( При поверхностном взгляде сегодня может показаться, что этот тоталитарный принцип нарушен или хотя бы поколеблен. Но более внимательный взгляд свидетельствует: управляемая горбачевская "гласность" не посягает ни на один фундаментальный принцип системы. Эта "гласность" направлена на оздоровление "человеческого фактора" системы, на его "чистку", на коррекцию черт и поступков, компрометирующих идеологию и ослабляющих систему. Ее задача - все улучшить, ничего в принципе не меняя.

Пока что - во всяком случае - только так.

( Н. Г. Чернышевский, Полное собрание сочинений, том V, стр. 216, М., 1950.

( Позволю себе попутно заметить: пока что все многошумные нововведения горбачевского руководства носят характер упомянутой Солженицыным "косметики", может быть, паже пластических операций, но не затрагивают органических функций системы (прим. Д.Ш.).

( "Исследования новейшей русской истории" и "Всероссийская мемуарная библиотека", выходящие под общей редакцией А. И. Солженицына в издательстве ИМКА-Пресс, Париж.

( Ой, далеко не все мы таковы и по сей день (Прим. Д.Ш.).

(( Почему только "мелких"? Не менее губительна и национализация крупной промышленности (Прим. Д.Ш.).

((( Сергей Булгаков показал ("Карл Маркс как религиозный тип", 1906), что атеизм есть главный вдохновляющий и эмоциональный центр марксизма, все остальное учение уже наворачивалось вокруг него. Яростная вражда к религии - самое настойчивое в марксизме (Прим. Солженицына).

( Не случайно после Хрущева, последнего сколько-нибудь верующего в коммунизм "вождя", его преемники отказались говорить о реальных сроках построения коммунизма.

( И Горбачев тоже либо опустит приподнятый им пресс, либо окажется лицом к лицу с угрозой трансформации тоталитарной системы в нечто ей не тождественное.

( Использование межнационального антагонизма характерно для коммунистической власти по сей день. Пример, лежащий на поверхности, использование антисемитизма, всегда тлеющего в достаточно широких слоях неевреев, для переключения народного недовольства с властей предержащих на "сионистов". Но это далеко не все. В СССР рядовой состав вооруженных сил, как правило, проходит службу в районах, этнически чуждых, что затрудняет контакты военнослужащих с местным населением. Призывники славянских национальностей чаще всего несут службу в Средней Азии, на Кавказе, в Прибалтике и т.п., а призывники, принадлежащие к нацменьшинствам, - в регионах со славянским большинством. Такая политика облегчает властям своеобразную самооккупацию страны. Особенно последовательно она проводится по отношению к составу внутренних войск (ВВ) МВД и КГБ (частично - к некоторым спецформированиям милиции), используемым в качестве карательных сил, и - весьма успешно. Некоторые примеры: известный Восьмой полк ВВ МВД, дислоцированный в Тбилиси и укомплектованный в основном славянами, в 1956 г. совершил массовые расстрелы грузинского населения, а в 1983 году обстрелял самолет грузинского ГВФ, посаженный в аэропорту после неудачной попытки похищения. В 1962 г. отряды ВВ, укомплектованные выходцами с Кавказа и из Средней Азии, зверски расправились с восставшими рабочими Новочеркасска, в основном русскими и украинцами (мне известен случай самоубийства русского офицера во время этой расправы). В Москве дислоцирована отдельная московская стрелковая дивизия особого назначения ОМСДОН, укомплектованная выходцами из нерусских окраин и предназначенная для карательных операций против населения Москвы.

Эти внутренние войска носят по всей стране одинаковую форму и вооружены одинаковыми автоматами с одинаковыми разрывными пулями, полученными из одних и тех же рук. Тем не менее, после очередного кровавого эксцесса (каковых немного - только из-за ощущения населением их безнадежности) возникают слухи о "русской жестокости" или об "азиатском зверстве" - в зависимости от того, где возник этот эксцесс и кем был подавлен.

( "Вехи" - сборник статей о русской интеллигенции. Москва, 1909. Переиздан в 1967 году издательством "Посев", ФРГ.

( Не путать с полуофициальным шовинистическим обществом "Память" 1986-1987 гг.

( А.П.Федосеев считает, что стихийное отвращение к социализму охватило все общество и практически выражается в повсеместном молчаливом саботаже труда и в создании второй экономики. Он полагает, что правители СССР уже сегодня не смогут найти в обществе исполнителей для репрессий, когда власти придется вступить в открытое единоборство с антисоциалистическими тенденциями в поведении масс. Я полагаю, что почти всеобщая фальсификация своей трудовой деятельности еще не означает наличия в трудящихся четкой альтернативы социализму.

Не случайно и А.П.Федосеев так много занимается выработкой и пропагандой этой альтернативы (восстановление частной инициативы в условиях сильной антимонополистической демократии). Боюсь, что советские правители в случае нарастания конфликта между ними и обществом найдут в последнем пока еще достаточное число коллаборационистов и исполнителей для репрессий, как находят их в Польше. Стихийное отвращение надо превратить в осмысленное неприятие социализма в сочетании с четкой экономической и политической альтернативой советскому строю в сознании отнюдь не только интеллигенции или даже всей разноликой "образованщины". Следует апеллировать ко все слоям населения, а до этого пока еще очень далеко.

( Эта динамика прекрасно изучена коммунистами и неоднократно использовалась ими в их стратегии и тактике захвата власти. Они этого и не скрывают, когда говорят о "перерастании той или иной антиавторитарной или антиколониальной революции в социалистическую.

(( Вот и еще одна (и не единственная, не последняя) "виновница русского падения", не только интеллигенция (прим. Д. Ш.).

( Того же требовал в свое время Бухарин для элиты партии (Прим. Д. Ш.).

( См. "Память", № 5, С.Д.Рождественский, Материалы к истории самодеятельных политических объединений в СССР после 1945 года, стр. 226-286, - далеко не полный перечень репрессий послевоенной и послесталинской поры по отношению к молодежным (преимущественно) оппозиционным группам.

( И. Бунин. "Окаянные дни". Изд. "Заря", Лондон, Канада. 1977, стр. 94-95. Курсив Бунина.

(( Еще в начале 1920-х гг. Ленин писал наркомюсту Курскому, что главное условие эффективности репрессий - их неотвратимость, что она важнее их силы.

( В Самиздате - текучи редакции. И позже Телегин изменил конец. Появилось: "первые версты - бойкот, неучастие, игнорирование". Игнорирование - это обычный шиш, а вот неучастие - где же?.. (Прим. Солженицына).

( Живя в Израиле, где взаимоотношения с соседями крайне обострены и осложнены, того же хотим и для себя, хотя и не встречаем ответного понимания.

( Загадочные флуктуации горбачевской "оттепели" обсуждать еще рано.

( В каждом советском издании, кроме лжи, есть правда и полуправда, которые надо уметь читать. Отказавшись от них и от продукции других средств массовой информации (они тоже лгут), откуда черпать и крупицы правды о жизни страны и мира? (Прим. Д.Ш.).

( Израильские крайне религиозные ортодоксы (харедим) не служат в армии даже во время войны и не признают никакой государственной службы, утверждая, что молитвы больше влияют на судьбы людей и народов, чем какие бы то ни было действия. Ни погромы, в том числе и в Палестине до образования государства, ни катастрофа европейского еврейства не пошатнули их в этой уверенности.

( Вопрос Б.Левина (прим. Д.Ш.).

II. СОЛЖЕНИЦЫН И ДЕМОКРАТИЯ

Это - историческая роковая ошибка либерализма, не видеть врага слева. Считать, что враг всегда только справа, а слева, мол, врага нет. Эта та самая ошибка, которая погубила русский либерализм в 1917. Они проглядели опасность Ленина, и то же самое повторяется сейчас, ошибка русского либерализма повторяется в мировом масштабе всюду и везде (II, стр. 407-408).

...я не говорю, что демократии находятся при конце, а что они - в упадке воли, упадке духа и веры в себя. И цель моя - вдохнуть в них эту волю, вернуть им эту твердость или призвать их к этой твердости (II, стр. 211).

...я не против демократии вообще, и не против демократии у нас в России, но я за хорошую демократию и за то, чтобы в России шли мы к ней плавным, осторожным, медленным путем (II, стр. 130).

Гласность, честная и полная гласность - вот первое условие здоровья всякого общества, и нашего тоже (II, стр. 13. Разрядка Солженицына).

Отчасти мы уже касались этой темы в предыдущей главе. В значительной степени нам придется к ней возвращаться в той части книги, в которой мы будем говорить об отношении Солженицына к Западу (и Запада - к России и СССР) и о проблемах сопротивления коммунизму, исследуя интерпретацию этих проблем Солженицыным. И все же некоторые аспекты истолкования им сложного феномена современной западной демократии и этого строя как некоего социального и этического принципа хотелось бы рассмотреть в отдельной главе.

Из Письма IV съезду ССП, из Нобелевской лекции, из "Образованщины", из призыва "Жить не по лжи", из "Письма вождям" (с некоторыми компромиссными ограничениями, вытекающими из психологии его адресатов), из некоторых других упомянутых и не упомянутых нами выступлений Солженицына непредубежденный читатель вынесет отчетливое впечатление: свобода печати, свобода самовыражения граждан, гласность - краеугольные камни, на которых должно быть построено, по его убеждению, здоровое общество. Эта мысль с предельной полнотой выражена в маленьком публицистическом шедевре - в "Открытом письме Секретариату Союза писателей РСФСР" от 12 ноября 1969 года по поводу исключения Солженицына из ССП. В этом торжественном и яростном монологе знаменитое письмо Л. К. Чуковской М. Шолохову названо "гордостью русской публицистики". В нем Солженицын защищает от предстоящего исключения из ССП Л. Копелева, "фронтовика, уже отсидевшего десять лет безвинно, теперь же виноватого в том, что заступается за гонимых, что разгласил священный тайный разговор с влиятельным лицом, нарушил тайну кабинета" (Солженицын II, стр. 12-13).

И далее следуют слова, которые самому последовательному демократу нечем дополнить:

"А зачем вы ведете такие разговоры, которые надо скрывать от народа? А не нам ли было пятьдесят лет назад обещано, что никогда не будет больше тайной дипломатии, тайных переговоров, тайных непонятных назначений и перемещений, что массы будут обо всем знать и судить открыто?

"Враги услышат" - вот ваша отговорка, вечные и постоянные "враги" удобная основа ваших должностей и вашего существования. Как будто не было врагов, когда обещалась немедленная открытость. Да что б вы делали без "врагов"? Да вы б и жить уже не могли без "врагов", вашей бесплодной атмосферой стала ненависть, ненависть, не уступающая расовой. Но так теряется ощущение цельного и единого человечества - и ускоряется его гибель" (II, стр. 13. Разрядка Солженицына).

В том расхожем стереотипе образа Солженицына, которым так часто манипулирует критика со времени "Письма вождям" и "Образованщины", он предстает изоляционистом и ксенофобом. Иначе, как непрочтением большей части его работ, я не могу объяснить это заблуждение. На самом деле тот основной демократический принцип - требование гласности, который он считает неотъемлемым свойством нормального человеческого общества, он выводит из наших неотъемлемых всечеловеческих - общечеловеческих свойств:

"Все-таки вспомнить пора, что первое, кому мы принадлежим, - это человечество. А человечество отделилось от животного мира - мыслью и речью. И они естественно должны быть свободными. А если их сковать - мы возвращаемся в животных.

Гласность, честная и полная гласность - вот первое условие здоровья всякого общества, и нашего тоже. И кто не хочет стране гласности - тот равнодушен к отечеству, тот думает лишь о своей корысти. Кто не хочет отечеству гласности - тот не хочет очистить его от болезней, а загнать их внутрь, чтоб они гнили там" (II, стр. 13. Разрядка Солженицына).

В коротко, витруозно отточенном обращении "На случай моего ареста" (август 1973 года) Солженицын категорически отрицает право правительства определять судьбы литературы:

"Я заранее объявляю неправомочным любой уголовный суд над русской литературой, над единой книгой ее, над любым русским автором" (II, стр. 41).

Нельзя забывать о том, что в 1969-1973 гг., о которых мы сейчас говорим, Солженицын, с одной стороны, остро страдает от невозможности легального, открытого печатного самовыражения в родной стране, то есть фактически от отсутствия в ней демократии; с другой - он мучительно занят поисками бескровного, сравнительно благополучного, постепенного раскрепощения родной страны. Это настойчиво приковывает его внимание к возможности не взрывного, революционного, а медленно, ответственно проводимого сверху перехода к более выносимым общественным обстоятельствам. Мы уже обращались к этому варианту российского будущего в публицистике Солженицына (с его всегда вопросительной, а не утвердительной интонацией). Вместе с тем у него начинает вызывать все больше сомнений нравственное и политическое благополучие Запада.

В статье "На возврате дыхания и сознания" (I, стр. 24-44) (подзаголовок: по поводу трактата А. Д. Сахарова "Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе"), написанной в 1969 году, тогда же переданной Солженицыным Сахарову, дополненной и пущенной в Самиздат в 1973 году, непосредственно затронут, среди многих прочих, и вопрос об отношении Солженицына к демократии.

