— Заходите, — сказала она. — Заходите же, вы совсем замерзли.
Сразу было видно, до блокады Колина подруга была очень красивой. Ее светлые волосы, теперь немытые, спускались на спину, губы еще не утратили полноты, а на левой щеке была ямочка полумесяцем — проступала, когда девушка улыбалась. На правой щеке ямочки не было, что странно. И я поймал себя на том, что дожидаюсь этих ее улыбок, только чтобы еще раз посмотреть на ямочку.
Коля расцеловал девушку в обе щеки, когда она открыла дверь, и девушка залилась румянцем. На секунду показалось, что она здорова.
— Говорили, ты умер!
— Пока нет, — ответил Коля. — Это мой друг Лев. Ни отчества, ни фамилии не сказал, но, может, тебе скажет. У меня такое чувство, что ты как раз в его вкусе. Лев — Софья Ивановна. Одна из моих первых побед и по-прежнему дорогой друг.
— Ха! Ненадолго же ты меня покорил, а? Как Наполеон Москву.
Коля усмехнулся мне. Он по-прежнему обнимал Софью Ивановну за талию и от себя не отпускал. На ней были мужская шинель и три-четыре свитера, но и под одеждой заметно было, как она исхудала.
— Классическое соблазнение. Познакомились на истории искусства. Я ей все объяснил про извращения мастеров живописи — от мальчиков Микеланджело до ног Малевича… А ты не знал? По утрам он делал наброски с ног своей домработницы, а по вечерам на них дрочил.
— Какое вранье. Эту историю больше никто во всем мире не знает, — сообщила мне девушка.
— Так она узнала про похотливых художников, ее растормошило, потом пара стопок водки — и с концом. Пришел, увидел, победил.
Софья Ивановна подалась ко мне поближе, коснулась рукава моей шинели и доверительным театральным шепотом произнесла:
— Ну, пришел-то он точно с концом. Этого у него не отнимешь.
Я не привык к тому, что женщины говорят о плотской любви. Знакомые мальчишки насчет нее не затыкались, хотя среди них, похоже, настоящих знатоков не было. А вот девчонки говорили только где-то между собой. «Интересно, — подумал я, — Гришка Веру уже завалил?» И тут вспомнил, что и Гришка, и Вера погибли и похоронены под надгробиями из битого цемента. Соня заметила, должно быть, каким жалким стало у меня лицо, и решила, что меня смутил их откровенный треп. Тепло улыбнулась мне — опять этот полумесяц ямочки.
— Не волнуйся, милый. Мы не такая уж и богема, как нам самим кажется. — Она повернулась к Коле: — А он приятный. Где ты его нашел?
— Он жил в Кирове. На Воинова.
— В Кирове? Это который вчера разбомбили? Ох, миленький…
Она обняла меня. Как будто обхватило руками огородное пугало — тела под одеждой не чувствовалось вообще, одни слои дымчатой шерсти. Но все равно мне стало хорошо — женская забота. Пускай из вежливости, все равно хорошо.
— Пойдем, — сказала она, беря меня за руку — варежкой за варежку. — Теперь твой дом здесь. Надо переночевать или пожить — живи. Завтра поможешь мне воды с Невы принести.
— Завтра у нас работа, — сказал Коля, но Соня не обратила внимания и ввела нас в гостиную. Вокруг буржуйки, в которой горели дрова, полукругом сидели шестеро. По виду — студенты. У парней — причудливые бачки и усы, у девушек — короткие волосы и цыганские серьги. На всех было по нескольку толстых одеял, все прихлебывали жидкий чай из кружек и глядели на нас, новоприбывших, без единого слова привета. Я понимал, чем они недовольны. Чужаки теперь в лучшем случае раздражали, в худшем — были опасны. Если и не хотели ничего дурного, есть они хотели всегда.
Соня всех познакомила — назвала сидевших по именам, — но никто не заговорил, пока Коля в знак дружбы не развернул свою «библиотечную карамельку» и не передал ее по кругу. Удовольствия ноль, но хоть какая-то еда, хоть что-то разгоняет кровь. Вскоре завязался разговор.
Сонины друзья оказались хирургами и медсестрами, а никакими не студентами. Они только вернулись с суточной смены — ампутировали руки и ноги, выколупывали пули из раздробленных костей, пытались залатать изувеченных бойцов. Без наркоза, без крови для переливания, без электричества. Им не хватало даже кипятка стерилизовать скальпели как положено.
— Лев жил в Кирове, — объяснила Соня, сочувственно показав на меня. — Тот дом на Воинова, в который вчера попало.
Кто-то пробормотал соболезнования, кто-то просто покивал.
— А ты там был, когда бомба прилетела?
Я покачал головой. Посмотрел на Колю — он что-то царапал огрызком карандаша у себя в дневнике, на нас внимания не обращал. Я перевел взгляд на врачей с медсестрами — те ждали ответа. Чужие люди. Зачем вываливать на них правду?
— Я у друзей был.
— Нескольким удалось выбраться, — сказал хирург, которого звали Тимофей. Похож на художника, в очках без оправы. — В госпитале рассказывали.
— Правда? Много спаслось?
— Не знаю. Я не прислушивался. Извини, просто… жилые дома каждую ночь бомбят.
