Пошел я искать себе дом. Чтоб укутал меня со всех сторон, чтобы было у меня порой убежище. Бродил по маленьким деревенским улицам, пестрым от чередованья света и тени да переклички горлиц. Заглядывал, стучал, заходил в магазины и лавки, расспрашивал покупателей, изучал доски объявлений, истыканные кнопками и усеянные пожелтевшими записками. Навещал правления, с их одинаковой повсюду серостью столов и людей и одинаковыми аэроснимками на стенах: лоскутное одеяло плантаций и полей, прямоугольники хозяйственных построек, дворы с черно-белыми точками — коровы, застывшие в янтаре линзы.
Как орел кружил, высматривая мертвых, и надорвавшихся, и тех, что уже на смертном одре. Встречал разорившихся крестьян. Сводил вместе расставшиеся пары. Осматривал дворы, утопавшие в пыли и колючках. Пил чай со стариками, которые отказывались продавать, и представал перед сыновьями, которые ждали отцовской смерти. Голуби шумели на заброшенном сеновале, ветры — в проломленной крыше. Видел несбывшиеся мечты, обманутые любови, крошащийся бетон и серые сетки паутины на стенах.
Кочевник. Кочую по всей стране, руки на большом послушном руле «Бегемота», ищу, выискиваю и в конце концов, представь себе, нахожу. Вот он, дом, который ты предназначила для меня: маленький и жалкий на вид, но два старых кипариса высятся в проеме его окна — точно, как ты любила и наказала, и два могучих рожковых дерева раскинули кроны в углу двора, и трава пробивается в трещинах тротуара, как ты хотела и велела.
Здравствуй, дом. Со стен твоих сыплется штукатурка, твоя дверь заколочена гвоздями, твои окна забиты досками, но комнаты за ними пустынны, и их эхо зовет меня войти. Большая ящерица пробежала по жестяной канаве водостока, и ее когти отозвались дрожью на моей коже. Старые, обвисающие соломой воробьиные гнезда глядели из щелей под крышей. Я обошел вокруг, продираясь сквозь заросли разгневанного чертополоха ростом с меня самого. Засыхающий инжир, лысеющая трава, умирающий лимон. Неожиданный шорох вспугнул мои ступни — большая медянка выскользнула из-под моих ног и исчезла.
Позади дома подстерегал меня безлюдный простор. Широкий и спокойный, он прикидывался равнодушным, но там и сям приукрашал себя зеленью и, в отличие от других пейзажей в этой стране, не был изуродован шоссейными дорогами, столбами высоковольтных линий или пятнами других поселков. Только холмы за холмами, точно овечьи спины, — всё удаляются и удаляются и, удаляясь, бледнеют, постепенно сливаясь с горизонтом, да склоны всё больше желтеют с расстоянием, и на них фисташковые деревья, маленькие, упрямые, кривые. Тут — одинокое рожковое дерево, там, за воротами из проволоки и прутьев, — пастбища для скота, а в маленьких вади — низкие, гладко обработанные террасы и пешеходные тропы. Пейзаж простой, но лукавый и влекущий, такой, что можно выйти из дома и прямо шагнуть в его рамку.
Дом построен на склоне, и его западная сторона поддерживается столбами. В пустоте, что под ней, собралась всякая рухлядь: старый унитаз, доски, трубы и железные уголки. Между двумя столбами кто-то выгородил угол, заслонив его сеткой птичника, а за нею валяется жестяная кормушка, два поломанных ящика для кладки яиц и четыре маленьких странных холмика из перьев. Я пошевелил их носком ботинка и ужаснулся — то были высохшие трупики четырех куриц. Тот, кто жил здесь до меня, оставил их тут взаперти, умирать от голода и жажды.
Я развернул машину. Если не будет дорожных пробок, я еще успею к ужину в Тель-Авив. В небе носились вороны, высматривая хищную птицу, чтобы подразнить ее перед сном, а высоко поверху шли облака, нежные, перистые, в розовой кайме заката, который гнал их паруса на восток.
Я остановился. За спиной я ощущал дом, который себе нашел. На одно-единственное мгновенье весь мир был моим. На одно мгновенье — а в следующее моя нога уже вдавила педаль, и руки свернули руль до упора. «Бегемот» был ошарашен — обычно он возвращался домой, как корова к кормушке, а сейчас, выброшенный сильным и мягким толчком на обочину, прочертил за собой широкий полукруг щебня и грязи. Я развернул его и поехал обратно — прямо через поля, назад, к дому, который я себе нашел.