Независимо от того, какой видится Солженицыну будущая Россия, приговоренность подсоветского общества к молчанию о самых существенных проблемах жизни представляется ему безусловным злом:

"Кажется, мучителен переход от свободной речи к вынужденному молчанию. Какая мука живому, привыкшему думать обществу с какого-то декретного дня утерять право выражать себя печатно и публично, а год от году замкнуть уста и в дружеском разговоре и даже под семейной кровлей.

...За десятилетия, что мы молчали, разбрелись наши мысли на семьдесят семь сторон, никогда не перекликнувшись, не опознавшись, не поправив друг друга. А штампы принудительного мышления, да не мышления, а диктованного рассуждения, ежедённо втолакиваемые через магнитные глoтки радио, размноженные в тысячах газет-близнецов, еженедельно конспектируемые для кружков политучебы, - изуродовали всех нас, почти не оставили неповрежденных умов.

И теперь, когда умы даже сильные и смелые пытаются распрямиться, выбиться из кучи дряхлого хлама, они несут на себе все эти злые тавровые выжжины, кособокость колодок, в которые были загнаны незрелыми, - а по нашей умственной разъединенности ни на ком не могут себя проверить" (II, стр. 24, 25. Выд. Д. Ш.).

Свободная речь и свободная мысль, себя в ней выражающая (основа и неотъемлемый атрибут любой формы демократии), представляются писателю одним из первичных, главных условий нормального существования человека и общества. В 1969-73 гг., на гребне собственного взлета к свободной, не связанной ничьими запретами речи, он с нетерпением ожидает массового прорыва брони молчания и лжи от своих сограждан, но прозорливо предвидит и трудности этого перехода:

"Но и обратный переход, ожидающий скоро нашу страну, - возврат дыхания и сознания, переход от молчания к свободной речи, тоже окажется и труден и долог, и снова мучителен - тем крайним, прoпастным непониманием, которое вдруг зинет между соотечественниками, даже ровесниками, даже земляками, даже членами одного тесного круга" (II, стр. 25).

Что и произошло, заметим мы, и в Самиздате и в эмиграции. И даже в советском, так и не пережившем еще (1987) неподдельной раскрепостительной эволюции или революции обществе, те, кто мыслят чуть шире быта, тяготеют, чаще даже не зная того, к различным мировоззренческим группам Самиздата и эмигрантской литературы, являющимся объективно их выразителями. Если же это разномыслие зазвучит массово, обретя (не будем предугадывать - как) действительную легальность, можно ли будет избежать деления общества на группы более близких друг другу мировоззренчески людей, то есть на партии, союзы, движения, оформленные или не оформленные организационно? И как может рядовой член общества, не занятый непосредственно политикой и (или) литературой, отобрать для себя более желательную, более близкую программу без выбора из некоего разнообразия таковых - без происходящего на его глазах свободного, открытого соревнования личных и - неизбежно - групповых (т. е. партийных) мнений?

Солженицын же в этой статье настойчиво выражает сомнение в целесообразности партийной, в том числе многопартийной, самоорганизации общества. Вот часть его доводов:

"Partia - это часть. Всякая партия, сколько знает их история, всегда защищает интересы этой части против - кого же? против остальной части этого народа. И в борьбе с другими партиями она пренебрегает справедливостью для выгоды: вождь оппозиции (кроме разве Англии) не похвалит правительство за хорошее - это подорвет интересы оппозиции; а премьер-министр не признается честно публично в ошибках - это подорвет позиции правящей партии. А если в выборной борьбе можно тайно применить нечестный прием, - то отчего ж его не применить? А своих членов, меньше ли, больше ли, всякая партия нивелирует и подавляет. От всего этого общество, где действуют политические партии, не возвышается в нравственности. И в сегодняшнем мире все больше проступает сомнение, и маячит нам поиск: а нельзя ли возвыситься и над парламентской много- или двухпартийной системой? не существует ли путей внепартийного, вовсе беспартийного развития наций?" (I, стр. 38. Курсив Солженицына).

Полагаю, что при свободном и не искаженном противоестественными запретами существовании "путей внепартийного, вовсе беспартийного (курсив Солженицына) развития наций" не существует. Даже и при дворах абсолютных монархов и вокруг этих дворов всегда существовали явные и конспиративные партии. И только тотал стремится искоренить в обществе все институции, кроме тех, через которые осуществляет свою диктатуру его верхушка.

А в свободном расслоении нынешнего изгнаннического и эмигрантского Зарубежья разве не ближе Солженицын к "Вестнику РХД", к его издателям, авторам и читателям, чем к "Синтаксису" или "Стране и миру"? И не с тем же ли кругом он стал бы сотрудничать в свободной России? Партия ("partia - это часть") отнюдь не всегда "защищает интересы этой части... против остальной части... народа", но сплошь и рядом в условиях демократии гласно защищает свои представления о благе всего народа или его большинства. И много ли зла в том, чтобы некоторые партии представляли и отстаивали интересы определенных частей (групп и кругов) народа? Ведь и у прочих не отнята такая возможность! В начале своей статьи Солженицын защищает право "привыкшего думать общества" "выражать себя публично и печатно", называет осуществление этого права "возвратом дыхания и сознания". При наличии такого права любые лица, круги и сообщества должны быть вольны высказывать свои credo и критику чужих воззрений. Кроме очень немногих социально опасных групп, поставленных вне закона (в порядке демократической процедуры!) уголовным кодексом. Идеал и тут не запрещение, а умение здоровых общественных сил уничтожительно разбивать аморальные и асоциальные взгляды в публичной полемике и привлекать общество на свою сторону. Это, правда, потребовало бы от зрячей и этически цивилизованной части общества гигантской активности и перманентных усилий, которые в наши дни не расходуются на защиту нравственных и социально перспективных воззрений нигде в мире. А на внедрение смертоносных мифов расходуются с избытком...

Если свободные люди не могут не сближаться по родству воззрений и интересов (как бы мы такие союзы ни называли и ни оформляли), то отсутствие партий (союзов, движений, объединений, течений, сообществ, содружеств и пр.) не означает ли запрещения партий? Не потребует ли отсутствие и фактически запрещение партий каких-то карательных санкций за создание таковых? Не загоняется ли неизбежное разномыслие внутрь лишенного свободы союзов общества? Не остается ли при запрещении партий (без запрещения они не умрут) единственной легальной партией в стране государственный аппарат с его иерархией? Не возвращаемся ли мы, надеясь на "внепартийное, вовсе беспартийное развитие наций", к исходной однопартийной ситуации, всегда чреватой тоталом ("монополией легальности" - Ленин - единственной партии)? Итак, на вопросы Солженицына и мы отвечаем рядом встречных вопросов.

Через 4 года, в 1973 году (год "Письма вождям"), Солженицын развивает свою аргументацию против "многопартийной парламентской системы". Он пишет:

"Многопартийная парламентская система, которую у нас признают единственно-правильным осуществлением свободы, в иных западно-европейских странах существует уже и веками. Но вот в последние десятилетия проступили ее опасные, если не смертельные пороки: когда отсутствие этической основы для партийной борьбы сотрясает сверхдержавы; когда ничтожный перевес крохотной партии между двух больших определяет надолго судьбу народа и даже смежных с ним; когда безграничная свобода дискуссий приводит к разоружению страны перед нависающей опасностью и к капитуляции в непроигранных войнах; когда исторические демократии оказываются бессильны перед кучкою сопливых террористов. Сегодня западные демократии - в политическом кризисе и в духовной растерянности. И сегодня меньше, чем все минувшее столетие, приличествует нам видеть в западной парламентской системе единственный выход для нашей страны. Тем более, что готовность России к такой системе, весьма низкая в 1917 году, могла за эти полвека только снизится" (I, стр. 41).

Солженицын здесь весьма зорко (хотя пока еще издали) подмечает несовершенства современной западной демократии, но делает из своих наблюдений ошибочный, как нам представляется, вывод - что Россия в ее будущем устроении должна выплеснуть из корыта дитя (свободу союзов и партий) вместе с грязной водой (ее затруднениями, недостатками, болезнями и опасностями). Демократия не запрещает и не исключает активного привнесения этического элемента в деятельность своих союзов и движении всех видов - не преследует и не убивает за это привнесение. Другое дело, что такое привнесение требует колоссального труда. Но если, по Солженицыну, даже тотально несвободные условия не исключают "возможности развиваться к целям нравственным" (I, стр. 41), то тем более не исключают ее условия свободные. Они лишь требуют бессонной работы, цепи ответственных выборов, осознания и внушения другим необходимости "развития к целям нравственным". Не для этого ли (если верить, что в нашем личном и общем существовании есть высший смысл!) и освобождает нас демократия от тирании, от необходимости лгать и чаще всего - от нужды телесной, заслоняющей для большинства духовные цели? Принципы демократии не содержат структурного, объективного запрета нравственно совершенствовать себя и других. И привлечь к этой трудной, но реальной работе можно многих, но кто этим всерьез занят?

"Ничтожный перевес крохотной партии между двух больших определяет надолго судьбу народа" - это зло. Но означает ли это несомненное, хотя и не неизбежное зло, что определение судьбы народа одним лицом или авторитарной олигархией лучше? Зло коалиционного шантажа маленьких партий мы уже увидели и осознали. Его можно законодательно предупредить; его нет в США или в Швейцарии. При этом неуголовные меньшинства, не представленные в парламентах, не теряют в условиях последовательной демократии права самовыражения. В обстоятельствах же агрессивной несвободы бескомпромиссная верность высоким нравственным принципам может легко стать синонимом конца земного существования диссидента. Даже для верующих - массовый ли это выход?

При гораздо меньшей затрате усилий, чем та, которой требует высокая нравственность в условиях несвободы, можно преодолеть опасную запредельность демократических свобод, лишающую сегодня демократию жизненных сил и способности противостоять преступности и агрессии.

Но в данной статье Солженицын рассматривает демократию не в ее оптимальных потенциях, а в ее современнных угрожающих ее же существованию недостатках. Потрясенный катастрофой российской восьмимесячной демократии преддверья тотала, удрученный несовершенствами современной западной демократии, ее вероятной неустойчивостью в близящихся испытаниях, Солженицын на какое-то время обращается мыслью к додемократическим формам государственного существования:

"Заметим, что в долгой человеческой истории было не так уж много демократических республик, а люди веками жили и не всегда хуже. Даже испытывали то пресловутое счастье, иногда названное пасторальным, патриархальным, и не придуманное же литературой. И сохраняли физическое здоровье нации (очевидно так, раз нации не выродились). И сохраняли нравственное здоровье, запечатленное хотя бы в народных фольклорах, в пословицах, - несравненно высшее здоровье, чем выражается сегодня обезьяньими радиомелодиями, песенками-шлагерами и издевательскою рекламой: может ли по ним космический радиослушатель вообразить, что на этой планете уже были - и оставлены позади - Бах, Рембрандт и Данте?

Среди тех государственных форм было много и авторитарных, то есть основанных на подчинении авторитету с разным происхождением и качеством его (понимая термин более широко: от власти, основанной на несомненном авторитете, до авторитета, основанного на несомненной власти). И Россия тоже испокон веков просуществовала под авторитарной властью нескольких форм - и тоже сохраняла себя и свое здоровье, и не испытала таких самоуничтожений, как в XX веке, и миллионы наших крестьянских предков за десять веков, умирая, не считали, что прожили слишком невыносимую жизнь. Функционирование таких систем во многих государствах целыми веками допускает считать, что в каком-то диапазоне власти они тоже могут быть сносными для жизни людей, не только демократическая республика" (I, стр. 41-42).

К великому сожалению, это рассуждение представляется недостаточно убедительным. Во-первых, объединим с демократической республикой и конституционную, или демократическую, монархию - как режимы в равной степени не противоречащие современному эмансипированному представлению о личном и гражданском достоинстве и гражданских правах. Во-вторых, "сносным" с точки зрения многих его подданных является и сегодняшний советский режим, если не учитывать его прошлого, его - сравнительно с экономически процветающими странами - нищеты, его потенций, его лживости, того, что он делает в мире, его нетерпимости к инакомыслящим, его воинствующего атеизма - его невыносимости именно для тех людей, которые не могут жить без свободы и правды. Сегодня, после семидесяти лет целенаправленной идеологической и этической обработки, для многих и многих этот режим, в отличие от его экстремально террористических периодов, субъективно выносим или почти выносим. Именно поэтому, считая себя не вправе решать за лояльное конформистское большинство, толкать его в несвойственном для него направлении, не только искатели материального процветания, но и люди, взыскующие свободы и правды, в какой-то своей части ушли и уходят в эмиграцию(.

Конец XIX-начало XX века в российской истории Солженицын изучает всю свою жизнь. Другими историческими периодами в пути России и тем более Запада он в деталях, очевидно, не занимался. Отсюда - доверие к "пасторальной литературе" в отличие от литературы исторической и обличительной. Отсюда забвение страшных феодальных, крестьянских и религиозных, войн и восстаний, сотрясавших в свое время Европу и Россию, забвение массовых исходов крепостного крестьянства в казачество и в Сибирь. Отсюда - слова о "физическом здоровье нации" - тогда как в Европе додемократического периода и смертность была существенно выше, и продолжительность жизни - существенно ниже, чем ныне. И звучат в современном радиопотоке в Европе и США не только "обезьяньи радиомелодии" и шлягеры, но и классическая музыка (неувядающе популярен тот же Бах и не он один). И есть большие писатели и большие художники. Бежавшие, вытесненные из СССР великие музыканты и большие артисты нашли для себя достойное место на Западе.

