13

Мы двинулись по березняку, что называется, ускоренным маршем — рельсы слева, солнце быстро клонится к закату. После росчисти с мертвыми собаками Коля не разговаривал. Оно и понятно — он переживал, что осталось мало времени, не подрассчитал нашу скорость по снегу, а тут еще и собаки. Во Мгу до темноты не успеем. Сейчас мороз был страшнее немцев, а холодало уже изрядно. Мы замерзнем, если не найдем ночлега.

После сержанта и его расчета людей мы не видели, а к заброшенным станциям, попадавшимся на пути, близко не подходили. У одного полустанка мы за двести метров увидели опрокинутую статую Ленина, а на бетонной станционной стене черным было намалевано: «STALIN IST ТОТ! RUSSIAND IST ТОТ! SIE SIND ТОТ!»[6].

К трем часам дня солнце скрылось за холмами на западе, и мрачные серые тучи над нами вспыхнули оранжевым. Я услышал вой авиамоторов и поднял голову: четыре «мессера» шли на Ленинград — так высоко, что казались безобиднее плодовых мушек. Какие дома они уничтожат? Собьют ли их наши зенитчики или истребители? Отсюда все это казалось мне чудесной абстракцией, чьей-то чужой войной. Сбросят бомбы — так не на меня же. Поймав себя на такой мысли, я осекся. Становлюсь эгоистичным мерзавцем.

Мы шли мимо какой-то Березовки. Такое название я слышал еще в сентябре, когда у этой деревни красная армия вступила в бой с силами вермахта. По сообщениям газет, наши дрались очень доблестно, применяли верную тактику и даже перехитрили немцев. Гитлер, следивший за ходом боя из своей ставки в Берлине, якобы пришел в сильнейшее раздражение. Но газеты в Ленинграде читать умели все. Советские войска всегда «продолжали вести упорные бои с противником», которого неизменно «сокрушала ярость нашего сопротивления». Эти фразы были обязательны. Главная информация приводилась, как правило, в конце, затиснутая в последний абзац. Если наши «отходили для пополнения сил на заранее подготовленные позиции», это значило, что мы проиграли бой; если мы «жертвовали собой, отражая натиск иноземных захватчиков в ходе тяжелых оборонительных боев», это значило, что всех перебили.

Под Березовкой и произошла такая бойня. В газетах писали, что деревня была знаменита своей церковью, выстроенной по приказу самого Петра, а также мостом, на котором Пушкин вызвал на дуэль соперника. А сейчас этих достопримечательностей нет. И самой Березовки не осталось. Стоят в снегу остатки закопченных стен — а так и не видно, что когда-то здесь была деревня.

— Вот дурачье, — сказал Коля, когда мы огибали сожженные руины. О ком это он? Я посмотрел на Колю. — Да немцы, — пояснил тот. — Думают, раз они построили лучшую военную машину, у них так здорово все получается. Но загляни в учебник истории, почитай книжки: все лучшие завоеватели всегда оставляли врагам выход. Можно было драться с Чингисханом и подставлять головы под его топоры — или покориться и платить ему дань. Простой же выбор. А с немцами не так: можно драться с ними и погибать — или сдаться им и все равно погибнуть. Они могли бы натравить одну половину страны на другую, но тонкости недостает. Русского сознания они не понимают, им бы только жечь.

В Колиных словах звучала некая правда, но мне казалось, что фашистам неинтересно вторгаться к нам тонко. Они не хотели понимать ничье сознание — по крайней мере, низших рас. Ведь русские — дворняги, полукровки, их породили орды викингов и гуннов, их насиловали бессчетные поколения обров и хазар, кипчаков и печенегов, монголов и шведов, их разлагали и заражали цыгане, евреи и забредавшие в эти края турки. Мы — дети тысяч проигранных битв, тяжесть поражений давит нас гнетом. Мы не достойны жить дальше. Немцы усвоили урок Дарвина и пересмешников: жизнь должна приспособиться — либо вымереть. Вот они к суровой реальности приспособились; а мы, вечно пьяные ублюдки русских степей, — нет. Мы обречены, а немцы исполняют свое предназначение в эволюции человечества.

Но всего этого я говорить не стал. Я только ответил:

— Но французам же они лазейку дали.

— Все французы, у которых кишка была не тонка, перемерли по пути из Москвы домой в тысяча восемьсот двенадцатом. Думаешь, шучу? Слушай, сто тридцать лет назад у них была лучшая армия на свете. А сейчас они — бордель Европы, сидят и клиентов ждут. Я неправ? Что с ними стало-то? Бородино, Лейпциг, Ватерлоо. Подумай только. Из их клеток вымыло все мужество. Их маленький гений Наполеон кастрировал весь народ.