«Бегемот» медленно взобрался по крутому склону. Я вытащил из багажника спальный мешок и матрац. Воткнул лом, оторвал несколько досок, влез внутрь и уселся на подоконнике.
— Когда найдешь новое место, — наказала мне мать, — осмотри его утром и вечером, в разные часы и в разные дни.
Надо проверить весь его веер звуков и запахов, объяснила ты мне. Почувствовать, как накаляется крыша и как дышат холодом стены, выяснить, когда заходит солнце и когда просыпаются цветы, составить график ветреных и солнечных часов в окнах.
— Здравствуй, дом… — сказал я отчетливо и громко в ожидавшую за порогом темноту. И замолчал, прислушиваясь. Дом вздохнул и ответил. Я перешагнул порог и пошел сквозь его темную пустоту, ничего не видя, но ни на что не наталкиваясь. Улыбаясь про себя. В доме Лиоры каждый подъем среди ночи — словно отчаливание в авантюру. Сначала плывешь в прибрежных водах, держась рукой за стенку, и лишь потом, с неожиданной лихостью первопроходцев, отваживаешься дерзнуть. Широко расставив руки, нащупывая, и наталкиваясь, и отступая — отмели мебели, рифы, выросшие за одну ночь, — сколько раз я ушибал лоб и пальцы ног о дверной косяк, исподтишка поменявший свое место.
Здесь я шагал уверенно. Воздух был неожиданно свеж. Пол, давно не ощущавший прикосновения ноги, радовался шагам человека. Я разложил на нем надувной матрац, разделся и залез в спальный мешок, как животное в свою нору. Я сразу же почувствовал, что лежу точно вдоль меридиана. Мои ноги указывали на север, юг подушки был у меня в головах, и в довершение этой приятности я еще ощущал, что покачиваюсь и плыву. Я закрыл глаза и услышал протяжный шум ветра, свойственный большим деревьям, потом — второй из трех циклов воя шакалов, а под конец — ночную птицу, кричавшую гулко и печально, в ритме метронома. Перед тем как уснуть, я сказал себе, что утром первым долгом загляну в справочник, лежащий в «Бегемоте», и выясню, что это за птица. И когда выясню, тогда решу окончательно. Подсчитаю все свои за-за и за-против. Приму решение на твой манер.
Утром, открыв глаза, я сразу вспомнил, где нахожусь. Я встал и вышел к «Бегемоту». Вчерашняя ночная птица — это маленькая сова, или совка, которую иногда еще называют волохатой сплюшкой. Я улыбнулся — Лиора скажет, что это прозвище подходит и ко мне тоже. Я снова обошел всё вокруг, в последний раз осмотрел и взвесил. Проклятие мертвых кур, заросли терновника во дворе, пятна сырости на стенах, царапанье ящеричных коготков, необходимость что-то решать и делать — всё это говорило за-против. Широкие просторы, кряжистость рожковых деревьев, точное размещение кипарисов в рамке окна, спокойное дыхание дома, мое уверенное передвижение в его пространстве — всё это говорило за-за.
Я тоже сказал «за» и вдруг ощутил огромную радость. «За», — снова повторил я, удивленный моей новой способностью: решать. Я вернул матрац и спальный мешок в недра «Бегемота» и извлек из его глубин свою газовую горелку. Выпил первый кофе в доме, который я себе нашел, и пошел в правление выяснять детали.
Отсюда до правления было метров сто пятьдесят: три дома, две ухоженные лужайки и одна облысевшая и засохшая, еще четыре пары кипарисов, которые порадовали бы твое сердце, и одна гигантская сосна, которая, судя по количеству помета, служит пристанищем изрядному множеству птиц.
— Продается? О каком доме идет речь? — спросил человек в правлении.
— Вот об этом, — показал я рукой.
Как и во всех других конторах, здесь тоже висел аэроснимок деревни. Короткие, резкие тени кипарисов — застывший строй компасных стрелок — свидетельствовали, что снимок сделан в летний полдень. Белая машина — чья? — стояла рядом с моим домом. На бельевых веревках развевались простыни, хранительницы секретов. Фотоаппарат ухватил одновременно и мгновенную неподвижность машины, и медленное проползание тени, и мечущееся по ветру белье.
