С Тирцей Фрид — она же Тиреле, моя юбимая, тот «подрядчик-женщина», что занимается перестройкой моего нового дома, — я познакомился, когда мне было одиннадцать лет. Я хорошо помню тот день. Время после полудня, летние каникулы, и вдруг — полная тишина вокруг. Мальчишки выпрямились с битами в руках. Девчонки со скакалками замерли в прыжке. Мужчины умолкли, облизывая губы. Женщины застыли, как жены Лота. Из-за поворота появился белый американский автомобиль с открытым верхом и красными сиденьями — знакомый каждому иерусалимцу «форд-тандерберд», принадлежавший строительному подрядчику Мешуламу Фриду. Большая, бросающаяся в глаза машина, которая выделялась бы в любое время и в любом месте, не говоря уж о Иерусалиме с его редким в те дни движением.
«Тандерберд» остановился возле нашего дома. Из-за руля выбрался плотный, низкорослый и темноволосый человек. Двое детей примерно моего возраста, мальчик и девочка, очень похожие на него, сидели на заднем сиденье. Я как раз случайно стоял у окна и, увидев их, застыл от страха. Я подумал, что рассказы матери и насмешки Биньямина не были пустым поддразниванием: вот, это и есть мой настоящий отец, и мой настоящий брат, и моя настоящая сестра, приехавшие вернуть меня в мою настоящую семью.
Мужчина взял мальчика на руки и понес по направлению к нашей амбулатории. Меня удивило, что отец вышел к нему навстречу — честь, которую он никогда не оказывал ни одному пациенту.
— Пожалуйста, сюда, господин Фрид, — сказал он. — Заходите сюда.
Человек с мальчиком скрылись в амбулатории, а я уставился на девочку, которая тем временем перебралась на переднее сиденье. Мое удивление сменилось удовольствием, страх — любопытством. Но Биньямин со своими друзьями уже были тут как тут. Выкрикнув: «Она приехала к нам!» — брат подбежал к машине и принялся обходить ее со всех сторон, разглядывая большие круглые задние фонари, открытый верх, глубокие красные кожаные сиденья, сверкающие хромированные обводы, в которых искаженно отражались детские лица.
— Ты знаешь, в какой машине ты сидишь? — спросил он девочку.
— В машине моего папы.
Легкая улыбка тронула уголки ее губ. На мгновенье она похорошела, а в следующий миг снова стала похожей на меня.
— Это «форд-тандерберд», — пришел в себя Биньямин. — Двигатель V-8, триста лошадиных сил. Такой есть только один в Иерусалиме, а может быть, и во всей Стране! — И поскольку на девочку это не произвело никакого впечатления, добавил со значением: — Это американская машина из Соединенных Штатов.
Девочка помахала мне рукой и улыбнулась. Я отошел от окна, спустился и тоже стал возле машины. Ее глаза засияли.
— Хочешь посидеть возле меня?
Я уселся на водительское сиденье. Биньямин поспешил объявить: «Я его брат!» — и бросился к заднему сиденью, но девочка сказала: «Я тебя не приглашала!» — и он потрясенно застыл на месте.
— Я Тирца Фрид, — сказала она. Я удивился. Мне никогда не доводилось слышать, чтобы мальчик или девочка представлялись таким образом. — А ты кто?
— Я Яир Мендельсон, — поспешно ответил я. — Я сын доктора.
— Ты не похож на него, — сказала она, — и на этого ты не похож, который говорит, что он твой брат.
Биньямин со своими друзьями отошли, и тут она добавила то, что я уже знал и сам:
— Ты похож на меня, и на Мешулама, и на моего брата Гершона.
— Кто это Мешулам?
— Мешулам Фрид. Это наш папа — мой и Гершона.
— А что с твоим братом? — спросил я.
— У него воспаление суставов. Он весь распух, и родители боятся, что у него случится что-нибудь с сердцем и он умрет.
— Не беспокойся, — я почувствовал свою значительность, — мой отец спасет его. Он очень хороший врач.