— Уже темнеет.

Коля взглянул на небо и кивнул:

— Если не успеем, выкопаем землянку и до утра продержимся.

Он шел быстрее, ускоряя наш и без того не прогулочный шаг. А я понимал, что скоро сломаюсь. Вчерашний суп остался лишь изумительным воспоминанием. Пайковый хлеб, подаренный сержантом, мы съели еще утром. Каждый шаг давался мне с трудом, словно ботинки стали свинцовыми.

Уже так похолодало, что сводило зубы: дешевые металлические пломбы от мороза сжимались. И пальцы в толстых вязаных варежках немели, поэтому я сунул руки в глубокие шинельные карманы. Кончика носа я тоже не чувствовал. Ничего так себе шуточка — всю жизнь хотел себе нос поменьше, а еще несколько часов в этом лесу, и носа у меня не останется вообще.

— А мы будем копать землянку? Чем, интересно? Ты лопату взял?

— Ну руки же у тебя не отсохли. И нож есть.

— Нам надо куда-нибудь под крышу.

Коля театрально оглядел темнеющие леса, будто в каком-нибудь пне сейчас откроется дверь.

— Нету здесь никакой крыши, — сказал он. — Но ты же теперь боец, я тебя призвал в строй, а бойцы спят там, где глаза сомкнут.

— Это очень красиво. Но нам надо под крышу.

Он уперся рукой мне в грудь, и я было решил, что он на меня разозлился, раз я упорно не желаю ночевать на морозе. Однако он меня не упрекал — он меня придерживал. Подбородком он мотнул в сторону подъездной грунтовки, бежавшей параллельно рельсам. В паре сотен метров, в сгущавшихся тенях, но все равно на виду, спиной к нам, стоял советский солдат с винтовкой на плече.

— Партизан? — шепнул я.

— Нет, регулярные части.

— Может, мы Березовку отбили? Контрнаступление?

— Может, — прошептал Коля. Мы осторожно подкрались к часовому. Никаких паролей мы не знали, а вооруженный человек не станет разбираться, действительно ли мы русские или только прикидываемся.

Когда до часового осталось метров пятьдесят, Коля поднял руки над головой и заорал:

— Товарищ! — Я тоже поднял руки. — Не стреляй! У нас особое задание!

Часовой не обернулся. В последние месяцы от взрывов многие теряли слух — контузии, пробитые барабанные перепонки. Мы с Колей переглянулись и подошли еще ближе. Солдат стоял по колено в снегу. Слишком уж неподвижно стоял. Живой человек не может стоять статуей на таком морозе. Я хорошенько огляделся вокруг — не ловушка ли? Но в лесу все было тихо, только ветви берез постукивали на ветру.

Мы подошли к солдату. В свое время он наверняка был громилой: низкий лоб, ручищи-топорища. Но умер он много дней назад, и бумажно-белая кожа на лице натянулась туго, еще немного — и порвется на черепе. Прямо под левым глазом у него виднелась аккуратная дырочка от пули, вокруг замерзла кровь. На шее висела на проволоке фанерка, и по ней черным было выведено: «PROLETARIER ALLER LANDER, VEREINIGT EUCH!» Я по-немецки не говорил, но фразу эту знал, как знали ее все девчонки и мальчишки в Советской России, которым приходилось высиживать бесконечные уроки политической грамоты. Пролетарии всех стран, соединяйтесь!

Я стащил фанерку с шеи мертвого солдата, стараясь, чтобы ледяная проволока не задела лицо, и кинул в сугроб. Коля отстегнул ремень винтовки и осмотрел — «трехлинейка» Мосина. Подергал затвор, покачал головой и выронил на снег. У солдата еще была кобура с «TT». К рукояти крепился шнурок, который удерживал пистолет в кобуре. Значит, мертвый был офицером, пистолетиком махал — из «Токарева» фашистов бить неудобно, это для своих, кто не желает идти в атаку.

Коля вытащил пистолет, открепил шнурок, проверил обойму. Обоймы не было. Патронташ на поясе мертвеца тоже был пуст. Коля расстегнул на трупе шинель и нашел то, что искал: брезентовый подсумок на ремешке со стальной пряжкой.

— По ночам мы их иногда под шинель прячем, — объяснил он, вытаскивая из подсумка три пистолетные обоймы. — Пряжка слишком блестит при луне.

