Обуздывайте свои страсти, малыши, и не волнуйтесь при виде еды.
Ночью стало покачивать. Проснувшемуся матросу Маточкину казалось, что вот-вот всех засвищут наверх. Судно чужое, матросы и порядки тут свои. Наверху на палубе заходили. Машину остановили, пары, кажется, еще поддерживали, но уже на мачтах ставили паруса. Слышались непрерывные крики в рупор и свистки.
Судно при полной парусности пошло «ин фулл свинг»[15].
Маточкин было заснул в своей зыбкой постели. Ветер еще закрепчал. Заревел шторм, и подбоцман, спустившись по трапу, стал будить Маслова, спавшего в соседней с Маточкиным подвесной койке, и сказал ему по-английски, что «все руки наверх»...
– У них людей мало, – сказал Маслов и приказал подыматься.
Русские матросы первой вахты, босые и в клеенчатых куртках, пошли наверх во тьму с фонарями. Время рассвета, но густые тучи и ни зги не видно. Накатывают на палубу волны в белой пене. Сразу же всех окатило. Вдоль палубы натянуты леера. Ходят, держась за них. Матросы возятся с кожухами над колесами у обоих бортов парохода. Наши офицеры здесь же.
Вчера нетрудно было заметить, что на чужом судне все не так, как у нас. Священник без бороды, крестятся по-другому – ладонью. Иная утварь, другие фонари.
Маслов и Маточкин работали на иностранных судах и на доках в Кейптауне. Те, кто никогда не ступал на палубу английского корабля, старались побыстрей приглядеться.
А паруса такие же, как у нас. И так же ими управляются. Так же все работают босые, лапы такие же. И унтера босые. Здоровенные ребята!
Послышался зычный голос Маслова, которому Сибирцев перевел отданную старшим офицером команду.
– Ну, брат, и хлещут у них, – сказал, вытирая лицо, Васильев, возвратившись после вахты в жилую палубу.
Все переоделись, надели обувь. Койки убрали. Запахло матросской солянкой.
Артельщики внесли баки с пищей. Бородатые и лохматые джеки в парусине составили раскладной стол и выстраивались с ложками и посудой. Матросы «Барракуты» иногда кивнут при встрече: вместе ночью работали на мачтах.
– Все команды у них другие, – говорил Янка Берзинь, позванивая пустым котелком и ложкой.
– Работа такая же, – щелкая зубами от голода, пробормотал промерзший до костей Собакин.
Пахло мясом. Известно, что в Аяне покупали скот, быков взяли живьем. Одного забили на корабле перед уходом. Слыхали, что у них утром дают солянку или горячее мясо, резанное большими ломтями, по два или по три на брата, с соусом из соленых овощей. Джеки, получая порции, рассаживались за столом, выкладывали еду из мутовок на новенькие тарелки.
Дошла очередь до Маслова, и он протянул котелок.
– Ты что мне положил? – спросил он пожилого артельщика в сивых усах и бакенбардах.
На дне котелка небольшой кусок мяса, залитый овощным соусом.
Артельщик достал еще такой же кусок, но не дал Маслову, а кивнул головой следующему – Янке Берзиню.
– Гив ми... фул... Дай полный! – сказал Янка.
– Кам... кам!
– Как это «кам»? Я жрать хочу.
Но уж артельщик наливал Васильеву.
– Вот же сволочь, – сказал Берзинь, понимая, что больше не дадут. – Как же человек может наесться такой порцией?
Маслов обратился к сержанту, сказал, что порции слишком малы, люди останутся голодными.
– Prisoners of war[16], – отчетливо пояснил сержант.
Подошел переводчик.
– Вам так полагается, – объяснил он. Добавил, что это старые законы, может быть, времен войны с 13 штатами.
– Ребята, не сгружайтесь, – сказал Маслов, подходя к скопившимся матросам, которые горячо обсуждали свое положение.
Качка, холод, плен, неизвестность будущего, голодный паек!
– Они могут подумать, что мятеж, вырвут нескольких и посадят в карцер, – пояснил Васильев.
Маслов пошел наверх, попросил позволения подойти к двери каюты Сибирцева и постучал.
– Что ты?
