"Пороки общественной системы" западных демократий - это в значительной степени пороки людей, составляющих и образующих такую систему. Разноаспектный монополизм, действительно, угрожает и противостоит "истинной и ответственной свободе", которая должна бы лежать в основе всякого здорового общества. Не менее опасен и слепой, агрессивный, ищущий в жизни одних только наслаждений и острых ощущений аморализм, отождествляющий себя со свободой. У демократии есть и другие болезни и слабости: все на свете отбрасывает свои тени. Но "истинную и ответственную свободу" нельзя ввести, построить, запрограммировать, обеспечить раз навсегда. Если бы существенная часть общества признала ее необходимость, такая свобода могла бы реализоваться только в процессе непрерывного и постоянного выбора, преодоления опасных и негативных тенденций, самовоспитания и воспитания. Демократия (живая, несовершенная, с недостатками) не запрещает поисков лучшего, включения лучшего в жизнь, воспитания лучшего в себе и в других, пока она остается демократией, то есть открытым для критики, изменений, полемики, частной инициативы обществом. "И третий, и четвертый, и пятый пути", которые грезятся молодежному максимализму и не отвергаются априори Солженицыным, должны поэтому оставаться в пределах этой открытости - то есть в границах демократического принципа, предоставляющего человеку и человеческим объединениям достаточно широкую свободу выбора. Солженицын совершенно справедливо указывает, что "второй путь" (коммунистическая альтернатива демократии) никаких поисков не допустит, поэтому и не является на самом деле альтернативой недостаткам свободного общества. И поэтому на поиски лучшего в свободном мире "нет отдельного досуга": их необходимо совмещать с сопротивлением экспансии коммунизма. Ни на минуту нельзя забывать, что "уже раскрыта побеждающая пасть второго пути - откусить нам всем головы раньше тех поисков". Как же можно в таких обстоятельствах утверждать, что "социальное устройство" не является одним из главных ключей "к достойной жизни человека на Земле" (II, стр. 328), если одно из этих устройств заведомо исключает достойную жизнь? Да и "пользование материальными благами" (там же) - не мелочь: вгрызаясь окровавленными деснами в жалкую пайку, многие ли сохраняют духовность? Другое дело, что все хорошо в меру, но и оптимальную меру возможно обрести лишь при свободе выбора.

Вопрос о целесообразных и нравственных границах свободы, определяемых человеком внутренне, а обществом - юридически, не перестает занимать Солженицына неотступно. Осмелится ли кто-либо утверждать, что это не актуальный вопрос? Не только актуальный, но и стержневой для сегодняшнего свободного общества. Солженицын не упускает ни единой возможности его затронуть, хотя нестандартный взгляд на вещи не прибавляет ему популярности. Осознавая всю высоту и ценность обязывающего к великой ответственности дара свободы, писатель задумывается над его парадоксами. Так, в Слове при получении премии "Фонда свободы" (Стэнфорд, США, 1.VI.1976; I, стр. 276-279) он говорит:

"Я живо тронут вашим решением присудить мне вашу премию. Принимаю ее с благодарностью и с сознанием долга перед тем высоким человеческим понятием, которое звучит, содержится, заключено в названии вашей организации, в символе, соединившем нас сегодня здесь. Этого символа естественно и коснуться в моем ответном слове.

В такой ситуации, как сегодня, легче всего поддаться декламации о мрачных пропастях тоталитаризма и восхвалению светлых твердынь западной свободы. Гораздо трудней, но и плодотворней, посмотреть критически на самих себя. Если область свободных общественных систем на Земле все сужается и огромные континенты, недавно как будто получавшие свободу, утягиваются в область тираний, то в этом виноват не только тоталитаризм, для которого проглатывать свободу есть функция естественного роста, но, очевидно, и сами свободные системы, что-то утерявшие в своей внутренней силе и устойчивости" (I, стр. 276).

И Солженицын обращается к определению условий "внутренней силы и устойчивости"; которых он всегда ищет для демократии и которых, по-видимому, раз навсегда, без непрерывной, вечной борьбы за них, добиться нельзя.

"Понятие свободы нельзя верно охватить без оценки жизненных задач нашего земного существования. Я сторонник того взгляда, что жизненная цель каждого из нас - не бескрайнее наслаждение материальными благами, но: покинуть Землю лучшим, чем пришел на нее, чем это было определено нашими наследственными задатками, то есть за время нашей жизни пройти некий путь духовного усовершенствования. (Сумма таких процессов только и может назваться духовным прогрессом человечества.) Если так, то внешняя свобода оказывается не самодовлеющей целью людей и обществ, а лишь пособным средством нашего неискаженного развития; только возможностью для нас прожить не животным, а человеческим существом; только условием, чтобы человек лучше выполнил свое земное назначение. И свобода - не единственное такое условие. Никак не меньше внешней свободы нуждается человек - в незагрязненном просторе для души, в возможностях душевного сосредоточения" (I, стр. 276-277).

Итак, свобода - условие (возможность) и личного "духовного усовершенствования", и "духовного прогресса человечества", условие "нашего неискаженного развития" - условие, необходимое, если мы хотим "прожить не животным, а человеческим существом", но тем не менее не достаточное. Солженицыну представляется, что в современном свободном мире это условие ограничено, ослаблено недостатком "незагрязненного простора для души", недостаточными "возможностями душевного сосредоточения". Думаю, что опыт Солженицына и его семьи, опыт многих и многих людей, в том числе и наш (моей семьи и мой) скромный опыт, показывает, что нынешняя реальная западная свобода предоставляет нам в большинстве случаев достаточный внешний простор жить и работать по своему разумению.

Все зависит от нашей решимости так жить. Второе необходимое условие достойного существования, кроме внешней свободы, заключено в нас самих: это наш внутренний критерий желательного для нас образа жизни. Немаловажна и наша готовность и способность влиять в этом направлении на других людей.

В нынешних весьма несовершенных (а будут ли совершенные?) свободных странах на самом деле не существует внешнего запрета (невозможности) "покинуть Землю лучшим, чем пришел на нее, чем это было предопределено нашими наследственными задатками". Исход нашей общей судьбы в этих странах, не будь они осаждаемы несвободой извне, зависел бы только от того, освоит ли общество (решающее большинство его членов) здоровый и нравственный образ жизни. Важно, насколько большое число наших сограждан нам удалось бы приобщить к постулированному Солженицыным нравственному мерилу "жизненных задач нашего земного существования". Ведь свобода - это, действительно, только возможность, только условие. Как мы ее используем - вот вопрос вопросов. Замечу, что я, ничего не знаюшая о нашем существовании неземном, вполне разделяю критерий, предложенный Солженицыным. Но включение этого критерия в жизнь миллионов людей - титанический и бесконечный труд. Многие ли в мире им заняты?