Он вогнал обойму, проверил. Все работало. Коля сунул пистолет и запасные обоймы в карман. Мы попробовали вытащить мертвеца из снега, но он вмерз, держался прочно, как дерево. Сумерки уже высосали из леса все краски — ночь почти навалилась на нас. Времени на трупы не было.

Мы двинулись дальше на восток, держась поближе к рельсам. Может, немцы по этим мерзлым лесам на чем-нибудь ездят, а не ходят пешком — тогда рев моторов мы услышим издали. Смолкли даже вороны, стих ветер. Только мы скрипели, проваливаясь в снег, да вдалеке невсклад барабанили, обстреливая Питер, минометы. Я попробовал зарыться поглубже в шарф и воротник шинели, чтобы хоть щекам стало теплее от дыхания. Коля хлопал руками, а шапку надвинул так, что и глаз не видно.

Отойдя от Березовки на несколько километров, мы обогнули крупное крестьянское хозяйство. Среди покатых заснеженных полей торчали остатки заборов. И стояли чудом уцелевшие стога — огромные, как иглу у эскимосов: сенокос оборвала война, крестьяне удрали на восток или погибли. На дальнем краю участка виднелся старый каменный дом; от северного ветра его защищала еловая рощица. В темных окнах играли отблески огня — теплые, масляные, их отсветы выливались на снег снаружи. Из трубы шел черный дымок — едва заметный мазок на темно-синем небе.

Мы побрели к нему по снегу, и я посмотрел снизу вверх на Колю. Он покачал головой, но взгляда от дома не оторвал, и в глазах его я прочел тоску.

— Плохая мысль, — сказал он.

— Лучше, чем замерзнуть и не дойти до Мги.

— А кто, по-твоему, там сидит? Помещик у камина песика гладит? Думаешь, тургеневская повесть? Тут же все дома пожгли, а этот стоит. Что, им просто повезло? Скорее всего, это немцы, вероятно — офицеры. И мы пойдем дом приступом брать с ножом и пистолетом?

— А если не остановимся — умрем. И если зайдем, а внутри немцы — умрем. Но если немцев нет?

— Хорошо, скажем, это русские. Значит, немцы их не тронули, а значит, русские эти — гитлеровские наймиты. Стало быть, враги.

— А у врагов экспроприировать еду нельзя, что-ли? И постель?

— Послушай, Лев, я знаю, ты устал. Я понимаю, ты замерз. Но поверь мне, солдату. Ничего не получится.

— Дальше я не пойду. Лучше рискнуть.

— Может, в деревне дальше…

— А откуда ты знаешь что дальше есть деревня? Последнюю сожгли всю. До Мги нам сколько? Еще пятнадцать километров? Может, ты и дойдешь. Я — нет.

Коля вздохнул, потер лицо перчаткой, стараясь разогнать кровь.

— Признаю — до Мги мы не дойдем. Так вопрос больше не стоит. Я несколько часов назад понял.

— И не хотел говорить? Нам далеко еще?

— Далеко. Плохая новость в том, что, мне кажется, мы идем не туда.

— В смысле?

Коля не сводил взгляда с дома, и мне пришлось его толкнуть.

— В каком смысле — не туда?

— Мы давно должны были перейти Неву. А Березовка, по-моему, вообще не на Мгинской линии.

— По-твоему… Так почему ж ты сразу не сказал?

— Не хотел сеять панику.

Стемнело уже так, что его глупой донской рожи было не разглядеть.

— Ты же сказал, что Мга — на Московской линии.

— На Московской.

— Ты мне сказал, что нам надо просто идти по рельсам на Москву, и они нас приведут во Мгу.

— Верно.

— Так где же мы сейчас?

— Под Березовкой.

Я глубоко вздохнул. Жаль, что у меня нет крепких кулаков — дать ему по башке хорошенько.

— Ладно, а хорошая новость?

— То есть?

— Ты сказал, плохая новость — что мы идем не туда.

— А хорошей нет. Если новость плохая, не обязательно бывает и хорошая.

Больше сказать было нечего, поэтому я двинулся к дому. Над верхушками деревьев взошла луна, под ботинками у меня ломался наст. И если мне в голову целил немецкий снайпер, я пожелал ему удачи. Я проголодался, но с голодом справиться можно, это мы все умели. Свирепый мороз донимал, но и к холоду я уже привык. Гораздо хуже — у меня подгибались ноги. И до войны слабые — я плохо бегал и прыгал, мне вообще не удавалось то, для чего ноги нужны. А в блокаду они стали совсем как палки. Если б я даже был на верном пути во Мгу, все равно б не дошел. И пяти минут бы не продержался.