– Нас кормят впроголодь.
Маслов все объяснил.
– Я немедленно поговорю с их капитаном, – сказал Пушкин, которому Алексей Николаевич передал жалобу матросов.
Стирлинг сказал, что сожалеет, но ничего не может сделать.
– У нас есть закон: пленный получает половину порции. Прошу вас это объяснить своим матросам.
– Но мы уж говорили с вами о том, что законы о пленных не могут распространяться на нашу команду, – возразил Сибирцев.
Стирлинг разговора не принимал. Ясно, что никакого толка не будет. Сказал только еще раз, что сожалеет.
За обедом Шиллинг с горячностью доказывал в кают-компании, что у государя России никогда не было намерения захватить Константинополь. Он решил, что его долг объяснить все. Удобный случай: понимают и отлично слушают, отдавая предпочтение его знанию языка и произношению, а в этом случае и мысли доказательней.
Матрос уже обносил всех третьим блюдом и остановился подле Николая в ожидании, можно ли положить ему еще. Но Шиллинг увлекся и не спешил, либо делал вид, что не обращает внимания.
Лейтенант Тронсон полагал, что Шиллинг наиболее intellectual[17] из собеседников. «Пытается убедить нас в лучших намерениях царя. Все слушают, но, конечно, при этом никто не испытывает никакой симпатии к учреждениям и намерениям России».
Матросы собрались на баке вокруг Алексея Николаевича. Он объяснил, что таков закон, что пленному полагается полпорции матроса.
«Он сам сыт», – подумал Собакин.
– Как же они взяли честное слово, что не будет попытки бунта? – заговорил Васильев.
– Они умело разделили нас, Алексей Николаевич, – сказал Маточкин, – и держат голодом.
Через день завиделись берега Японии. Волны улеглись.
В команде раздавались голоса, что офицерам – каюты, удобства и питание. Нам нет мыла, нет табака и голодно. Уж что-то очень голодно, когда рядом едят сытно.
Матрос Рудаков простудился. Корабельный доктор нелюбезен. Придет, посмотрит, ничего не скажет и уйдет, а человека бьет в ознобе.
– ...Я тебе, – объяснял рыжему матросу знаками Собакин, – постираю... За табачок, – он показал на табакерку.
– No... no... – ответил матрос.
– За один только листик, – пояснял Собакин.
Он постирал белье и рубаху соседу. Получил желанные листочки табаку, свернул, вложил в трубку, затянулся и дал товарищу затянуться.
Портной Иванов починил боцману брюки, выстирал и выгладил и тут же получил новые заказы.
Переводчик велел унтер-офицерам назначить своих артельщиков, чтобы получать еду на камбузе на всех и делить самим. За обедом оказалось, что и так не лучше, получается то же самое.
Матросов все время подымали наверх, приходилось мыть и чистить палубу, качать воду, тянуть снасти, перекидывать уголь лопатами. Дела на судне всегда много.
Маслов попытался все же объясниться.
– Ай сэй[18], – сказал он проходившему сержанту, с которым дружески разговаривал перед уходом из Аяна, когда получали койки и одеяла. Но тот прошел крупным шагом по палубе, не повернув головы.
Утром до подъема флага Васильев подошел к матросу Стивенсону, желая поговорить по-товарищески. Стивенсон славный, видный, вместе работали в шторм. Васильев положил ему руку на плечо: «Хау ду ю ду...» – Стивенсон обернулся и грубо сбросил руку Васильева.
– Уси начальники... у море... у води... – объяснял старый лысый плотник старому же подмастерью-ирландцу, с которым вместе пилили доску, – а кузницу узяли у Аяни и Янку поставили молотобойцем. А де силы?
– Туго, брат! Табаку не дают. Нечем отбить голод, – говорил Собакин, беря в починку сапоги.
Портной шил целыми днями.
Жили в Японии за высоким частоколом, а вокруг чувствовался мир людской жизни. Там пение и пляски обретали смысл. Чем глуше и строже казался отгородивший забор, чем запретней были добрые чувства, тем зазывней, радушней и удалей раздавались песни. Слышался дерзкий топот и посвист. Древние песни с отзвуками великого страдания, так понятные повсюду во всем мире, где бы ни пели их матросы...