Солженицын решительно не хочет сводить понятие желательной для человека и общества свободы

"исключительно к свободе от наружного давления, к свободе от государственного насилия. К свободе, пoнятой всего лишь на юридическом уровне - и не выше" (I, стр. 277).

Согласимся и с этим. Однако повторим: юридическая свобода - условие, пусть недостаточное, но обязательное для реализации более возвышенных аспектов свободы. Во всяком случае - для массы обыкновенных людей, а не для немногих подвижников, физически тоже весьма уязвимых, как все смертные, но - до Голгофы включительно - способных оставаться свободными внутренне. Поэтому не будем ни в коей мере юридической свободой (борьбой за нее) пренебрегать.

Далее следует страстная патетическая филиппика против опасных и безнравственных извращении и излишеств свободы - против асоциального, аморального, агрессивного своеволия, переходящего в насилие одних членов (институций) общества над другими:

"Свобода! - принудительно засорять коммерческим мусором почтовые ящики, глаза, уши, мозги людей, телевизионные передачи, так чтоб ни одну нельзя было посмотреть со связным смыслом. Свобода! - навязывать информацию, не считаясь с правом человека не получать ее, с правом человека на душевный покой. Свобода! - плевать в глаза и души прохожих и проезжих рекламой. Свобода! - издателей и кинопродьюсеров отравлять молодое поколение растлительной мерзостью. Свобода! - подростков 14-18 лет упиваться досугом и наслажденьями вместо усиленных занятий и духовного роста. Свобода! - взрослых молодых людей искать безделья и жить за счет общества. Свобода! - забастовщиков, доведенная до свободы лишать всех остальных граждан нормальной жизни, работы, передвижения, воды и еды. Свобода! - оправдательных речей, когда сам адвокат знает о виновности подсудимого. Свобода! - так вознести юридическое право страхования, чтобы даже милосердие могло быть сведено к вымогательству. Свобода! - случайных пошлых перьев безответственно скользить по поверхности любого вопроса, спеша сформовать общественное мнение. Свобода! - сбора сплетен, когда журналист для своих интересов не пожалеет ни отца родного, ни родного Отечества. Свобода! - разглашать оборонные секреты своей страны для личных политических целей. Свобода! - бизнесмена на любую коммерческую сделку, сколько б людей она ни обратила в несчастье или предала бы собственную страну. Свобода! - политических деятелей легкомысленно осуществлять то, что нравится избирателю сегодня, а не то, что дальновидно предохраняет его от зла и опасности. Свобода! - для террористов уходить от наказания, жалость к ним как смертный приговор всему остальному обществу. Свобода! - целых государств иждивенчески вымогать помощь со стороны, а не трудиться построить свою экономику. Свобода! - как безразличие к попираемой дальней чужой свободе. Свобода! - даже не защищать и собственную свободу, пусть рискует жизнью кто-нибудь другой" (I, стр. 277-278).

Заметим, что в этом гневном обличительном монологе смешаны моменты и разной степени важности, и разной меры опасности, и разных возможностей устранения. Почтовый ящик можно освободить и мусор выбросить, не засоряя своих глаз, ушей и мозгов (а иной раз, глядишь, реклама и пригодится в хозяйстве). Есть уже во многих странах телевизионные каналы, не прерываемые рекламой. Защищаясь от избытка информации, можно выбрать себе несколько изданий, которым веришь, и лишь изредка, для полноты картины, просматривать издания альтернативные. С дефицитом информации бороться куда труднее. От пошлых и поверхностных перьев не застраховать себя ни в каких условиях, но мы легко научаемся распознавать их и не читать вздора: у нас появляется некий кворум авторов, заслуживающих доверия. Зато и последние не лишены печатного поля. Тут же - и весьма серьезные болезни свободы: потоки растлевающей зрелищной информации и потребительское буйство подростков; крен правосудия к защите преступников, а не жертв; забастовочный шантаж, социальное вымогательство; беспечное пренебрежение безопасностью государства и общества; безответственное угождение предрассудкам и заблуждениям избирателей и потребителей; поддержка социально опасных сил; капитуляция перед террористами - возьмите в руки любую западную газету и вы убедитесь, что Солженицын не клевещет на демократию и не преувеличивает ее опасные стороны. Нельзя забывать, однако, что почти для каждого из этих примеров, рисующих эксцессы и издержки свободы, наличествует в демократических правовых обстоятельствах альтернативная возможность, которую не запрещено осуществлять или пропагандировать. Но это надо делать, и делать бессонно. И этим заняты многие, но, по-видимому, их усилий мало. В наличии глубокий кризис морали. Решимся ли мы утверждать, что этого кризиса нет или что Солженицын преувеличивает опасность? Я не решусь.

Солженицын стремится сделать личной отправной точкой реализации свободы внутреннюю ответственность человека перед Богом - мировым источником абсолютных критериев Истины и Добра. Возможна и другая терминология, абсолютизирующая категорию Совести. Правда, верующие указывают на ее опасную произвольность и относительность, на отсутствие незыблемых точек отсчета при утрате ответственности перед Богом. Но когда нет свободы, нет и возможности без смертельного риска, не для многих посильного, осуществлять такую ответственность. Поэтому в наши дни нельзя говорить о второстепенном значении общественного устройства в жизни людей.

Свободный мир всегда стоuт перед неотложной задачей цивилизации, очищения своего выбора, но несвободный мир лишен и самой возможности выбора. По этим причинам, отмечая тот грустный факт,

"что ни в одной стране на Земле сегодня нет той высшей формы свободы одухотворенных человеческих существ, которая состоит не в лавировке между статьями законов, но в добровольном самоограничении и в полном сознании ответственности - как эти свободы задуманы были нашими предками" (I, стр. 278-279),

надо бы еще напомнить себе и другим и то, что стрaны на Земле очень неодинаковы и что возможности нравственного существования в них несоизмеримо различны.

Несмотря на горечь приведенного выше вывода, конец выступления Солженицына оптимистичен:

"Однако, я глубоко верю в неповрежденность, здоровость корней великодушной мощной американской нации, с требовательностью честностью ее молодежи и недремлющим нравственным чувством. Я своими глазами видел американскую провинцию - и именно поэтому с твердой надеждой сегодня высказываю здесь это все" (I, стр. 279).