На полпути к дому меня нагнал Коля. «ТТ» он вытащил, держал в руке.

— Если идем, — сказал он, — то лучше без глупостей.

Он завел меня за дом и оставил ждать под навесом у поленницы. Даже трехкилограммовая банка черной икры в тот миг меня бы так не обрадовала, как эти сухие дрова, сложенные в поленницу выше моего роста.

Коля подкрался к замерзшему окну и заглянул внутрь. На каракуле его шапки заиграли отблески пламени. В доме играл граммофон — джазовое пианино, что-то американское.

— Кто там? — прошептал я. Коля ладонью показал мне: тише. Казалось, его заворожило увиденное. Не людоеды ли опять в этой заснеженной глуши? Или того хуже — изуродованные останки тех, кто жил здесь раньше?

Но людоеды Коле уже были знакомы, и трупов он перевидал достаточно. Здесь же что-то новенькое, неожиданное. Я подождал еще с полминуты и тоже шагнул к окну. Ослушался приказа. Осторожно, стараясь не задеть сосульки, наросшие на подоконнике, присел рядом с Колей и заглянул в окно.

Под джазовую пластинку в комнате танцевали две девушки в ночнушках. Славные, молоденькие, моих лет. Блондинка вела брюнетку. Сама очень бледная, вся шея и щеки в веснушках, а брови и ресницы такие светлые, что в профиль и вовсе не видно. Темноволосая была меньше, неуклюжее, никак не попадала в синкопы ритма. Лошадиные зубы, пухлые руки, на запястьях — складочки, как у младенца. На Невском в мирное время на такую и не поглядишь, но сейчас толстушка выглядела диковинно. Кто-то ее любил и кормил. Не иначе — шишка.

Танцующие девушки так меня ошеломили, что я сначала и не заметил, что они не одни. На черной медвежьей шкуре у печки, на животах, уперев локти и уткнув подбородки в ладони, валялись еще две девушки. Они серьезно смотрели на танцующих. Одна была похожа на грузинку; черные брови сходились на переносице, губы ярко накрашены красным, а волосы закручены мокрым полотенцем, будто она только что из ванны. У другой была длинная изящная шея балерины, носик в профиль — идеальный, а каштановые волосы убраны сзади в два хвостика.

Внутри крестьянский дом больше походил на охотничью избушку. Стены украшены трофеями: головы бурого медведя, дикого кабана, горного козла с массивными рогами и реденькой бородкой. По бокам очага стояли чучела волка и рыси — звери изготовились к прыжку, пасти открыты, бело блестят клыки. В канделябрах на стенах горели свечи.

Мы с Колей заглядывали внутрь, пока не доиграла одна сторона. Грузинка встала сменить пластинку.

— Поставь еще разок, — произнесла блондинка. Голос глушился стеклом, но все равно слышно.

— Да ну! — возмутилась партнерша.

— Пожалуйста, а? Что-нибудь знакомое. Поставь Эдди Рознера.

Я повернулся к Коле. Думал, он скалится, думал, в восторге от такого невероятного видения в снежной глухомани. Но Коля был мрачен — губы плотно сжаты, в глазах злость.

— Пошли, — сказал он, выпрямляясь, и повел меня к двери. Заиграла следующая пластинка — опять джаз. Трубач весело гнал свой оркестрик вперед.

— Заходим? Мне кажется, у них и еда есть. По-моему, я заметил…

— Уж чего-чего, а еды у них навалом.

И он постучал в дверь. Музыка смолкла. Через секунду в окне у двери показалась блондинка. Долго смотрела на нас, но ничего не говорила и не двигалась.

— Русские, — сказал Коля. — Открывай.

Девушка покачала головой:

— Вам здесь нельзя.

— Я знаю, — сказал Коля и показал ей пистолет. — Но мы уже здесь. Открывай, твою мать.

Блондинка обернулась к своим товаркам в комнате. Что-то кому-то прошептала, послушала, что ей ответят. Потом кивнула и снова повернулась к нам, вздохнула поглубже — и открыла дверь.

Из дома дохнуло жаром, как из чрева кита. Я уже не помнил, когда в последний раз мне было так тепло. Вслед за блондинкой мы из сеней прошли в большую комнату. Три ее товарки выстроились неловкой шеренгой, нервно перебирали пальцами края ночнушек. Маленькая брюнетка с пухлыми руками, казалось, вот-вот заплачет: она не сводила глаз с Колиного пистолета, и у нее дрожала нижняя губа.