...Бывало, на фрегате вызывали песенников, выходили плясуны, вынимали деревянные ложки из-за голяшек. А здесь и петь не хотелось.
Толпа мокрых, бородатых, косматых, потных, измерзшихся моряков в клеенчатой и смоленой одежде ввалилась в жилую палубу, и тут невозможно отличить матросов экипажа от пленников, все одинаково измождены, тощи, бесцветны, с некрасивыми лицами. Чих, сип, кашель, мрачная тихая брань...
Англичане вообще довольно бесцветны, с незаметными лицами, волосы их серы, они походят на наших, и в их толпе также не угадываются корни, на которых стоит народ.
Когда стали брать еду у горячих баков с солянкой и порриджем[19], только по количеству ее в мутовках можно было угадать, кто служит королеве, а кто царю. Все изголодались, молодые силы требовали варева и подмоги. Никто не переодевался, и все сели в мокром за горячее. Видели товарищи по работе, что рядом обреченные на голод? Молчат; кажется, им нет дела до другого. Что же, так и во всем мире! Каждый думает только о себе! Тем более тот, кто сам наработался до изнеможения.
После завтрака матросы переоделись. Пришел Сибирцев.
– Боятся бунта, стараются ослабить, – объяснял офицеру Маточкин, зло покусывая русые жесткие усики.
Сибирцев исхудал от обиды и забот. Кусок не шел в горло за столом в кают-компании.
Матросы сказали, что Мартыньш встретил тут родственника.
– Да вот он сам скажет!
«Юс есет летон?»[20] – вдруг спросил латыша один из матросов. Оказался парень с соседнего хутора, когда-то ездил с дядей в город на базар. Пили пиво и слушали рассказы моряков. Потом поступил на судно к финну, потом перешел к шведу, и так пошло. Обошел все моря, выучил язык. По-русски уже не помнит, родную речь не забыл. Подтвердил, что на пароходе боятся бунта пленных. Если русские окажутся сильней, то побросают команду в море. Поэтому велено недокармливать. Строго запретили своим матросам делиться порцией.
– А их, Алексей Николаевич, кормят очень хорошо, – добавил Мартыньш, – мясом два раза в день.
– Все хорошо, и на пароходе во всем порядок, – рассказывал Васильев. – А на линейном корабле у адмирала, говорят, есть старик – пятьдесят три года, а все еще младший лейтенант. Они сами объясняют, что есть медленные, а есть быстрые по службе. Те – по протекции.
Подошел портной Иванов. Когда-то шил он на адмирала Евфимия Васильевича.
– А ты где выпил? – спросил Маточкин.
– Я шил джеку. Он дал мне глоток виски... Пусть увидят, что у нас силы еще есть, еще не заморили...
– Брат, а Рудакову плохо.
Высокий красивый матрос с белокурыми бакенбардами побагровел от негодования, когда Собакин что-то спросил у него.
– What is the matter for you?[21] – почти пропел босой рослый моряк, вскинув голову, как оперный тенор.
– Что ты у него спросил? – осведомились товарищи, когда смущенный Собакин отошел прочь.
– Ничего не спрашивал...
– Будто бы!
– Чего же он взъелся?
– Я хотел узнать, почем у них паунд брэда[22] в Портсмуте...
– Он, наверно, разъярился, думал, что просишь фунт хлеба, – сказал Маслов.
Все расхохотались. И у Алексея Николаевича стало легче на душе, и он подумал, что наш народ выживает за счет своих юмористических талантов.
– Все жохи, как ярославцы, – бормотал Собакин.
– Братцы, спляшем, – просил Иванов.
– Пляши сам, если хочешь.
– Чтобы спеть и сплясать, надо получить разрешение, – сказал Сибирцев.
– Как получишь, когда ни к одному подойти нельзя?
Пришел подбоцман и велел унтер-офицерам расписывать матросов. Качать воду – восемь человек. Третьей вахте обивать цепи и якоря. У помощника стюарда... У лотовых...