Сходный с вышеприведенным по интонации и обличительной страстности монолог об угрожающей избыточности современных западных свобод есть и в статье "Наши плюралисты" (1983 год), где Солженицын полемизирует с той частью эмигрантов "третьей волны" и диссидентов, которая никакой опасности и чрезмерности в запредельности этих свобод не видит. Вот этот монолог:

"Все говоримое тут о плюралистах отнюдь не относится к основной массе третьей, еврейской, эмиграции в Штаты. В их газетах на русском языке круг авторов, а значит и читателей, далеко обогнал наших плюралистов в понимании Запада. Они - все яснее видят язвы Америки и все отчетливей о них говорят. Приехав в эту страну, эти люди хотели бы прежде всего не теоретизировать о демократии, а видеть тут элементарный государственный порядок. Но тем вопиюще обнажается тыл плюралистов, в котором они были уверены! И теперь они публично жалуются на еврейскую эмиграцию, что та находит американские свободы избыточными до опасности. Нельзя без улыбки читать жалобы ведущего плюралиста, его возмущение трезвыми пожеланиями новой эмиграции: ограничить вмешательство общественного мнения в дела правительства; усилить административную власть за счет парламентаризма; укрепить секретность государственных военных тайн; наказывать за пропаганду коммунизма; освободить полицию от чрезмерных законнических пут; облегчить судопроизводство, при явной виновности преступника, от гомерического адвокатского формализма; перестать твердить про права человека, а сделать упор на его обязанностях; воспитывать патриотическое сознание у молодежи (караул! что это делается? куда мы попали??); запретить порнографию; усилить сексуальный контроль; искоренить наркотики из молодежного употребления; и еще о многом подобном - о гибели школы, о моральной гибели детей. Но это идет в полный развал идей высочайшего и широчайшего демократизма, с которыми наши плюралисты приехали из Москвы! Они-то привезли, что "Америка через Вотергейт очищалась от грязи вьетнамской войны", а тут - отчаяние: "большинство эмигрантов настроены антидемократически", "антидемократическое настроение как единственно возможное...", "выступления Солженицына воспринимаются большинством наших эмигрантов как выражающие очевидность", "почему среди выходцев из Советского Союза антидемократы берут верх?" Увы, и еще я должен отличить: иные авторы эмигрантских еврейских газет и журналов не скрывают, что навек пронзены русской культурой, литературой, и нападки на Россию в целом у них заметно реже, они открыли в себе глубину сродства с Россией, какого раньше не предполагали. Не то плюралисты. "Выбрав свободу", они спешат выплеснуть в океан самовыражения, что русские - со всей их культурой - рабы, и навсегда рабами останутся" (X, стр. 146-147).

Мысль о том, что Запад уже проиграл в односторонней третьей мировой войне, которую ведет против демократии коммунизм, постоянно перемежается в публицистике Солженицына с надеждой (чаще - слабой, чем твердой), что Запад очнется и выстоит. Вспомним хотя бы один из эпиграфов к этой главе:

"Я не говорю, что демократии находятся при конце, а что они - в упадке воли, упадке духа и веры в себя. И цель моя - вдохнуть в них эту волю, вернуть им эту твердость или призвать их к этой твердости" (II, стр. 211).

Опасения и претензии к демократии, перечисленные здесь Солженицыным, звучат не только в русско-еврейских изданиях "третьей волны", но и во множестве других изданий, открытых всем "волнам" и всем национальностям эмиграции. Часть этих претензий и опасений вполне обоснована. Но кое-что в них вызывает, в свою очередь, опасения.

Сколько раз Солженицын сам говорил о необходимости "контроля общественности, контроля прессы, контроля свободного парламента" над правительством, без чего ненадежны никакие договоры, никакие "разрядки", никакая внутренняя законность. По-видимому, необходимо виртуозное правовое законодательство, которое ограничивало бы этот контроль пределами, не лишающими правительство дееспособности. Тем более, что ошибки правительства не выйдут за пределы одной каденции - от выборов до выборов. Кроме того, существуют еще и такие чрезвычайные приемы противодействия правительству, как парламентский вотум недоверия и плебисцит. Все это очень сложно и требует высокопрофессионального юридического осмысления.

Я не думаю, что надо карать за коммунистическую пропаганду - загонять ее в подполье, создавать вокруг нее ореол мученичества и придавать ей сладость запретного плода (иное дело - переворотные организации и меры пресечения их деятельности). Опять же - Солженицын не раз сам говорил, что, запрещая гласность, загоняешь болезни и заблуждения внутрь общества. Пропаганда дает нам право, возможность и повод противопоставить ей контрпропаганду еще большей мощи, обладающую преимуществами правоты и правдивости. Но никто этим, на нашу общую беду, не занят. А это едва ли не задача № 1 в нынешнем существовании демократии, если она хочет уцелеть в ведущейся против нее войне.

Слова "усилить сексуальный контроль" пугают меня своей созвучностью бесчеловечным утопиям Т. Мора и Т. Кампанеллы. Я не знаю (это социально-научная и этическая задача огромной сложности), как его усилить, не посягая на интимнейшую свободу людей. Но одновременно меня ужасают парады гомосексуалистов и лесбиянок, которых торжественно принимают мэры городов и их вероятные конкуренты на выборах. Я не могу не считать несчастьем наличие в США миллионов несовершеннолетних (нередко моложе пятнадцати лет) матерей-одиночек. И общество, и государство должны, несомненно, повернуться лицом к этим катастрофам, может быть, прежде всего - сосредоточив огромные моральные и материальные ресурсы на массовой школе, ныне пребывающей в бедственном состоянии и плохо выполняющей свои задачи. Не менее страшна и растущая наркомания, в том числе - детская.

Во всяком случае, когда Солженицын вместе с теми, о ком он сочувственно говорит, "находит американские свободы избыточными до опасности", от этого нельзя беспечно и легкомысленно отмахнуться, как это делают многие его оппоненты.

8 июня 1978 года в Гарварде, на ассамблее 327-го выпуска Гарвардского университета, Солженицын произнес свою знаменитую речь (I, стр. 280-297), вызвавшую множество разноречивых, чаще - отрицательных откликов, возникающих периодически по сей день. Речь многократно комментировалась на Западе, в том числе - эмигрантами из СССР.

Для многих она явилась основанием окончательно счесть Солженицына антагонистом Запада и его демократии(. Попробуем же перечитать ее без полемического задора.

Особенно огорчительным в обличительном пафосе Гарвардской речи было для многих то, что Солженицын произнес ее перед молодежью, и без того в значительной части своей негативно настроенной по отношению к западному обществу. Экстремизм молодежи, ее радикализм и нежелание терпеливо корректировать жизнь "малой тягой" (Солженицын, "Август 14-го") осторожными, а не разрушительными шагами, в "Узлах" представлены как один из истоков российской трагедии XX века. В ряде случаев Солженицын усматривает опасное сходство в молодежной (при симпатиях значительной части старшего поколения) психологии предреволюционной России и современного Запада и предостерегает против этого сходства. Но в Гарвардской речи, остро критикуя Запад и срывая тем частые аплодисменты своих молодых слушателей, он не подчеркивает самого, на мой взгляд, важного: улучшать, совершенствовать, облагораживать западную ситуацию можно и нужно, не посягая на ее основные структурные принципы, а, напротив, очищая их от искажений.

