Лара привела нас в спаленку в глубине дома. Она внесла медный подсвечник с двумя зажженными свечами, поставила на столик. На стенах, обшитых сосной, не было никаких украшений, а на матрасах двухъярусной кровати — белья. Я споткнулся на вздувшемся полу. Однако в комнате было тепло. В узкое окно виднелись сарай и опрокинутая тачка на снегу.
Я сел на нижний матрас и провел пальцем по имени, вырезанному на деревянной панели. «АРКАДИЙ». Интересно, давно ли он тут жил, этот Аркадий? Где он сейчас? Старик, наверное, дрожит в неведомой морозной ночи. Или кучка костей на погосте. С ножом он обращаться умел — буквы в потемневшем дереве были изящны, с наклоном и завитушками, а все имя подчеркивала резкая черта.
Лара и Коля договорились о сигнале: стучать в кастрюльку половником. Количество ударов — столько немцев явится среди ночи развлекаться. Она ушла, и Коля вытащил пистолет. Стал его разбирать, аккуратно выкладывая детали на столик, проверяя каждую, протирая ее рукавом гимнастерки. Потом снова собрал все.
— А ты кого-нибудь когда-нибудь убивал? — поинтересовался я.
— Не знаю.
— В смысле?
— В смысле — стрелял я сотни раз, но попал в кого-нибудь или нет, не знаю. — Он вогнал обойму на место. — Когда застрелю Абендрота — пойму.
— Может, нам лучше уйти?
— Ты же сам сюда хотел.
— Нам надо было отдохнуть. И поесть. Мне уже лучше.
Коля повернулся ко мне. Я сидел на койке, сунув руки под коленки. На плечи набросил шинель.
— Их может быть человек восемь, — сказал я. — А у нас один пистолет.
— И один нож.
— У меня Зоя из головы не идет.
— Это хорошо, — сказал он. — Думай про нее, когда будешь всаживать нож ему в брюхо.
Коля кинул шинель на верхний матрас и забрался сам. Уселся по-турецки, пистолет положил рядом. Из кармана шинели достал дневник. Огрызок карандаша у него уже сточился до размера ногтя на большом пальце, но писал Коля все равно быстро.
— По-моему, я не смогу, — сказал я, помолчав. — Не смогу ни в кого всадить нож.
— Ну, значит, я сам всех перестреляю. Сколько я уже… одиннадцать дней не срал? А рекорд, интересно, какой?
— Наверное, дольше.
— Интересно, что получится на выходе…
— Коля… давай уйдем, а? Заберем девушек и вернемся в город? У нас получится. У девушек еды много, мы ее с собой захватим. Мы же поели, кровь разогнали. И одеяла заберем. А?
— Послушай меня. Я знаю, ты боишься. И боишься ты с полным правом. Только дебил станет спокойно сидеть в доме, куда скоро явится айнзацгруппа. Но ты этого ждал. Сегодня ночью настал момент. Они хотят сжечь наш город, они хотят уморить нас голодом. Но мы с тобой — как два питерских кирпича. А кирпич сжечь нельзя. И уморить голодом нельзя.
В подсвечнике оплывали свечи. Я смотрел, как тени колышутся на потолке.
— Ты это где услышал? — наконец спросил я.
— Что, про кирпичи? От старшины. А что? Не вдохновляет?
— Без кирпичей было лучше.
— А мне нравится про кирпичи. «Кирпич сжечь нельзя. И уморить голодом нельзя». Хорошо звучит. Ритмично.
— Это тот старшина, который на мину наступил?
— Да. Бедняга. Ладно, ну их, эти кирпичи. Честное слово, львенок, мы не умрем. Сами убьем несколько фашистов — и найдем эти клятые яйца. Во мне течет цыганская кровь. Я умею предсказывать будущее.
— Нет у тебя никакой цыганской крови.
— И я напрошусь на свадьбу к капитанской дочке.
— Ха… Да ты влюбился.
— Точно. Я по-настоящему влюблен в эту девушку. Вполне возможно, что она глупая стерва, но я ее люблю. Хочу на ней жениться. Пусть она ни слова мне не скажет. Пусть не готовит. Пусть даже мне детей не рожает. Пусть только катается голая на коньках по Неве — мне больше ничего не надо. А я рот открою и буду снизу смотреть, как она кружится.