Под парами пароход шел проливом, приближаясь к Хакодате, где предстояла встреча с адмиралом Стерлингом и разговор о судьбе пленных. Вечерело. Лесистые сопки темнели по обе стороны Сангарского пролива. Съеден скудный ужин.
Скоро раздастся команда «трайс ап тсе хэммокс!» – подвешивать койки.
По трапу спустился улыбающийся матрос со многими нашивками на плече и на рукавах и сказал, что старший офицер разрешает сегодня по случаю праздника спеть пленным на палубе.
Латыш из английской команды стоял наверху с Берзинем и Мартыньшем и объяснял, что все козни произошли от коммодора Эллиота. Его никто не любит. Когда эскадру отправляли из Аяна, то коммодор сказал капитану, чтобы досыта не кормить.
– Ты потише, – заметил Берзинь, кивнув на стоявших рядом английских моряков.
– Нет, ничего, они сами просили меня сказать.
– Стыдно им, сво-ло-чам! – отчеканил Мартыньш.
Утром, поднявшись наверх, Алексей увидел знакомую гору с плоской вершиной. Слабо плещется широкий Сангарский пролив. Тучно стоят сопки на обоих берегах.
Пушкин и офицеры вместе с матросами на палубе. Все ждут, что-то будет.
– Столовая гора! – сказал Александр Сергеевич.
– Южная Африка! – сказал молоденький матрос.
– Нет. Япония. Хакодате, – ответил Пушкин.
– Какое-то наваждение, – молвил Шиллинг, – куда ни идем – попадаем опять в Японию.
– Здесь мы были в прошлом году на «Диане», – сказал Маслов.
– Уж лучше бы Южная Африка! – размышлял Сибирцев. – Здесь рандеву с остальными кораблями английской эскадры, решающая встреча с адмиралом.
Столовая гора стала отплывать от берега, потом поворачиваться, а из-за нее, по зеленому скату в садах и полях, опять, как из мешка, посыпались и запестрели домики под толстыми соломенными крышами.
– На Хэду похоже! – сказал кто-то из матросов.
Хэду действительно напоминает, так что у Алексея больно стало на сердце. И Симоду! Видны два английских корабля с острыми линиями обводов; крашенные белым порты – на черных бортах.
– У японцев солома на крышах крепкая, – с восхищением говорил, глядя на город, Мартыньш. – Как проволока!
– Адмиральских флагов нет, – заметил Шиллинг.
«Барракута» бросила якорь на рейде. Шлюпки заходили между кораблями. Вскоре стало известно, что оба адмирала, английский и французский, ушли из Хакодате в Нагасаки.
– Ушли, чтобы не встретиться с русскими, – объявил один из английских лейтенантов в кают-компании за ужином. Все сидевшие за столом откровенно рассмеялись.
Похоже, что офицеры недовольны бездействием.
Что же теперь? Длительное плавание в Нагасаки? Здесь «Сибилл». Коммодор Эллиот заходил с эскадрой в залив Анива и высадил десант морской пехоты на Сахалине, заявив японцам, что остров никогда им не принадлежал, что тут всегда были русские посты, находятся их углеломни. Морская пехота в красных мундирах маршировала по широким долинам у селения Анива.
Эллиот недоволен, что не застал своего адмирала в Хакодате. Уже известно из разговоров в кают-компании, что он намеревался склонить Стирлинга к решительным операциям на устьях Амура.
На другой день прибыл посыльный бриг с почтой. Привезли газеты за три месяца.
– Себастопол... Себастопол... – слышится среди английских офицеров.
Приходится вставать и уходить из кают-компании. Нельзя же подойти к неприятельскому офицеру и спросить: «Что же там?» Что наш Севастополь? Кажется, Севастополь держится. Один лишь отзвук его имени, услышанный здесь, заставляет с гордостью сносить униженное положение и помнить о тяжкой године войны.
Куда черт унес адмиралов? Где Стирлинг?
Хакодатские чиновники сообщили Гошкевичу под секретом, что посол Англии и генерал флота Стирлинг вместе с французским генералом отправились осматривать побережье России к югу от гавани императора Ни-ко-ра-и.
– К северу, – поправил Гошкевич.
– Нет... это... к югу...
