Первая вся устлана зеленым ковром, с двумя диванами по двум стенам… прямо печка с топкой, заставленной богатой гардинкой зеленой тафты (или материи) в рамке; рядом дверь у самого угла к наружной стене, ведущая в другую комнату, кажется, спальню, судя по ширмам в ней, на левой руке; в комнате, служащей приемной, сейчас описанной, от наружной стены поставлен стол, покрытый зеленым сукном, поперек входа к следующей комнате (спальне), а перед первым диваном точно такой же стол. На обоих столах несколько книг кучками одна на другой: тома два „Христианского Чтения“, „Начертание церковной Библейской истории“, „Быт русского народа“, экземпляра два греко-латинского словаря, словарь церковно-русского языка, Библия в большую четверку московской новой печати, подле нее молитвослов киевской печати, первой четверти прошлого века; на втором столе (от внешней стены), между прочим, сочинения Батюшкова в издании Смирдина „русских авторов“, только что вышедшее, и пр. Минут через пять пришел Гоголь, извиняясь, что замешкался. „Я сидел с одним старым знакомым, — сказал он, — недавно приехавшим, с которым давно уже не виделся“. — „Я вас не задержу своим посещением?“ „О нет, мы посидим, сколько угодно вам. Чем же вас потчевать? Чаем?“ — „Его я не пью никогда. Пожалуйста, не беспокойтесь нимало, я не пью ничего, кроме воды“. — „А, так позвольте же угостить вас водицей содовой“. Тотчас лакей принес бутылку, которою и опорожнил в небольшой стакан. „Несколько раз собирался я к вам, но все что-нибудь удерживало. Сегодня, наконец, улучил досуг и завернул к вам, полагая, что если и не застану вас, то оставлю вам билетец, чтобы знали вы, что я был-таки в вашей обители“. „Да, — подхватил он, — чтобы знали, что я был у вас“. Сегодня слуга мой говорит мне, что ко мне, около обеденной поры, какая-то старушка заходила и три раза просила передать мне, что вот она у меня была; а теперь я слышу, что она уже покойница. „Да скажи же Николаю Васильевичу, пожалуйста, скажи, что была у него: была нарочно повидаться с ним“. Вероятно, бедненькая, уставши от ходьбы, изнемогла под бременем лет, воротившись в свою светелку, кажется, на третьем этаже. Разговаривая далее, речь коснулась литературы русской, а тут и того обстоятельства, которое препятствует на Москве иметь свой журнал. „Хорошо бы вам взяться за журнал; вы и опытны в этом деле, да и имеете богатый запас от „Чтений“ книжек на 11–12 вперед… Для большего успеха отечественного нужно, чтобы в журнале было как можно больше своего, особенно материалов для истории, древностей и т. п., как в ваших „Чтениях“. Еще больше. Это были бы те же „Чтения“, только с прибавкой одного отдела, именно „Изящная словесность“, который можно было бы поставить спереди или сзади и в котором помещалось одно лишь замечательное, особенно по части иностранной литературы (за неимением современного и старое шло бы). И притом так, чтобы избегать как можно немецкого педантства в подразделениях. Чем объемистее какой отдел, тем свободнее издатель, избавленный от кропотливых забот отыскивать статьи для наполнения клеток своего журнала, из коих многие никогда бы без того не были напечатаны“. — „Разумеется“. Перед отходом спросил я, где он хочет провести лето. „Мне хотелось бы пробраться в Малороссию свою, потом на осень воротиться к вам, зиму провести где-либо потеплее, а на весну снова к вам“. — „Что же, вам худо у нас этой зимой?“ — „И очень. Я зяб страшно, хотя первый год чувствовал себя очень хорошо“. — „По мне, если не хотите выезжать за границу, лучше всего в Крыму“. — „Правда, и я собираюсь попытаться это сделать в следующую зиму… За границу мне бы не хотелось, тем более, что там нет уже тех людей, к которым я привык: все они разбежались (намек на прокатившиеся по Европе в 1848–1849 гг. революции. Б. С.)“. — „Но если придется вам непременно ехать туда, разумеется, снова в Рим?“ — „Нет, там в последнее время было для меня уже холодновато, скорее всего в Неаполь; в нем проводил бы я зиму, а на лето по-прежнему убирался бы куда-нибудь на север, на воды или к морю. Купанье морское мне очень хорошо“. Прощаясь, он спросил меня, буду ли я на варениках. „Если что-либо не помешает“. Под варениками разумеется обед у С. Т. Аксакова по воскресеньям, где непременным блюдом были всегда вареники для трех хохлов: Гоголя, М. А. Максимовича и меня, а после обеда, спустя час-другой, песни малороссийские под фортепиано, распеваемые второю дочерью хозяина, Надеждою Сергеевною, голос которой очень мелодический. Обыкновенно при этом Максимович подпевал. Песни пелись по „Голосам малороссийских песен“, изданных Максимовичем, и кой-каким другим сборникам, принесенным мною. Почти выходя, Гоголь сказал, что ныне как-то разучиваются читать; что редко можно найти человека, который бы не боялся толстых томов какого-нибудь дельного сочинения; больше всего теперь развелось у нас щелкоперов, слово, кажется, любимое им и часто употребляемое в подобных случаях».