На пару секунд я забыл о страхе. Но это быстро кончилось. Уже не помню, когда я в последний раз не боялся, но той ночью страх был невыносим, любая возможность вселяла ужас. Я мог опозориться, забиться в угол, пока Коля будет драться с фашистами… Только на сей раз он точно погибнет. А вдруг будет больно? Вон как Зою пытали: когда зубья пилы вгрызаются в тело, рвут кожу, мышцы, кости. И наконец, я просто возьму и умру. Я никогда не понимал тех, кто утверждал, будто больше всего страшится выступать на людях, боится пауков или еще каких-нибудь мелких кошмаров. Как вообще можно бояться чего-то больше смерти? От всего остального можно сбежать. Парализованный может читать Диккенса; окончательно сбрендившему является нелепейшая красота.
Я услышал шорох и поднял голову. Коля свесился с верхнего яруса кровати и смотрел на меня вверх тормашками. Светлые волосы свисали засаленными прядями. Смотрел он так, словно беспокоился за меня, — и мне сразу захотелось плакать. Единственный, кто знает, как мне сейчас страшно, единственный, кто знает, что я вообще до сих пор жив, но могу сегодня умереть, — хвастливый дезертир, с которым я познакомился три дня назад, чужак, казацкое отродье, мой последний друг.
— Это тебя взбодрит, — сказал он, сбросив вниз колоду карт.
На вид вроде обычных — пока я их не перевернул. На каждой был снимок — разные женщины, некоторые голые, кое-кто в кружевных корсетах и поясах с подвязками. Тяжелые груди вываливались из подставленных чашечками ладоней, а губы перед фотокамерой были слегка приоткрыты.
— Я думал, мне для этого у тебя в шахматы выиграть надо.
— Ты с ними полегче давай, полегче. Уголки не помни. Они аж из Марселя.
Коля смотрел, как я перебираю снимки, и улыбался, если на каком-нибудь я застревал.
— А эти девушки тебе как, а? Четыре красотки. Ты же понимаешь, я надеюсь, что завтра мы будем героями? Они гроздьями на нас вешаться будут. Ты какую себе хочешь?
— Мы завтра покойниками будем.
— Истинно реку я тебе, друг мой, истинно — прекрати эти разговоры.
— Ну мне, наверно, маленькая нравится. С пухлыми руками.
— Галочка? Нормально. На телятю смахивает, а так ничего. Я понимаю.
Он затих, пока я разглядывал женщину без блузки, в бриджах для верховой езды и с хлыстом.
— Слушай, дай мне честное слово — завтра поговоришь со своей телятей. Не сбегай сразу, не робей, как ты обычно делаешь. Я серьезно, Лев. Ты ей нравишься. Я видел, как она на тебя смотрела.
Я точно знал — на меня Галина не смотрела. Она смотрела на Колю — все они с него глаз не сводили, ему это было прекрасно известно.
— А как же рассчитанное пренебрежение? Сам же говорил, так написано в «Дворовой псине»: покорить женщину можно только…
— Есть разница: не обращать на женщину внимания — или охмурять. Охмурять ее надо тайной. Ей хочется, чтоб ты за нею шел, а ты петли вьешь вокруг. В половой любви — то же самое. Любители скидывают портки и суют, как рыбу острогой бьют. А человек талантливый знает, главное — раздразнить, походить кругами, то поближе, то подальше.
— Вот эта ничего, — сказал я, показав ему карточку с женщиной в костюме тореадора. На ней были только красный плащ и берет.
— Это у меня любимая, да. В твоем возрасте я, на нее глядя, носков на двадцать надрочил.
— А в «Пионерской правде» писали, что онанизм подрывает революционный дух.
— Не сомневаюсь. Но как сказал Прудон…
Я так и не узнал, что говорил Прудон. Прервав Колю на полуслове, о кастрюлю дважды лязгнул латунный половник. Мы подскочили на матрасах.
— Раненько они, — прошептал Коля.
— Всего двое.
— Скверную ночь они выбрали для путешествий налегке. — Едва Коля это вымолвил, половник ударил в кастрюлю еще раз — и два, и три, и четыре.
— Шестеро, — прошептал я.
Коля скинул ноги с верхней койки и бесшумно опустился на пол. Пистолет уже был у него в руке. Коля задул свечу и прищурился, глядя в окно. Однако оно выходило на зады, и видно ничего не было. Хлопнула дверца машины.
— Делаем так, — сказал он тихо и спокойно. — Пока ждем. Пускай расслабятся, согреются, выпьют. А когда разденутся, если повезет, оружия у них под рукой не будет. Запомни, они не драться сюда пришли. Они пришли веселиться, отдыхать, девочками наслаждаться. Слышишь меня? У нас преимущество.