— Конечно, продается.
— К кому нужно обращаться?
— Вы уже обратились.
— К вам?
— Вы видите здесь еще людей?
— Это ваш дом?
— Нет, этот дом принадлежит мошаву.[35]
— А кто жил в нем до сих пор? Я видел, что он забит досками.
— Сейчас никто. Раньше — верно, кто-то снимал, но потом сбежал, не выплатив задолженность. Полгода — за воду, электричество и квартплату. Но это мы уладим. Вас это не должно беспокоить.
— И сколько он стоит?
— Есть правление, как я уже вам сказал, и есть бухгалтер, и у нас тут не дыра какая-нибудь, у нас и адвокат тоже есть, из Тель-Авива. И еще вам придется пройти приемную комиссию, — вдруг добавил он, — потому что у нас есть и другие предложения. Но вы не беспокойтесь, мы договоримся.
— Вы объявляете конкурс?
— Почему конкурс? Каждый вносит свое предложение, и мы принимаем самое лучшее.
Я вышел, вернулся к дому, снова посмотрел на него на прощанье, сел в машину и спустился по короткому склону к полю. Высоко надо мной кружила большая стая пеликанов. Осенью, так сказал мне когда-то один датский орнитолог, пеликаны кружат по часовой стрелке, а весной — против нее. Я вспомнил тогда свою пару Йо-Йо, Иорама и Иоава, и слова Папаваша о завихрениях волос на головах однояйцовых близнецов.
Еще два воспоминания остались у меня от этого утра. Ощущение, будто дом провожает взглядом мою удаляющуюся спину, и тот факт, что, поднимаясь с проселочной дороги на главную, «Бегемот» повернул свой нос не вправо, а влево. Так он дал мне понять, что я еду не в дом Лиоры Мендельсон в Тель-Авиве, а в контору Мешулама Фрида в Иерусалиме.
Мешулама Фрида я видел часто, но только у Папаваша, которого он регулярно навещал. В контору к нему я давно не заглядывал… Прежний офис вырос на один этаж, а надпись на табличке у входа удлинилась на два слова: «…и дочь». Охранник позвонил кому-то и разрешил мне войти.
Дверь в кабинет Мешулама была полуоткрыта. Я постучал и просунул голову.
— Иреле! — Мешулам встал, распахнул руки и вышел мне навстречу из-за стола. — Ты меня обижаешь. Разве ты должен стучать в дверь Мешулама Фрида?
Он стиснул меня в объятьях, расцеловал в обе щеки и радостно улыбнулся:
— Какой гость, какой сюрприз… Помнишь, ты, бывало, играл здесь в пять камешков с Гершоном и с Тиреле?
— Да.
— С тех пор, как Гершон… я весь одни воспоминания. — Он вынул свой платок, вытер глаза и спросил, чему обязан визитом и чем может помочь.
— Ты мне нужен на несколько часов, — сказал я.
— Для тебя у меня есть все время в мире, Иреле, — сказал Мешулам. — Случилось что-то хорошее или что-то плохое?
— Что-то хорошее, — сказал я. — Я нашел себе дом. Я хочу, чтобы ты посмотрел.
— Ты нашел себе дом? — Мешулам просиял. — Я не знал, что ты искал. Поздравляю. Зачем?
— Чтобы у меня было свое место, — процитировал я торжественно.
— Что значит «свое место»? У тебя есть большой и красивый дом в Тель-Авиве. Профессор Мендельсон рассказывал мне, как там внутри шикарно. А что госпожа Лиора? Она знает о новом доме?
— Еще нет.
— Ты выиграл в лотерее?
— Почему ты так решил?
— Если твоя жена не в курсе и если ты не выиграл в лотерее, так откуда у тебя деньги?
— Появились. Не важно сейчас откуда. Лучше скажи, когда у тебя найдется время посмотреть?
Мешулам подошел к окну.
— Прямо сейчас у меня найдется. Едем.
Быстрые решения меня пугают.
— Сейчас? Но это займет несколько часов, это не так уж близко…
— Не беспокойся о моем времени. У Мешулама Фрида его вполне достаточно. У него не так много денег, как думают некоторые, но времени у него много, и он сам решает, на что его потратить, а на чем сэкономить. — И улыбнулся. — Времени у меня столько, что я, наверно, скорее умру, чем оно у меня кончится.