Солженицын и сам весьма впечатляюще говорит о пороках авторитарной власти:

"У авторитарных государственных систем при достоинствах устойчивости, преемственности, независимости от политической трясучки, само собой есть свои большие опасности и пороки: опасность ложных авторитетов, насильственное поддержание их, опасность произвольных решений, трудность исправить такие решения, опасность сползания в тиранию. Страшны не авторитарные режимы, но режимы, не отвечающие ни перед кем, ни перед чем. Самодержцы прошлых, религиозных, веков при видимой неограниченности власти ощущали свою ответственность перед Богом и собственной совестью. Самодержцы нашего времени опасны тем, что трудно найти обязательные для них высшие ценности" (I, стр. 42).

"Ответственность перед Богом и собственной совестью" красила ли Людовика XI во Франции, Карла IX - там же - Варфоломеевской ночью, Генриха VIII английского, Ивана IV и многих, многих других? А сегодня и вовсе - что ограничивает неограниченного властителя? Следовательно, сегодня "авторитет, основанный на несомненной власти", есть не авторитет, а вынужденное подчинение насилию, не ограниченному ни изнутри, ни извне. "Власть, основанная на несомненном авторитете", возможна только либо в непредсказуемом случае редкостного совпадения достоинств и положения властителя, либо при выборных, а значит и конкурентных (ибо депутата из кандидатов единственной партии "выбирают" лишь при тоталитарных режимах) началах. Другой технологии формирования власти, основанной на несомненном хотя бы для большинства сограждан - авторитете, социальная природа не выработала.

Современное эмансипированное сознание в подавляющем большинстве случаев видит рядом с преемственной монархической властью выборных соправителей. При чистом наследственно-монархическом принципе существует не только опасность несоответствия личных качеств монарха его положению. Ситуацию осложняет и то, что объемы информации, необходимой для удовлетворительного руководства современным обществом, непосильны для одною человека. И Солженицын неопровержимо показывает это в "узлах" "Красного колеса", посвященных Николаю II.

Выборная власть сменяема, то есть проверяется каждые несколько лет (оптимальный срок остается спорным) новыми выборами. Ее можно сделать достаточно стабильной и полномочной, но и не бесконтрольной посредством хорошего законодательства. Это во всяком случае реальней, чем предупреждение вне демократических обстоятельств перечисленных Солженицыным возможных пороков власти авторитарной.

Солженицын этой эпохи открыл для себя провиденциальное значение личной нравственности в человеческом и общественном бытии и склонен это значение абсолютизировать. Цель человека и человечества, в его представлении, нравственный рост, а потому:

"По отношению к истинной земной цели людей (а она не может сводиться к целям животного мира, к одному лишь беспрепятственному существованию). государственное устройство является условием второстепенным. На эту второстепенность указывает нам Христос: "отдайте кесарево кесарю" - не потому, что каждый кесарь достоин того, а потому что кесарь занимается не главным в нашей жизни.

Главная часть нашей свободы - внутренняя, всегда в нашей воле. Если мы сами отдаем ее на разврат - нам нет людского звания" (I, стр. 42-43).

В применении к тоталу речь идет, однако, отнюдь не о том кесаре, которого, очевидно, имеет в виду Христос. Тоталитарный кесарь претендует и на Богову долю: он не удовлетворяется частью. Солженицын не раз говорит об этом, в том числе - и в данной статье.

XX век продемонстрировал нам государственные устройства, уничтожающие своих подданных миллионами: внутренне свободных и несвободных, робких и смелых, нравственных - прежде, чем безнравственных, но и последних массово, без разбора. По отношению к таким государственным устройствам нельзя сказать, даже мимоходом, обмолвкой, что они являются "условием второстепенным", если мы отказываемся от цели земного достойного и выносимого существования. Мы уже говорили, что связанному человеку достаточно одной лошадиной дозы инъекции аминазина или галопиридола - и все высочайшие свойства личности растворяются в ее беспамятстве и животных муках. И очнуться ей или не очнуться, выйти на весьма ограниченную советскую или нелегкую зарубежную волю или не выйти - зависит от милости того же государственного устройства, игнорировать которое смертельно опасно. Солженицын, по всей вероятности, имеет в виду не тоталитарного, ненасытного, претендующего и на души своих рабов, а сравнительно скромного авторитарного, традиционного кесаря, когда говорит:

"И если Россия веками привычно жила в авторитарных системах, а в демократической за 8 месяцев 1917 года потерпела такое крушение, то может быть - я не утверждаю это, лишь спрашиваю - может быть следует признать, что эволюционное развитие нашей страны от одной авторитарной формы к другой будет для нее естественней, плавнее, безболезненней? Возразят: эти пути совсем не видны, и новые формы тем более. Но и реальных путей перехода от нашей сегодняшней формы к демократической республике западного типа тоже нам никто еще не указал. А по меньшей затрате необходимой народной энергии первый переход представляется более вероятным" (I, стр. 43. Выд. Д. Ш.).

В этом отрывке знаменательны подчеркнутые нами слова: "... я не утверждаю это, лишь спрашиваю". Значительно позже Солженицын повторит, что он еще не уяснил для себя желательных форм государственного устройства новой России. И нигде не скажет об этом категорически, хотя (мы это увидим) во многих разрозненных его суждениях прорисуется облик России свободной. И еще одно: верно то, что ежели никому не видны ни пути, ни формы динамичной - оздоровляющей, доброкачественной, умеренной авторитарности, которая позволила бы своим подопечным существовать благополучно и жить не по лжи, то не более явственны и "реальные пути перехода" от советской тоталитарной стагнации к "демократической республике западного типа".

В статье "Мир и насилие" (для газеты "Афтенпостен", 5.IX.1973 г., I, стр. 125-133), примыкающей по времени к рассмотренным выше работам, есть исчерпывающее по своей полноте определение Солженицыным желательного для него государственного устройства грядущей России. Главная идея статьи состоит в противопоставлении мира не только войне, но и терроризму, и насилию деспотических государств над своими подданными. Солженицын пишет:

"От большого объема и сложности того, что составляет мир, решающая борьба за него в современном человечестве происходит далеко не только на конференциях дипломатов или конгрессах профессиональных ораторов со сбором миллионов добрых пожеланий. Самые-то страшные виды немирности протекают без атомных ракет, без морских и воздушных флотов, так мирно, что могут восприняться почти как "традиционный народный обычай". И поэтому сосуществование на тесной слитой Земле правильно мыслить как существование не только без войн, этого мало! - но и без насилия: кaк жить, чтo говорить, чтo думать, чтo знать и чего не знать..." (I, стр. 130-131. Курсив Солженицына, выд. Д. Ш.).

В подчеркнутых нами словах предложен полный набор основополагающих признаков демократии: нормальны те обстоятельства, в которых не государство, а человек решает, "как ему, человеку, "жить", что говорить, что думать, что знать и чего не знать". И никакой "традиционный народный обычай" не может, по Солженицыну, оправдать отсутствия в общественном и личном существовании человека этих начал. Ссылки одной (свободной) договаривающейся стороны на "традиционный народный обычай", оправдывающий несвободу другой договаривающейся стороны, здесь выступают как заведомое лицемерие.

В следующем отрывке сказано о том, какое место в общественном бытии оставлено государству с его вмешательством:

"Чтобы достичь не короткой отодвижки военной угрозы, а мира действительного, мира по сущности, по здоровой основе своей, - надо против "тихих", спрятанных видов насилия вести борьбу, никак не менее строго, чем против "громких". Поставить задачей остановить не только ракеты и пушки, но и границы государственного насилия остановить на том пороге, где кончается необходимость защиты членов общества. Изгнать из человечества самую идею, что кому-то дозволено применять силу вопреки справедливости, праву, взаимной договоренности.

И тогда: служит миру не тот, кто рассчитывает на добродушие насильников, но тот, кто неподкупно, непреклонно и неутомимо отстаивает права угнетенных, покоренных и убиваемых.

Такие борцы за мир на Западе, сколько я могу судить издали, - тоже есть, и, значит, у них есть аудитория, и это не дает нашим надеждам окончательно затмиться.

Я не компетентен перечислять имена таких людей на Западе. У нас же естественно назвать - Андрея Дмитриевича Сахарова" (I, стр. 131. Выд. Д. Ш., разрядка Солженицына).

Солженицын показывает в этой своей статье, что тоталитарное государство не защищает, а уничтожительно насилует своих подданных. Но его беспокоит и тот явный для него еще до изгнания из СССР факт, что современное западное демократическое государство может оказаться неспособным защитить своих подданных от насилия извне, как далеко не достаточно защищает их от собственного преступного мира и терроризма.

Из приведенного выше отрывка следует, что государство должно применять силу лишь согласно "справедливости, праву, взаимной договоренности". Характерное для Солженицына предпочтение справедливости праву вызывает некоторое опасение: оно приоткрывает возможность для произвольного толкования права. Но если мы вспомним, как часто, судя по прессе, на Западе правоведческое крючкотворство освобождает от ответственности явных и очень опасных преступников, мы придем к выводу (весьма распространенному и в западной печати), что право должно быть приведено (и перманентно приводится) к бoльшему соответствию справедливости. Не даром в русском языке у этих двух слов общий корень.

Солженицынское определение функций нормального и желательного государства вполне соответствует определению такового по Адаму Смиту: государственное вмешательство должно защищать от насилия членов общества и делать лишь то, чего общество без его помощи сделать не может. Но Смит, не видевший страшных государств XX века, не акцентирует этической стороны проблемы. Солженицына же устрашает и "демократия, не имеющая никакой обязательной этической основы, демократия, как борьба интересов (курсив Солженицына), не выше, чем интересов" (добавим еще: дурно понятых интересов), "борьба по регламенту всего лишь конституции, без этического купола над собой" (I, стр. 129. Выд. Д. Ш.). В другом месте он говорит:

"Блаженный Августин написал однажды: "Чтo есть государство без справедливости?Банда разбойников". Разительную верность такого суждения, я думаю, охотно признают очень многие и сегодня, через 15 веков. Но заметим прием: на государство расширительно перенесено этическое суждение о малой группе лиц.

По нашей человеческой природе мы естественно судим так: обычные индивидуальные человеческие оценки и мерки применяем к более крупным общественным явлениям и ассоциациям людей - вплоть до целой нации и государства. И у разных авторов разных веков можно найти немало таких перенесений.

Однако, социальные науки - чем новее, тем строже - запрещают нам такие распространения. Серьезными, научными теперь признаются лишь те исследования обществ и государств, где руководящие приемы - экономический, статистический, демографический, идеологический, двумя разрядами ниже географический, с подозрительностью - психологический, и уж совсем считается провинциально оценивать государственную жизнь этическою шкалой" (I, стр. 45. Курсив Солженицына).

Солженицыну же, хорошо знающему роковой опыт своей страны, парадоксальным образом пережившей близкое к нынешнему западному распутье в 1860-1910-х гг., жутко видеть, что общество, добившееся свободы выбора, лишено в значительной своей части этических да и - в ближайшей перспективе - прагматических критериев целесообразного выбора (I, стр. 130). И он не устает об этом твердить в своих обращениях к Западу.

Не так давно (1985) бывшая представительница США в ООН, смелая и проницательная Джин Киркпатрик, издала сборник статей "Диктатура и двойные стандарты". Речь идет о несовпадении мерок и требований, предъявляемых западным общественным мнением и большинством интеллектуалов Западу и Востоку, правым авторитарным режимам и левым тоталитарным. Требования ничем не урезанной гражданской и личной свободы предъявляются Западу и его авторитарным или полуавторитарным союзникам, в том числе - не на жизнь, а на смерть борющимся за свое выживание. К миру же тоталитарному прилагаются совершенно иные мерки: самые вопиющие ущемления свободы в нем игнорируются или оправдываются какими-нибудь чрезвычайными обстоятельствами, высокой конечной целью, особой ментальностью и другими весьма расплывчатыми причинами. Позиция Дж. Киркпатрик в этом вопросе полностью совпадает с позицией Солженицына, высказанной им неоднократно, хотя бы в статье "Мир и насилие", в которой после ряда неопровержимых примеров следует вывод:

"Лицемерие многих западных протестов в том и состоит: протестуют там, где не опасно для жизни, где ожидают отступления оппонента и где не попадешь под осуждение "левых" кругов (желательно протестовать всегда с ними заодно). И таковы же - распространеннейшие ныне формы "нейтралитета" или "неприсоединения": одной стороне всегда поддакивать и угождать, другую (притом кормящую!) всегда лягать.

До наступления резвого оборотистого XX века одновременное существование двух шкал нравственных оценок в человеке, общественном течении или даже правительственном учреждении называлось лицемерием. А как назовем это сегодня?

Неужели этот массовый лицемерный перекос Запада виден только издали, а вблизи не виден?" (I, 129. Курсив Солженицына).

Виден: пример тому - книга Киркпатрик, и не она одна, но виден немногим, голоса которых заглушены ревом сторонников двойных стандартов, двух шкал.