В преамбуле к своему выступлению (выделяя это при публикации курсивом) он говорит:

"Девиз вашего университета - "Veritas". И некоторые из вас уже знают, а другие узнают на протяжении жизни, что Истина мгновенно ускользает, как только ослабится напряженность нашего взора, - и при этом оставляет нас в иллюзии, что мы продолжаем ей следовать. От этого вспыхивают многие разногласия. И еще: истина редко бывает сладкой, а почти всегда горькой. Этой горечи не избежать и в сегодняшней речи, - но я приношу ее не как противник, но как друг" (I, стр. 280).

Западная интеллектуальная среда (а выпускники Гарварда - ее пополнение) доходит в критике своего общества до мазохизма и, кроме истин горьких, насущно нуждается еще и в истинах положительных (именно в истинах, а не в иллюзиях и мифах), констатирующих несомненные ценности и ценные возможности Запада.

С одной стороны, Солженицын с тревогой констатирует - как величайшую угрозу для человечества - "раскол сегодняшнего мира" (I, стр. 280) не только по линии "Запад - Восток" (демократия - тотал), но и по бесчисленным иным трещинам:

"На самом деле мир расколот и глубже, и отчужденней, и бoльшим числом трещин, чем это видно первому взгляду, - и этот многообразный глубокий раскол грозит всем нам разнообразной же гибелью. По той древней истине, что не может стоять царство - вот, наша Земля, - разделившееся в себе" (I, стр. 280).

С другой стороны, он отмечает неизбежность этой множественности земных "миров", не сводимых к одному, для всех единому принципу, хотя Западу и представляется, что его способ существования потенциально универсален для человека(.

Солженицын говорит об историческом грехе колониализма и заключает:

"Сейчас соотношение с бывшим колониальным миром обратилось в свою противоположность, и западный мир нередко переходит к крайностям угодливости, - однако трудно прогнозировать, как еще велик будет счет этих бывших колониальных стран к Западу, и хватит ли ему откупиться, отдав не только последние колониальные земли, но даже все свое достояние" (I, стр. 281).

"Крайности угодливости" - понятие, окрашенное негативно. Они проистекают из чувства вины свободного мира по отношению к бывшим колониям. Комплекс вины, когда-то бросивший российскую интеллигенцию сквозь огонь революции во мрак тотала, не должен заставить Запад капитулировать. И сам он таким путем не откупится от притязаний своих постколониальных иждивенцев, и не осчастливит их. В молодых слушателях Солженицына этот комплекс вины очень силен, и надо бы, может быть, более четко предостеречь их от его угрожающих крайностей. Запад должен осознавать и защищать свои ценности, о чем Солженицын не раз напоминает ему, в том числе и в Гарварде. Тогда надо ли колебать его и без того нестойкую, слабую веру в свои достоинства? Гарвардская аудитория в большинстве своем весьма далека от ослепления западным превосходством, осуждающе отмеченного Солженицыным:

"Все же длящееся ослепление превосходства поддерживает представление, что всем обширным областям на нашей планете следует развиваться и доразвиться до нынешних западных систем, теоретически наивысших, практически наиболее привлекательных; что все те миры только временно удерживаются - злыми правителями, или тяжелыми расстройствами, или варварством и непониманием - от того, чтобы устремиться по пути западной многопартийной демократии и перенять западный образ жизни. И страны оцениваются по тому, насколько они успели продвинуться этим путем. Но такое представление выросло, напротив, на западном непонимании сущности остальных миров, на том, что все они ошибочно измеряются западным измерительным прибором. Картина развития планеты мало похожа на это.

Тоска расколотого мира вызвала к жизни и теорию конвергенции между ведущим Западом и Советским Союзом - ласкательную теорию, пренебрегающую, что эти миры друг во друга нисколько не развиваются, и даже непревратимы друг во друга без насилия. А кроме того конвергенция неизбежно включает в себя принятие также и пороков противоположной стороны, что вряд ли кого устраивает.

Если бы сегодняшнюю речь я произносил в своей стране, я, в этой общей схеме раскола мира, сосредоточился бы на бедствиях Востока. Но поскольку я уже четыре года вынужденно нахожусь здесь и аудитория передо мной западная, - думаю, будет содержательней сосредоточиться на некоторых чертах современного Запада, как я их вижу" (I, стр. 282).

Попробуем разобраться в том, что здесь сказано. В этом отрывке Солженицын внятно говорит о том, что западные формы социального общежития не универсальны, что они могут не подойти для всего мира. Между тем ранее мы убедились, что во всех конкретных набросках желательного будущего для тоталитарного мира (а мы привели их не мало), в письмах, речах и статьях Солженицына возникает картина демократического, а не какого-то иного строя. Мы видели, что он желает России как естественных человеческих прав свободы литературного процесса, свободы слова, свободы печати, свободы от паспортного режима и от государственной хозяйственной монополии, полного отказа от распоряжения судьбами других народов, возможности для общества контролировать правительство и на него влиять, нефальсифицированного народного представительства.

При этом, правда, нам встречалось у него предположение (только предположение), что тоталитарную систему может вывести из ее удушающей стагнации и существенно либерализовать правовой ответственный, патриотический авторитарный режим. Но при этом подчеркивалось, что ситуация эта должна быть временной и что гарантией против весьма вероятного произвола такой режим не дает, а его конкретные формы не обсуждались. Встречалось нам и сомнение в целесообразности многопартийной самоорганизации свободного общества. Однако никакой другой принцип, исключающий наличие политических партий, но при этом сохраняющий для общества естественную свободу объединений и контроль над правящими, предложен не был. "Письмо вождям", призывающее смягчить тоталитарный режим до авторитарного, писалось почти без надежды на успех, и его апелляция к патриотизму правящих в других работах не повторялась(. В этом совете Солженицына не мерить все в мире западной мерой есть существенная непоследовательность по отношению к ряду других его же высказываний. Как мы уже говорили, ранее он решительно восставал против обыкновения Запада подходить к своей и чужой повседневной жизни с разными мерами. Повторим:

"До наступления резвого оборотистого XX века одновременное существование двух шкал нравственных оценок в человеке, общественном течении или даже правительственном учреждении называлось лицемерием. А как назовем это сегодня?

Неужели этот массовый лицемерный перекос Запада виден только издали, а вблизи не виден?" (I, стр. 129. Курсив Солженицына).

Несвобода тоталитарных миров всегда представляется Солженицыну главным источником опасности для свободного мира. Поэтому он настоятельно убеждал Запад добиваться капитуляции насилия на всей Земле. Приведем вторично малую часть этих высказываний:

"Если в могущественных и динамичных странах насилию нет контроля и границ - это делает совершенно иллюзорным все кажущиеся достижения всемирного мира. Если общественность этих стран не только не может контролировать действий своих правительств, но даже иметь о них мнение, то все внешние договоры могут быть смахнуты и разорваны в пять минут на рассвете любого дня. Подавление инакомыслящих в Советском Союзе не есть "внутреннее дело" Советского Союза и не есть просто дальние проявления жестокости, против которых протестуют благородные чуткие люди на Западе. Беспрепятственное подавление инакомыслящих в Восточной Европе создает смертельную реальную угрозу всеобщему миру, подготавливает возможность новой мировой войны гораздо реальнее, чем ее отодвигает торговля.