Он заглянул в соседнюю комнату, отдал несколько распоряжений и энергично зашагал по коридору. Беглым взглядом отстранил кого-то рвавшегося с ним поговорить, положил успокаивающую руку на плечо другого, повернулся ко мне и провозгласил:
— Вот где настоящая независимость. Не деньги, а время.
Мы вышли на стоянку. На мгновенье Мешулам застыл в нерешительности. Его руки, точно два отдельных живых существа, изобразили короткие «да» и «нет».
— Поедем на твоей, — решил он наконец. — Устроим себе небольшую экскурсию, и ты мне расскажешь по дороге все те майсы, которые ты рассказываешь туристам. Где тут Магомет взлетел на небо, и где Иисус ходил по воде, и где ангелы сделали нашу праматерь Сару на старости лет беременной. — И хлопнул меня по заднице. — Но раньше всего — в буфет Глика, возьмем себе на дорогу его «сэнвиш».
Мы выехали из города. Я думал показать ему по пути римскую дорогу, а то даже и выйти для короткого осмотра пешком и, пользуясь случаем, рассказать о подарке, который сделала мне мама. Но Мешулам начал рассказывать первым. Сначала он показывал мне дома, которые построил. Потом — дома, которые разрушил. Потом холмы, на которых сражался в Войну за независимость, когда был в Пальмахе: «А ты что думал? Что весь Пальмах состоял из таких высоких блондинов, как твоя мама? Были там и такие, как я», и тут он добрался наконец до сути дела — до своей Тиреле, до Тирцы.
— Ты помнишь, Иреле, когда вы были детьми, как Гершон каждое лето ходил в лагерь в Институте Вейцмана, а она шла со мной на работу? А сейчас, ты знаешь, какой она стала сейчас большой подрядчик? Она у меня сейчас отвечает за все проекты Мешулама Фрида!
— Да, я слышал, что она работает с тобой, но как-то пропустил, что она уже выбросила тебя из правления твоей фирмы.
Лицо Мешулама просияло.
— Не меня она выбросила, а мужа своего она выбросила, этого шмендрика Иоси своего. А со мной она начала вместе работать.
Он засмеялся:
— «Мешулам Фрид и дочь с ограниченной ответственностью». — И вздохнул. — Даже если бы Гершон был жив, я бы не его взял в дело, а только ее. — И улыбнулся. — А его бы послал в твой университет. Ее, чтобы принесла уважение к моим деньгам, а его — чтобы принес уважение к профессору Гершону Фриду, и чтобы они вместе были как моя месть братцам моей Голди, светлая ей память, которые всегда смотрели на меня сверху вниз, особенно когда приходили попросить очередную ссуду.
И, увидев выражение моего лица, добавил:
— Ты думаешь, Мешулам не думал все эти годы о тебе и о ней? Ты думаешь, Мешулам не видел, что ты и его дочь созданы друг для друга? Я уже тогда это увидел, в тот самый день, когда привез к вам моего маленького Гершона. Еще когда я бежал с моим полумертвым ребенком на руках к двери амбулатории и когда профессор Мендельсон вышел ко мне и сказал: сюда, господин Фрид, входите сюда, через этот частный вход, — еще тогда я краем глаза увидел вас, как вы похожи один на другого, совсем как две капли воды, и как вы один на другого смотрите.
И грузно повернулся ко мне:
— Такой женщине, как моя Тиреле, нужен мужчина, похожий на нее, а такому мужчине, как моя Тиреле, нужна женщина, похожая на нее. Так вот. Она бросила своего мужа, а ты бросаешь свой дом. Сейчас самое время. Нужно ковать железо, пока оно есть!
— Хватит, Мешулам. Я ничего не бросаю, — сказал я.
— Не бросаешь? Извини меня, Иреле. Я нашел себе дом, ты сказал. Свое место, ты сказал. Что это, если не бросить?
— И потом, я не Тирца, я похож на нее только внешне. Тирца внутри настоящий «менч»,[36] а я совсем не таков.
— Тут ты немного прав. Но скажи мне, сколько «менчн» должно быть в одной семье? Это в каждом окне нужны две одинаковые створки, но внутри дома одного «менча» вполне достаточно.