Солженицыну время от времени приписывается его оппонентами (а зачастую и интервьюерами в их весьма тенденциозных вопросах) стремление распространить отечественную несвободу на свободный мир. В действительности Солженицын предлагает западным архитекторам и сторонникам "разрядки" подходить к внутренней ситуации тоталитарного мира с теми же демократическими мерками, с которыми они подходят к своему обществу и к правым режимам. Настойчивая мысль о необходимости привнесения в западную свободу мощного нравственно-этического начала отнюдь не означает, что Солженицын отказывается от свободы в принципе. Не означает этого и его сомнение в том, что СССР с его нынешним накалом противоречий и привычкой к рабству может без губительных потрясений и потерь сразу шагнуть в не урезанную никем и ничем свободу. Возлагая основные свои надежды на духовное возрождение внутри страны и не ожидая (он не раз это говорил) спасения с Запада, Солженицын все-таки явно и однозначно хочет, чтобы Запад своей политикой (и, прежде всего, в своих собственных интересах) способствовал либерализации внутри тоталитарного мира. В маленьком обращении в газету "Афтенпостен" 25 мая 1974 г. (II, стр. 56-57), посвященном в основном защите Г. Суперфина и Е. Эткинда, он повторяет центральные мысли статьи "Мир и насилие":

"Если в могущественных и динамичных странах насилию нет контроля и границ - это делает совершенно иллюзорными все кажущиеся достижения всемирного мира. Если общественность этих стран не только не может контролировать действия своих правительств, но даже иметь о них мнение, то все внешние договоры могут быть смахнуты и разорваны в пять минут на рассвете любого дня. Подавление инакомыслящих в Советском Союзе не есть "внутреннее дело" Советского Союза и не есть просто дальние проявления жестокости, против которых протестуют благородные чуткие люди на Западе. Беспрепятственное подавление инакомыслящих в Восточной Европе создает смертельную реальную угрозу внеобщему миру, подготавливает возможность новой мировой войны гораздо реальнее, чем ее отодвигает торговля" (II, стр. 56. Разрядка Солженицына; выд. Д. Ш.).

Какой же авторитарный режим, не превращаясь фактически в демократию, может позволить общественности контролировать свое правительство? Следовательно, нынешней ситуации в СССР Солженицыным противопоставлен и здесь не авторитарный, а демократический строй. И так бывает всегда, когда, непосредственно или от противного, он описывает общественную ситуацию, которую считает нормальной и хотел бы видеть в своей стране.

Произнеся панегирик "несгибаемому жертвенному духу" Г. Суперфина, подчеркнув, что при его слабом здоровье заключение грозит ему гибелью. Солженицын заканчивает так:

"Суперфин не признал недоказанного обвинения в том, что он изготовлял "Хронику текущих событий". Но я предлагаю вдуматься: а если бы изготовлял? Только за беспристрастное беспартийное фактическое перечисление гонений свободной мысли, то есть повседневную рутинную обязанность прессы на Западе, человека на Востоке обрекают на смерть! И в этих условиях вершители западной политики полагают, что строят прочный мир?" (II, стр. 56-57. Курсив Солженицына).

Далее он оценивает, пользуясь западными критериями гражданского поведения, еще одну типичную диссидентскую судьбу:

"Вот профессор Ефим Эткинд. В один день растоптаны четверть века его научной и писательской деятельности, преподавания, воспитания молодых. На все обширное институтское собрание, чтобы подавить его, достаточно завораживающей гробовой "Справки из КГБ" (сравните эту обстановку с любым западным университетом!). "Справка" ссылается на "протоколы допросов КГБ", - но кто когда-либо докажет подлинность единого листа этих протоколов, если КГБ не затрудняется подделывать даже документы свободного внешнего обращения (я недавно дал пример в журнале "Тайм")? Воронянская не могла добровольно и со смыслом показать, что Эткинд( в 1971 году получил на хранение два экземпляра "Архипелага", по той простой причине, что, законченная тремя годами раньше, книга с тех пор покоилась безо всякого движения. Но допустим и тут самое ужасное: что Эткинд касался пальцами прежде или прочел сегодня эту непростительную книгу, повествующую опять-таки о гибели миллионов невинных. В сегодняшнем Советском Союзе это считается достаточным официальным основанием, чтобы человека растоптать. И в этом случае многочисленные западные оптимисты снова поспешат с заявлением, что и эта расправа "нисколько не нарушает" международную разрядку?" (II, стр. 57. Курсив Солженицына).

Каждым словом этой статьи Солженицын требует распространения на Восток принципов западной свободы самовыражения, западных критериев нормального права.

Весь целиком погруженный в оставшееся за спиной, Солженицын в очередной раз постулирует неделимость мировых судеб и формулирует одну из излюбленных своих параллелей: разрядка - Мюнхен.

"Но нельзя превращать разрядку напряженности в растянутый поступенчатый Мюнхен. Сегодня хрустят наши косточки - это верный залог, что завтра будут хрустеть ваши.

Мои предупреждения исходят из многолетнего советского опыта, вся жизнь моя была посвящена изучению этой системы. От кого зависят судьбы Запада, могут и сегодня пренебречь моими предупреждениями. Они вспомнят их, когда клочок вот этого листа "Афтенпостен" нельзя будет достать иначе, как под угрозой тюремного срока" (II, стр. 57. Разрядка Солженицына).

В том-то и дело, что судьбы Запада зависят не от узкого круга правителей, а от всех граждан, и в первую очередь от тех, кто формирует западное общественное мнение. Роль их, как никогда, велика. Они же, в массе своей, слышат лишь то, что хотят услышать, и это же ретранслируют обществу.

Основа демократии - свобода печати, и мы уже много писали об отношении Солженицына к свободе печати в бытность его на родине: он требовал ее как правило безоговорочно, только в "Письме вождям", изначально построенном на компромиссах, соглашаясь на свободу лишь для неполитической литературы. Но пребывание его на Западе в первый же день ознаменовалось конфликтом с прессой: он отказался говорить с ее представителями. Один глубоко уважаемый мной и близкий мне по убеждениям человек писал мне не так давно по этому поводу: "Ему было нечего сказать! Каждый из нас был бы счастлив прорваться к микрофонам, но нам их к нашему рту не протягивали. А ему нечего сказать! Не ссылайтесь на то, что он потом говорил, момент был упущен. Он сделал хуже, чем молчал, он просто гнал журналистов, накидывался на них. Они могут быть назойливыми, но все же... Был уже сразу создан определенный образ, подтвержденный Гарвардской речью..." (Выд. автором письма).

О Гарвардской речи - позже, а пока я все же сошлюсь "на то, что он потом говорил". Вся моя книга - о том, что он до этого и потом говорил: микрофоны остались у его рта, и он многократно ими воспользовался. Может быть, более удачной тактикой был бы выразительный монолог на уровне лучших речей Солженицына сразу по прилете. Тогда не возникли бы в первые же часы его пребывания вне СССР негативные, с точки зрения либеральной элиты свободного мира, его "media" и некоторых россиян на Западе, штрихи в его образе. Но он не смог произнести этот монолог, не переведя дыхания после переброски "Лефортово - Франкфурт-на-Майне". Да и слишком безопасной и оттого недостаточно веской, непривычно облегченной для говорящего показалась ему, быть может, первая возможная речь на ветру изгнания. Я приведу пространные выдержки из двух документов, в которых Солженицын говорит об этой короткой и неожиданной для всех немоте. Первый из них "Бодался теленок с дубом", где сказано:

"Вечером, в маленькой деревушке Бёлля мы пробирались меж двух рядов корреспондентских автомобилей, уже уставленных вдоль узких улочек. Под фотовспышками вскочили в дом, до ночи и потом с утра слышали гомон корреспондентов под домом. Милый Генрих развалил свою работу, бедняга, распахнул мне гостеприимство. Утром, как объяснили мне, неизбежно выйти, стать добычей фотографов - и что-то сказать.

Сказать? Всю жизнь я мучился невозможностью громко говорить правду. Вся жизнь моя состояла в прорезании к этой открытой публичной правде. И вот, наконец, я стал свободен как никогда, без топора над головою, и десятки микрофонов крупнейших всемирных агентств были протянуты к моему рту - говори! И даже неестественно не говорить! Сейчас можно сделать самые важные заявления - и их разнесут, разнесут, разнесут - ...А внутри меня что-то пресеклось. От быстроты пересадки, не успел даже в себе разобраться, не то что подготовиться говорить? И это. Но больше - вдруг показалось малодостойно: браниться из безопасности, там говорить, где и все говорят, где дозволено. И вышло из меня само:

- Я - достаточно говорил, пока был в Советском Союзе. А теперь помолчу.

И сейчас, отдаля, думаю: это - правильно вышло, чувство - не обмануло. (И когда потом семья уже приехала в Цюрих, и опять рвались корреспонденты, полагая, что уж теперь-то, совсем ничего не боясь, я сказану, - опять ничего не достраивалось, нечего было объявить.)

Помолчу - я имел в виду помолчать перед микрофонами, а свое состояние в Европе я уже с первых часов, с первых минут понял как деятельность, нестесненную наконец: 27 лет писал я в стол, сколько ни печатай издали - не сделаешь, как надо. Только теперь я могу живо и бережно убрать свой урожай. Для меня было главное: из лефортовской смерти выпустили печатать книги.

А у нас там в России, мое заявление могло быть истолковано и загадочно: да как же это - помолчу? за столько стиснутых глоток - как же можно молчать? Для них, там, главное было - насилие, надо мной совершенное, над ними совершаемое, а я - молчу?

...Так и среди близких людей разность жизненной встряски даже за сутки может родить разнопонимание" (III, стр. 478-479. Курсив и разрядка Солженицына).

И тем более - среди неблизких. Это было в феврале 1974 года. А уже в марте начались короткие печатные выступления и затем интервью, в одном из которых (II, стр. 58-80; 17.VI.74) корреспондент телекомпании CBS Уолтер задает Солженицыну прямой вопрос:

"- Хотелось бы знать Ваше мнение о западных средствах получать и передавать информацию, как оно сложилось после Вашей высылки.

- Ну, что сказать? Надо сразу сказать: западная пресса помогла мне, Сахарову, всем нам выстаивать годами, а особенно помогла в августе-сентябре прошлого года. Так что я, конечно, могу быть западной прессе только благодарен. Но свежими глазами иногда можно увидеть то, чего люди, живущие постоянно, - не видят. Вот, я с этим кусочком хлеба, из Лефортово, из последнего недоеденного лефортовского обеда, внезапно приезжаю в Западную Европу, еще три часа назад я ожидал расстрела, три часа назад. Вдруг мне объявляют, что я высылаюсь, - куда? - и неожиданно во Франкфурте-на-Майне высаживают. И почти с этого момента начинается штурм, западная пресса обрушивается на меня. Я еще не могу в голове вместить того, что произошло, я сотрясен происшедшим, я не имею расположения что-либо заявлять. А они требуют, чтоб я высказывался, будто я приехал с готовыми высказываниями. Я нахожусь на единственную фразу, что я "достаточно говорил в Советском Союзе, а теперь помолчу". Но вот день за днем пресса от меня не отстает, она преследует меня всюду: дежурит около дома Бёлля, потом около дома адвоката, в осаде я нахожусь. Хочу выйти, хоть подышать, хоть ночью, когда никого нет. Выхожу на задний балкон, где корреспондентов нет, - вдруг два прожектора, вот таких вот прожектора на меня, и фотографируют, ночью! Я иду со спутниками, разговариваю, подсовывают микрофон, несколько микрофонов, узнать - что я говорю своим спутникам? и передать своим агентствам, - ну, я в такую минуту раздосадовался, говорю: "да вы хуже кагебистов!" подхватили! первое высказывание: Солженицын приехал на Запад и заявил: "Западная пресса хуже КГБ", - как будто я собрал пресс-конференцию и так заявил. Я думал, скажу: "Господа, поймите, я сейчас не в состоянии с вами разговаривать, дайте мне отдышаться, я хочу побыть один", - и оставят в покое. Нет! И это потом продолжалось долго, когда я ездил в Норвегию, когда вернулся, когда приехала моя семья, семья приехала бессонная, измученная, нет, позируйте, выходите, позируйте нам! Отказались. Тогда прорвались тут, вокруг нашего дома, топчут все, что соседи насадили, как стадо бизонов, чтобы что-нибудь сфотографировать. Им говорю: "Ну почему так? раз я вас прошу: я сейчас не буду говорить; пожалуйста, оставьте нас." Отвечают, милые молодые люди, откровенно: "Никак не можем. Нам приказано, если мы не выполним, нас уволят." Знаете, вот это очень скользкая, опасная формулировка: если я не выполню - меня уволят. Так это сейчас любой угнетатель в Советском Союзе скажет: а я выполняю приказ, а если я не выполню - меня уволят. Видите, каждая профессия, если она начинает разрушать нравственные нормы жизни, должна сама себя ограничить. Действительно, западную прессу здесь не связывает, не останавливает ничто, никакая полиция, ни власти. Ну, тогда надо ограничить самим себя. Надо сказать: вот тут есть порог, нравственный, вот сейчас нужно отказаться. Всякие достоинства, если предела им не поставить, если не ограничить, переходят в недостатки" (II, стр. 59-60).

На мой взгляд, этот отрывок вполне содержательно объясняет, почему Солженицын, а затем и его семья не поддались первому натиску средств массовой информации, ограничили свое общение с ними и в будущем и тем отвоевали для себя необходимую возможность работы и частной жизни. Но важно здесь и другое: Солженицын предъявляет свободной прессе то же требование, что и всему свободному обществу, - уметь остановиться в своей не ограниченной извне раскрепощенности на некоей нравственной границе, указанной изнутри, собственной этикой, собственным уважением к чужой свободе, к чужому праву (в данном случае - к праву на отказ от публичности).

