3

Где- то через час после рассвета дверь в камеру открыли два новых охранника, подняли нас и надели наручники. На мои вопросы не отвечали, но Коля попросил у них чашку чая и омлет, и это их, похоже развеселило. Должно быть, шутили в «Крестах» нечасто, потому что шуточка была неудачная, но охранники все равно заухмылялись, выталкивая нас в коридор. Где-то кто-то стонал — тихо и нескончаемо, как судовая сирена вдалеке.

Я не знал, на виселицу нас ведут или на допрос. Ночь прошла без сна; кроме глотка из немецкой фляжки, я не пил ничего с самого дежурства на крыше Кирова. Там, где я лбом стукнулся о потолок, выросла шишка с младенческий кулачок. Утро не задалось. Хуже, наверное, и не бывало, но жить все равно хотелось. Я хотел жить и знал, что не смогу достойно встретить смерть. Упаду перед палачом или расстрельной командой на колени, взмолюсь, чтобы пощадили, ведь я так молод, кинусь описывать, сколько часов проторчал на крыше в ожидании вражеских бомб, расскажу, сколько баррикад помогал строить, сколько рвов выкопал. Мы все это делали, все сражались за правое дело, но я же истинный сын Питера, смерти я не заслужил. Что я такого сделал, а? Ну, выпили мы трофейного коньячку, что ж меня за это теперь — к стенке? Петлю на шею мне, грубую пеньку на цыплячью мою шейку, чтоб мозг навсегда отключился, — только за то, что ножик с дохлого фрица снял? Не надо, товарищи. Нет во мне ничего хорошего, но не настолько же.

Охранники провели нас вниз по каменной лестнице — ступени были стерты сотнями тысяч сапог. За железной решеткой, отсекавшей нижнюю площадку, сидел старик. На шее у него был толстый серый шарф в два слоя. Старик ухмыльнулся нам, показав беззубые десны, и отпер калитку. Через минуту перед нами открылась тяжелая деревянная дверь, и мы вышли на свет. Вышли из «Крестов», живые и невредимые.

Явная отсрочка исполнения смертного приговора не произвела на Колю впечатления. Он нагнулся, скованными руками зачерпнул горсть чистого снега, поднес к лицу и стал лизать. Я позавидовал его дерзости — и у себя во рту ощутил вкус холодной воды. Но злить охрану не хотелось. Выход из «Крестов» казался странной ошибкой, и я рассчитывал, что меня запихнут обратно, если сделаю что-то не то.

Охранники довели нас до «газика». Мотор урчал, из выхлопной трубы шел вонючий дым, а впереди сидели два бойца и без всякого любопытства смотрели на нас из-под ушанок, натянутых на самые лбы.

Коля заскочил на заднее сиденье, не дожидаясь команды.

— Господа, в оперу!

Охранники хохотнули опять. Видимо, за долгие годы работы в «Крестах» перестали различать, что смешно, а что нет. А вот солдаты не засмеялись. Один повернулся и оглядел Колю.

— Еще слово, курва, скажешь, и я тебе руку сломаю. Я б тебя вообще пристрелил, дезертира. Ты… — Он повернулся ко мне: — Залезай.

Коля уже открыл было рот, и я понял, что драки не избежать: не похоже, чтобы солдат блефовал, а Коля, судя по всему, не понимал простых угроз.

— Я не дезертир, — сказал он. Скованными руками он сумел подтянуть левый рукав шинели, рукав армейского свитера, рукава двух гимнастерок под ним и протянул голую руку бойцу на переднем сиденье. — Хочешь сломать мне руку — ломай, но я не дезертир.

Долго- долго никто ничего не говорил: Коля взирал на солдата, тот пялился на него, а мы стояли и смотрели на них обоих. Поединок воль впечатлял, и нам было интересно, кто победит. Наконец солдат признал поражение — отвернулся и рявкнул на меня:

— Полезай в машину, гаденыш.

Охранники ухмыльнулись. Утренний цирк с конями. Пытать никого не надо — зубы выдирать, ногти выдергивать, слушать вопли жертвы. Можно просто посмотреть, как я, этот самый, на букву «п», карабкаюсь на заднее сиденье «газика» к Коле.