— Мы были друзьями в средней школе, — сказал я. — У нас был шанс, но из этого ничего не вышло. И мне не так уж плохо с Лиорой, как ты думаешь. Нормальная семейная жизнь, как у всех. Иногда не так чтобы хорошо, но в общем не очень и плохо.
Мешулам посмотрел на меня насмешливо:
— Ты что, начал читать журналы для женщин? Ты даже не сказал, что ты ее любишь. Такое простое слово, как любовь, через которое люди держатся вместе, даже этого ты не сказал.
— Мешулам, — сказал я, — ты что, стал теперь специалистом по любви тоже?
— Чтобы сказать то, что я сейчас сказал, надо быть специалистом? Достаточно не быть идиотом.
— Кроме любви, нужно еще несколько вещей, чтобы быть вместе.
— Может ты, наконец, скажешь мне какие? Что это за несколько вещей, которые держат вас вместе? — И поскольку я промолчал, ответил себе сам: — Это или ее деньги, или твой страх, или они оба вместе. Вот что вас держит.
— Почему это тебя так интересует? — спросил я. — Какое тебе, в сущности, дело?
— Это меня интересует, потому что я хочу видеть вас с Тиреле снова вместе.
Несколько минут я молчал, и Мешулам вдруг усмехнулся:
— Ты помнишь мою жену, светлая ей память? Мою Голди, которую я любил?
— Конечно, — сказал я. — Я помню ее очень хорошо.
— И что же ты помнишь? — Усмешка исчезла из его глаз. Я увидел в них мольбу.
— Ее соленые огурцы, — сказал я, глотая слюну, которую вызвала у меня во рту память. — И приятный запах ее рук, и ее спокойствие, и молчаливость. Мама говорила, что она уверена, что, когда ты на работе, со всеми своими рабочими, и грузовиками, и машинами, ты скучаешь по спокойствию своей жены.
— Твоя мать всегда была очень умная женщина, — сказал Мешулам, — и еще у нее была рана в сердце, это ты уже знаешь. Иначе чего бы она вдруг поднялась и ушла? Но я — не только по спокойствию моей Голди, но и по ее запаху я скучаю. Как лимоны она пахла. Другие женщины кучу денег тратят на духи, а она — у нее это исходило прямо от ее тела. Но сейчас всё это на небе, и только из-за этого я спущусь в ад, потому что, если я заявлюсь туда, к ней, это ей испортит всю ее райскую жизнь.
Платок снова заголубел. Мешулам откашлялся:
— Двое их у меня уже там. — Сложил платок и вернул его в карман. — Теперь слушай. Моя Голди и я, мы не любили Тирциного Иоси — и как человека, и как ее мужа. Ведь у мужчин сразу видно, кто из них идиот. Кто умный, не всегда видно. Но у идиота это написано прямо на лице. А ты ведь знаешь мою Тиреле — именно потому, что мы ей это сказали, она сделала нам назло. Но иногда, когда я спрашивал мою Голди, как ты думаешь, Голди, что эти двое вообще делают вместе? Так послушай, что она говорила, эта скромная и тихая женщина, как ты о ней сказал. «В таких вещах, Мешулам, — говорила она, — всё приходит из кровати». Ты бы поверил про эту скромную и тихую Голди, что она так скажет?
— Я верю всему про всех, Мешулам.
— У нее были и другие умные выражения. Вот, послушай еще одно: «Женщина должна выглядеть хорошо, но мужчина — если он немножко красивее обезьяны, этого уже достаточно».
Мы обменялись улыбками.
— Для таких мужчин, как мы с тобой, это же счастье, что есть женщины, которые так думают. Иначе что бы нам осталось? Только девушки, которых уже никто не берет. И еще, поверь мне, Иреле, Мешулам может с первого взгляда сказать тебе, как любая пара выглядит в постели.
На последнее утверждение я предпочел не реагировать, и тогда Мешулам объявил:
— А моя Тиреле решает и делает. Не то что ты. Поднялась и развелась. Я уже раньше сказал тебе об этом, а ты даже не спросил почему и как.
— Да, не спросил, — сказал я. — Я не сую нос.
— Что ты хочешь этим сказать? Что я таки да сую?
Я промолчал.
