выдающийся актер-комик, артист московских театров. Происходил из крепостных крестьян. Отец Щ. был управляющим имений графа Г. С. Волькенштейна в Курской губернии. Начинал свою карьеру в Курском вольном театре, затем переехал в Харьков. Там его игра покорила генерал-губернатора князя Николая Григорьевича Репнина, который помог Щ. в 1822 г. выкупиться из крепостного состояния по общественной подписке. В то время Щ. играл уже в Полтавском театре. В 1823 г. Щ. был принят в труппу Московского театра (с 1824 г. он был переименован в Малый театр). Он играл Фамусова в грибоедовском «Горе от ума», Городничего в «Ревизоре», Муромского в «Свадьбе Кречинского» А. С. Сухово-Кобылина, а также персонажей многих шекспировских и пушкинских пьес. А. И. Герцен писал о Щ.: «Великий актер, он создал правду на русской сцене». Гоголь познакомился с Щ. в июле 1832 г. Вскоре они подружились, и именно Щ. Гоголь попросил проследить за постановкой в Москве «Ревизора».
Историю знакомства Гоголя с Щ. описали сыновья Щ. Петр и Алексей. П. М. Щепкин вспоминал: «Это был первый приезд Гоголя в Москву. Не помню, как-то на обед к отцу собралось человек двадцать пять, — у нас всегда много собиралось; стол по обыкновению накрыт был в зале: дверь в переднюю, для удобства прислуги, отворена настежь. В середине обеда вошел в переднюю новый гость, совершенно нам незнакомый. Пока он медленно раздевался, все мы, в том числе и отец, оставались в недоумении. Гость остановился на пороге в залу и, оглянув всех быстрым взглядом, проговорил слова всем известной малороссийской песни:
Ходит гарбуз по городу,
Пытается своего роду:
Ой, чи живы, чи здоровы
Все родичи гарбузовы?
Недоумение скоро разъяснилось, — нашим гостем был Н.В. Гоголь, узнавший, что мой отец тоже, как и он, из малороссов». А. М. Щепкин свидетельствует: «Гоголь познакомился с Щепкиным в 1832 году. В то время Гоголь еще бывал шутливо весел, любил вкусно и плотно покушать, и нередко беседы его с Щепкиным склонялись на исчисление и разбор различных малороссийских кушаний. Винам он давал, по словам Щепкина, названия „квартального“ или „городничего“, как добрых распорядителей, устрояющих и приводящих в набитом желудке все в должный порядок; а жженке, потому что зажженная горит голубым пламенем, давал имя Бенкендорфа (шефа носивших голубые мундиры жандармов. — Б. С.): — „А что, — говорил он Щепкину после сытного обеда, — не отправить ли теперь Бенкендорфа?“ — и они вместе приготовляли жженку».
Щ. стремился получить гоголевские пьесы для своих бенефисов. 26 ноября н. ст. 1842 г. Гоголь писал Щ. из Рима, что все драматические отрывки из четвертого тома «Сочинений» принадлежат Щ. и он может давать их в свои бенефисы. А 3 декабря н. ст. 1842 г. Гоголь писал по этому же поводу Щ.: «Не стыдно ли вам быть так неблагоразумну: вы хотите всё повесить на одном гвозде, прося на пристяжке к „Женитьбе“ новую, как вы называете, комедию „Игроки“. Во-первых, она не новая, потому что написана давно, во-вторых, не комедия, а просто комическая сцена, а в-третьих, для вас даже там нет роли. И кто вас толкает непременно наполнить бенефис моими пиэсами? Как не подумать хотя сколько-нибудь о будущем, которое сидит у вас почти на самом носу, например, хотя бы о спектакле вашем по случаю исполнения вам двадцатилетней службы? Разве вы не чувствуете, что теперь вам стоит один только какой-нибудь клочок мой дать в свой бенефис, да пристегнуть две-три самые изношенные пиэсы, и театр уже будет набит битком? Понимаете ли вы это, понимаете ли вы, что имя мое в моде, что я сделался теперь модным человеком, до тех пор, пока меня не сгонит с модного поприща какой-нибудь Боско, Тальони, а может быть, и новая немецкая опера с машинами и немецкими певцами? Помните себе хорошенько, что уж от меня больше ничего не дождетесь. Я не могу и не буду писать ничего для театра. Итак, распорядитесь поумнее. Это я вам очень советую! Возьмите на первый раз из моих