...Габриэль Суперфин не признал недоказанного обвинения в том, что он изготовлял "Хронику текущих событий". Но я предлагаю вдуматься: а если бы изготовлял? Только за беспристрастное беспартийное фактическое перечисление гонений свободной мысли, то есть повседневную рутинную обязанность прессы на Западе, человека на Востоке обрекают на смерть! И в этих условиях вершители западной политики полагают, что строят прочный мир?

...Вот почему, когда вы защищаете свободомыслие в Советском Союзе, то вы не просто делаете доброе дело, но обеспечиваете собственную безопасность завтрашнего дня, вы помогаете сохранить у нас предупреждающие голоса, обсуждающие, что происходит в стране, - и если их будет не десять, как сейчас, а тысяча, а несколько тысяч, - вас бы не ждали неожиданности. Вот почему преследование диссидентов в нашей стране есть величайшая угроза для вашей" (II, стр. 56-57, 73-74. Курсив и разрядка Солженицына; выд. Д. Ш.)

Особенно убедительно необходимость выработки единого всеземного критерия нормального существования обоснована в Нобелевской речи. У слушателей и читателей Нобелевской речи Солженицына не возникает никаких сомнений в том, что этим общим критерием должен быть критерий демократический. В этом документе патетически обрисовано парадоксальное неумение западного человека примерять на себя то, что претерпевает десятилетиями пленник тоталитарной деспотии. Не поленимся перечитать это отрывок вторично:

"В одной стране под гоненьями, не уступающими древнеримским, не так давно отдали жизнь за веру в Бога сотни тысяч беззвучных христиан. В другом полушарии некий безумец (и наверно он не одинок) мчится через океан, чтобы ударом стали в первосвященника освободить нас от религии! По своей шкале он так рассчитал за всех за нас!

То, что по одной шкале представляется издали завидной благоденственной свободой, то по другой шкале вблизи ощущается досадным принуждением, зовущим к переворачиванию автобусов. То, что в одном краю мечталось бы как неправдоподобное благополучие, то в другом краю возмущает как дикая эксплуатация, требующая немедленной забастовки. Разные шкалы для стихийных бедствий: наводнение в двести тысяч жертв кажется мельче нашего городского случая. Разные шкалы для оскорбления личности: где унижает даже ироническая улыбка и отстраняющее движение, где и жестокие побои простительны как неудачная шутка. Разные шкалы для наказаний, для злодеяний. По одной шкале месячный арест, или ссылка в деревню, или "карцер", где кормят белыми булочками да молоком, - потрясают воображение, заливают газетные полосы гневом. А по другой шкале привычны и прощены - и тюремные сроки по двадцать пять лет, и карцеры, где на стенах лед, но раздевают до белья, и сумасшедшие дома для здоровых, и пограничные расстрелы бесчисленных неразумных, все почему-то куда-то бегущих людей. А особенно спокойно сердце за тот экзотический край, о котором и вовсе ничего не известно, откуда и события до нас не доходят никакие, а только поздние плоские догадки малочисленных корреспондентов.

И за это двоенье, за это остолбенелое непониманье чужого дальнего горя нельзя упрекать человеческое зрение: уж так устроен человек. Но для целого человечества, стиснутого в единый ком, такое взаимное непонимание грозит близкой и бурной гибелью. При шести, четырех, даже при двух шкалах не может быть единого мира, единого человечества: нас разорвет эта разница ритма, разница колебаний. Мы не уживем на одной Земле, как не жилец человек с двумя сердцами" (I, стр. 13-14).

В Гарвардской же речи (выше приведено это ее место) Солженицын с явно осуждающей интонацией говорит о стремлении (весьма, добавим от себя, платоническом) свободного Запада уподобить себе весь остальной мир, прилагать к происходящему в нем свои мерки. Но ведь в известном смысле несколько ранее он сам призвал Запад стремиться к такому уподоблению! Вспомним: в свое время он писал о разрядке: надо

"чтоб это было не на улыбках поставлено, не на словесных уступках, чтоб это стояло на камне. Это евангельское слово всем известно: не на песке надо строить - на камне. То есть должны быть гарантии того, что это не оборвется в одну ночь или в один рассвет. А для этого нужно, чтобы там, вторая сторона, которая входит в разрядку, имела над собой контроль: контроль общественности, контроль прессы, контроль свободного парламента. А пока такого контроля нет - нет гарантии" (I, стр. 224. Выд. Д. Ш.)

Если это не призыв к уподоблению основополагающих принципов государственного и общественного существования "второй стороны" основополагающим принципам демократии ("контроль общественности, прессы, контроль свободного парламента"), то что это такое? Не означает ли это, что демократические принципы гражданского существования естественны для современного цивилизованного сознания и Солженицын не исключение из этого правила?

Боюсь, что неверно, будто теория конвергенции - это всего-навсего "ласкательный" миф и "эти миры друг во друга нисколько не развиваются... даже непревратимы друг во друга без насилия" (I, стр. 282). Ненасильственного превращения тоталитарного мира в демократию мы, действительно, еще не видели, но демократии сползают к социализму и без насилия: хватает собственных социально-экономических и психологических тенденций, подкрепляемых массивнейшей тоталитарной пропагандой и агентурой влияния. В остальном мире носители тотала действуют комбинировано: где силой, а где - влиянием. Верно ли и то, что "конвергенция неизбежно включает в себя принятие также пороков противоположной стороны" (I, стр. 282)? Если конвергенция произойдет под знаком социализма, это принятие неизбежно, ибо основные принципы социализма (огосударствление экономики, централизация социальной инициативы, единоплановость) - это и есть одновременно его пороки, получающие свое логическое завершение в строе типа советского. Принять социализм, не принимая этих его пороков (устоев), нельзя: без них это не будет социализм. Но основные принципы демократии (исключение из обихода общества экономического, политического и информационного, в том числе идеологического, централизма и монополизма) отнюдь не являются одновременно ее пороками. Сохранение этих основополагающих принципов не исключает активной и успешной правовой борьбы против излишеств, издержек и эксцессов демократий (эксцессов свободы). Это противодействие не может не быть перманентным: никогда нельзя будет предупредить или устранить расслабляющие издержки демократии наперед, радикально, раз навсегда. Эти издержки имманентны свободному существованию, это - недостатки человека и человечества как таковых, и не позволять им достигать разрушительного уровня следует постоянно, как воспитующими, так и юридическими приемами. Поэтому можно заимствовать основные начала демократии, перманентно нейтрализуя до приемлемого уровня ее теневые стороны, активизируя нравственные и самозащитные ее начала.