Наши недостатки суть продолжения наших достоинств - эта старая истина прилагается Солженицыным к его новой (и неожиданной) среде обитания - к западной демократии.

Ни жажда свободы, ни стремление к неограниченной гласности, ни любознательность, ни тяга к достатку, комфорту, покою и развлечениям никакие естественные и даже возвышающие устремления человека и общества не должны игнорировать той нравственной границы, за которой достоинства превращаются в недостатки, начинают действовать разрушительно - как в этической, так и в прагматической плоскости.

Такова моральная максима Солженицына, и ею он хотел бы ограничить грядущую свободу в своей стране, если когда-нибудь его родина обретет эту свободу. В опыте России конца XIX - начала XX столетия он видит грозный урок для Запада, а опыт Запада хотел бы превратить в школу будущего для раскрепощенной России.

Но в эти первые месяцы пребывания на свободе Солженицына ошеломляет не только бесцеремонность наступления средств массовой информации на его творческую и частную жизнь, которая представляется прессе общественным достоянием. Его поражает контраст между поведением большинства западных журналистов в свободном мире и в тоталитарных "больших зонах". Агрессивных и независимых добывателей новостей при пересечении ими границ тоталитарного мира словно бы подменяют: откуда берутся смирение и угодливость, естественные, казалось бы, только в "рабах по рождению" (II, стр. 61)? Из солженицынской оценки поведения западной прессы в ее метрополиях и в восточных командировках возникает в его изложении куда более широкая мысль - о пружинах поведения лиц и народов на свободе и в рабстве, но в рабстве настоящем, обеспеченном колоссальным репрессивным и пропагандно-дезинформационным потенциалом, не мнимом, не половинчатом. Люди массами попадают в ловушку - по стечению ряда обстоятельств и роковых заблуждений, не исключенных ни для одного народа, а попав, усваивают катастрофически быстро требуемую ловушкой мораль и манеру поведения, после чего сторонние, да и некоторые внутренние наблюдатели отождествляют народ с ловушкой, уродующей его бытие.

Такое отождествление напрашивается само собой, потому что некоторая часть народа образует человеческую субстанцию этой ловушки.

Но отождествлять с ловушкой весь народ и только данный народ нельзя: в разных странах у разных народов процесс развивается аналогично. Вдумаемся в следующие рассуждения Солженицына:

"Хорошо. Можно было бы даже восхититься: как западная пресса в натиске таком - добыть истину - ничего не жалеет: ни себя, ни других, ну, как военные корреспонденты, лезут под самый обстрел, пусть меня убьют, но я сейчас сфотографирую и что-то такое сообщу. Но вот странное явление: оказывается, западная пресса далеко не всегда так необузданно стремится к истине. Я наблюдал эту же самую прессу у нас в Москве, да так и везде в Восточной Европе, и в Китае особенно. Вот поразительно: там западная пресса совершенно меняется. К счастью, не все, есть замечательные исключения, есть великолепные корреспонденты, которые себя не щадят, так их обычно и высылают. А большинство? - а большинство вдруг становятся такими скромными, такими осторожными, такими осмотрительными.

Но посмотрите, тут уже мы выходим за пределы прессы, это гораздо шире вопрос: вот мы, советские люди, - мы рабы по рождению, мы рождены в рабстве, нам очень трудно освобождаться, но каким-то порывом мы пытаемся подняться. А вот приезжает независимый западный человек, привыкший к полной свободе, - и вдруг мгновенно, без необходимости, без подлинной опасности, усваивает дух подчинения и становится добровольно рабом. Вот это страшно. Когда задают вопрос: "Да как это может быть, неужели свободные народы, попав под угнетение, вот как Восточная Европа, могут так быстро стать в рабское положение?" Конечно. Если свободный корреспондент, который ничем не рискует, кроме того что ему разобьют ветровое стекло машины или вышлют из Москвы, ведет себя рабски? - конечно. Но отсюда другой страшный вывод: две стороны Земли по-разному освещены, ну так, как вот Солнце освещает: половина Земли всегда под солнцем, а половина Земли - ночь, в тени. Вот так и информация освещает наш земной шар. Половина Земли, Запад - под ярким солнцем, видно все насквозь, обо всем сообщает западная пресса, западные парламентарии, любой общественный деятель, сами государственные деятели отчитываются, - и советская, китайская, восточноевропейская разведка тоже прощупывает и проходит Запад насквозь, она видит все, что хочет, очень легко, она знает, что ее разведчикам даже ничего не грозит на Западе. Почему я, допустим, мог там, у себя, составить какое-то мнение о Западе, и вот оно, вроде, не ошибочно? - да потому что Запад весь освещен, о Западе все решительно напечатано, написано, говорится. И почему советологи, так называемые, почему они с таким трудом, и так часто ошибочно судят о Востоке? Потому что Восток погружен в темноту. О Востоке западная пресса, которая туда приезжает, не дает сколько-нибудь серьезной информации. Если бы каждый корреспондент говорил так: я голову свою положу, пусть мне голову отрубят, но я одно известие, точное, важное, сообщу. Тогда хоть иногда бы что-то важное проходило. Но если каждый, почти каждый корреспондент боится или опасается, если почти каждый корреспондент дает поверхностные, скучные вещи, сидит, обрабатывает советскую прессу, из нее что-то возьмет, на поверхности, а иногда и прямой обман, - откуда иметь информацию о Востоке? Еще можно было бы от нашей прессы? - ну, тут смешно говорить. Наш парламент? - смешно говорить. Были бы в нашей стране свободные общественные дискуссии - так они и задушиваются у нас в первую очередь" (II, стр. 60-62).

И опять здесь речь идет не о распространении восточной ситуации на Запад, а о распространении нравственно откорректированной западной ситуации на Восток. Солженицын говорит здесь о мужестве (или хотя бы принципиальности, ибо мужество для этого западному корреспонденту требуется чаще всего небольшое: не побояться быть высланным) оставаться самим собой перед лицом деспотических чужих правительств, без сентиментов к их деспотизму. Здесь для себя подразумеваются желательными свободная пресса, дееспособный парламент, нефальсифицированные свободные дискуссии, а не рабство - для Запада. Но интервьюер не воспринимает многообразия мыслей писателя. Он озабочен одним: не хочет ли Солженицын всем этим сказать, что ему "не нравится свобода прессы"? И получает прямой ответ:

"Не только не критикую свободу прессы, наоборот, я считаю это величайшим благом, что она такая на Западе! Но я вот о чем: с одной стороны, не только пресса, но и всякая профессия, но и всякий человек должен уметь пользоваться своей свободой и сам себе находить остановку, нравственный предел. А с другой стороны, я настаиваю, что если пресса имеет такую свободу на Западе, то она должна отстаивать свою свободу, когда попадает на Восток. Какие бы на Востоке условия ни были, но если пресса привыкла к свободе - осуществляйте свободу и там. Тогда не будет таких поверхностных суждений, не будет так трудно объяснять советские поступки или предсказывать их, а ведь почти всегда ошибаются в предсказаниях, придумывают какие-то невероятные объяснения, будто бы в Кремле идет борьба "правых и левых", и вот этой борьбой все объясняют. Когда Сахарова и меня травили и вдруг кончили, в один день как оборвало, многие на Западе написали: "Почему остановилась травля? Загадка! Это, наверное, борьба правых и левых." И не скажут самого простого: что испугались в ЦК и "правые" и "левые", а их и нет там никаких правых и левых. И никакой загадки нет. Западная пресса вместе с нами, западная общественность вместе с нами, - мы вот стали так крепко - и струсили просто в ЦК, струсили и отступили. И так они всякий раз отступают перед всеобщей единой твердостью" (II, стр. 63. Разрядка Солженицына. Выд. Д. Ш.).

После исчерпывающих обоснований Солженицыным его тезиса об односторонности и ненадежном характере разрядки, игнорирующей насильственную политику Кремля внутри СССР, корреспондент задает вопрос, оставляющий впечатление, что он не слышал всего сказанного перед этим (или не в состоянии на ходу изменить запланированное течение интервью):

"Почему Вы думаете, что разрядка напряженности не помогает положению в Вашей стране?" (II, стр. 72).

И Солженицын снова, терпеливо, как дитяти, втолковывает, что внутреннего положения в СССР разрядка не изменила и изменить не может - при своем нынешнем характере. Есть один успех: расширение права на эмиграцию, которой Запад занимается, так сказать, прицельно (заметим, что вскоре была свернута и эмиграция). Солженицын повторяет свои доводы: если правительство совершенно неподконтрольно народу, если оно не выполняет собственных законов внутри своей страны, наглухо закрытой от мира, то нет никаких гарантий того, что оно будет выполнять условия внешних договоров. Контроля за этим ни извне, ни изнутри нет. Прессы и гласности тоже нет. Парламента в западном смысле слова нет. Западная пресса в советские дела по-настоящему не вникает и вникнуть не может. Остается доверие?

"Какое ж доверие можно оказать правительству, которое собственной конституции никогда не выполняло, и ни одного закона у себя в стране? Нарушает любой закон - какое может быть доверие? Доверия тоже нет. Договора заключаются, но они ничего не весят и не значат. В любое утро можно их порвать. Ах, торговля?..

...А что ж торговля? от чего она оберегает? Да, пока нужно, пока выгодно - торговля идет. В тот день, когда мы получим то, что нам нужно, тонкую технику получим, - ну и нет этой торговли, как когда-то русские государственные займы - не платило советское правительство? не платило: нету - и все, конец. Торговлю можно пресечь в один день... "И когда ваши бизнесмены в согласии с нашими вождями, в союзе с нашими вождями говорят, что торговля обеспечивает мир, - так это просто ребенку видно, что - нет. Она ничего не обеспечивает. Наоборот: торговля течет, пока есть мир. А в любой день на рассвете вы можете проснуться и узнать, что договора разорваны и торговли тоже нет. Не будет общественных предупреждений, признаков, дебатов, запросов, ничего не будет, а сразу проснетесь - нет договора и мира нет" (II, стр. 73).

Из этого делается отчетливый вывод: только соответствующие изменения в Советском Союзе, снимающие все перечисленные условия полной неподконтрольности советского правительства своему обществу и внешним партнерам, могут превратить разрядку в реальность:

"Вот почему, когда вы защищаете свободомыслие в Советском Союзе, то вы не просто делаете доброе дело, но обеспечиваете собственную безопасность завтрашнего дня, вы помогаете сохранить у нас предупреждающие голоса, обсуждающие, что происходит в стране, - и если их будет не десять, как сейчас, а тысяча, а несколько тысяч, - вас бы не ждали неожиданности. Вот почему преследование диссидентов в нашей стране есть величайшая угроза для вашей" (II, стр. 73-74).

Заметим, что свободомыслие в Советском Союзе и диссиденты ("предупреждающие голоса, обсуждающие, что происходит в стране") защищаются здесь без какой бы то ни было мировоззренческой избирательности.

В предыдущей главе, говоря о "Письме вождям", мы приводили ответ Солженицына Кронкайту на вопрос о том, оказывает ли он предпочтение авторитарной системе перед демократической. Солженицын тогда сказал:

"Я обращался к вождям, которые власти не отдадут добровольно, и я им не предлагаю: "отдайте добровольно!" - это было бы утопично. Я искал путь, не можем ли мы у нас в России найти способ сейчас смягчить авторитарную систему, оставить авторитарную, но смягчить ее, сделать более человечной. Так вот: для России сегодня еще одна революция была бы страшнее прошлой, чем 17-й год, столько вырежут людей и уничтожат производительных сил. У нас в России - другого выхода нет сейчас, так я понимаю. Но это не значит, что я в общем виде считаю, что авторитарная система должна быть везде, и лучше она, чем демократическая" (II, стр. 76).

Это последнее замечание Солженицына, как, впрочем, и многие другие его высказывания, игнорируется настолько упорно, что широко известный и весьма остроумный романист лихо изображает его не только воинствующим монархистом, но и маниакально целеустремленным претендентом на вакантный российский престол, а затем и тираническим монархом. И солидные уважаемые издания охотно публикуют этот прозрачный и одновременно лживый памфлет. Между тем, в этом же интервью Солженицын приводит пример демократии, которая привлекает его многими своими чертами. Он говорит:

"Сейчас я приехал в Швейцарию, конкретно, и должен вам сказать нисколько я не снимаю своей критики западных демократий, но должен сделать поправку на швейцарскую демократию. Поправку, ну, Швейцария маленькая страна, издали не присмотришься так внимательно, что здесь делается. Вот, швейцарская демократия, поразительные черты. Первое: совершенно бесшумная, работает, ее не слышно. Второе: устойчивость. Никакая партия, никакой профсоюз забастовкой, резким движением, голосованием не могут здесь сотрясти систему, вызвать переворот, отставку правительства, - нет, устойчивая система. Третье: опрокинутая пирамида, то есть власть на местах, в общине, больше, чем в кантоне, а в кантоне - больше, чем у правительства. Это поразительно устойчиво. Потом - демократия всеобщей ответственности. Каждый лучше умерит свои требования, чем будет сотрясать конструкцию. Настолько высока ответственность здесь, у швейцарцев, что нет попытки какой-то группы захватить себе кусок, а остальных раздвинуть, понимаете? И потом, национальная проблема, посмотрите, как решена. Три нации, даже четыре, и столько же языков. Нет одного государственного языка, нет подавления нации нацией, и так идет уже столетиями, и все стоит. Конечно, можно только восхититься такой демократией. Но ни Вы, ни они, ни я не скажем: давайте швейцарскую демократию распространим на весь мир, на Россию, на Соединенные Штаты. Не выйдет. В крупных странах, в Соединенных Штатах, в Англии, во Франции демократия, конечно, не такая, и она идет не к этой устойчивости, а от нее" (II, стр. 76-77. Разрядка Солженицына).