Очень интересный спор Б. с Гоголем, происшедший в конце 1851 г., за четыре месяца до смерти писателя, зафиксировал в своих мемуарах писатель Григорий Петрович Данилевский (1829–1890), присутствовавший при их беседе в квартире Гоголя в доме А. П. Толстого: «„…А что это у вас за рукописи?“ — спросил Бодянский, указывая на рабочую красного дерева конторку, стоявшую налево от входных дверей, за которою Гоголь перед нашим приходом, очевидно, работал стоя. „Так себе, мараю по временам!“ — небрежно ответил Гоголь. На верхней части конторки были положены книги и тетради; на ее покатой доске, обитой зеленым сукном, лежали раскрытые, мелко исписанные и перемаранные листы.
— Не второй ли том „Мертвых Душ“? — спросил, подмигивая, Бодянский.
— Да… иногда берусь, — нехотя проговорил Гоголь, — но работа не подвигается; иное слово вытягиваешь клещами.
— Что же мешает? У вас тут так удобно, тихо.
— Погода, убийственный климат! Невольно вспоминаешь Италию, Рим, где писалось лучше и так легко. Хотел было на зиму уехать в Крым, к Княжевичу, там писать; думал завернуть и на родину, к своим, туда звали на свадьбу сестры, Елизаветы Васильевны… Ел. В. Гоголь тогда вышла замуж за саперного офицера Быкова.
— За чем же дело стало? — спросил Бодянский.
— Едва добрался до Калуги и возвратился. Дороги невозможные, простудился, да и времени пришлось бы столько потратить на одни переезды. А тут еще затеял новое, полное издание своих сочинений.
— Скоро ли оно выйдет?
— В трех типографиях начал печатать, — ответил Гоголь, — будет четыре больших тома. Сюда войдут все повести, драматические вещи и обе части „Мертвых Душ“. Пятый том я напечатаю позже под заглавием „Юношеские опыты“. Сюда войдут некоторые журнальные статьи, статьи из „Арабесок“ и прочее.
— А „Переписка“? — спросил Бодянский.
Она войдет в шестой том; там будут помещены письма к близким и родным, изданные и неизданные… Но это уже, разумеется, явится… после моей смерти. Слово „смерть“ Гоголь произнес совершенно спокойно, и оно тогда не прозвучало ничем особенным, в виду полных его сил и здоровья. Бодянский заговорил о типографиях и стал хвалить какую-то из них…
— А Шевченко? — спросил Бодянский.
Гоголь на этот вопрос с секунду промолчал и нахохлился. На нас из-за конторки снова посмотрел осторожный аист.
— Как вы его находите? — повторил Бодянский.
— Хорошо, что и говорить, — ответил Гоголь, — только не обидьтесь, друг мой… вы его поклонник, а его личная судьба достойна всякого участия и сожаления (в 1847 г. украинский поэт и художник Тарас Григорьевич Шевченко (1814–1861) был арестован за участие в украинофильском Кирилло-Мефодиевском братстве и сослан в солдаты в Орск, а осенью 1850 г. в Новопетровск на Каспийском море. — Б. С.)…
— Но зачем вы примешиваете сюда личную судьбу, — с неудовольствием возразил Бодянский, — это постороннее… Скажите о таланте, о его поэзии…
— Дегтю много, — негромко, но прямо проговорил Гоголь, — и даже прибавлю, дегтю больше, чем самой поэзии. Нам-то с вами, как малороссам, это, пожалуй, и приятно, но не у всех носы, как наши. Да и язык… Бодянский не выдержал, стал возражать и разгорячился. Гоголь отвечал ему спокойно.