Поехали мы очень быстро — водитель плевать хотел на обледенелую дорогу. Мы гнали по берегам замерзшей Невы. У меня был поднят воротник, в лицо хотя бы не дуло ветром, рвавшим брезентовую крышу. Колю же, казалось, холод не волновал. Он смотрел на шпиль Иоанна Предтечи на том берегу и ничего не говорил.

Свернули на Каменноостровский мост — его стальные пролеты заиндевели, на фонарях висели сосульки. С него — на Каменный остров и лишь чуточку притормозили, объезжая воронку прямо посреди дороги, потом заехали на длинную аллею, обсаженную липами, от которых остались только пни, и остановились перед роскошным деревянным особняком с белыми колоннами.

Коля осмотрел здание.

— Здесь жили Долгоруковы, — произнес он, выбираясь из машины. — Про Долгоруковых вы, наверное, и не слыхали.

— Всем «господам» еще в 17-м шеи посворачивали, — отозвался один солдат, тыча стволом винтовки, чтоб мы двигались к парадным дверям.

— Некоторым — да, — подтвердил Коля. — А некоторые спали с государями-императорами.

При свете дня Коля выглядел, как на агитплакате — их расклеили по всему городу: лицо героя, волевой подбородок, прямой нос, на лоб падают светлые волосы. Дезертир что надо.

Солдаты завели нас на крыльцо, где на метр с лишним были навалены мешки с песком — пулеметное гнездо. У пулемета сидели двое бойцов, курили одну самокрутку на двоих. Коля принюхался и с тоской посмотрел на хабарик.

— Табак настоящий, — сказал он, когда конвоиры вталкивали нас в двери. Раньше я во дворцах не бывал — только читал про них. В романах описывались балы с танцами на паркете, слуги разливали суп из серебряных супниц, строгий отец семейства среди книжных шкафов в кабинете предупреждал рыдающую дочь, чтоб не связывалась с безродным мальчишкой. Однако старый особняк Долгоруковых величественно смотрелся только снаружи; внутри же по нему прошлась революция. Мраморный пол испакостили тысячи грязных сапог — полы здесь не мыли уже много месяцев. У плинтусов отставали закопченные обои. Никакой старой мебели не сохранилось, никаких картин или фарфоровых ваз — стены и полки красного дерева были голы.

Из комнаты в комнату сновали десятки офицеров в мундирах, бегали вверх-вниз по двойной лестнице — уже без перил, которые, видимо, пустили на растопку вместе с балясинами. Форма у всех офицеров была не красноармейская. Коля заметил, куда я смотрю:

— НКВД. Наверное, думают, что мы шпионы.

И без Коли было понятно, что НКВД. С малых лет я знал, как выглядят их мундиры — синие фуражки с малиновыми околышами, пистолеты «ТТ» в кобурах. Я научился опасаться их «паккардов», что стояли у ворот Дома Кирова, урча моторами, «черных воронков», в которых из дому увозили какого-нибудь несчастного. Только на моей памяти НКВД арестовало у нас в доме человек пятнадцать. Иногда арестованные через несколько недель возвращались — обритые наголо, лица бледные и безжизненные; при встречах на лестнице отводили взгляды и ковыляли к своим дверям. Сломленные, возвращались домой и понимали, должно быть, как им повезло, хотя отнюдь не радовались, что выжили. И они знали, что случилось с моим отцом, — потому и не смотрели в глаза.

Конвойные подталкивали нас и дальше, до застекленной террасы в самой глубине. Из высоких двустворчатых окон до полу открывался прекрасный вид на Неву и мрачные бесстрастные жилые дома на Выборгской стороне. За простым деревянным столом посреди этой веранды сидел пожилой человек. Плечом он держал возле уха телефонную трубку и что-то записывал карандашом в блокноте.