В кают-компании офицеры «Барракуты», узнав про распоряжения, оставленные адмиралом Стирлингом, пожимали плечами от нескрываемого удивления.
...Пароход, спустив пары, тихо скользил под парусами по гладкому морю, под прибрежными утесами.
– Походит на остров Кунашир, – закидывая голову, говорил Сибирцев.
– Идем обратно в Нагасаки, – сетовал Гошкевич. – Как-то снесет все мой Точибан Коосай! Что-то он думает... Никак не можем увезти его из Японии.
– Куда же адмиралы ушли, что вам японцы сказали? – снова допытывался Мусин-Пушкин.
– Они говорят, ушли на опись наших берегов, но что Стирлинга постигнет неудача, мол, они с французом отправились на больших кораблях, а что на опись надо ходить на пароходах, как американцы.
– Странно, что они ушли на обзор наших берегов к югу от Императорской, это значит пойдут до корейской границы.
Вечером в море полный штиль. Машина заработала. Команда корабля и пленные готовились ко сну.
В жилой палубе на ночь выставляли караул. Дело обычное, «рутинное», как у них называется, но часовые с карабинами приставлены с обеих сторон около пленных, разместившихся в гамаках в середине палубы.
Сержант о чем-то поговорил с Масловым.
– Извиняются за свое командование, пытаются как-то помочь нам, – пояснил Маслов товарищам. – Сказал, что их команда просит нас песни попеть.
– Чего же им споешь! – насмешливо ответил Мартыньш.
– Просили спеть, как вчера.
– Веселые песни не запоешь! – молвил кто-то из глубины темной палубы.
– Давайте споем, люди просят...
– Можно! Проголошную!
Эх, помню, помню я... –
в одиночестве затянул Маточкин, покачиваясь в гамаке.
Эх, как меня мать любила, –
тихо подхватили густые и согласные голоса.
И не раз, и не два
Она мне говорила...
Маточкин слез с гамака:
Когда, Ваня, подрастешь,
Не водись с ворами.
Хор продолжал в мрачном согласии, как бы матовыми или бархатными голосами, истосковавшимися по пению.
В Сибирь-каторгу пойдешь,
Скуют кандалами.
Сбреют волос твой густой,
Вплоть до самой шеи,
Поведет тебя конвой
По матушке-Расее...
Не послушался я мать, –
жарко, с болью и жалобой ввысь поднял песню голос запевалы, -
Повелся с ворами,
В Сибирь-каторгу пошел,
Скован кандалами...
Вокруг Маслова столпились «их» матросы. На этот раз команда заинтересовалась, что за слова у такой печальной песни.
Маслов перевел. Британцы смолчали. Это касается и их. Тут даже у злодеев из морской пехоты могли бы выступить слезы.
– Братцы, а как с маршевыми песнями шли по Японии...
Всем вспомнилось, как заходили в деревню Хэда.
Шел матрос с похода,
Зашел матрос в кабак,
Эх...
– Свистуны! – раздалась команда.
Фьють, фьють...
Сел матрос на бочку,
Давай курить табак.
– Ложкари!
Ой-эй-эй...
Песню прервали, слышно стало, как тяжело работает машина парохода. Не качнет. Идем, как по реке. Неужели в Китайских морях всегда так?
«Плывут в Гонконг, а поют, как гонят их в Сибирь на каторгу, – подумал Стивенсон, выслушав объяснения своего переводчика. – И как вернулся матрос со службы...»
Здорово, брат служивый,
Что, куришь табачок... –
продолжал хор.
«Когда все это слушаешь, то человеку с воображением представляется битва под Севастополем. Какое там ужасное побоище и как геройски сражаются славные британцы, если враги на них идут фронтом с такими песнями. По сути, и нам надо бы усилить вдвое караулы. Но офицеры беспечны».
Матросы палубы и солдаты морской пехоты вылезли из гамаков и выкладывали перед певцами свои фамильные табакерки и грязные кисеты. Угостить больше нечем.
– Они давно плавают вместе, много пережили и хорошо спелись.
– Если им разрешить высказывать свободу мнений, то перестанут слушаться. Откажутся воевать, и начнутся безобразия. Все же дети рабов.
– Я не верю этому. Не может быть, чтобы матросы набирались из рабов.