Так оно и было. У брата Тирцы Фрид оказалось не воспаление суставов, а аллергия к пенициллину. Врачиха, которая ошиблась в диагнозе, велела давать ему еще и еще пенициллин, и его состояние быстро ухудшалось. Мешулам Фрид, который в то время пристраивал целое крыло к зданию больницы Хадаса, решил обратиться к доктору Мендельсону, новому детскому врачу, приехавшему из Тель-Авива.
Доктор Мендельсон сразу же обнаружил ошибку.
— Если вы будете и дальше давать ему пенициллин, ваш мальчик умрет, — сказал он.
— Большое спасибо, — сказал подрядчик, а сыну шепнул: — Скажи и ты спасибо доктору, Гершон, скажи свое спасибо, что многоуважаемый профессор Мендельсон сам лично занимается тобой.
Гершон сказал свое спасибо, и в последующие недели белый открытый «тандерберд» стал снова и снова появляться на нашей улице. Иногда он привозил Гершона к доктору Мендельсону, а иногда забирал Папаваша в дом Фридов. Иногда за рулем сидел сам подрядчик, иногда — один из его прорабов, а когда Папаваш говорил, что ему не нужен весь этот почет и он может приехать к ним сам, на нашем маленьком «форде», «вместо того чтобы ехать на виду у всего Иерусалима в машине президента Соединенных Штатов», Мешулам отвечал:
— Не почета ради, профессор Мендельсон, посылает Мешулам Фрид за вами свою машину, а для того, чтобы быть уверенным, что вы таки приедете.
Мешулам Фрид был человек щедрый и великодушный, забавный, чувствительный и напористый. Все эти его качества развернулись тогда перед нами одним великолепным павлиньим взмахом и остались такими по сей день, сорок лет спустя. Он не знал тех музыкальных произведений, которые любил слушать Папаваш, он пил напитки, от которых Папаваш аскетически воздерживался, он говорил громко и со смешными ошибками, а порой мог обронить и грубое словцо. Но доктор Мендельсон, который обычно сторонился чужих людей, нашел в нем надежного товарища, того друга, в котором нуждается каждый мужчина и которого я, например, найти не сумел.
Из каждой своей поездки к Фридам он возвращался с корзинкой, наполненной прохладным инжиром. «У них там целый фруктовый сад», — говорил он и рассказывал нам об этом саде, его фруктовых деревьях и о павильоне с жестяной крышей, который Мешулам Фрид построил себе в саду, чтобы сидеть там, слушать шум падающего дождя и наслаждаться.
— А еще один жестяной лист он положил за окном спальни — сказал Папаваш, — чтобы слушать шум дождя и по ночам. И кстати, Яирик, сестра пациента спрашивала, почему ты тоже не приезжаешь со мной.
Через два дня я присоединился к нему. Биньямин был вне себя от зависти. Ему пришлось остаться дома, переваривая непредставимую его разуму идею, что кто-то предпочитает меня ему, и нестерпимую мысль, что сдвинутая крыша «тандерберда» открывает взглядам всех детей квартала не его, а меня.
Фриды жили в районе Арнона, на юго-восточном конце города. Дальняя поездка, неожиданно открывшийся бесконечный пустынный пейзаж, отдаленное сладкое пение двух невидимых муэдзинов, их то соперничающие, то сплетающиеся друг с другом голоса, далекое и близкое бренчание овечьих колокольчиков и церковных колоколов — все это наполнило меня чувством, что мы едем на другой конец света.
— Тут тоже проходит граница, — сказал Папаваш, усиливая это мое ощущение. — Смотри, Яирик, вот тут рядом, за этими кипарисами, — Иорданское королевство! А там, — указал он торжественно, — горы Моава! Смотри, как красиво освещает их заходящее солнце и какими они кажутся близкими. Кажется, протяни руку — и можешь потрогать. Вон там когда-то стоял Моисей на горе Нево, смотрел сюда и тоже, наверно, думал, как это близко, только с другой стороны.
Совместная поездка, беседа, этот его «Яирик» и его рука на моем плече, послушание, с которым заходящее солнце освещало именно то, что он хотел мне показать, — все это приободрило меня и придало уверенности. Я преисполнился любви к нему и надежд на будущие такие поездки.