Мы остановились в дверях, а он на нас посмотрел. Похож на бывшего боксера — шея толстая, нос свернут набок и сплющен. Веки набрякшие, под глазами черные круги, а на лбу глубокие морщины. Седые волосы подстрижены очень коротким ежком. На вид ему было лет пятьдесят, но он запросто мог бы встать со стула и избить нас до смерти, даже не помяв мундира. В петлицах у него виднелось три шпалы. Я точно не знал, что они означают, но трех шпал во дворце больше ни у кого не было.

Человек отбросил блокнот на стол, и я увидел, что ничего он не записывал — просто рисовал крестики, снова и снова, и так изрисовал всю страницу. Меня это почему-то перепугало больше, чем его мундир или боксерская физиономия. Рисовал бы девушек или собачек — я бы понял. А тут — одни кресты.

Он смотрел на нас с Колей, и я знал — оценивает. Выносит приговор за наши преступления, приговаривает к смерти, а сам слушает голос в трубке.

— Ладно, — сказал он наконец. — Исполните к полудню. Без разговоров.

Повесил трубку и улыбнулся нам. Улыбка на его роже смотрелась так же нелепо, как и сам этот человек и его некрашеный деревянный стол на шикарной веранде старого роскошного дворца. У капитана госбезопасности — а я уже сообразил, что это, должно быть, тот самый, о ком ночью говорили солдаты, — была чудесная улыбка, зубы удивительно белые, и грубое лицо его все осветилось. Оно уже не грозило — оно приглашало.

— Дезертир и мародер! Ближе, ближе подходите, и наручники нам ни к чему. По-моему, ребятки буянить не станут. — Он махнул конвойным, те с неохотой достали ключ и сняли с нас оковы.

— Я не дезертир, — сказал Коля.

— Да? Свободны, — сказал капитан солдатам, на них даже не глянув. Те отдали честь и вышли.

Мы с капитаном остались одни. Он встал и подошел к нам. Кобура на поясе хлопала его по ноге. Коля стоял очень прямо, словно по стойке смирно перед офицером на смотру, и я, не зная, что делать, тоже выпрямился. Капитан подходил, пока едва не столкнулся с Колей нос к носу:

— Не дезертир, однако твоя часть сообщила, что ты пропал, а взяли тебя в сорока километрах от того места, где ты должен был находиться.

— Ну, объяснить это просто…

— А ты… — капитан повернулся ко мне, — на твою улицу опустился немецкий парашютист, а ты не сообщил органам. Решил сам поживиться за счет государства. Тоже можешь просто объяснить?

Мне хотелось воды. Во рту так пересохло, что он будто весь в чешуе был, как ящеричная кожа, а перед глазами уже скакали искорки.

— Ну?

— Извините.

— Извините? — Он пристально посмотрел на меня и рассмеялся: — Ну что ж, просишь прощения — тогда ладно, тогда все хорошо. Раз попросил прощения, это самое главное. Знаешь, парень, сколько народу я расстрелял? Не по моему приказу кто-то кого-то шлепнул, а я сам, вот из этого «ТТ»?… — Он хлопнул по кобуре. — Угадай. Не вышло? Это правильно, потому что я сам не знаю. Сбился со счета. А я из тех, кто предпочитает все знать. Я за всем слежу. Я точно знаю, сколько баб выеб — достаточно, уж поверь мне. Вот ты симпатичный парнишка, — сказал он Коле, — но попомни мои слова, у тебя столько не будет, хоть до ста лет доживи. Что вряд ли.

Я глянул на Колю — сейчас сморозит какую-нибудь глупость, и нас обоих шлепнут. Но Коле в кои-то веки сказать было нечего.

— «Извините» — так учителю в школе говорят, когда мелок сломают, — продолжал капитан. — Извинения от мародеров и дезертиров не принимаются.

— Мы думали, у него еда найдется.

Капитан долго на меня смотрел.

— Нашлась?

— Коньяку чуть-чуть. Или бренди… а может, шнапс.

— Каждый день за подделку продовольственных карточек мы расстреливаем десяток человек. И знаешь, что они нам говорят перед расстрелом? Что они хотели есть. Само собой, они хотели есть! Все хотят есть. Но воров мы все равно будем расстреливать.

— Я ж не у наших крал…

— Ты крал государственную собственность. Что взял?