А на другой вечер пленных прямо попросили спеть про мать, которая страдает за сына-разбойника...
Собакин, молодой, неуклюжий и сутулый, как старик, сидя на краю скамейки, подозвал к себе собаку, отличавшуюся свирепостью и прожорливостью.
Пес подошел неохотно, поглядел презрительно и зарычал. Собакин что-то сказал ему. Кобель поджал хвост, наклонил голову и смущенно отошел. Собакин опять позвал его. Пес повиновался. Матрос сказал:
– Разве у тебя нет ума? Тебе не стыдно?
Пес раскорячился, склонил морду и, сильно и судорожно напрягшись всем телом, отрыгнул огромный кусок вареной говядины.
– Видишь, какое хорошее мясо, – сказал Собакин. – Как же она его сглотнула?
Матрос встал и у всех на глазах выбросил кусок мяса в открытый порт.
За столом играли картежники. Один из них вскочил и стал бить Собакина.
– За что? – отстранился пленный.
Маслов вырвал Собакина за руку из сбившейся толпы и сам несколько раз съездил ему по шее.
– Тебе самому не стыдно?
– За что ты-то? Они от нас просят песен, а мясом кормят собак, поэтому и взъелись. Эта собака хуже полицейского. В этом куске целая порция...
– Тебе какое дело?
После этого все стали замечать, что у Собакина особые отношения с псами. Собаки его слушают и понимают. При всей привязанности матросов к собакам, никто такой силы влияния на них не имел. Все стали опасаться за своих любимцев. Показалось, что собаки стали чахнуть. В шторм одна из офицерских собак услыхала крик и ругань своего владельца, стоявшего на вахте. Молодая собака, видимо, решила, что ее зовут на помощь. А дверь не открывалась. Собака сидела и ждала, пока кто-то не вошел, и она выскользнула на палубу. Тут же волна смыла ее в море.
Вечером спросили Собакина, как он полагает, что случилось. Кто-то из пленных смеясь сказал, что по части собак Собакин собаку съел. Переводчик перевел буквально.
– Он съел собаку? – возмутились матросы экипажа.
– Это пословица, а не на самом деле, – перепугался Янка Берзинь. Он скорей пришел на помощь.
– Этого не было... Так только говорится.
Стали объясняться.
Но уже поздно! Как их теперь вразумишь?
– Что же ты, брат, наделал, – толковал Маслов обмолвившемуся товарищу. – Дернуло тебя за язык!
– За собаку теперь с ними ввек не разочтешься! – сказал Мартыньш.
– Он ест собак? – спросили про Собакина.
– Собакин, иди сюда, – приказал Маслов. – Расстегни рубаху, покажи крест. Посмотри, джек, его руку. Вот видишь, какая у него кость.
Маслов не стал пояснять, что на собачине такую кость не выкормишь.
– А ты, Собакин, не срами товарищей... Оставь все свои фокусы. Я старший унтер-офицер и тебе приказываю.
– У них есть умелые марсовые! – говорили матросы «Барракуты» после очередного шторма. – Командование поступает несправедливо.
– Да, недостойное поведение коммодора!
– На мачтах они не заслужили упрека.
– Пети-офицеры у них старики, всем лет по тридцать – тридцать пять! У всех вискерс – бакенбарды. Все босые, как и рейтинг – служивые, – излагал Собакин свои наблюдения. – Все боксеры!
Двое матросов экипажа подошли, достали из картузов глиняные трубки, угостили Собакина табаком, и все закурили.
– Платков у них нет, а как идут на берег, надевают черный шелк на шею, – продолжал Собакин. – Не матросы, а дамы!
– Европа нас удивляет и превосходит, братец, и это доказывает! – ответил Васильев.
– А что же мы?
– А мы как придется... По одежке протягивай ножки...
– Dog charmer! – проходя мимо и хлопнув Собакина по плечу, одобрительно сказал Стивенсон.
– Что они меня теперь так называют? Что такое дог чармер? – спросил Собакин у Маслова.
– А это то же самое, что и по-русски. Разве не понимаешь? Дог это и есть дог. А чары есть чары. Значит, у тебя для дога чары. Это они заметили, что ты очаровал всех собак!