Я кивнул. Что бы он мне сейчас ни говорил, арифметика не складывалась. Немцев шестеро, а нас двое. Девушки разве станут нам помогать? Ради Зои они и пальцем не шевельнули — но что они могли сделать ради Зои? Фрицев шестеро, патронов в «Токареве» — восемь. Я надеялся, Коля стреляет метко. Через все мое тело бежал электрический страх, от него подергивались мышцы и пересохло во рту. Сна — ни в одном глазу, словно в тот миг в сельском домике под Березовкой по-настоящему и началась моя жизнь, а все, что случилось раньше, было тяжким, неспокойным сном. Все чувства необычайно обострились; в этот миг напряжения я знал все, что мне нужно было знать. Я слышал хруст сапог по насту. Ноздри мне щекотал дым хвои из очага — ее жгли по старинке, чтобы в доме приятно пахло.
От винтовочного выстрела мы оба вздрогнули. Замерли в темноте: что происходит? Через несколько секунд раздалось еще несколько одиночных выстрелов. Немцы закричали в панике, перебивая друг друга. Коля рванулся к двери. Я хотел было его остановить: у нас же был план, и план был — ждать, — но не хотелось оставаться одному, пока снаружи стреляют, а немцы орут свои уродские команды.
Мы выбежали в большую комнату и сразу растянулись на полу — пробив окно, над нами прожужжала пуля. Все девушки тоже лежали, прикрывая руками лица, чтоб не задело осколками стекла.
Я уже полгода жил на войне, но в настоящем бою еще не бывал. А сейчас даже не знал, кто с кем воюет. Снаружи грубо кашляли автоматы. Винтовочные выстрелы вроде бы доносились издали, возможно — из лесу. В каменные стены дома лупили пули.
Коля подполз к Ларе и встряхнул ее:
— Кто в них стреляет?
— Не знаю.
Снаружи завелась машина. Захлопали дверцы, взвыл мотор — автомобиль резко рванул с места по снегу. Винтовки захлопали чаще, выстрелы сливались, пули лязгали по металлу — по камню они били совсем не так.
Коля приподнялся и на корточках переполз поближе к двери, держа голову ниже линии подоконников. Я пополз за ним. У двери мы оба встали на колени, и Коля в последний раз проверил пистолет. Я вытащил нож из ножен на лодыжке. Я понимал, что выгляжу глупо — так мальчишка держит отцовскую опасную бритву. Коля ухмыльнулся; мне показалось, он вот-вот расхохочется мне в лицо. Странно, успел подумать я. Вот я в настоящем бою, а слежу за собственными мыслями, не хочу глупо выглядеть с этим ножом, раз все воюют винтовками и автоматами. Сознаю, что сознаю. И даже сейчас, когда кругом свирепыми шершнями жужжат пули, мозг у меня болтает и не затыкается.
Коля взялся за ручку и плавно потянул дверь на себя.
— Погоди, — сказал я. Еще на несколько секунд мы замерли. — Стихло вроде?
Перестрелка вдруг прекратилась. Мотор машины еще ревел, но не было слышно, чтоб она ехала. Немецкие голоса тоже смолкли — так же внезапно, как и выстрелы. Коля коротко взглянул на меня и медленно приоткрыл дверь. Высокая луна светила ярко, и под ней расстилалась кровавая сцена. Офицеры айнзацгруппы в белесых маскировочных куртках валялись ничком на снегу, а по нерасчищенной дорожке медленно катился «кюбельваген»: окна выбиты, из двигательного отсека валит черный дым. С пассажирского места в окно вываливался труп, руки еще сжимали автомат. Второй «кюбель», лихо подъехавший к дому, с места так и не тронулся. Между ним и домом валялись два немецких трупа, из пробитых голов на снег сочилась темная жижа. Я только успел оценить меткость снайпера — и тут между нашими с Колей головами вжикнула пуля. Словно задели туго натянутую струну.
Мы откатились от двери, Коля пинком ее захлопнул. Потом сложил ладони рупором и заорал в разбитое окно:
— Мы русские! Эй! Эй! Мы наши!
Несколько секунд висела пауза. Потом — голос издали:
— А по мне — так фрицы вылитые!
Рассмеявшись, Коля от радости двинул меня кулаком в плечо.
— Я Власов! Николай Александрович! — крикнул окно. — С проспекта Энгельса!
— Придумай чё получше! Такое даже фриц сочинит, если говорит по-русски!