Дом Фридов привел меня в восхищение: это здание из розоватого камня, с большими окнами, излучало скромность и простоту, несмотря на свои внушительные размеры. Фруктовые деревья окружали его со всех сторон, и Тирца, уже ожидавшая у калитки, сразу повела меня срывать чуть созревшие гранаты, перезревшие сабры и разного рода инжир — желтый, зеленый, фиолетовый и черный. Ее мать, Голди Фрид, тихая рыжеволосая женщина, подала нам свежий лимонад и толстые ломти хлеба, намазанные маслом, поставила на стол банку огурцов собственной засолки и вышла. Огурцы были такими вкусными, что в следующие наши приезды мои слюнные железы включались в работу уже возле железнодорожной станции, на расстоянии трех километров от банки в доме Фридов, — в точности так, как включаются они сегодня, на расстоянии сорока лет.
— Нет, ты только посмотри на этого приятеля! — поднял Мешулам один такой огурец над тарелкой. — Даже к царскому столу не подают такие соленые огурцы, как у моей Голди.
Он очень гордился своей Голди и любил то, что она делала.
— Мировая хозяйка! Брильянт в короне! Она себе командует домом, и семьей, и деньгами в банке, а я отвечаю только за рабочих на стройке да за деревья в саду.
Строительные дела Мешулама Фрида были большими и сложными, но сад у него был простой, не чета тому роскошному богатому саду, что я увидел годы спустя у моих тестя и тещи в Америке, — за тем ухаживали двое садовников, и он был весь подстриженный, и разукрашенный, и удобренный, и обрызганный. Здесь это был дикий сад, для которого хозяин отказывался нанять садовника — «чтоб не сбивать деревья с толку», — и раскрашивали его лишь дикие цветы и кусты. Мешулам назвал мне их все по порядку, без единой запинки и ошибки: шафран, подснежник, анемон, аронник, нарцисс, дикий чеснок, ладанник, василек, лютик, метельник, мимоза, бессмертник, львиный зев, мак, мандрагора. Летом — последние скипетры мальв, коровяки и розовый вьюнок, а ближе к осени — морской лук. Здесь не было маленького медного фонтанчика в бассейне, как в саду родителей Лиоры, да и все равно в нем не было бы золотых рыбок, как в том. Зато среди камней здесь прятались зеленые ящерицы и большие медянки, а также две большие полевые черепахи, такие проворные, сказала, насмешив меня, Тирца, что даже гонялись за кошками.
Она делила каждый плод инжира надвое, одну половину давала мне, а вторую надкусывала и объясняла, что плоды инжира отличаются один от другого по вкусу, даже если росли на одном дереве.
— И Мешулам сказал мне, что несправедливо, если один получит хороший инжир, а другой — плохой, поэтому, когда едят двое, нужно делить каждый плод между ними.
— А если едят втроем? — спросил насмешливо Биньямин, когда я рассказал ему от этом.
— А если едят трое? — спросил я ее.
— Скажи своему брату, что инжир едят только на пару, — ответила Тирца и рассказала мне, что ее отец и мать капают на свои половинки инжира немного арака,[20] добавив шепотом, что они закрывают дверь и едят свой инжир в кровати, «а потом они хихикают». — Это очень вкусно, — сказала она, — иногда они разрешают мне и Гершону тоже попробовать такой инжир, но только немножко. Мешулам говорит: «Арак — это арак, а дети — это дети. Так что только один такой инжир и только в субботу».
— Почему ты зовешь его Мешулам?
— Потому что я его всегда так зову. Гершон зовет его папа, а я зову его Мешулам. Ты не обращал внимания?
А потом сообщила:
— А моя мама зовет его «Шулам», а меня она зовет «Тиреле», а Гершона она зовет «Гереле», и это она сказала моему отцу называть тебя «Иреле». Она любит давать имена. Пипку она называет «пипин». И пипку у девочек, и пипку у мальчиков.
Она хлопнула по сабрам сосновой веткой, чтобы очистить их от колючек, и полезла на дерево, как маленький крепкий медвежонок, не переставая смеяться. Гершон, ее выздоравливающий брат, сидел на веранде, еще бледный и слабый, и махал нам цветным фонариком Папаваша.