Последовательная (без монополистских тенденций) демократия есть механизм удовлетворения запросов потребителя-избирателя. В эту машину, как в любую другую машину, известную нам, не вмонтированы нравственные критерии: то, что она выдает на-гора, в основном, зависит от спроса. Значит, мы снова приходим к задачам нравственной и экологической цивилизации спроса, очень трудной, однако мыслимой в условиях демократии, но исключенной в обстоятельствах тоталитарных. И, собственно говоря, Солженицын полемизирует не с принципами свободы, а с уродствами спроса. Облагораживание последнего, которое отнюдь не требует отказа от принципиальных основ демократии, синонимично тому нравственному самосовершенствованию человека и общества, о котором постоянно говорит писатель.

Солженицын в преамбуле предупреждает, что горечь, сквозящую в его Гарвардской речи, он приносит как друг. Действительно, в нижеследующем отрывке присутствует стремление пробудить в слушателях, воспринимаемых писателем как некое представительство Запада, прежде всего мужество. В чем? В самозащите от сил, посягающих на самое существование свободного мира. Не означает ли это, что Западу есть что защищать, что по сравнению с угрожающими ему силами, перед которыми он, к сожалению, склонен заискивать, теряться и отступать, Запад обладает бесспорными для Солженицына преимуществами?

"Падение мужества - может быть самое разительное, что видно в сегодняшнем Западе постороннему взгляду. Западный мир потерял общественное мужество и весь в целом и даже отдельно по каждой стране, каждому правительству, каждой партии, и уж конечно - в Организации Объединенных Наций. Этот упадок мужества особенно сказывается в прослойках правящей и интеллектуально-ведущей, отчего и создается ощущение, что мужество потеряло целиком все общество. Конечно, сохраняется множество индивидуально-мужественных людей, но не им доводится направлять жизнь общества. Политические и интеллектуальные функционеры выявляют этот упадок, безволие, потерянность в своих действиях, выступлениях и еще более - в услужливых теоретических обоснованиях, почему такой образ действий, кладущий трусость и заискивание в основу государственной политики, прагматичен, разумен и оправдан на любой интеллектуальной и даже нравственной высоте. Этот упадок мужества, местами доходящий как бы до полного отсутствия мужеского начала, еще особо-иронически оттеняется при внезапных взрывах храбрости и непримиримости этих самых функционеров против слабых правительств, или никем не поддержанных слабых стран, осужденных течений, заведомо не могущих дать отпор. Но коснеет язык и парализуются руки против правительств могущественных, сил угрожающих, против агрессоров и против Интернационала Террора.

Напоминать ли, что падение мужества издревле считалось первым признаком конца?" (I, стр. 282-283).

Р. Рейган и М. Тэтчер несколько изменили привычный для нас шаблон поведения западного государственного руководителя. Но тем не менее слабости, предостерегающе отмеченные Солженицыным, остаются и по сей день угрожающе распространенными. "Смелость" проявляется там, где она не нужна ("против слабых правительств, или никем не поддержанных слабых стран, осужденных течений, заведомо не могущих дать отпор"). Речь идет, по-видимому, о правых авторитарных или не вполне демократических режимах, об идеологии их правительств, как правило, не экспансионистских и ориентирующихся на Запад (шахский Иран, Чили, Сальвадор, ЮАР, Южная Корея, Тайвань и пр.). Но последовательное, непреклонное и дееспособное мужество в подавляющем большинстве случаев не проявляется "против правительств могущественных, сил угрожающих, против агрессоров и против Интернационала Террора". Стремление пробудить в сознании активной части западного общества ощущение угрозы, исходящей от его планетарных антагонистов, пробудить на Западе мужество эффективно противостоять этой угрозе - один из лейтмотивов публицистики Солженицына, в том числе и Гарвардской речи. Иногда (в частности - в данном случае) лейтмотив этот звучит апокалиптически грозно. Но можем ли мы, положа руку на сердце, утверждать, что опасения Солженицына за Запад ("падение мужества" - "первый признак конца") совершенно не обоснованы или хотя бы чрезмерны? Я - не могу.

Солженицына пугают и отталкивают свобода и благополучие без роста высоких духовных потребностей и тяги к их удовлетворению, без обретения приоритета возвышающих человека и общество устремлений над чисто потребительскими, гедонистическими задачами и целями. В своем обличительном пафосе он преувеличивает материальное благополучие и облегченность западной жизни, но это преувеличение возникает вполне естественно - по контрасту с его советским жизненным опытом и личными нравственными идеалами. Он говорит:

"Когда создавались современные западные государства, то провозглашался принцип: правительство должно служить человеку, а человек живет на земле для того, чтобы иметь свободу и стремиться к счастью (смотри, например, американскую декларацию независимости). И вот, наконец, в последние десятилетия технический и социальный прогрессы дали осуществить ожидаемое: государство всеобщего благосостояния. Каждый гражданин получил желанную свободу и такое количество и качество физических благ, которые по теории должны были бы обеспечить его счастье - в том сниженном понимании, как в эти же десятилетия создалось. (Упущена лишь психологическая подробность: постоянное желание иметь еще больше и лучше и напряженная борьба за это запечатлеваются на многих западных лицах озабоченностью и даже угнетением, хотя выражения эти принято тщательно скрывать. Это активное напряженное соревнование захватывает все мысли человека и вовсе не открывает свободного духовного развития.) Обеспечена независимость человека от многих видов государственного давления, обеспечен большинству комфорт, которого не могли представить отцы и деды, появилась возможность воспитывать в этих идеалах и молодежь, звать и готовить ее к физическому процветанию, счастью, владенью вещами, деньгами, досугом, почти к неограниченной свободе наслаждений, - и кто же бы теперь, зачем, почему должен был бы ото всего этого оторваться и рисковать драгоценной своей жизнью в защите блага общего и особенно в том туманном случае, когда безопасность собственного народа надо защищать в далекой пока стране?

Даже биология знает, что привычка к высоко-благополучной жизни не является преимуществом для живого существа. Сегодня и в жизни западного общества благополучие стало приоткрывать свою губящую маску" (I, стр. 283-284).

Чтобы покончить с биологическим аспектом проблемы, заметим: на шкале жизни существуют два экстремума: с одной стороны, уничтожительное, ведущее к деградации или гибели неблагополучие, с другой - чрезмерное, расслабляющее, демобилизующее сверхблагополучие, резко снижающее приспособительные потенции вида или особи.