— Знаешь что? Ты прав. Да, я сую нос. Я безусловно его сую. Потому что если вежливо сидеть на стороне и ждать, пока что-то случится, так ничего не случится. Иногда надо всунуть нос. И не только нос. И руку тоже, чтобы подтолкнуть, и вторую, а если дверь открывается только чуточку, то и ногу, и плечо, и даже кончик тоже стоит всунуть иногда, и всунуть как надо, до упора. Потому что кончик — он делу самый пончик. Так это в любви. — Он убедился, что я улыбаюсь, и добавил: — Так вот, прими к сведению, Иреле, — Тирца свободна, и она уже не Тирца Вайс, она уже снова Тирца Фрид. Я выложил кучу денег, чтобы этот глупый толстый говнюк дал ей развод, но сейчас она отрабатывает мне все эти деньги с процентами.
— Тогда скажи мне сейчас ты, — осмелел я, — если ты с первого взгляда знаешь, какова каждая женщина в постели, может быть, ты скажешь мне, какова твоя Тирца?
Слабое облачко прошло по лицу Мешулама, затрепетало на скулах, но тут же было решительно изгнано.
— Моя Тиреле в постели такая же, как ее отец в постели. Опытная, горячая и щедрая. Знаешь что? Попробуй сам. Посмотри, какая она, и покажи ей, какой ты. — Его губы вдруг задрожали. Голубой платок появился снова. — Попробуй, Иреле… Попробуй… — Его рука легла на мое бедро и сжалась. — Ты не пожалеешь. Я тебе обещаю. — Его голос охрип и прервался. — Попробуйте оба. Попробуйте и сделайте мне внука, мальчика, чтобы я получил своего Гершона обратно.
Мешулам из той породы мужчин, к которым я не могу себя причислить, — одновременно жесткий и мягкий, решительный и чувствительный, и когда на такую скалу обрушивается такой силы удар, да еще изнутри, — вся вода из нее вырывается наружу.
— Останови машину, — попросил он. — Я должен поплакать, как следует.
Я остановил. Мешулам вышел и прислонился к задней двери. Я чувствовал, как его небольшое, старое, но всё еще плотное и сильное тело заставляет машину трястись. Потом толчки стихли, Мешулам отошел в сторону и стал изо все сил топать ногами о землю, как делают сильные люди, когда хотят справиться с чувствами. Наконец он свернул платок, вернулся и сел в машину:
— Какое счастье, что на старости лет мы немного теряем память. Иначе пришлось бы нам тащить самую тяжелую тяжесть, как раз когда уже нету сил. Ну, ладно, хватит болтать, поехали!
Мы въехали в деревню. В центре направо. Сто пятьдесят метров. Три дома, две симпатичных лужайки и одна облысевшая и засохшая, вот кипарисы, которые порадовали бы твое сердце, вот большая сосна, вот дом. Колючий кустарник вокруг. Окна забиты досками. Мешулам молча осматривал его из окна машины.
— Так что ты скажешь? Как он тебе?
— Хороший дом.
— Ты не хочешь посмотреть вблизи?
— Раньше поедим. Запах «сэнвишей» вызывает у меня аппетит, а кроме того, мне нужно успокоиться.
Я вынул из холодильной сумки еду и пиво, мы сели на ступеньках на подъеме тротуара — в его трещинах росла трава, как ты наказала, — Мешулам энергично ел и пил, и по движению его челюстей я понимал, что он погружен в размышления. Наконец он сказал:
— Что тут проверять, Иреле? Сразу всё видно. Посмотри сам: место хорошее. Но дом? Развалюха на курьих ножках. Надо его сломать и построить новый.
— Но он мне нравится. Я не хочу его ломать.
— Посмотри, на чем он стоит. Столбы двадцать на двадцать, а железо уже смотрит наружу и проржавело насквозь.
— Сколько, по-твоему, стоит за него дать?
— Ты что, покупаешь его для вложения капитала? Или потому, что у тебя нет крыши над головой? Ты делаешь себе подарок, так какая разница, сколько за него дать? Поторгуйся немного для души, но взять его возьми.
— Моя сумма ограничена.
— Для такой развалюхи твоей суммы достаточно. А если понадобится еще немного, тебе, слава Богу, есть у кого одолжить. Только помни, самое важное в любом доме — это то, чего ты не можешь изменить. Место и вид. Даже Ротшильд со всеми его деньгами не может сделать себе в Иерусалиме окно, чтоб оно смотрело на море. Так вот, вид вокруг этого дома действительно очень хороший, но сам дом нужно снести, и, если ты мне не веришь, пригласи Тиреле тоже. Вот, я уже звоню, чтобы она приехала.