— Жив-то он жив, но как же он выглядит, — ворчал Мешулам, — надо было раньше бросить эту врачиху.
Как у меня и у Тирцы, у Гершона тоже было короткое широкое тело, плоские ногти и густые жесткие волосы, но, в отличие от нас, у него была раздвоенная макушка, как будто два маленьких завихрения волос на верхушке головы. Папаваш, который сразу заметил это, рассказал нам, что у однояйцовых близнецов такие спирали на макушках всегда противоположны и иногда близнецы так похожи, что только по этому признаку их можно различить.
Спустя годы, когда у Биньямина родились гигантские близнецы, я дождался, пока у них вырастут волосы, и убедился, что Папаваш был прав. Они были совершенно одинаковы, но у Иорама завихрение вращалось по часовой стрелке, а у Иоава — против.
— По этой макушке моя подруга узнает, кто из нас двоих приехал на побывку в субботу, — сказал Иорам в один из последних армейских отпусков. — А подруга Иоава иногда ошибается, и это получается очень даже неплохо.
— Ну, вот и все, господин Фрид, — сказал Папаваш, — теперь ваш мальчик должен побольше тренироваться и есть как следует, а в остальном он здоров. Мне незачем больше к нему приезжать.
Мешулам расчувствовался и выразил это, как он обычно выражал свои чувства, — поспешил к большому сейфу в подвале и вернулся с толстой пачкой купюр.
— Это вам, профессор Мендельсон, — сказал он, — это за то, что вы вылечили Мешуламу мальчика. Чтобы вы так хорошо жили, как вы его хорошо вылечили. Многих вам лет здоровья.
— Господин Фрид, — Папаваш отвел деньги, стараясь сдержать смех, — прошу вас. Вы уже дали мне чек и получили квитанцию. Нет-нет.
Мешулам обиделся:
— Чек — это чек, он был за работу, а наличные — это совсем другое дело. Это мое спасибо, и оно без квитанции. Мешуламу Фриду вы не можете ответить «нет».
— Как видите, могу, господин Фрид, — сказал Папаваш. — За работу вы мне уже уплатили, а такие подарки я не могу принять.
Мешулам посмотрел на Папаваша, схватил его тонкую белую руку обеими своими толстыми смуглыми руками и сказал:
— Профессор Мендельсон, сегодня вы спасли две живые души в Израиле. Моего мальчика и той врачихи, которая чуть не убила мне его. Вам причитается от меня в подарок все, что вы попросите.
— В таком случае, — сказал Папаваш, — я хочу еще немного инжира из вашего сада и, может быть, вдобавок три-четыре граната, темного сорта. Мы с женой очень их любим.
Мешулам расчувствовался еще больше. Он вынул из кармана большой голубой платок и сказал: «Я должен немного поплакать» — фразу, которую всем нам еще предстояло услышать, и не раз. Потом, немного поплакав, повесил платок просохнуть на ветку и развел руками:
— Что такое три-четыре граната?! Для вас, профессор Мендельсон, я привезу вам целое дерево! Завтра утром к вам в дом прибудут кран и грузовик. Только скажите мне сейчас, какое дерево вы хотите? Это? Это? А может быть, это? Любое, что вам хочется, вы только скажите. А может, вам нужно немного подвинуть стенку в доме, или поменять кухню, или что-нибудь тяжелое перенести с места на место, или вообще что-нибудь в доме испортилось? Или может, какой-нибудь сосед делает вам дырку в голове и нужно его успокоить? У меня есть один бывший партизан из отряда Вельского, он у меня опалубщик теперь. Вгоняет гвоздь в доску одним ударом — рукой, не молотком! Вы только скажите, что вам нужно, — Мешулам придет и всё вам сделает.
— Нет, правда, мне ничего не нужно, — сказал Папаваш. — Прошу вас, Мешулам, не нужно.
Слезы снова навернулись на глаза Мешулама. Новый голубой платок появился из кармана.
— Даже если вам нужно рассказать детям сказку перед сном, а вы и госпожа Мендельсон уже устали — Мешулам придет и расскажет. Ведь правда, Гершон, правда, Тирца, правда, что у нас есть хорошие сказки?