— Проспект Энгельса, ха! — прозвучал еще один голос. — Да у нас, сука, в любом городе проспект Энгельса!
Не перестав хохотать, Коля схватил меня за воротник шинели и потряс. Единственно от прилива энергии, от того, что он жив и счастлив, — и больше ни от чего. Ему просто нужно было что-нибудь встряхнуть. Он подполз ближе к разбитому окну, стараясь не оцарапаться об осколки.
— Трижды пиздоблядский мудопроебный распропердон! — заорал он. — У мамаши твоей на манде хоть пионерскую зорьку играй!
Последовало продолжительное молчание. Колю оно, похоже, ничуть не взволновало. Он похмыкивал собственной шуточке и подмигивал мне, как ветеран войны с турками где-нибудь в бане, на отдыхе с однополчанами.
— Понравилось? — опять крикнул он во все горло. — Думаешь, фриц по-русски такое сочинит?
— Ты про чью это мамашу выразился? — Голос звучал ближе.
— Не того мамашу, который стрелять умеет. У вас там кто-то гениально с винтовкой обращается.
— Оружие есть? — спросил снаружи голос.
— «Токарев».
— А у дружка твоего?
— Только ножик.
— Выходите оба. И руки за голову, или яйца отстрелим.
Пока шел этот разговор, Лара с Ниной тоже подползли ближе к дверям. На их ночнушках блестели мелкие осколки оконных стекол.
— Их убили? — прошептала Нина.
— Всех шестерых, — тоже шепотом ответил я. Я думал, девушки обрадуются, но они тревожно переглянулись. Кошмар последних месяцев для них кончился. Но теперь им надо куда-то бежать, они не знают, что будут есть, где ночевать. С миллионами русских — то же самое, но девушкам придется хуже. Если их опять поймают немцы, мучить в наказание будут сильнее, чем Зою.
Коля потянулся к дверной ручке, но Лара его остановила. Тронула за ногу.
— Не надо, — сказала она. — Тебе не поверят.
— Это почему? Я боец Красной армии.
— А они — нет. Здесь на тридцать километров никакой Красной армии. Они решат, что ты дезертир.
Коля улыбнулся и накрыл ее руку своей:
— Я похож на дезертира? Не волнуйся. У меня мандат.
Лару это не успокоило. Коля опять потянулся к ручке, а она подползла под самое окно.
— Спасибо, что спасли нас, товарищи! — крикнула она. — Эти двое — наши друзья. Не стреляйте!
— Думаешь, я бы промахнулся мимо такой жирной башки? Она давно нам сигналит. Пущай шутник наружу вылазит!
Коля открыл дверь и шагнул на улицу, задрав руки повыше. Прищурился от яркого снега, но никого не увидел.
— И мелкий тож!
Обе девушки испуганно поглядели на меня, но Лара ободряюще кивнула: иди, мол, не трусь. Я вдруг разозлился: а чего сама не идет? Они вообще зачем здесь? Если бы в домишке никого не было, мы с Колей спокойно бы переночевали, а утром ушли, отдохнувшие и сухие. Мысль промелькнула быстро, но была такой нелепой, что я немедленно устыдился.
Нина сжала мою руку и улыбнулась. Никогда в жизни не улыбалась мне девушка симпатичнее. Я на миг представил, как буду рассказывать Олеже Антокольскому: Нинина белая рука держит мою, светлые девичьи ресницы трепещут, она смотрит на меня, беспокоится… Улыбка уже погасла, а я все рассказывал о ней Олеже — и совершенно забыл, что он, наверное, никогда этой истории не услышит. Велика вероятность, что он погребен под развалинами дома на улице Воинова.
Я попробовал улыбнуться Нине в ответ. Не удалось. Я вышел, подняв руки. С начала войны я прочел в газетах сотни очерков о советских героях в бою. И все эти люди отказывались признавать, что они герои. Они просто защищали отчизну от фашистских варваров. Когда у них спрашивали, зачем они бросались грудью на амбразуру дота, зачем карабкались на танк и бросали в люк гранату, они отвечали, что на их месте любой русский патриот поступил бы точно так же.
Стало быть, героям и тем, кто засыпает быстро, при необходимости удается отключать мысли. А «мозговая болтовня» остается на долю трусов и страдающих бессонницей — как раз публике вроде меня. Выйдя за дверь, я подумал: «Стою вот у сельского домика под Березовкой, а мне в голову целятся партизаны».