А. П. Федосеев в своей книге "О новой России. Альтернатива" (OPI, Лондон, 1980) предлагает интересный, хотя в деталях спорный проект перенесения основных черт швейцарского конституционного устройства в будущую Россию(. Солженицын не входит в этот вопрос специально, но в первом приближении считает швейцарскую ситуацию не подходящей для крупных стран. Вместе с тем его особенно привлекает швейцарский способ решения национальной проблемы, безупречно демократический. И еще пленяет его бесшумное самовоспроизводство швейцарской демократии, ее сбалансированность и устойчивость.

Описывая эту первую увиденную им вблизи демократию, Солженицын выделяет в качестве ее основных достоинств стабильность режима и способность граждан и их объединений к самоограничению, к некоторому самостеснению ради интересов других сограждан (все та же забота об этических критериях свободного поведения).

Переходя к ситуации в больших западных странах, Солженицын размышляет - как о главной опасности - о неустойчивости их режимов. Он много и тепло говорит в этом интервью о роли США в мире, о национальном характере американцев, близком, по его мнению, к русскому национальному характеру, с горечью упоминает о неблагодарности мира по отношению к США; он говорит о симпатии к Америке безгласного русского народа, о надежде избежать ядерной войны и - с опасением - о больших внутренних и внешних потрясениях, ожидающих СССР и США.

В ходе беседы Кронкайт задает Солженицыну вопрос, из которого вытекает (еще до ответа), что Солженицын не признает за американской демократией никаких достоинств. Следует возражение:

"Во-первых, неверно, что я не заметил хороших сторон американской демократии. Я очень много хороших сторон заметил. Но когда мы разговариваем с Вами, или публично, то без конца хвалить друг друга - что ж наполнять этим время? Хотя и видней нам ваши обстоятельства, чем вам наши, но серьезно говорить об американских делах я не готов сейчас, с Вами. Для этого я должен был бы поехать в Соединенные Штаты, пожить там хотя бы год, посмотреть, тогда я буду с Вами разговаривать конкретно. Я сказал лишь в общих словах, что в необузданном размахе страстей - большая опасность для демократий. Особенно, когда правительства почти везде неустойчивы: один-два-три голоса решают направление целой политики, какая партия придет к власти. То есть, буквально, половина страны - за, половина - против, и вот чуть-чуть-чуть перевешивает, да? Решаются важнейшие вопросы, таким вот образом? Это, как хотите с точки зрения физики - не стабильно. Не стабильно" (II, стр. 77).

Солженицын боится "необузданного размаха страстей" подданных демократии, опасается ее нестабильности, то есть хочет видеть ее способной управлять своими страстями и стабильной. Уже одно это не позволяет считать Солженицына принципиальным противником демократии, потому что злу стабильности не желают.

На пресс-конференции о сборнике "Из-под глыб" (16.ХI.1974; II, стр. 90-121), о которой мы уже говорили, тоже есть четкое перечисление основ существования, желательного для Солженицына на его родине:

"Андрей Дмитриевич Сахаров недавно сказал, что эмиграция есть первая среди равных свобод - из свобод первая. Я никогда с этим не соглашусь. Я просто не понимаю, почему право уехать или бежать важнее права стоять, иметь свободу совести, свободу слова и свободу печати у себя на месте. Никогда не признaю этого.

...И когда Сахаров говорит: "Я подчеркиваю, что я также за свободный выезд литовцев, украинцев", - то я ушами литовцев и украинцев слушаю и скажу: по-моему, литовцам и украинцам хочется остаться у себя на родине и иметь ее свободной, а не уехать куда-то и мыкать горе десятилетиями" (II, стр. 112).

При этом он не затрагивает вопроса о республиканской или монархической форме правления. Сделаю небольшое отступление. Солженицын считает несчастьем для России не только "октябрьский переворот Ленина и Троцкого против слабой русской демократии" - переворот, который он не раз называет "бандитским", но и февральскую революцию, создавшую недееспособную власть. Судя по его эпопее, в которой он пристально внимателен к этой проблеме, он, с высоты своего сегодняшнего опыта, желал бы для России начала XX века продолжения развития в рамках монархии, более ответственной, более прозорливой, более динамичной и волевой, чем правление Николая П. В публицистике же он говорит об этом редко, никогда не пытаясь, вопреки утверждениям его недобросовестных оппонентов, единолично предрешать за Россию будущего конкретные формы ее свободного существования. Но несколько высказываний о российской монархии в его публицистике есть. Так, в письме из Америки в редакцию "Вестника РХД" (июль 1975, II, стр. 214-225) Солженицын, в частности, замечает:

"Ближе к истине укоряют Зарубежную церковь, что она настаивает на неразрывной (и неестественной) связи своей с государством - бывшим российским и будущим, мыслимым лишь как прямое восстановление бывшего. Здесь накладывается демонстративная, за полстолетия уже и чересчурная, преданность Зарубежной церкви - династии Романовых, даже и той ветви ее, чей родоначальник с красным бантом приветствовал февральскую революцию. (Свидетельствую для тех, кто так исповедует: среди сегодняшнего реального русского народа в СССР такие претензии могут вызвать насмешку. Не Россия отреклась от Романовых, но братья Николай и Михаил отреклись от нее за всех Романовых - в три дня, от первых уличных беспорядков в одном городе, не попытавшись даже бороться, предавши всех - миллионное офицерство! - кто им присягал.)" (II, стр. 221).

Итак, для Солженицына будущая Россия мыслится отнюдь не как "прямое восстановление бывшего", а его отношение к мученически погибшим Николаю и Михаилу Романовым далеко от идеализации.

Тот же мотив звучит и в беседе с Н. Струве 30 сентября 1984 года в Вермонте. Приведу соответствующий отрывок:

"Н. С.: В "Октябре", пожалуй, больше, чем в "Августе", ощущается полифоничность романа. Поражает читателя Ваш огромный труд по овладению материалом, Ваш охват. В "Октябре" представлены все слои населения и затронуты многие коренные вопросы исторического бытия. В какой мере "Октябрь Шестнадцатого" помогает ответить на вопрос, который всегда и сам себе задаешь и Вам задают: почему случилась революция, кто виноват? Полифоничность создает впечатление, что виноваты все.

А. С: Полифоничность, для меня, метод обязательный для большого повествования. Я его придерживаюсь всегда и буду придерживаться всегда. Я не сторонник избирать, считаю это вредным, любимого героя, и главным образом через него проводить свои главные мысли. Я считаю своей первой задачей привести разнообразие мыслей, поступков и действий самых разных слоев, вот в описываемый момент. И при этом, действительно, когда предстанут все точки зрения, то на вопрос: "кто виноват?" очень расплывается ответ. Да, виноваты все, Вы правильно сказали. Но, строго говоря, виноваты всегда больше правящие, чем кто бы то ни было. Конечно, виноваты все, включая простой народ, который легко поддался на эту дешевую заразу, на дешевый обман, и кинулся грабить, убивать, кинулся в эту кровавую пляску. Но все-таки более всех виноваты, конечно, правящие, потому что на них лежит историческая ответственность, они вели страну, и если они даже лично виноваты не больше других, то они виноваты, как правящие, больше других.

Н. С. : Да, в "Октябре" царю и, в частности, царице достается довольно круто.

А. С. : Конечно, круто. При всем том, что у них не было злых намерений. Но не было и полного сознания ответственности, не было адекватности той ответственности, которая на них лежала" ("ВРХД" № 145, 1985, стр. 190, 191).

Задолго до этого, в письме тогдашнему главному идеологу КПСС М. А. Суслову 14.Х.1970 г. (III, стр. 544-545), Солженицын писал: ..."роман "Август четырнадцатого"... представляет детальный военный разбор "самсоновской катастрофы" 1914 года, где самоотверженные и лучшие усилия русских солдат и офицеров были обессмыслены и погублены параличем царского военного командования". Этот тезис "детального военного разбора" событий 1914 года остался центральным и в полном свободном зарубежном издании "Августа четырнадцатого".

Все это, конечно же, ничего не говорит ни о принципиально положительном, ни о принципиально отрицательном отношении Солженицына к монархическому способу общественной организации как таковому. Речь идет лишь о данном конкретном царствовании. Ясно одно: монархическую или республиканскую Россию будущего Солженицын хочет видеть нравственно здоровой, стабильной и обладающей набором основных гражданских и личных свобод.

Итак, построение желательного образца общественного и личного существования от противного - от характеристики того, чтo существует в тоталитарном мире и неприемлемо для Солженицына, возникает в его статьях и речах неоднократно. Есть оно и в двух его больших выступлениях перед представителями американских профсоюзов АФТ-КПП (Американская Федерация Труда - Конгресс Производственных Профсоюзов) в Вашингтоне (30.VI.1975; I, стр. 206-230) и в Нью-Йорке (9.VII.1975; I, стр. 231-255).

У некоторых посюсторонних, эмигрантских, оппонентов Солженицына (трудно их, впрочем, назвать оппонентами, потому что спорят они как правило с ими же и сконструированным образом Солженицына) встречается утверждение, что Солженицын работает на московский Кремль, непрерывно дискредитируя Запад и демократию в глазах своих отечественных и западных читателей. Недавно одним из таких ругателей он был даже причислен к "пятой колонне" СССР на Западе (для того, мол, и выслан). Трудно себе представить более полное несоответствие истине.

Обе упомянутые выше речи относятся ко многим примерам того, как Солженицын пытается вооружить и усилить наивный Запад правильным пониманием советского феномена. К этому лейтмотиву его публицистики мы еще вернемся. Пока же отметим еще раз, какие черты советской тоталитарной системы делают ее, по Солженицыну, глобально опасным явлением, что нужно для того, чтобы эта опасность исчезла, чтобы СССР сделался нормальным партнером для переговоров. Вдумаемся в следующие слова Солженицына о советской системе, произнесенные им в Вашингтоне - не в узком кругу единомыслящих соотечественников, а перед лицом демократической Америки, в которой он видит единственного равносильного антагониста кремлевской мафии антагониста, на самом деле, к несчастью, всегда готового проглотить (и уже глотающего) советскую наживку:

"Это система, где сорок лет( не было настоящих выборов, но идет спектакль, комедия. Стало быть система, где нет законодательных органов. Эта система, где нет независимой прессы, система, где нет независимых судебных органов, где народ не имеет никакого влияния ни на внешнюю, ни на внутреннюю политику; где подавляется всякая мысль не такая, как государственная.

...Так что же из этого всего? Разрядка - нужна или нет? Не только нужна. Она нужна как воздух. Это единственное спасение Земли, чтобы вместо мировой войны произошла разрядка. Но разрядка истинная, и если ее уже испортили плохим словом, которое у нас разрядка, а у вас детант, так может быть надо найти другое слово. Я бы сказал, что даже можно очень мало признаков, главных признаков назвать для такой истинной разрядки. Я бы сказал, что почти достаточно трех главных признаков. Первый признак: чтобы разоружиться не только от войны, но и от насилия, чтобы не осталось аппарата не только войны, но и насилия, то есть не только того оружия, которым уничтожают соседей, но и того оружия, которым давят соотечественников. (Апл.) Это не разрядка, если мы сегодня здесь с вами можем приятно проводить время, а там стонут люди и погибают, и в психиатрических домах вечерний обход, и третий раз в день колют лекарство, разрушающее мозг и человека. А второй признак разрядки я бы назвал такой: чтоб это было не на улыбках поставлено, не на словесных уступках, чтоб это стояло на камне. Это евангельское слово всем известно: не на песке надо строить - на камне. То есть должны быть гарантии того, что это не оборвется в одну ночь или в один рассвет. (Апл.) А для этого нужно, чтобы там, вторая сторона, которая входит в разрядку, имела над собой контроль: контроль общественности, контроль прессы, контроль свободного парламента. А пока такого контроля нет - нет гарантии. (Апл.) А третье простое условие: какая же это разрядка, если вести человеконенавистническую пропаганду - то, что в Советском Союзе гордо называют идеологической войной? Нет уж - дружить так дружить, разрядка так разрядка! Идеологическую войну надо кончить!

Советский Союз и коммунистические страны умеют вести переговоры. Они знают, как это делается. Долго-долго ни в чем не уступать, а потом немножечко уступить. И сразу раздается ликование: они уступают, пора подписывать договор! Вот европейские переговоры тридцати пяти стран. Два года мучительно, мучительно вели переговоры, тянули нервы и уступили: некоторые женщины из коммунистических стран теперь могут выходить замуж за иностранцев и некоторым журналистам теперь будет позволено кое-где немножко в СССР поездить. Дают одну тысячную долю естественного права, которое вообще должно быть с самого начала, вне переговоров, - и уже радость, и уже мы на Западе слышим много голосов: они уступают, пора подписывать!" (I, стр. 223-224. Выд. Д. Ш.)