Известие о выживших меня приободрило. Убежище в подвале было вроде крепкое — если жильцы успели, могли и выжить. Домашние Веры и близнецов хватали детей в охапку и всегда стремглав неслись в подвал, едва звучала сирена. А вот бандит Заводилов — напротив. Его я вообще в убежище не помню. Тревогу он обычно просыпал — так же он спал по утрам: на лбу холодная тряпка, рядом голая девушка. По крайней мере, так мне рисовалось. Нет, он бы в убежище не успел, хотя, с другой стороны, дома он часто и не ночевал. Занимался где-то своими таинственными делишками или пьянствовал с другими бандитами.
Соня налила нам с Колей по стакану «блокадного чая». Я снял варежки — впервые после завтрака у капитана. Горячий стакан у меня в ладонях был как живой — будто зверушка, у которой бьется сердце, есть душа. Пар окутывал мне лицо, я наслаждался им и не сразу сообразил, что Соня что-то у меня спросила.
— Что, простите?
— Я спрашиваю — у тебя родные там остались?
— А… нет — они еще в сентябре уехали.
— Это хорошо. Мои тоже. Младшие братья у меня в Москве.
— А сейчас и туда немец подошел к самым воротам, — сказал Павел. У него было личико хорька; он не сводил глаз с буржуйки, а больше никуда не смотрел. — И нас возьмут через неделю-другую.
— Да пускай берут, — отозвался Тимофей. — Мы им покажем Ростопчина — все сожжем, а сами уйдем. Где им тут жить будет? Что есть? Зима о них позаботится.
— «Ростопчина покажем»… фу. — Соня скривилась, будто чем-то гадко запахло. — Нашел героя, тоже мне.
— А он и есть герой. Историю-то не по Толстому учить надо.
— Да-да, граф Ростопчин, друг народа…
— Политику сюда не путай, а? Мы о военном деле говорим, а не о классовой борьбе.
— Не путай политику? А чего ее путать? Война тебе что — не политика?
Спор прервал Коля — заговорил, глядя себе в стакан, который держал обеими руками:
— Немцы Москву не возьмут.
— Кто сказал? — осведомился Павел.
— Я. В начале декабря фрицы были в тридцати километрах от города. А теперь — в ста. Вермахт раньше не отступал. Они не умеют. Они учились только наступать — так у них в учебниках написано. Атаковать, атаковать, только атаковать. А сейчас катятся назад и не остановятся, пока не опрокинутся на спину в Берлине.
Все долго молчали. Девушки смотрели на Колю, глаза на их изможденных лицах блестели. Все они были в него немного влюблены.
— Можно вопрос, товарищ? — Павел сделал ироническое ударение на слове «товарищ». — Если вы в армии такой важный человек и в курсе всех стратегических планов — почему ж вы тогда тут с нами сидите?
— Свои приказы я обсуждать не могу, — ровно ответил Коля. Его не смутило оскорбление.
Он отхлебнул кипяток, подержал во рту. Соня не сводила с него глаз, и он ей улыбнулся. Больше никто не сказал ни слова. Даже не шевельнулся, но что-то вокруг изменилось. Коля и Соня словно бы вышли на сцену, в лучи прожекторов, а мы все превратились в безмолвных зрителей. Оголится ли кто-нибудь перед нами? Прелюдия уже началась, хотя они сидели поодаль друг от друга, а сверху на них было по многу слоев теплой одежды. Я пожелал себе, чтобы когда-нибудь девушка так посмотрела и на меня, хоть и понимал, что случится это вряд ли. Узкоплечий, вообще весь тщедушный, взгляд осторожный и боязливый, как у грызуна, — никаких плотских чувств такие не вызывают. Хуже всего у меня был нос — этот ненавистный клюв, этот шнобель, мишень тысяч оскорблений. Быть евреем в России и без того скверно. Но если у тебя нос, как на антисемитской карикатуре, поневоле станешь себя презирать. Нет, я по большей части гордился тем, что я еврей, — я просто не хотел выглядеть евреем. Выглядеть мне хотелось арийцем — светловолосым, голубоглазым, широкоплечим и с волевым подбородком. Короче, мне хотелось походить на Колю.
А тот подмигнул Соне и допил чай. Вздохнул, глядя в пустой стакан:
— А знаете, я ведь девять дней не срал.
Ночевали мы все в гостиной — все, кроме Коли и Сони. Они встали, будто по незримому сигналу, и скрылись в спальне. Остальные расположились на полу, в одеялах. Сбились поплотнее друг к дружке для тепла, поэтому когда где-то среди ночи погас огонь в буржуйке, я не очень замерз. Мешал спать мне не холод, а приглушенные Сонины вскрики из другой комнаты. В них слышалось невозможное счастье, словно Коля уничтожал в ней все горе последнего полугода, отметал весь голод, холод, все бомбы и всех немцев. Соня — милая и добрая, но слушать, как ей хорошо, было выше моих сил. Мне самому хотелось бы унести симпатичную девушку подальше от блокады. А я вместо этого лежал на полу в чужой квартире рядом с незнакомым парнем, который подергивался во сне, и от него воняло вареной капустой.
Не думаю, что длилось у них долго — у кого найдется столько сил? Только мне казалось, что Сонины вскрики не стихали полночи. Коля разговаривал с ней — тихо, через тонкую стену не слышно, голос звучал размеренно, словно Коля читал ей передовицу. Что же он ей рассказывает, интересно? О чем вообще разговаривать с девушкой, когда с ней спишь? Мне это было очень важно. Может, он ей цитирует того автора, про которого мне столько пел. Может, рассказывает, как мы дрались с людоедом и его женой… Хотя это вряд ли. Я лежал в темноте и слушал их, а ветер тряс окна в рамах, да в буржуйке потрескивали последние угольки. Слушать, как люди любят друг друга, — нет ничего хуже на свете.