Папаваш снова повторил: «Не нужно», но Мешулам не сдавался:
— Такой профессор, как вы, не может ездить в таком маленьком «форде-Англия». Я дам вам свою машину, чтобы у ваших коллег из Хадасы и их родственников глаза вылетели от зависти. Я так и так собирался поменять машину в честь того, что мой Гершон выздоровел, — так я вам дам свой «форд» взамен вашего.
Папаваш усмехнулся:
— У меня не хватит денег на бензин для такой машины, как ваша.
— Для моей машины не нужны деньги. Мою машину направляют на талоны компании «Мешулам Фрид с ограниченной ответственностью». И почему это вы раньше сказали, что больше не должны приезжать к нам?
— Я имел в виду, что Гершон уже здоров.
— Так не приезжайте как врач, приезжайте как друг, и пусть мальчик Иреле тоже приезжает. — Он указал на меня. — Смотрите, как они с Тиреле хорошо играют. Я уже откладываю ей кое-какую мелочь на приданое.
И действительно, Папаваш, который обычно не любил «ходить по гостям», стал то и дело брать меня с собой к Фридам, а Мешулам то и дело привозил Тирцу и Гершона ко мне и, несмотря на возражения Папаваша, всякий раз осматривал и проверял выключатели, дверные петли и краны в доме и в амбулатории — «этот приятель у вас чуток подтекает, обмотаем-ка мы его новой паклей», — точно так же, как он делает и сегодня, когда моя мама уже умерла, а Гершон, мальчик, которого спас Папаваш, вырос и погиб в армии, а сам Папаваш уже состарился, и потерял силы, и перешел жить в квартиру на первом этаже, в которой раньше принимал больных. Мешулам перестроил ее для него: из приемной выкроил жилую комнату и кухню, а из кабинета и процедурной сделал спальню. Запах, которым пахнет любая амбулатория, вытравил, но дипломы, свидетельства и грамоты Папаваша оставил на стене и табличку «Я. Мендельсон — частная квартира» перенес с двери квартиры на втором этаже.
— Так-таки лучше. Вам не придется напрягаться со всеми этими лишними комнатами, и ступеньками, и воспоминаниями на этом верхнем этаже. Здесь все маленькое и удобное, и вам будет легко выйти, чтобы посидеть в садике.
Он нашел ему «хороших и спокойных квартиросъемщиков, которые будут платить исправно и не будут делать дырку в голове», и сдал им большую квартиру наверху, и при каждом удобном случае появляется, готовит для себя и Папаваша чай, и они сидят и беседуют. Папаваш, которого старость сделала более терпимым к людям — «не ко всем, — заметил Биньямин, — но даже если только к некоторым, и то мило с его стороны», — рассказывает Мешуламу анекдоты и дает ему выиграть в шахматы, а когда он утомляется и засыпает — Папаваш теперь засыпает, как ребенок, отключается мгновенно, — Мешулам снова осматривает его квартиру, «проверить, что у профессора все в порядке и нет никаких неисправностей или проблем».
А потом он минутку стоит молча и неподвижно у стены в жилой комнате, там, где сегодня располагается красивая тумбочка, а раньше находилась процедурная кушетка, на которой доктор Мендельсон осматривал стольких детей и среди них — его сына. Он извлекает из бездонных глубин своего кармана большой голубой платок и вытирает глаза. Иногда он вынимает платок потому, что на его глазах выступают слезы, а иногда слезы выступают, потому что он вынимает платок. Так или иначе, он стоит и вытирает глаза, вспоминая тот раз, когда его сын был спасен от смерти, и тот другой раз — когда не был.
Когда Папаваш занимался своими маленькими пациентами, его руки были твердыми и уверенными, но во всех других случаях, особенно в домашних делах, обе руки у него были левые. Даже две медные таблички на дверях квартиры и своей амбулатории он прибил, по утверждению мамы, косо, а для всех других дел — от замены лампочки и до прочистки раковины — у него и подавно не было ни времени, ни желания. Поэтому она то и дело, не колеблясь, обращалась к Мешуламу с просьбой о помощи, и его рабочие не раз навещали наш дом. Они чинили все, что нужно было починить, привозили в грузовике землю для сада, забирали наш «форд-Англия» в гараж.