Оптимум находится посередине - жизнь, требующая активности и постоянных усилий, но усилий не чрезмерных, не уничтожительных, преград здоровых, но не непреодолимых. Однако человек - не животное. И если при экстремальном (уничтожительном) дефиците средств к существованию (типа эфиопского, камбоджийского, советского ряда голодных лет и пр.), при тотальной нужде, укрепленной тотальным насилием, человек не властен улучшить свое катастрофическое положение, то при избытке свободы и жизненных благ он всегда может ограничить себя целесообразными рамками их использования. На то даны ему разум, воля и способность к выбору. На экстремуме свободы и благополучия все остается в его руках (от излишнего всегда можно отказаться) - на противоположном конце шкалы (нищета, отсутствие необходимого) он ничего не может улучшить, не изменив основополагающих свойств социальной среды, его угнетающих. А как трудно менять подобные обстоятельства, мы уже знаем. Человечество тысячелетиями боролось за удовлетворительный уровень свободы и жизненных благ. В нескольких странах (примерно 15% земного населения) оно его добилось. В этих странах теперь и возникает вопрос - как распорядиться достигнутым. Это - эпохальный, решающий для человечества рубеж, и неудивительно, что в своих размышлениях о Западе Солженицын уделяет этой проблеме так много места. Когда достигнута "независимость человека от многих видов государственного давления, обеспечен большинству комфорт, которого не могли представить отцы и деды", человеку проницательному становится ясно, что эскалация самоублажения - это не самоцель, и что будущее человечества зависит от того, как оно распорядится своими возросшими возможностями. Именно в этой точке человек может доказать, что он - не животное, обреченное погибнуть от ожирения (или от распутства, на что животные неспособны), но увидеть всю ресурсоемкость, всю необъятность и неотложность своих дальнейших задач нравственных, самооздоровительных, творческих, познавательных, геополитических, в том числе самозащитных, экологических. Последние, кстати, на Западе, в частности в США, становятся с каждым днем все эффективнее. В этом отрывке Солженицын приводит лишь один пример гедонистического пренебрежения своим человеческим и гражданским долгом "когда безопасность собственного народа" (почему и не свою, личную?) "надо защищать в далекой пока стране". Но если учесть всю совокупность названных и не названных нами насущных, не могущих быть отложенными задач, возникающих по обретении обществом свободы и, казалось бы, благополучия, то мы увидим, что это благополучие мнимое. Всегда будут существовать (в идеальном случае - поступательно разрешаемый) дефицит ресурсов и потребность в напряженных усилиях, необходимых для достойного и надежного существования человека в масштабах планеты, а позднее - и более широкой системы.

Уровень задач, которые ставят перед собой человек, человечество, должен быть радикально повышен. В Гарвардской речи, как почти всегда, Солженицын формулирует эту задачу в религиозных терминах, что лишает ее релятивистской расплывчатости, антропоцентрической ограниченности и придает ей нравственную опору вне человека. Безрелигиозное миропонимание ощущается им как трагическое и тупиковое, как болезнь в равной степени обеих частей человечества - свободной и порабощенной тоталом. Мы уже говорили о принципиальной ошибочности такого отождествления в чем бы то ни было - о принципиальном различии возможностей человека в этих двух мирах (в том числе и возможностей мировоззренческих). Перед молодежью свободного мира, весьма критически относящейся к своим отечествам, склонной идеализировать угрожающую всему миру тоталитарную ситуацию, нельзя не подчеркивать тупиковости последней - в отличие от западной, тяжелой, опасной, но внутренне отнюдь не тупиковой ситуации. Не тупиковой, если Запад сумеет себя защитить. Во всяком случае, цeны, которые должны заплатить за возвышение своих задач, своего достоинства человек Запада и человек тоталитарного Востока, несоизмеримы. В Гарвардской речи Солженицын, к сожалению, не всегда акцентирует эту несоизмеримость и вытекающую из нее необходимость "политико-социальных преобразований" (I, стр. 296) тоталитарного мира. В конце своего выступления он говорит:

"Путь, пройденный от Возрождения, обогатил нас опытом, но мы утеряли то Целое, Высшее, когда-то полагавшее предел нашим страстям и безответственности. Слишком много надежд мы отдали политико-социальным преобразованиям, - а оказалось, что у нас отбирают самое драгоценное, что у нас есть: нашу внутреннюю жизнь. На Востоке ее вытаптывает партийный базар, на Западе коммерческий. (Апл.) Вот каков кризис: не то даже страшно, что мир расколот, но что у главных расколотых частей его - сходная болезнь" (I, стр. 296).

Нет, болезни несходные: "коммерческий базар" всегда предлагает и бездуховные, и духовные возможности (реализуются постоянно и те, и другие) и не принуждает к выбору первых. Соблазнов уйма, но решение остается за человеком, и отказ от бездуховного потребления отнюдь не смертельно опасен. Более того: гарвардской аудитории Солженицына он обнадеживающе близок, посмотрите, где раздаются аплодисменты. Нужно избрать путь ориентации на высшие ценности, путь экологической целесообразности, путь эффективной самозащиты и этому выбору следовать, что в демократических обстоятельствах в принципе не невозможно. На Востоке же нет "партийного базара" (он есть скорее на Западе), а есть давящая, принижающая власть одной бесчестной, аморальной и близорукой партии, исключающей всякую свободу выбора. Солженицын и сам говорит об этом с достаточной определенностью. Вспомним его высказывание о тупиковости "второго" (коммунистического) пути, после победы которого головы западных "сердитых молодых людей", ныне свободно и безнаказанно ищущих лучшего строя, чем демократия, упадут с плеч при первой же попытке поисков чего-то отличного от коммунизма (V, стр. 4). Тем не менее, мысль Солженицына о судьбоносности для человечества перехода на более высокий, чем типичный сегодня, уровень личных и общих задач и целей представляется бесспорной. Правда, Солженицын из всех достойных и неотложных задач, стоящих сегодня и могущих встать завтра перед человечеством, выделяет одну задачу - приближение к нравственным постулатам Высшего духа. Но без "духовной вспышки" и не может быть "подъема на новую высоту обзора, на новый уровень жизни". Приведем это заключение целиком:

"Если и минет нас военная гибель, то неизбежно наша жизнь не останется теперешней, чтоб не погибнуть сама по себе. Нам не избежать пересмотреть фундаментальные определения человеческой жизни и человеческого общества: действительно ли превыше всего человек, и нет над ним Высшего Духа? верно ли, что жизнь человека и деятельность общества должны более всего определяться материальной экспансией? допустимо ли развивать ее в ущерб нашей целостной внутренней жизни?

Если не к гибели, то мир подошел сейчас к повороту истории, по значению равному повороту от Средних Веков к Возрождению, - и потребует от нас духовной вспышки, подъема на новую высоту обзора, на новый уровень жизни, где не будет, как в Средние века, предана проклятью наша физическая природа, но и тем более не будет, как в Новейшее время, растоптана наша духовная. (Апл.).

Этот подъем подобен восхождению на следующую антропологическую ступень. И ни у кого на Земле не осталось другого выхода, как - вверх" (I, стр. 297).

В Гарвардской речи Солженицын опять затрагивает издавна занимающий его вопрос о праве и справедливости, о том, что он называет юридическими нормами существования, об их ограниченности и обедняющем воздействии на общество.