То же повторено перед представителями профсоюзов и в Нью-Йорке:

"Пока в Советском Союзе, в Китае, в других коммунистических странах нет предела насилию, а теперь присоединяется к этому массиву, кажется, и Индия, кажется, миссис Ганди не зря ездила в Москву, она хорошо переняла их методы. Можно рассчитывать, что она еще 400 миллионов добавит к тому массиву, 400 миллионов человек. Пока нет границ насилию, ничто не сдерживает насилие на таком огромном массиве, больше половины человечества, - как можете вы считать себя в безопасности? Америка с Европой вместе - еще не остров в океане, нет, так я еще не скажу. Но Америка с Европой уже меньшинство. И процесс этот продолжается все время. Пока в тех коммунистических странах общественность не контролирует своих правительств и не может иметь суждения, да даже не может знать ничего, даже знать ничего не может, что правительства задумали, - до тех пор у западного мира и у всеобщего мира нет никакой гарантии.

Говорит пословица: схватишься, как с горы покатишься.

Понятно, вы любите свободу. Но в нашем тесном мире приходится платить за свободу пошлину. Нельзя любить свободу только для себя и спокойно соглашаться с тем, что пусть в большинстве человечества, на большей части земли царит насилие и душит людей.

Их идеология: уничтожить ваш строй. Это цель их 125 лет. Она никогда не менялась. Лишь немножко менялись методы. И когда ведется разрядка, мирное сосуществование и торговля, они настаивают: а идеологическая война должна продолжаться! А что такое идеологическая война? Это сноп ненависти, это повторение клятвы: западный мир должен быть уничтожен" (I, стр. 241. Выд. Д.Ш.).

Здесь пока что не идет речь о том, какими средствами Запад может помочь нормализовать положение в тоталитарном мире. Но зато здесь отчетливо выделены основы того "естественного права, которое вообще должно быть с самого начала, вне переговоров", и которого даже в "тысячной доле" в границах одной из договаривающихся сторон не имеется, что не позволяет ни в чем ей доверять. Из приведенных выше отрывков следует, что компонентами этого "естественного права" являются: "настоящие выборы", а не "спектакль, комедия"; полномочные законодательные органы: "независимая пресса"; "независимые судебные органы"; "контроль общественности, контроль прессы, контроль свободного парламента" над правительством; отсутствие "человеконенавистнической пропаганды" против других стран, прекращение "идеологической войны". Это ли не демократия?

Но Солженицын не был бы самим собой, если бы вопрос о нормальном, естественном общественном устройстве не связывался для него с проблемами нравственными. В некоторых аспектах мы этого уже не раз касались. В речах перед представителями американских профсоюзов эта проблематика опять возникает как предпочтение нравственности перед правом, как абсолютизация понятий добра и зла. В нью-йоркской речи юридическое право и нравственность противопоставлены друг другу:

"Среди юристов сейчас широко распространено такое понятие, что право выше нравственности. Право - это такое отточенное, а нравственность - это, мол, что-то неопределенное. Нет, как раз наоборот! Нравственность - выше права! (Апл.)... А право - это наша попытка человеческая как-то записать в законах часть этой нравственной сферы, которая над нами, выше нас. Мы пытаемся понять эту нравственность, свести ее на землю и представить в виде законов. Иногда это удается лучше, иногда удается хуже, иногда получается карикатура на нравственность, но нравственность всегда выше права. И этой точки зрения нельзя покинуть. Надо душой и сердцем это признать" (I, стр. 227).

Откуда эта альтернатива - "право - нравственность" ("выше-ниже"), в общем, понятно. Мы уже говорили о правовом крючкотворстве юстиции свободного мира, позволяющем преступнику иметь преимущества перед жертвой. Право подчас подсказывает Западу недальновидную и непорядочную международную политику. Но обойтись без его определяющих рамок и установок, не впав в произвол, ни в одной социальной плоскости невозможно. Право должно быть нравственным, то есть проистекать из высших нравственных принципов, его надо систематически ревизовать и совершенствовать в соответствии с этими принципами, отправляясь от них, как от идеала, от максимы. Но последние трудно непротиворечиво формализовать из-за антиномий, наличествующих в иудеохристианской нравственности, лежащей в основе современного демократического права. Антиномии же эти порождены, по-видимому, противоречивостью самой реальности. Поэтому в демократических обстоятельствах закон формулирует лишь общие границы решения правовой проблемы, а многосторонняя судебная процедура наполняет это решение конкретным содержанием, объединяющим закон и представление сторон о нравственности и справедливости.

Солженицын говорит о нравственных абсолютах, но беда (или сложность ситуации) в том, что моральные абсолюты реализуются через людей, привносящих в них свои, неизбежно субъективные представления о справедливости. Поэтому и необходим компас закона. Солженицынская апология нравственных абсолютов проистекает в какой-то степени из его категорического неприятия нравственного релятивизма коммунистов:

"Коммунизм никогда не скрывал, что он отрицает всякие абсолютные понятия нравственности. Он смеется над понятиями добра и зла как категорий несомненных. Коммунизм считает нравственность относительной, классовой. В зависимости от обстоятельств, от политической обстановки любой акт, в том числе и убийство, и убийство сотен тысяч людей, может быть плохо, а может быть - хорошо. Это в зависимости от классовой идеологии. А кто определяет классовую идеологию? Весь класс не может собраться, чтобы сказать, хорошо это или плохо. Кучка людей определяет, что хорошо, что плохо. Но я должен сказать, что вот в этом направлении коммунизм успел больше всего. Он успел заразить весь мир этим представлением об относительности добра и зла. Сейчас этим захвачены далеко не только коммунисты. Сейчас считается в передовом обществе неудобным, неудобным употреблять серьезно слова "добро" и "зло". Коммунизм сумел внушить нам всем, что это понятия старомодные и смешные. Но если у нас отнять понятия добра и зла, - что останется у нас? У нас останутся только жизненные комбинации. Мы опустимся в животный мир" (I, стр. 234).

Ниже и хуже: животные безрaзумны, значит - безответственны и безгреховны. Но, принимая за идеал абсолютное добро и противопоставляя ему абсолютное же зло, приходится в каждом конкретном случае выбирать реальные шаги в сторону идеала и отвечать за них. Непротиворечиво следовать идеалу и умирать за него дано лишь святым - духовной элите элит. Но сколько людей самопожертвенно умирало и умирает за ложные идеалы? Ведь и коммунизм Зло-Оборотень, Утопия-Оборотень, Иллюзия-Оборотень - в массе случаев работает за счет человеческой тяги к Справедливости и Добру!

Солженицын говорит представителям профсоюзов в Нью-Йорке:

"Я испытал глубокое впечатление, прикоснувшись к тем местам, откуда текли и текут ваши истоки. Еще раз задумаешься: люди, создавшие ваше государство, никогда не упускали из руки нравственного компаса. Они не смеялись над абсолютностью понятий "добро" и "зло". И свою практическую политику они сверяли с этим нравственным компасом. И вот удивительно: политика, рассчитанная по нравственному компасу, оказывается самой дальновидной и самой спасительной" (I, стр. 246).

Трагедия состоит в том, что в реальных земных, всегда противоречивых условиях понятия "добро" и "зло" не обнаруживают спасительной однозначности: "Волкодав - прав, а людоед - нет", - говорит Спиридон Нержину (А.И. Солженицын "В круге первом"). В дальнейшем изложении материала мы убедимся, что и Солженицын не абсолютизирует заповеди "Не убий" и непротивления злу насилием. На несколько реплик в пользу последнего у него приходятся десятки примеров восславления или рекомендации противоположного поведения. Если и есть высшие, абсолютные критерии Добра и Зла, то приходится выверять по ним свое поведение в каждом конкретном случае и чаще всего выбирать путь не абсолютного добра, но наименьшего зла, приближающий нас к добру. Страшная опасность, однако, состоит в том, что так же рассуждают в своих декларациях все ткачевы мира (ленины, полы поты и К°): они выдают свой путь за путь наименьшего зла, ведущего к абсолютному добру. Некоторые из них и особенно из их последователей делают это искренне. Так что на земле ясности нет: каждый шаг - выбор, соответствующий нашим критериям Добра и Зла. И без ограничительных и указующих рамок права здесь не обойтись. Задача всякого желающего быть здоровым общества постоянное, посредством узаконенной демократической процедуры, совершенствование этого права, повышающее его способность быть в каждом конкретном случае справедливым, то есть приближающим нас к Добру в его максимах.

20 марта 1976 года Солженицын выступил по испанскому телевидению и в тот же день дал пресс-конференцию в Мадриде.

Возникшая после "Письма вождям" и "Образованщины" неприязнь к Солженицыну в кругах, почитающих себя либеральными (подсоветских, эмигрантских и западных), в значительной степени связана с его органической независимостью от мировоззренческих штампов этих кругов. Так, вопреки прочно устоявшемуся негативному восприятию этими кругами франкизма, Солженицын осмеливается утверждать, что режим Испании начала 1976 года вообще не является диктаторским и для СССР был бы беспрецедентным сдвигом в сторону демократии, крайне при нынешних обстоятельствах желательным. Солженицын отказывается также и от мирового квазилиберального стереотипа идеализации противников Франко в гражданской войне конца 1930-х гг. Я называю этот стереотип квазилиберальным, ибо на самом деле здесь идеализируется сторона, которая принесла бы Испании куда больше страданий и несвободы, чем победившая. Солженицын имеет мужество в ущерб своей популярности отстаивать этот еретический для большинства интеллектуалов мира взгляд. Он говорит:

"Испания вошла в жизнь нашего поколения - как бы это сказать? - как любимая война нашего поколения. Нам, мне и моим сверстникам, было 18-20 лет в то время, когда шла ваша гражданская война. И вот удивительное влияние политической идеологии, этой бессердечной земной религии социализма, - с какой силой она захватывает молодые души, с какой мнимой ясностью она показывает им будто бы ясное решение! Это был 1937-38 год. У нас в Советском Союзе бушевала тюремная система, у нас арестовывали миллионы. У нас только расстреливали в год - по миллиону! Не говорю уже о том, что непрерывно существовал Архипелаг ГУЛАГ - 12-15 миллионов человек сидели за колючей проволокой. Несмотря на это, мы, как бы пренебрегая действительностью, всем сердцем тогда горели и участвовали в вашей гражданской войне. Для нас, для нашего поколения, звучали как родные имена - Толедо, университетского городка в Мадриде, Эбро, Теруэля, Гвадалахары, и если бы только нас позвали и разрешили нам, то мы готовы были тут же броситься все сюда, воевать за республиканцев. Это особенность социалистической идеологии, которая так увлекает молодые души мечтой своей, призывами своими, что заставляет их забыть действительность, свою действительность, пренебречь собственной страной, рваться вот к такой обманной мечте.

Я слышал, ваши политические эмигранты говорят, что гражданская война обошлась вам в полмиллиона жертв. Я не знаю, насколько верна эта цифра. Допустим, она верна. Надо сказать тогда, что наша гражданская война отобрала и у нас несколько полных миллионов, но по-разному кончилась ваша гражданская война и наша. У вас победило мировоззрение христианское - и хотели войну закончить на этом, и залечивать раны. У нас победила коммунистическая идеология, и конец гражданской войны означал не конец ее, а начало. От конца гражданской войны собственно и началась война режима против своего народа. На Западе двенадцать лет тому назад опубликовано статистическое исследование русского профессора Курганова. Конечно, никто никогда не опубликует официальной статистики, сколько погибло у нас в стране от внутренней войны режима против народа. Но профессор Курганов косвенным путем подсчитал, что с 1917 года по 1959 только от внутренней войны советского режима против своего народа, то есть от уничтожения его голодом, коллективизацией, ссылкой крестьян на уничтожение, тюрьмами, лагерями, простыми расстрелами, - только от этого у нас погибло, вместе с нашей гражданской войной, 66 миллионов человек. Этой цифры почти невозможно себе представить. В нее нельзя поверить. Профессор Курганов приводит другую цифру: сколько мы потеряли во Второй мировой войне. Этой цифры тоже нельзя представить. Эта война велась, не считаясь с дивизиями, с корпусами, с миллионами людей. По его подсчетам, мы потеряли во Второй мировой войне от пренебрежительного, от неряшливого ее ведения 44 миллиона человек! Итак, всего мы потеряли от социалистического строя - 110 миллионов человек! Поразительно, что Достоевский в конце прошлого века предсказал, что социализм обойдется России в сто миллионов человек. Достоевский это сказал в 70-х годах Девятнадцатого века. В это нельзя было поверить. Фантастическая цифра! Но она не только сбылась, она превзойдена: мы потеряли сто десять миллионов и продолжаем терять. Факт тот, что мы потеряли одну третью часть того населения, которое было бы у нас, если бы мы не пошли по пути социализма, или потеряли половину того населения, которое у нас сегодня осталось.

Вас миновал этот опыт, вы не узнали, что такое коммунизм, - может быть, навсегда, а может быть, пока" (II, стр. 322-323. Курсив Солженицына).

Солженицын еще не раз обратится к статистике профессора Курганова, сопровождая ее точной библиографической ссылкой(.