Но весеннюю побелку она оставляла за собой. Папаваш поспешно удалялся в амбулаторию, Биньямин укладывал маленькую сумку и объявлял: «Я поживу пока у ребят», а я оставался с нею. Мы вместе шли в магазин покупать известь и щетки, вместе тащили жестяные банки наверх по ступенькам — «Какой же ты сильный, Яир! Настоящий буйвол!» — вместе сдвигали мебель и накрывали ее старыми газетами и простынями. Она повязывала косынку на золото головы, поднималась на раздвижную лестницу и начинала белить — быстро, размашистыми движениями, демонстрируя при этом такую сноровку, что даже шагала вместе с лестницей от одного угла к другому, как клоун на ходулях.
— Может, вы согласитесь поработать у меня? — шутил Мешулам и однажды — Папаваш был в амбулатории, Биньямин играл во дворе, я помогал ей в побелке — пришел и стал шептаться с ней в кухне. Как я ни старался, мне не удалось разобрать ни слова, но через два дня Мешулам сказал Папавашу: «Я забираю вашего старшего и госпожу Мендельсон на часок-другой, проведать Голди и детей и нарвать у нас немного зеленого миндаля в саду».
Мы ехали по той же улице, что всегда, от Бейт а-Керема в сторону выезда из города, и, немного не доезжая автобусного гаража, Мешулам свернул вправо по улице Руппина, которая была тогда узкой дорогой, петлявшей среди открытых скалистых холмов. Он рассказал маме, что вскоре начинает строить здесь что-то «очень-очень большое, и для правительства, и для Еврейского университета», и она похлопала его по плечу:
— Кто бы мог подумать, что из вас получится что-то путное, Мешулам, как это замечательно.
Мы спустились наискосок к Долине Креста и поднялись наискосок к кварталу Рехавия, но на этот раз не продолжили движение в сторону железнодорожной станции, а затем к кварталу Арнона и к дому Фридов. Мешулам неожиданно свернул со своего обычного пути, и мы поехали в район, в котором я раньше никогда не бывал.
По улице шла демонстрация. Люди несли красные флаги и плакаты, и Мешулам бросил несколько насмешливых замечаний в адрес «бездельников-социалистов» и их обычая устраивать выходные при всяком удобном случае. Мы поднимались и спускались, пока не кончился асфальт, а там свернули вправо и взобрались по грунтовой дороге. Упругие большие шины «тандерберда» приятно шуршали по щебню. Какой-то бугорок вдруг царапнул ему брюхо, но Мешулам сказал:
— Не беспокойтесь, этот приятель — не просто себе автомобиль, и Мешулам совсем не плохой водитель.
— А мы и не беспокоимся, — сказала мама. — Вы самый лучший водитель в мире.
Большой каменный дом стоял на вершине холма, а рядом с ним — каменный дом поменьше, с башней, и с колоколом, и с высокими соснами вокруг. Мы вышли из машины и пошли по дорожке, и мама сказала, что во время войны здесь погибло много людей, совсем молодых, которые еще не успели родить ребенка, построить дом и посадить дерево.
— И еще они не успели рассказать свою историю, — добавила она.
А потом в каменной стене неожиданно открылась маленькая дверца, и очень маленькая женщина, почти карлица, в черном платье до полу, вышла откуда-то из внутреннего двора и налила нам воды из бутылки, запотевшей от холода.
— Неро… Неро… — приговаривала она, и Мешулам, который все это время молча шел за нами, объяснил нам, что «неро» — это вода по-гречески, а ей сказал «харисто» и поклонился. Карлица ответила ему поклоном, а потом вернулась к себе во двор и закрыла дверь в каменной стене, и я испугался — что же мы теперь будем делать с ее чашками?
— Всё в порядке, — сказала мама, — поставим их возле двери перед уходом.
— А если их кто-нибудь заберет? Она подумает, что мы воры.
— Не беспокойся, Яир, никто не заберет, и она не подумает.
А когда мы вернулись в машину, Мешулам достал из багажника корзиночку, полную зеленого миндаля, и дал ее маме:
— Возьмите, госпожа Мендельсон. Пусть у вас будет что принести домой показать.