– Собачьи Чары! – засмеялся Маточкин.
Матросам экипажа ясно теперь, что у пленных, как и у них, такие же босые, как железные, подошвы в смоле. Так же не боятся они холодного ветра, так же прячут свои odds and ends – мелочи – в шляпы и фуражки. Если удивляемся, что у них трубки не глиняные, то надо лишь вспомнить – они из страны лесов. Обжиг глины и выработка черепицы до совершенства доведена только на нашем острове. Глиняные трубки для рядового, бегающего по мачтам, удобней. Когда куришь в час отдыха, то греют озябшие руки.
– Красиво, а пустыня, – глядя на вершины прибрежных утесов, сказал Шиллинг.
Под скалой бил гейзер, угасал, потом опять белая струя воды и пара подымалась саженей на сто и, распадаясь, рассыпалась по черным обломкам скал, на которые, дыша, находил и отходил светло-зеленый после шторма океан.
Поток падает с обрыва – целая река рассыпается в воздухе и превращается в дождь.
Вахтенный лейтенант попросил всех уйти с палубы.
...Матрос Стивенсон, размахивая рукой, стоял на баке и, обращаясь к собравшемуся на палубе экипажу, кричал высоким голосом:
– Своим эгоизмом наш адмирал, фигурально образно говоря, не может ли толкнуть христианский народ на путь людоедства? Как мы выглядим в этом случае? Кто же и в чем виноват? Если это так, то есть ли какие-нибудь сомнения?
– Слушайте! Слушайте! – раздались голоса.
– Я выражаю желание призвать всех товарищей выказать солидарность, подать петицию капитану парохода, коммодору и командующему эскадрой. Есть ли причины для унижения пленных матросов? Чем они воняют в ноздри его превосходительству? Они трудятся с нами наравне, и каждый заслуживает паек моряка.
Вахтенный офицер спокойно прохаживался мимо митингующих. Иногда он отдавал распоряжения вахтенным на палубе, не принимавшим участия в сборище. Стивенсон сошел с банки на крышку люка и на палубу. Он надел фуражку. Плотник поднялся наверх и заявил, что, прежде чем бороться за других, надо подумать о своих.
Матрос, гордо выпятив грудь, сжимая кулаки, закричал гулким басом:
– Я сам слышал, как в Хакодате они говорили по-японски! Люди возвращаются после научной деятельности на родину и в плену заслуживают вполне табака и мыла!
– И полной порции! – вперебой добавили голоса из толпы.
– Скажем слово против эксплуататоров в защиту рядового матроса. Против лавочников, переводчиков и газет, искажающих истину! За свободу слова!
Вышел матрос в бакенбардах, в лохматых шерстяных штанах и босой.
– Мы поем: «Вверх, Британия, и вниз, все остальные». Для русских за голодное терпение и за их железные лапы я призываю сделать исключение, и я готов отвергнуть ради них наши патриотические предрассудки. Фигурально выражаясь, пленные моряки – как полновесные стерлинги Соединенного Королевства!
– С ними война! – крикнули оратору.
Митинг загудел, выражая недовольство этой репликой.
– Вы, Алби, вместе с мистером Дог Чармер сегодня обстенили парус и положили рей на мачту. После нашей неизбежной победы в Севастополе речь о войне прекратится. Долг моряка бросить спасательную бочку! Я призываю: идти прямо в зубы ветру и подавать бумагу командующему!
– Тэд вырвал эти доводы и эту блестящую речь из моего рта! – заявил следующий оратор, рыжий матрос без всяких нашивок. – Дайте мне бумагу, я поставлю на ней свой крест!
Митинг закончился.
– All sails aback![23] – раздалась команда вахтенным.
На другой день при подъеме флага вышел капитан Артур Стирлинг. Как всегда по субботам, спросил, есть ли жалобы. Стивенсон выступил вперед и попросил позволения подать петицию.
Молодой капитан просмотрел длинную бумагу со множеством подписей. Сказал, что передаст петицию адмиралу, ушедшему в Нагасаки, и тогда ответ будет известен.
– У нас Степан Степанович первому же спикеру за такое дело отгрыз бы ухо, – почесываясь, говорил Собакин.