Я мялся, сколько мог.

— Ножик.

— Ага. Честный вор.

Я присел и отстегнул ножны от лодыжки. Отдал нож капитану. Тот осмотрел немецкую кожу.

— И у тебя это было с собой всю ночь? Никто не обыскивал? — Он выматерился на выдохе — видимо, устал от всеобщей бестолковости. — Чего тут удивляться, что мы проигрываем войну. — Он вытащил нож и присмотрелся к гравировке: — «Кровь и честь». Ха… Ебать их в жопу, блядиных сынов. Умеешь?

— Что?

— Ножом пользоваться. Резать сплеча, — он показал, вспоров сталью воздух, — лучше, чем колоть. Труднее защититься. Цель в горло, а если не получится — в глаза или живот. В бедро тоже неплохо: там артерии. — Наставление сопровождалось живой демонстрацией. — И не останавливайся, — сказал капитан. Танцуя, он подошел почти вплотную; сталь сверкала. — Не прекращай — пусть нож все время движется, противник тогда перейдет к обороне. — Он сунул нож обратно в ножны и кинул мне: — Оставь себе. Пригодится.

Я воззрился на Колю, а тот пожал плечами. Все так странно, что не поймешь, как мозги ни напрягай, все равно ничего не поймешь. Я опустился на колено и снова пристегнул ножны к лодыжке.

Капитан подошел к окну; за окном ветер нес вчерашний снег по замерзшей Неве.

— У тебя отец поэт был.

— Да, — подтвердил я, не сводя глаз с капитанского затылка. Никто из родных отца не поминал уже четыре года. То есть прямо вот так. Ни словом.

— Хорошо писал. То, что с ним произошло… неудачно.

Что тут скажешь? Я смотрел в пол и чувствовал, как Коля щурится, глядя на меня, — соображает, что это за бессчастный поэт меня породил.

— Вы сегодня еще не ели, — сказал капитан. Он не спрашивал. — Крепкий чай с хлебом — как вам? А может, и ухи раздобудем. Боря!

На веранду заглянул адъютант с карандашом, заткнутым за ухо.

— Накорми ребят завтраком.

Боря кивнул и так же быстро скрылся.

Уха. Ухи я с лета не ел. Такая же дикая экзотика, как, например, голая девчонка на острове в Тихом океане.

— Идите сюда, — сказал капитан. Он открыл створку окна и шагнул на мороз. Мы с Колей двинулись за ним по гравийной дорожке через замерзший сад, к берегу.

По Неве на коньках каталась девушка в лисьей убке. Обычной зимой на выходных по Неве катались сотни девушек, но теперь-то зима была необычная. Лед крепкий уже много недель как, но у кого хватало сил выписывать восьмерки? Стоя на замерзшем грязном берегу, мы с Колей глазели на девушку, будто на обезьянку, что катается по улице на одноколесном велосипеде. Девушка была чудовищно прекрасна: темные волосы разделены посередине пробором, а сзади собраны в свободный узел, упитанные щеки разрумянились от ветра. Я не сразу сообразил, что в ней странного, а через несколько секунд понял: даже издали было видно, что девушку хорошо кормят. Ее лицо не осунулось, в нем не было отчаяния. Двигалась она небрежно и легко, как физкультурница. Пируэты делала быстро и четко и не задыхалась. Ноги у нее, должно быть, превосходные — длинные, белые, сильные. И член у меня отвердел впервые за много дней.

— В следующую пятницу она выходит замуж, — сказал капитан. — За кусок мяса, я бы сказал, но это ничего. Он партийный, может себе позволить.

— Ваша дочь? — спросил Коля. Капитан усмехнулся, на битом лице сверкнули белые зубы.

— Что, не похожа? Да уж, тут ей повезло. Лицом она в мать, а в меня характером. Еще мир завоюет.

Только сейчас я понял, что зубы у капитана вставные — мост чуть ли не на всю верхнюю челюсть. Наверняка его пытали. Ну да. Загребли в одну из чисток, назвали троцкистом, белым прихвостнем или фашистом, повыдергивали зубы изо рта, а били так, что кровь из глаз, ссал и срал кровью, а потом из какого-нибудь кабинета в Москве пришел приказ: мы этого человека реабилитируем, выпускайте, он опять наш.