только „Женитьбу“ и „Утро делового человека“. А на другой раз у вас остается вот что: „Тяжба“, в которой вы должны играть роль тяжущегося, „Игроки“ и „Лакейская“, где вам предстоит Дворецкий, роль хотя и маленькая, но которой вы можете дать большое значение. Всё это вы можете перемешивать другими пиэсами, которые вам Бог пошлет. Старайтесь только, чтобы пиэсы мои не следовали непосредственно одна за другою, но чтобы промежуток был занят чем-нибудь иным. Вот как я думаю и как бы, мне казалось, надлежало поступить сообразно с благоразумием, а впрочем, ваша воля… А на театральную дирекцию не сетуйте, она дело свое хорошо делает: Москву потчевали уже всяким добром, почему ж не попотчевать ее немецкими певцами? Что же до того, что вам-де нет работы, это стыдно вам говорить. Разве вы позабыли, что есть старые заигранные, заброшенные пиэсы? Разве вы позабыли, что для актера нет старой роли, что он нов вечно? Теперь-то именно, в минуту, когда горько душе, теперь-то вы должны показать в лицо свету, что такое актер. Переберите-ка в памяти вашей старый репертуар да взгляните свежими и нынешними очами, собравши в душу всю силу оскорбленного достоинства. Заманить же публику на старые пиэсы вам теперь легко, у вас есть приманка, именно мои клочки. Смешно думать, чтобы вы могли быть у кого-нибудь во власти. Дирекция все-таки правится публикою, а публикою правит актер. Вы помните, что публика почти то же, что застенчивая и неопытная кошка, которая до тех пор, пока ее, взявши за уши, не натолчешь мордою в соус и покамест этот соус не вымазал ей и носа и губ, она до тех пор не станет есть соуса, каких не читай ей наставлений. Смешно думать, чтоб нельзя было наконец заставить ее войти глубже в искусство комического актера, искусство, такое сильное и так ярко говорящее всем в очи. Вам предстоит долг заставить, чтоб не для автора пиэсы и не для пиэсы, а для актера-автора ездили в театр… Ведь клочки мои не из средних же веков; оденьте их прилично, сообразно, и чтобы ничего не было карикатурного — вот и всё! Но об этом в сторону! Позаботьтесь больше всего о хорошей постановке „Ревизора“! Слышите ли? я говорю вам это очень сурьезно! У вас, с позволенья вашего, ни в ком ни на копейку нет чутья! Да если бы Живокини был крошку поумней, он бы у меня вымолил на бенефис себе „Ревизора“ и ничего бы другого вместе с ним не давал, а объявил бы только, что будет „Ревизор“ в новом виде, совершенно переделанный, с переменами, прибавленьями, новыми сценами, а роль Хлестакова будет играть сам бенефициант — да у него битком бы набилось народу в театр. Вот же я вам говорю, и вы вспомните потом мое слово, что на возобновленного „Ревизора“ гораздо будут ездить больше, чем на прежнего. И зарубите еще одно мое слово, что в этом году, именно в нынешнюю зиму, гораздо более разнюхают и почувствуют значение истинного комического актера. Еще вот вам слово: вы напрасно говорите в письме, что стареетесь, ваш талант не такого рода, чтобы стареться. Напротив, зрелые лета ваши только что отняли часть того жару, которого у вас слишком очень много, который ослеплял ваши очи и мешал взглянуть вам ясно на вашу роль. Теперь вы стали в несколько раз выше того Щепкина, которого я видел прежде. У вас теперь есть то высокое спокойствие, которого прежде не было. Вы теперь можете царствовать в вашей роли, тогда как прежде вы всё еще как-то метались. Если вы этого не слышите и не замечаете сами, то поверьте же сколько-нибудь мне, согласясь, что я могу знать сколько-нибудь в этом толк. И еще вот вам слово: благодарите Бога за всякие препятствия. Они необыкновенному человеку необходимы: вот тебе бревно под ноги — прыгай! А не то подумают, что у тебя куриный шаг и не могут вовсе растопырить ноги! Увидите, что для вас настанет еще такое время, когда будут ездить в театр для того, чтобы не проронить ни одного слова, произнесенного вами, и когда будут взвешивать это слово. Итак, с Богом за дело!»