Вполне разделяя его взгляд на сопоставление франкизма и коммунизма, от которого спас Испанию Франко((, хочу заметить: выражение "бессердечная земная религия социализма" ошибочно. Идеология эта не только "мнимо ясная", мнимо конструктивная, но и мнимо сердечная, ибо в своих декларациях печется и о миллионах, и о личностях. Надо долго наблюдать жизнь в социалистических условиях, надо непредвзято исследовать социалистические первоисточники разного толка (их хорошо знает и на них неоднократно ссылается Солженицын), чтобы увидеть мнимость и этой ясности, и этой сердечности. Именно поэтому социалистическая идеология властно увлекает "молодые души мечтой своей, призывами своими". А немолодые - своим обманчивым псевдорационализмом, своей созидательностью (на деле - несостоятельной).

В тот же день, на пресс-конференции, Солженицын однозначно отвечает на упрек в одинаково негативном отношении к тоталитаризму и демократии:

"Прежде всего, я не говорил, что сущность одинакова. Я никогда не приравняю тоталитаризм, в условиях которого не разрешается думать и подавляется жизнь личности, к свободным обществам Запада. Я сказал, что если проанализировать глубоко, то окажется, что оба общества, будучи совершенно различными, страдают одним недугом, поразившим человеческое начало: утратой духовных основ" (II, стр. 333. Выд. Д. Ш.).

Слова Солженицына, подобные мною подчеркнутым, обычно игнорируются его оппонентами и антагонистами. Но именно потому он (вопреки господствующим либеральным стандартам) положительно воспринимает позднефранкистскую Испанию, что ее социальные обстоятельства несравненно ближе к демократическим, чем к тоталитарным. И он стремиться объяснить это своим слушателям:

"Ваши прогрессивные круги называют существующий у вас политический режим - диктатурой. Вот я уже десять дней путешествую по Испании. Путешествую никому не известный, приглядываюсь к жизни, смотрю своими глазами. Я удивляюсь: знаете ли вы, что такое диктатура, что называют этим словом? Понимаете ли вы, что такое диктатура? Вот несколько примеров, которые я наблюдал сейчас сам.

Любой испанец не привязан к месту своего жительства. Он имеет свободу жить здесь или поехать в другую часть Испании. Наш советский человек не может этого сделать, мы привязаны к своему месту так называемой полицейской "пропиской". У нас местные власти решают, имею я право уехать из этого места или не имею(. Это значит, я нахожусь полностью в руках местных властей. Они делают со мной, что хотят, и я не могу уехать.

Потом я узнаю, что испанцы могут свободно выезжать за границу. Может быть, вы читали в газетах: из Советского Союза иод сильнейшим давлением мирового общественного мнения, под сильнейшим давлением Америки выпускают, и то с большим трудом, некоторую часть евреев. А остальные евреи и, кроме евреев, остальные нации не могут выехать вообще. Мы находимся в своей стране как в тюрьме.

Я иду по Мадриду, по другим городам - я объехал уже более двенадцати городов, и вижу - в газетных киосках продаются все основные европейские издания. Я глазам своим не верю: если бы у нас, в Советском Союзе, выставили одну такую газету, на одну минуту, полиция сразу бы бросилась ее срывать. У вас они спокойно продаются.

Я смотрю, у вас работают ксерокопии. Человек может подойти, заплатить 5 песет и получить копию любого документа. У нас это недоступно ни одному гражданину Советского Союза. Человек, который пользуется ксерокопией не для служебных целей, не для начальства, а для самого себя, получает тюремный срок, как за контрреволюционную деятельность.

У вас, пусть с некоторыми ограничениями, допускаются забастовки. В нашей стране за 60 лет существования социализма никогда не была разрешена ни одна забастовка. Участников забастовок в первые годы советской власти расстреливали из пулеметов, хотя бы они имели только экономические требования, а других сажали в тюрьму, как за контрреволюционную деятельность, и сегодня в голову никому не придет кого-то призвать к забастовке. Я печатал в журнале "Новый мир" рассказ "Для пользы дела", там у меня один студент призывает других: "Давайте объявим забастовку". Не то что цензура, а сам журнал "Новый мир" вычеркнул эту фразу, потому что слово "забастовка" не может быть произнесено и напечатано в Советском Союзе. И я говорю: ваши прогрессисты знают ли, что такое диктатура? Если б нам сегодня такие условия в Советском Союзе, мы бы рты раскрыли, мы бы сказали: это невиданная свобода, мы такой свободы не видели уже 60 лет.

У вас недавно была амнистия. Вы называете ее ограниченной. Политическим борцам, которые с оружием в руках действительно вели политическую борьбу, сбросили половину срока. Надо сказать: нам бы такую ограниченную амнистию один раз за 60 лет! За 60 лет существования советской власти, мы, политические, никогда не имели никакой амнистии! Мы уходили в тюрьму, чтобы там умереть. Лишь немногие вернулись об этом рассказать" (II, стр. 323-325. Курсив Солженицына).

Прошло еще десять лет, и за это время Испания стала конституционной демократической монархией. Можно сюда добавить, что в Испании всего периода правления Франко существовала и полная экономическая свобода, частнохозяйственная экономическая инициатива, проявления которой в условиях последовательного тоталитаризма квалифицируются как уголовные преступления.

Из утверждения Солженицына о том, что испанский режим 1976 года существенно ближе к демократии, чем к тоталитаризму, и поэтому был бы для СССР шагом в лучшую сторону, делается интервьюером абсурдный, но сплошь и рядом относимый к Солженицыну вывод, что он, осуждая "левый тоталитаризм", благосклонен к "тоталитаризму правому" и объективно работает на него(. Его спрашивают, словно не слышали всего предыдущего:

"Не думаете ли Вы, что Ваши нападки на отсутствие свободы в социалистических странах могут служить поддержкой тем правительствам других стран, где тоже отсутствует свобода? Не думаете ли Вы, что после Вашего выступления против левого тоталитаризма сторонники правого тоталитаризма, например, в Испании, будут очень довольны? Сознаете ли Вы опасность того, что нападки на тоталитаризм с одним знаком косвенно защищают другой тоталитаризм?" (II, стр. 336).

И он опять объясняет:

"Должен сказать, что в нашем Двадцатом веке мы смешиваем слова, не задумываясь над их содержанием. Мы употребляем термины "демократия", "социализм", "империализм", "расизм", "национализм", "тоталитаризм"... Мы манипулируем ими с легкостью. Они как монета, находящаяся в обращении сто лет, на которой трудно расшифровать надпись.

То же самое происходит со словом "тоталитаризм". Я знаю только один тоталитаризм, существующий сегодня в действительности, - коммунистический. Был еще гитлеровский тоталитаризм, но его уже нет. Неполнота демократии еще далеко не тоталитаризм. Слово "тоталитаризм" связано с тотальностью. Это означает, что полностью вся жизнь человека не принадлежит ему, человеческому существу, - ни его духовная жизнь, ни физическая, ни семейная, ни всякая другая. В современном мире никакого другого тоталитаризма нет. Это тоталитаризм, как он существует в Советском Союзе, в Китае, во Вьетнаме, в Камбодже, во всей Восточной Европе. Другого нет.

Я сегодня по телевидению приводил примеры того, что я видел в Испании. Мы, будь то в нашей стране, стали бы говорить: "Да ведь это полная свобода! Что происходит? Я могу жить где угодно! Могу ездить за границу! Могу читать прессу других стран! Могу делать ксерокопии текстов!" Понимаете ли Вы меня?

В Советском Союзе за то, что в Испании стоит пять песет - цена одной ксерокопии - дают десять лет тюрьмы или запирают в сумасшедший дом. Что это? Тоталитаризм. В Испании вы можете верить в Бога, а можете не верить. Никого не отправляют в психиатрическую клинику за его идеи и убеждения. В Испании вы можете воспитывать своих детей в своем любом духе. В Советском Союзе у вас за это детей могут отобрать. Нет, другого тоталитаризма на земле не существует.

Во Франции меня спросили о Чили, повторив сплетню из газет, будто я побывал в этой стране во время каких-то праздников. Я ответил: "Если бы Чили не было, вам надо было бы обязательно его выдумать". Чили предложило Советскому Союзу: мы освободим своих политических заключенных, если вы освободите своих. Советский Союз на это никак не отреагировал, и весь мир воспринял это как нечто нормальное. Можно ли сравнивать? Ведь Чили впоследствии освободило около трех четвертей своих политических заключенных, и этот факт тоже был воспринят как нормальный. Но по сю пору кричат: "Почему в Чили есть еще политические заключенные?" А Советский Союз освободил только Плюща. В Советском Союзе в психиатрические клиники помещают душевно здоровых людей. И все на это смотрят спокойно. Нет, между тоталитаризмом и другими системами нельзя поставить знака равенства" (II, стр. 336-337).

Историко-социальные системные феномены, подобно человеческим характерам и типам, не имеют четко прорубленных и локализованных границ: между ними наличествуют разностепенные по отношению к их определяющим качествам, "размытые" переходы. Поэтому иногда затруднительно отнести к той или иной категории (авторитарной или тоталитарной) тот или иной режим (например, угандийский времен Иди Амина, гаитянский времен Дювалье, иранский времен Хомейни и пр.). Переходные и эклектичные зоны по необходимости остаются вне обобщения. Но в конкретных приведенных им примерах несомненно прав Солженицын, а не те, кто испанскую ситуацию марта 1976 года характеризуют как диктатуру и даже как "правый тоталитаризм". Солженицын боится, что в своем естественном порыве к ничем не ограниченной свободе типа западноевропейской, североамериканской и т.п. Испания сгоряча минует область сочетания необходимых свобод со стабильностью и, увлеченная коммунистической демагогией, влетит в роковую зону тотала. Поэтому он и зовет к осмотрительности и осторожности:

"Сегодня естественно стремление ваших прогрессивных кругов получить как можно больше свободы и как можно скорее перевести свое общество в такой же разряд, как другие западноевропейские страны. Но я хотел бы напомнить, что в сегодняшнем мире демократические страны занимают на нашей планете уже - ну если не островок, то сравнительно очень небольшой участок. Бoльшая часть мира все дальше впадает в тоталитаризм и тиранию. Вся Восточная Европа, Советский Союз, вся Азия, вот уже и Индия погружается в тоталитаризм. Африка, недавно получившая свободу, как будто стремится, одна страна за другой, тоже отдаться тирании. И поэтому те из вас, которые хотят скорее демократической Испании, достаточно ли дальновидны, думают ли они не только о завтрашнем дне, но и о послезавтрашнем? Хорошо, завтра Испания станет такой же демократической, как вся Европа. Но послезавтра, послезавтра - сохранит ли Испания эту демократию, защитит ли ее от тоталитаризма, который хочет проглотить весь Запад? Тот, кто дальновиден, и тот, кто кроме свободы любит еще также и Испанию, должен думать и о послезавтрашнем дне" (II, стр. 327-328. Выд. Д. Ш.).

Сегодня мы знаем, как близко прошла Испания в своей демократизации от этой опасной грани.

Подчеркнутые мною слова заключают в себе тот лейтмотив, который возникает в публицистике Солженицына при каждой его попытке оценить западную ситуацию: его гложет сомнение в том, сумеет ли демократия, такая, как она есть, сохраниться, защитить себя "от тоталитаризма, который хочет проглотить весь Запад". Это всегда страх за демократию, а не боязнь демократии, которую Солженицын хочет видеть нравственно здоровой и обороноспособной. Так он говорит:

"Мы видим, что западный мир ослабел в своей воле к сопротивлению. Каждый год он отдает без боя несколько стран во власть тоатлитаризма. Нет воли к сопротивлению, нет ответственности в пользовании свободой. Современная западная цивилизация может быть описана не только как демократическое общество, но также как потребительское общество, то есть как общество, в котором все видят главную свою цель в том, чтобы больше получать материальных благ, пользоваться ими неограниченно, наслаждаться и меньше думать о том, как защищать право на это, и меньше работать. Оказывается, однако, что социальное устройство и пользование материальными благами не являются главным ключом к достойной жизни человека на Земле" (II, стр. 328).

Позволю себе опять не согласиться с последним выводом (не новым для нас), который Солженицын сам же неоднократно опровергает. Социальное устройство является тем ключом, который в одних условиях открывает возможность духовных и социальных поисков, возможность самосовершенствования человека и общества, не карает, не казнит за них, а в других - перекрывает наглухо любые возможности изменять себя к лучшему. В одном из более поздних своих выступлений Солженицын сам говорит об этом, со свойственной ему выразительностью и полной определенностью:

"Молодым людям Запада, сознающим пороки общественной системы, в которой они живут, но уже понявшим и цену коммунизма и честно ищущим некий "третий путь" построения общества, я хотел бы сказать: вместе с вами я тоже углядел достаточно пороков западной системы. И особенно в нынешний монополистический век она утратила многие черты прежде задуманной истинной, но и ответственной свободы; и страсть к обогащению и наслаждению перешла нравственные пределы; и нередко западные правительства направляются совсем не теми, кто выбран на выборах, а из тени; и безумные капиталисты сами же питают коммунистического зверя на всеобщую и свою собственную погибель. И, разумеется, для будущего мы обязательно должны искать и третий, и четвертый, и пятый пути, - не всем же одно, но все на высоту! не в примитивных экономических комбинациях, но в укреплении духовной основы общества. Однако так уплотнились опасности нашего времени, что на поиски те нет отдельного досуга - а уже раскрыта побеждающая пасть второго пути откусить нам всем головы раньше тех поисков. И надо успевать и не трусить отбиваться от нее" (V, стр. 4. Выд. Д. Ш.).

Загрузка...