Я себе это представил, потому что часто думал о последние днях отца. Ему не повезло: еврей, поэт, к тому же относительно известный, когда-то дружил с Маяковским и Мандельштамом, смертельно враждовал с Обрановичем и прочими — считал их рупорами бюрократии, революционными рифмачами, а они его — агитатором и паразитом, поскольку он писал о ленинградском дне, хотя официально никакого дна у Ленинграда не было. Больше того, отцу хватило безрассудства назвать свою книгу «Питер» — так звали город все его жители, но из советских текстов это слово вымарывали, поскольку имя «Санкт-Петербург» было наследием царского ига.

Однажды осенью 1937 года отца забрали прямо из редакции литературного журнала, где он работал. И не вернули. Звонка из Москвы не поступило. Реабилитации отец не подлежал. Офицер контразведки обществу еще мог пригодиться, а поэт-декадент — нет. Может, отец умер в «Крестах» или где-нибудь в Сибири, а то и на этапе; этого мы так и не узнали. Если его похоронили, памятника никто не поставил. Если его сожгли, то без всякой урны.

Я долго злился на отца за то, что он писал так опасно. Ну глупо же! Что — книга важнее, чем жить рядом и отвешивать мне подзатыльники, если я ковыряюсь в носу? Но потом я решил, что он не нарочно оскорбил партию — не сознательно, как Мандельштам (тот, прямо как башибузук какой-то, взял и написал, что у Сталина пальцы жирные, как черви, а усища тараканьи). Отец просто не знал, что «Питер» — это опасно. Пока не напечатали официальные рецензии. Он-то думал, что напишет книжку, ее прочтут пятьсот человек — может, и прав был. Да только один из этих пятисот пошел и на него донес.

А вот капитан выжил, и я, глядя на него, думал: ему самому не странно, что он вырвался из акульей пасти, сумел-таки выплыть, что когда-то он ждал от кого-то пощады. А теперь сам решает, казнить или миловать? Хотя капитана такие соображения, похоже, не волновали: он смотрел, как дочь катается на коньках, а когда девушка сделала еще один пируэт, захлопал в ладоши. Костяшки у него были сбиты.

— Ну вот, свадьба в пятницу. Но даже сейчас, посреди всего этого… — капитан обвел рукой чуть ли не весь Ленинград, голод, войну, — ей хочется настоящую свадьбу, как у людей . Это хорошо, жизнь должна продолжаться, мы сражаемся с фашистскими варварами, но сами должны оставаться людьми, советскими людьми. Поэтому у нас будет музыка, танцы… Торт будет.

Он посмотрел на нас по очереди, как будто в слове «торт» была некая важность и он хотел, чтобы мы ее осознали.

— Традиция такая, говорит моя жена. Нужен торт. Если на свадьбе торта не будет — очень плохая примета. А я со всеми этими крестьянскими суевериями всю жизнь борюсь. Ими попы народу мозги запудривали, дурачили народ, но жена моя… ей подавай торт. Ладно, ладно, будет тебе торт. Она уже сколько месяцев сахар экономит, мед, муку — все копит.

Я представил себе: мешки сахара, бочки меда… Мука — должно быть, настоящая, а не плесень с разбомбленной баржи. На одном тесте к такому торту полдома Кирова могло бы жить две недели.

— У нее теперь все есть. Все, кроме яиц. — И вновь многозначительный взгляд. — Яйца, — продолжил капитан, — найти трудно.

Несколько секунд мы молчали и смотрели, как кружится на льду капитанская дочь.

— Может, на флоте? — произнес Коля.

— Нет. У них нету.

— Тушенка же есть. Я у одного моряка банку на колоду карт сменял…

— Нет у них яиц.

Я, наверное, не дурак, но сообразить, о чем говорит капитан, не мог долго. А еще дольше собирался с духом спросить напрямую:

— Так вам, что ли, яйца найти?