Летом 1851 г. на даче Щепкина Гоголь писал главы второго тома «Мертвых душ». Вот как об этом чтении со слов отца рассказывал А. М. Щепкин: «Однажды приехал Гоголь к М. С. Щепкину на дачу. Щепкин жил с семьей в то время на даче под Москвой, в Волынском. Гоголь… говорил, что думает пожить у него, отдохнуть и немного поработать, обещался кое-что прочесть из „Мертвых душ“. Щепкин был вне себя от восторга, всем об этом передавал на ухо как секрет. Но не успел Гоголь прожить трех дней, как приехал в гости к Щепкину начинающий молодой литератор, которого отец мой характеризовал как человека зоркого, пронырливого и вообще несимпатичного. Когда сошлись все к вечернему чаю, Гоголь вошел с Щепкиным в столовую под руку, о чем-то тихо разговаривая, но по всему видно было, что разговор этот для Щепкина был крайне интересен. Лицо его сияло радостью. Гоголь быстро окинул всех взглядом и, заметя новое лицо, нервно взял чашку с чаем и сел в дальний угол столовой и весь как будто съежился. Лицо его приняло угрюмое и злое выражение, и во все время чаепития просидел он молча, а за ужином объявил, что рано утром на другой день ему надо ехать в Москву по делам. Так и не состоялось чтение его новых произведений. После этого Гоголь заезжал к Щепкину еще несколько раз, но таким веселым, каким он видел его на даче, Щепкин уже ни разу не видел Гоголя. Если Гоголь бывал, то как-то подозрительно оглядывал всех присутствующих и вообще уже был не прежний Гоголь. Иной раз Щепкин расшевелит его каким-нибудь своим рассказом. Гоголь слегка улыбнется, но сейчас же опять нахмурится и весь как бы уйдет в себя. Гоголь был очень расположен к Щепкину. Оба они знали и любили Малороссию и охотно толковали о ней, сидя в дальнем углу гостиной в доме Щепкина. Они перебирали и обычаи, и одежду малороссиян, и, наконец, их кухню. Прислушиваясь к их разговору, можно было слышать под конец: вареники, голубцы, паленицы, — и лица их сияли улыбками. Из рассказов Щепкина Гоголь почерпал иногда новые черты для лиц в своих рассказах, а иногда целиком вставлял целый рассказ его в свою повесть. Так, Щепкин передал ему рассказ о городничем, которому нашлось место в тесной толпе, и о сравнении его с лакомым куском, попадающим в полный желудок. Так слова исправника: „Полюбите нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит“ — были переданы Гоголю Щепкиным. Нельзя утверждать, чтобы Гоголь всегда охотно принимал советы Щепкина, но последний всегда заявлял свое мнение искренно и без утайки».
А вот как, со слов А. М. Щепкина, описал Щ. свою последнюю встречу с Гоголем: О последнем своем свидании с Гоголем М. С. Щепкин рассказывал следующее: «Как-то недавно прихожу к Гоголю. Он сидит, пишет что-то. „Неужели все это вы прочли?“ — спрашиваю я. „Все это надо читать“, отвечал он. „Зачем же надо? — говорю я. — Так много написано всего для спасения души, а ничего не сказано нового, чего не было бы в Евангелии“. Тут Гоголь принужденно отшутился, сказав что-то вроде: какой шутник! А я продолжал: „Я и заповеди для себя сократил всего на две: люби Бога и люби ближнего, как самого себя“. — Потом, — говорил Щепкин, — я рассказал Гоголю следующий случай. Ехал я из Харькова в то время, как были открыты мощи св. Митрофания. Дай, думаю, заеду в Воронеж, хотелось видеть, что может сделать вера человека. Приезжаю в Воронеж. Утро было восхитительное. Я пошел в церковь. На дороге попался мне мужик с ведром; в ведре что-то бьется. Смотрю — стерлядь! Думаю себе: в церковь еще успею. Сторговал, купил рыбу и снес домой. Потом пошел в церковь. Дорогой так восхищался, как никогда не запомню. Было чудесное утро. Прихожу в церковь. Народу множество, и такая преданность, такая вера, что я и сам умилился до слез, и сам стал молиться: „Господи Боже мой! Весь этот народ пришел тебя молить о своих нуждах, бедах и болезнях. Только я один ничего у тебя не прошу молюсь слезно! Неужели тебе нужны, господи, наши лишения? Ты дал нам, Господи, прекрасную природу, и я наслаждаюсь ею, и благодарю Тебя, Господи, от всей души“. Тогда Гоголь вскочил и обнял меня, вскрикнув: „Оставайтесь всегда при этом!“»