— Нам, Осип Максимович, надо писать по-русски, — сказал он, — надо стремиться к поддержке и упрочению одного, владычного языка для всех родных нам племен… Я знаю и люблю Шевченка, как земляка и даровитого художника; мне удалось и самому кое-чем помочь в первом устройстве его судьбы. Но его погубили наши умники, натолкнув его на произведения, чуждые истинному таланту. Они всё еще дожевывают европейские, давно выкинутые жваки. Русский и малоросс — это души близнецов, пополняющие одна другую и одинаково сильные. Отдавать предпочтение одной в ущерб другой невозможно. Нет, Осип Максимович, не то нам нужно, не то. Всякий пишущий теперь должен думать не о розни; он должен прежде всего поставить себя перед лицо Того, Кто дал нам вечное человеческое слово… Долго еще Гоголь говорил в этом духе. Бодянский молчал, но, очевидно, далеко не соглашался с ним.
— Ну, мы вам мешаем, пора нам и по домам, — сказал, наконец, Бодянский, вставая. Мы раскланялись и вышли.
— Странный человек, — произнес Бодянский, когда мы снова очутились на бульваре, — на него как найдет. Отрицать значение Шевченка! Вот уж, видно, не с той ноги сегодня встал…
Мнение Гоголя о Шевченке я не раз, при случае, передавал нашим землякам. Они пожимали плечами и с досадой объясняли его посторонними, политическими соображениями, как и вообще всё тогдашнее настроение Гоголя».
24 января 1852 г. Б. встретился с Гоголем в последний раз. Сохранился его рассказ об этой встрече в записи П. А. Кулиша: «За девять дней до масленой О. М. Бодянский видел Гоголя еще полным энергической деятельности. Он застал его за столом, который стоял почти посреди комнаты и за которым поэт обыкновенно работал сидя. Стол был покрыт зеленым сукном. На столе разложены были бумаги и корректурные листы. Бодянский, обладая прекрасною памятью, помнит от слова до слова весь разговор свой с Гоголем. „Чем это вы занимаетесь, Николай Васильевич?“ — спросил он, заметив, что перед Гоголем лежала чистая бумага и два очищенных пера, из которых одно было в чернильнице. „Да вот мараю все свое, — отвечал Гоголь, — да просматриваю корректуру набело своих сочинений, которые издаю теперь вновь“. — „Все ли будет издано?“ — „Ну, нет: кое-что из своих юных произведений выпущу“. „Что же именно?“ — „Да „Вечера““. — „Как! — вскричал, вскочив со стула, гость. — Вы хотите посягнуть на одно из самых свежих произведений своих?“ „Много в нем незрелого, — отвечал спокойно Гоголь. — Мне бы хотелось дать публике такое собрание своих сочинений, которым я был бы в теперешнюю минуту больше всего доволен. А после, пожалуй, кто хочет, может из них (т. е. „Вечеров на хуторе“) составить еще новый томик“. Бодянский вооружился против поэта всем своим красноречием, говоря, что еще не настало время разбирать Гоголя как лицо, мертвое для русской литературы, и что публике хотелось бы иметь все то, что он написал, и притом в порядке хронологическом, из рук самого сочинителя. Но Гоголь на все убеждения отвечал: „По смерти моей, как хотите, так и распоряжайтесь“. Слово „смерть“ послужило переходом к разговору о Жуковском. Гоголь призадумался на несколько минут и вдруг сказал: „Право, скучно, как посмотришь кругом на этом свете. Знаете ли вы? Жуковский пишет мне, что он ослеп“. — „Как! воскликнул Бодянский. — Слепой пишет к вам, что он ослеп?“ — „Да; немцы ухитрились устроить ему какую-то штучку… Семене! — закричал Гоголь своему слуге по-малороссийски: — Ходы сюды“. Он велел спросить у графа Толстого, в квартире которого он жил, письмо Жуковского. Но графа не было дома. „Ну, да я вам после письмо привезу и покажу, потому что — знаете ли? — я распорядился без вашего ведома. Я в следующее воскресенье собираюсь угостить вас двумя-тремя напевами нашей Малороссии, которые очень мило Н. С. Аксакова положила на ноты с моего козлиного пения; да при этом упьемся и прежними нашими песнями. Будете ли вы свободны вечером?“ — „Ну, не совсем“, — отвечал гость. „Как хотите, а я уж распорядился, и мы соберемся у О. С. Аксаковой часов в семь; а впрочем, для большей верности, вы не уходите; я сам к вам заеду, и мы вместе отправимся на Поварскую“. Бодянский ждал его до семи часов вечера в воскресенье, наконец, подумав, что Гоголь забыл о своем обещании заехать к нему, отправился на Поварскую один; но никого не застал в доме, где они условились быть, потому что в это время умерла жена поэта Хомякова, и это печальное событие расстроило последний музыкальный вечер, о котором хлопотал он».