— Кто-нибудь еще есть? — спросил Коля.

Блондинка покачала головой.

— Когда придут? — спросил Коля.

Девушки переглянулись.

— Кто? — спросила та, что смахивала на грузинку.

— Вот только не надо мне, дамы. Я офицер Красной армии, у меня особое задание…

— А он тоже офицер? — спросила блондинка, показав на меня. Она не улыбалась, но в глазах скакали веселые искорки.

— Нет, не офицер, он рядовой…

— Рядовой? Вот как? Тебе сколько лет, голубчик?

На меня посмотрели все девушки. В натопленной комнате, под тяжестью этих взглядов я почувствовал, что краснею.

— Девятнадцать, — ответил я, выпрямляясь. — В апреле будет двадцать.

— Ц-ц… чего-то мелкий для девятнадцати, — сказала грузинка.

— Максимум пятнадцать, — подтвердила блондинка.

Коля передернул затвор пистолета, дослав патрон. В тихой комнате прозвучало внушительно. Мне показалось, что слишком уж театрально, но Коле такие жесты отчего-то всегда сходили с рук. Пистолет он держал стволом в пол и внимательно смотрел в лица всех девушек по очереди. При этом не спешил.

— Мы пришли издалека, — наконец сказал он. — Мой друг устал. Я устал. Поэтому спрашиваю еще раз: когда они явятся?

— Обычно приходят около полуночи, — ответила пухлая брюнетка. Остальные пристально посмотрели на нее, но ничего не сказали. — Когда артобстрел закончат.

— Так, значит? Надоедает немцам палить по нам в Питере, они приходят сюда ночевать, и вы их обхаживаете?

В каком-то смысле я дурак дураком. Я это не из скромности говорю. Вообще, конечно, я гораздо умнее среднего, хотя, наверное, интеллект не стоит рассматривать как такой отдельный датчик, вроде спидометра. Это же целая батарея тахометров, одометров, альтиметров и прочего. Отец научил меня читать в четыре года, чем всегда и похвалялся перед друзьями, но вот моя неспособность выучить французский или запомнить даты походов Суворова, надо полагать, сильно его беспокоила. Сам он был настоящий эрудит: читал по заказу любую строфу из «Онегина», бегло говорил по-французски и по-английски, неплохо разбирался в теоретической физике. Его уход в поэзию стал для университетских преподавателей маленькой трагедией. Преподавателям этим надо было наставить его на путь истинный. Обучили бы его утешению физикой, объяснили бы лучшему своему студенту, почему форма Вселенной и вес света важнее рифм и верлибров о жуликах и абортмахерах Ленинграда.

Мой отец сразу бы сообразил, что происходит в этом сельском домике, — едва взглянул бы в окно. Даже в семнадцать лет. Вот поэтому я почувствовал себя полным идиотом, когда наконец до меня дошло, зачем здесь эти девушки, кто их кормит и колет им дрова, так аккуратно сложенные под навесом.

Блондинка злобно зыркнула на Колю, ноздри ее раздулись, а веснушчатое лицо побагровело.

— Ты… — начала она и некоторое время не могла закончить — слишком разозлилась. — Приперся мораль нам читать? Герой-красноармеец? Да где ты был со своей армией? Немцы пришли и спалили все дотла — где была твоя армия? Моих братишек расстреляли, отца убили, деда, всех в деревне у нас перебили, а ты со своими друзьями где-то отсиживался. А сейчас пистолетом своим в меня тыкать пришел?

— Я пистолетом ни в кого не тыкаю, — ответил Коля. До странности робко ответил. И я понял, что спор он уже проиграл.

— Я на все пойду, лишь бы сестренку от них оградить, — продолжала девушка, показав подбородком на пухлую брюнетку. — На все, понимаешь? Это вы должны были нас защищать. Доблестная Красная армия, защитница народная! Где вы были?

— Мы с ними сражались…

— Вы никого не можете защитить. Вы нас бросили. Раз мы в городе не живем, какая от нас польза, правда? Пусть крестьян всех перебьют! Так ведь, да?

— У меня в части половина народу полегла…

— Половина? Да будь я генералом, у меня бы все солдаты полегли, но фашистов бы сюда не пустили!

— Ладно, — сказал Коля и на несколько секунд замолчал. Затем поставил пистолет на предохранитель и сунул в карман. — Хорошо, что ты не генерал.

Загрузка...