– У вас плохой капитан? – спросил Стивенсон.
– Нет, хороший, – ответил Маслов и подмигнул товарищам.
– Но мы привыкли, – молвил Маточкин, – а у вас хороший капитан?
Стивенсон ничего не ответил.
– Как у вас разрешают так рассуждать? Капитан не наказывает?
– Ему нет дела до этого.
– Ты же служишь у него?
– По службе я исполняю все приказания. Иду в бой и работаю. До остального ему нет никакого дела...
– Ай сэй! – желая приостановить уходившего Стивенсона, сказал Васильев. Но тот не обернулся, опять скинув руку с плеча, и ушел.
– Панибратства не любят! – предупредил Маслов.
– Но в тред-юнионы не каждого принимают, – объяснял плотник. – Надо быть хорошим мастером.
Молодой матрос сказал, что в военном флоте тред-юнионов нет, запрещены всякие объединения и стараются, чтобы католиков было меньше. Католики верят папе и подчиняются ему.
– Флот стоит дорого. Хотели ввести продажу капитанских и офицерских должностей, чтобы оправдать расходы. Парламент не утвердил. А у вас дорого стоит флот?
– А нам не говорят, сколько стоит.
– Почему же не требуете? Может быть, вас обманывают?
– Еще хотели военные корабли продавать капитанам в собственность.
– Как японские церкви бонзам! – догадался Васильев.
Матросы разговорились и рассказали, что у них все население разделяется на работающие классы и на думающие классы. Зашла речь, что думающие классы будто бы думают о том, как улучшить положение трудящихся. Чтобы эта задача решалась успешней, велено их хорошо кормить. Поэтому трудящимся приходится ради своего счастья во всем себе отказывать и они живут впроголодь. И еще много есть хороших и благородных теорий. Но дело не меняется для тех, у кого силы нет. Толковали об устройстве тред-юнионов, зачем они составляются и можно ли говорить об этом на корабле, разрешается ли военному моряку – или за это преследуют...
– Лучше говорить реже, – пояснил моряк, похожий на оперного певца.
– Королева царствует и управляет. Советуется с парламентом. В тронной речи объявляет, что должны потом подготовить тори или виги.
– Кто такие? – удивился Маточкин, выслушивая не совсем ясные переводы товарищей.
Пленные сгрудились и слушали с интересом. Добровольные переводчики задавали любой вопрос и переводили ответы.
– Ну, что, понял, Собакин? – спросил Маточкин, когда беседа закончилась.
– Понял.
В воскресенье пели и танцевали; теперь веселилась команда корабля.
Некоторые напевы с четким, частым ритмом, в котором фразы теснились так, что певцы спешили произнести их почти речитативом. Подыгрывала итальянская гармоника, ритм подбивали гитары.
– Проголошные у них, может, и вовсе не поются, – говорил Васильев.
– Почем ты знаешь? У них разные есть песни. У них есть все.
– Слушаешь – и отдыхаешь. Слезы не льешь.
В танце замысловатые коленца не выкидывают, присядки у них нет. Стивенсон, ступая короткими шажками, затянул песню, многословную, как жалобу или рапорт. Потом он, гордо расправив плечи, грациозно и лихо расхаживал по палубе, высоко вздернув нос.
I am beggar,
But beggars are some gentlemen,
[Я нищий,
Но нищие тоже джентльмены.] –
под общий хохот закончил он.
Утром Собакин умывался в общем умывальнике, когда рядом встал Стивенсон.
– Джентельпуп, здорово! – сказал ему Собакин.
Стивенсону послышалась насмешка, но не следует обращать внимания. Этот пленный все же большой оригинал, а оригинальные люди редки.
– Подавать такую петицию адмиралу – это давить кровь из камня! – сказал Сибирцеву штурманский офицер Френсис Мэй. Они вместе чертили в рубке карты.
Кажется, следует понять в том смысле, что командующего не разжалобишь.
Скромный штурман Мэй обычно испытывал молчаливое благорасположение лично к Сибирцеву. Становясь разговорчивым, он жаловался на жару в китайских морях и что возвращается туда с неохотой.