Судя по Колиной широченной улыбке, он вообще ни о чем не думал. Мы стояли с ним рядом, а наши невидимые допросчики нас разглядывали. Шинели наши остались в доме, и мы дрожали на морозе — холод пробирал до кости.
— Докажь, что наш. — Голос вроде бы доносился от заснеженного стога. Глаза мои привыкли к тьме, и я разглядел, что в тени на коленях стоит человек и целится в нас из винтовки. — Добей фрицев в голову.
— Тоже мне испытание, — ответил Коля. — Они уже мертвые.
Способность этого человека усугубить то, что и так уже хуже некуда, меня больше не удивляла. Может, герой — это просто человек, не осознающий собственной уязвимости. Стало быть, мужество — это когда по безрассудству ты не соображаешь, что смертен?
— А вот мы еще живы, — сказал партизан из тени, — потому что добиваем их, даже если думаем, что они сдохли.
Коля кивнул и пошел к «кюбелю» — тому, что с невыключенным двигателем. Машина остановилась наконец, поглубже завязнув в снегу.
— Мы за вами смотрим, — сообщил партизан. — По пуле в голову, если что.
Коля выстрелил в головы мертвому водителю и мертвому пассажиру; дульные всполохи мигнули в темноте, как вспышки фотоаппарата. Потом развернулся и пошел по снегу, останавливаясь у каждого распластанного трупа. Каждому исправно стрелял в голову.
У шестого он помедлил, нагнувшись и приставив дуло к голове. Потом опустился на колени — что-то услышал. Встал и крикнул:
— Этот еще живой.
— Потому и надо добить.
— Может, что полезное скажет.
— А он может?
Коля перевернул немца на спину. Тот тихо застонал. На его губах пузырилась розовая пена.
— Нет, — сказал Коля.
— Это потому, что мы ему легкое прострелили. Окажи человеку милость, добей.
Коля выпрямился, направил пистолет и выстрелил умирающему в лоб.
— Теперь пистолет в кобуру.
Коля сделал, как велели, и партизаны вышли из укрытий — из-за стогов, заборов, из рощицы. Десяток человек, в длинных пальто и шинелях, с винтовками в руках, двигались по снегу к домику, и над головами их поднимался пар от дыхания.
Почти все походили на крестьян. Меховые шапки надвинуты на лбы, лица широкие, неприветливые. Никакой общей формы у них не было. На одних красноармейская кирза или кожаные сапоги, на других — валенки. Шинели защитные или серые. Один человек нарядился, похоже, в маскхалат финского лыжника. Впереди шел, как я понял, командир — заросший черной бородой мужик со старой охотничьей двустволкой на плече. Потом мы узнали, что его фамилия Корсаков. По имени-отчеству его никто не называл. Да и Корсаков, скорее всего, был псевдоним. Партизаны недаром скрывали свои настоящие имена. Айнзацкоманды публично казнили всю родню тех участников местного сопротивления, что им становились известны.
Корсаков с двумя сотоварищами подошли к нам. Остальные тем временем обшаривали немецкие трупы — собирали автоматы, патроны, письма, фляжки и часы. Человек в маскхалате стоял над одним трупом на коленях и пытался стянуть у того с пальца золотое обручальное кольцо. Оно не снималось. Тогда партизан сунул палец трупа себе в рот — потом увидел, что я смотрю, подмигнул и вытащил мокрый палец. Кольцо снялось легко.
— Ты за них не волнуйся, — сказал Корсаков, заметив, куда я смотрю. — Ты волнуйся из-за меня. Вы тут зачем?
— Они партизан организуют, — сказала Нина. Они с Ларой вышли босиком, ежились, а ветер трепал их непокрытые волосы.
— Вот как? Мы что, по-твоему, неорганизованные?
— Они свои. Они на немцев засаду устроили, всех бы поубивали, если б вы не появились.
— Неужели? Это мило. — Он отвернулся от девушки и окликнул того партизана, который обыскивал трупы в машине: — Что у нас?
— Мелочовка, — отозвался бородач, поднимая повыше оторванный погон. — Летнаны да обера.
Корсаков пожал плечами и перевел взгляд на Нину — оценивающе оглядел ее бледные икры, силуэт бедер под ночнушкой.
— Иди в дом, — велел он. — Оденься. Немцев больше нет, можно не блядовать.
— Не обзывайся.
— Как хочу, так и говорю. Иди в дом.
Лара взяла Нину за руку и увела внутрь. Коля проводил их взглядом и повернулся к партизанскому вожаку:
— Что так зло, товарищ?