— Дюжину, — ответил капитан. — Ей надо десяток, но мало ли — одно разобьется, пара тухлых. — Он заметил наше смятение и просиял своей чудесной улыбкой. Обхватил нас за плечи, и я невольно выпрямился. — Мои люди говорят, что в Ленинграде нет яиц, да только я вот думаю, что в Ленинграде есть все — даже теперь. Мне просто нужны правильные ребята. Пара воров.

— Мы не воры, — сказал Коля с легким негодованием, глядя капитану в глаза.

Мне захотелось ему двинуть. Нам уже полагалось охнуть и замерзнуть, валяться на санях с остальными трупами. Но выпала отсрочка. Нам вернули жизнь в обмен на выполнение простого задания. Странного — это да, но несложного же. А он сейчас все испортит, на пулю напрашивается, и это плохо само по себе. Но он ведь и меня под пулю толкает, а это вдвойне хуже.

— Вы не воры? Ты из части ушел — нет-нет, закрой варежку и не перечь. Бросил часть и тем самым перестал считаться бойцом Красной армии, потерял право носить винтовку, носить вот эту шинель, эти сапоги. Вор. А ты, носатый, — ты труп обирал. Немецкий труп, поэтому лично я на тебя не в обиде, но мародерство — то же воровство. Хватит, наигрались. Вы оба воры. Плохие, правда, неумелые — но вам обоим повезло. Хорошие воры не попадаются.

Он повернулся и пошел ко дворцу. Мы с Колей чуть помедлили, глядя на капитанскую дочь: ее лисья шубка горела на солнце. Она, должно быть, нас тоже заметила, но виду не подала, даже не глянула. Мы просто папашины лакеи, тоска зеленая. На нее мы смотрели, сколько могли, стараясь запомнить получше, чтобы потом снилась. Но капитан рявкнул, и мы поспешили за ним.

— Карточки с собой? — спросил он, не сбавляя шаг. Отдых закончен, пора возвращаться к трудам. — Давайте.

Мои были приколоты булавкой изнутри к карману. Я отстегнул, а Коля свои вытащил из скатанного носка. Капитан забрал.

— К рассвету во вторник добудете мне яйца. Тогда отдам. Не принесете — весь январь будете снег жрать, да и в феврале вам карточек не достанется. Это в том случае, если мои ребята вас не найдут и не пристрелят раньше, а это у них очень хорошо получается.

— Вот только яиц ваши ребята найти не могут, — сказал Коля.

Капитан улыбнулся:

— Ты мне нравишься, парнишка. Жить будешь недолго, но ты мне нравишься.

Мы зашли на веранду. Капитан сел за стол, поглядел на черный телефон. Поднял брови, что-то вспомнив, вытянул ящик стола, извлек сложенный лист. Протянул Коле:

— Это пропуск на комендантский час для обоих. Докопаются — покажете, пропустят. И вот еще что…

Из бумажника он вынул четыре купюры по десять червонцев и тоже передал Коле. Тот глянул на пропуск и деньги и сунул в карман.

— В июне я бы купил на них тысячу яиц, — сказал капитан.

— И в следующем июне купите, — ответил Коля. — Фрицы зиму не продержатся.

— С такими солдатами, как ты, — хмыкнул капитан, — скоро мы будем за яйца платить рейхсмарками.

Коля открыл было рот возразить, но капитан покачал головой:

— Ты же понимаешь, что для вас это подарок? Доставите мне к рассвету во вторник дюжину яиц — м жизнь верну. Соображаешь, какой это редкий шанс?

— А сегодня что?

— Сегодня четверг. Из части ты сбежал в среду. Когда завтра взойдет солнце, будет пятница. Дальше сам посчитаешь? Да? Хорошо.

Вернулся Боря с четырьмя кусками зажаренного хлеба на синей тарелке. Хлеб намазали каким-то жиром — может, лярдом. Он поблескивал и сам просился в рот. На веранду зашел еще один адъютант с двумя чашками дымящегося чая. За ними вроде должен прийти и третий с ухой, прикинул я, но больше никто не пришел.

— Ешьте быстро, ребятки, — сказал капитан. — Вам много ходить.

Загрузка...