— Если этот дом так хорош, — спросил я, — почему его никто не покупает?
— Потому что все такие же глупые, как ты. Приходят, видят сырость на стенах, видят трещины, ржавчину и пугаются. Они думают больше о самом доме и о деньгах, а не о времени и месте. А тут хорошее место и подходящее время. Покупай, Тиреле снесет тебе его и построит новый. Для нее это пустяковая работа.
— Нет, Мешулам, мне этот дом по душе, какой он есть. Я только хочу его немного подправить.
— К тебе говорить, как к стенке. Ладно, давай зайдем, посмотрим, что можно сделать.
Войдя в дом, Мешулам начал простукивать стены и балки. Где кулаком, где ладонью, а где одними кончиками пальцев.
— Слышишь, какие нехорошие звуки? Видишь, какие трещины? Разбегаются себе во все стороны, туда и сюда. Нет, Иреле, этот дом покойник. И проседает с одной стороны больше, чем с другой.
Он вынул из кармана рубашки маленькую отвертку, воткнул в одну из розеток и выковырнул ее из стены.
— Посмотри на эту красотку, — сказал он. — Изоляция из черной ленты, еще с Мафусаиловых времен. Тут всё нужно менять. Смотри, — он взялся за кран в кухне, — смотри хорошенько.
Он потянул с силой. Кран вырвался из стены, оставляя за собой крошащийся ржавый обрубок и густые коричневые капли.
— Видишь? Это не потому, что я такой сильный, просто здесь всё прогнило. Ты посмотри на этот подвесной потолок, как он крошится, посмотри на стены внизу, возле пола, как они облупились. И то же самое здесь, видишь, как тут мокро, под дверным косяком? Протекает где-то в другом месте, а оттуда вода ползет под плитками, как вор через окно. Плохие люди жили в этом доме. Как они его содержали, так они друг друга ненавидели.
— Сколько будет стоить поменять всё это?
— Как построить новый, только больше головной боли.
— Сколько все-таки?
— Почему ты всё время спрашиваешь о деньгах? Завтра утром я привезу Тиреле, и ты поговоришь с ней о деньгах. Давай, пора возвращаться.
И когда мы шли к «Бегемоту», сказал:
— Ты только посмотри на этого приятеля!
Вокруг инжирного дерева валялись маленькие недозревшие плоды, а у основания ствола скопились бугорки желтоватых опилок. Я поднял взгляд и понял, что они падают из отверстий, высверленных в коре.
— Его надо выкорчевать, — сказал Мешулам. — У него в стволе живет гусеница, и оно не дает плодов. Убери его раньше, чем оно упадет кому-нибудь на голову.
— Я попробую его спасти, — сказал я.
— Что с тобой?! Дом разваливается, инжир засыхает, а ты их обоих хочешь сохранить? Построй новый дом и посади новые деревья!
Я отвез его в иерусалимский офис, оставил Лиоре сообщение насчет какой-то срочной поездки далеко на север с группой телевизионщиков из Австрии и вернулся в дом, который я себе нашел. Возвращение прошло нормально, я шел с хорошей и ровной скоростью, ничто не мешало и не задерживало меня, ничто не отклоняло с пути. Все машины уступали мне дорогу. Все перекрестки, что я проезжал, приветствовали меня зеленым светом. На выезде с главной дороги я съехал с асфальта и вернулся к дому, который себе нашел, прямиком через поля, по уже знакомой дороге.
Я снова оторвал доски, залез через то же окно, снова сказал: «Здравствуй, дом» — и дом снова мне ответил. Я разделся догола и нырнул в сладостную глубину ночи месяца нисана, любимого моего сезона. Первые хамсины и последние холода уходящей зимы перемежаются в нем, «как клавиши в пианино», так ты говорила, «прохладное с теплым». Я лежал голышом на своем туристском матраце, подложив под голову скатанный спальный мешок. Вокруг себя я ощущал дом. Человек внутри этого дома был я.
И еще одно чувство росло во мне, которого я не понимал тогда, в момент его зарождения, но понял сейчас. То было предчувствие Тирцы, сознание, что она вот-вот появится, ощущение, что открывается еще одна глава — та же и другая, прежняя и новая.