— Тамбовский волк тебе товарищ. Если б не мы, ебали б щас их фрицы до самых гланд.
— И все равно…
— Варежку закрой. Одет вроде по форме, а не в армии. Дезертир?
— У нас задание. У меня в шинели мандат.
— У всех предателей в шинели мандат.
— Письмо подписал капитан госбезопасности Гречко. Нас сюда направили.
Корсаков ухмыльнулся и повернулся к своим: твой капитан Гречко здесь что, власть? Люблю я этих городских — распоряжаются, как у себя дома.
Партизан, стоявший рядом, жилистый, с близко посаженными глазами, громко расхохотался, обнажив дурные зубы. Второй промолчал. На нем был маскировочный комбинезон, весь в бурых и белых загогулинах: ходячий натюрморт — опавшая листва на снегу. Глаза колюче смотрели из-под кроличьей шапки. Он был маленький, ростом поменьше меня, и совсем молодой, на розовых щеках — никакой щетины. Очень тонкие черты, лепные скулы, полные губы. Искривленные в усмешке, потому что партизан перехватил мой взгляд.
— Что-то не то увидел? — спросил он, и я понял, что голос у него совсем не мужской.
— Да ты девчонка! — выпалил Коля, воззрившись на партизана. Мне стало неловко за нас обоих.
— А что тебя удивляет? — спросил Корсаков. — Наш лучший снайпер. Фрицев видишь? Это она им по полбашки снесла.
Коля присвистнул, переведя взгляд с девушки на мертвых фашистов, а потом на темную опушку за полем.
— Вон оттуда? Тут сколько — метров четыреста? По движущимся мишеням?
Девушка пожала плечами:
— Когда по снегу бегут, их даже особо вести не надо.
— Вика у нас хочет рекорд Людмилы Павличенко побить, — сказал человек с выступавшей вперед нижней челюстью. — Хочет стать первой снайпершей.
— А сколько сейчас у Люды? — спросил Коля.
— «Красная звезда» писала — двести, — ответила Вика, чуть закатив глаза. — Ей немца на счет записывают, даже когда сморкается.
— А винтовка у тебя немецкая?
— «К98». — Она похлопала по прикладу. — Лучше и на свете не бывает.
Коля ткнул меня локтем в бок и прошептал:
— У меня уже стоит.
— Что такое? — спросил Корсаков.
— Я говорю, у меня сейчас петушок отвалится, если мы чуть дольше на морозе простоим. Прошу пардону… — Он по-старомодному поклонился Вике, после чего повернулся к Корсакову: — Если хотите на наши документы взглянуть, давайте внутрь зайдем — и взглянете. А если хотите соотечественников расстрелять — стреляйте. Только хватит нас уже на холоде держать.
Партизанский вожак явно предпочитал расстрелять Колю, а не смотреть его документы. Но убить бойца Красной армии за здорово живешь — это не баран чихнул, особенно если столько свидетелей вокруг. Однако и уступать слишком быстро он не хотел — это ж ударить в грязь лицом перед своими. Поэтому они с Колей еще секунд десять злобно смотрели друг на друга. Я же кусал губы, чтобы зубы от холода не стучали.
Их поединок прекратила Вика.
— Влюбились никак, — громко сказала она. — Хватит в гляделки играть! Или уж глаза друг другу бы повыцарапали, или разделись да голыми в снегу покатались.
Партизаны захохотали, а Вика повернулась и пошла к дому, презрев яростный взгляд Корсакова.
— Есть хочу, — сказала она. — Девушки у вас такие упитанные — всю зиму свиными отбивными питались, что ли?
Обвешанные добытым оружием мужчины двинулись за ней — им тоже не терпелось из холода под крышу. Вика потопала сапогами перед дверью, сбивая снег, а я, глядя на нее, подумал: интересно, какая она без многослойной теплой одежды, без камуфляжа этого?
— Твоя? — спросил у Корсакова Коля, когда Вика зашла в дом.
— Смеешься? Да она скорее пацан, чем девчонка.
— Это хорошо, — сказал Коля, двинув меня кулаком в плечо. — А то, по-моему, друг мой в нее серьезно втюрился.
Корсаков глянул на меня и заржал. Я всегда терпеть не мог, если надо мной смеялись, но гогот разрядил обстановку. Я понял, что нас уже не убьют.
— Валяй, парнишка, желаю удачи. Только не забывай — она тебе с полкилометра пулей в глаз попадет.