Он говорит:

"Соответственно своим целям западное общество избрало и наиболее удобную для себя форму существования, которую я назвал бы юридической. Границы прав и правоты человека (очень широкие) определяются системою законов. В этом юридическом стоянии, движении и лавировании западные люди приобрели большой навык и стойкость. (Впрочем, законы так сложны, что простой человек беспомощен действовать в них без специалиста.) Любой конфликт решается юридически - и это есть высшая форма решения. Если человек прав юридически, - ничего выше не требуется. После этого никто не может указать ему на неполную правоту и склонять к самоограничению, к отказу от своих прав, просить о какой-либо жертве, бескорыстном риске - это выглядело бы просто нелепо. Добровольного самоограничения почти не встретишь: все стремятся к экспансии, доколе уже хрустят юридические рамки. (Юридически безупречны нефтяные компании, покупая изобретение нового вида энергии, чтобы ему не действовать. Юридически безупречны отравители продуктов, удолжая их сохранность: публике остается свобода их не покупать.)

Всю жизнь проведя под коммунизмом, я скажу: ужасно то общество, в котором вовсе нет беспристрастных юридических весов. Но общество, в котором нет других весов, кроме юридических, тоже мало достойно человека. (Аплодисменты). Общество, ставшее на почву закона, но не выше, - слабо использует высоту человеческих возможностей. Право слишком холодно и формально, чтобы влиять на общество благодетельно. Когда вся жизнь пронизана отношениями юридическими, - создается атмосфера душевной посредственности, омертвляющая лучшие взлеты человека. (Апл.).

Перед испытаниями же грозящего века удержаться одними юридическими подпорками будет просто невозможно" (I, стр. 284-285).

Но почему же только "одними юридическими подпорками"?

В правовом обществе, в котором большинство социально значимых проявлений граждан и их союзов подчинено демократическим правовым нормам, никому не запрещено указывать тому, кто юридически прав, на его "неполную правоту и склонять к самоограничению, к отказу от своих прав, просить о какой-либо жертве, бескорыстном риске", как никому не запрещено и приносить жертвы чужому благу. Иными словами, демократическое право не запрещает своего нравственного превышения, но должно исключать безнаказанную возможность своего искажения в сторону зла. Таков его идеал. Ситуация, при которой люди подвергаются репрессиям, и притом жестоким, только за то, что участвуют в работе благотворительного фонда (судьба Сергея Ходоровича и его предшественников по руководству Солженицынским фондом помощи политзаключенным и их семьям), в демократическом обществе исключена.

В свободном мире бесшумно работает множество добровольцев, помогающих ближним в своих и чужих странах. Ежечасно люди отказываются от существенной части своего имущества ради благотворительности (подкрепляемой, кстати, и юридически - налоговой политикой). Иными словами, демократическое право, защищая лицо или объединения таковых от насилия и несправедливости, не запрещает нам пренебрегать своими правовыми возможностями в пользу других людей (помогать им, отдавать им то, что принадлежит нам). Право должно исключать возможность действовать во вред другим людям. И если оно этого не делает или делает это плохо (вполне справедливые примеры Солженицына отступление западных стран перед террористами или практический перекос американской юстиции в сторону преимущественного внимания к правам преступника, а не его жертвы и потенциальных жертв), то его следует откорректировать, ибо оно в этих случаях противоречит самому себе. Борьба за такую коррекцию в условиях демократии не невозможна. Но поступаться своими правами в пользу других людей надо учить с первых часов жизни. Я не преувеличиваю. Таким образом, речь идет не о том, чтобы в обществе не было "других весов, кроме юридических", а о том, чтобы определенного рода "неюридические весы" (убеждения, частные интересы, эгоизм, корыстолюбие и пр.) не могли действовать во зло ближним и обществу.

Это задача права и многоаспектного воспитания, но ни в коем случае не только права или только нравственно-этического воспитания. Достойное существование, свободное существование требуют сочетания того и другого. Моралист и законодатель должны работать в плодотворном единстве. Должно быть возможно благодетельное для других лиц пренебрежение собственным правом и невозможно пренебрежение чужими - узаконенными - правами.

Я думаю, что такие эксцессы западного права, как возможность диверсии нефтяных компаний или пищепроизводящих фирм, могут быть предупреждены юридически же. Для этого надо лишь проявить некоторую изобретательность в общепринятых правовых границах. И таких случаев много.

Право, несомненно, влияет на общество благодетельно, остерегая большинство людей от совершения несправедливости и обеспечивая защиту их интересов. И не оно создает "атмосферу душевной посредственности, омертвляющей лучшие взлеты человека", а недостаточная внутренняя ориентированность большинства людей на такие взлеты - на использование права только во благо и на превышение правовой нормы добра. Демократическое право не диктует, но и не запрещает пренебречь своим ради чужого и общего, возвыситься в нравственном подвиге. Мешает себе в этом в условиях внешней свободы только сам человек.

Солженицын периода Гарвардской речи погружен в историю российского XX века. По всей вероятности, он глубоко затронут тем, как власть и Дума, справа и слева, мешали Столыпину проводить его необходимые для России реформы. Им владеет образ выдающегося преобразователя, способного на нетривиальные, благодетельные для общества шаги и парализованного в этих шагах противостоящей ему посредственностью разного толка и действующим законодательством. Эту ситуацию он распространяет на современную западную:

"В сегодняшнем западном обществе открылось неравновесие между свободой для добрых дел и свободой для дел худых. И государственный деятель, который хочет для своей страны провести крупное созидательное дело, вынужден двигаться осмотрительными, даже робкими шагами, он все время облеплен тысячами поспешливых (и безответственных) критиков, его все время одергивает пресса и парламент. Ему нужно доказать высокую безупречность и оправданность каждого шага. По сути, человек выдающийся, великий, с необычными неожиданными мерами, проявиться вообще не может - ему в самом начале подставят десять подножек. Так под видом демократического ограничения торжествует посредственность.

Подрыв административной власти повсюду доступен и свободен, и все власти западных стран резко ослабли. Защита прав личности доведена до той крайности, что уже становится беззащитным само общество ...от иных личностей, - и на Западе приспела пора отстаивать уже не столько права людей, сколько их обязанности" (I, стр. 285-286).

Что ж, и это демократии не противопоказано и в ее границах не запрещено. Над этим надо работать.

Я бы сказала, что при наличии "в сегодняшнем западном обществе" несомненной "свободы для добрых дел" (никто их не запрещает и не карает за них), в нем, действительно, открылся избыток "свободы для дел худых". Последний проистекает из обостренной боязни западной юстиции и западного общества пренебречь интересами репрессируемых, оказаться несправедливыми к тем, чью свободу общество вынуждено ограничивать, кого оно вынуждено лишить доступных всем прочим благ. В последние годы все упорнее проявляется негативное отношение общества, части юристов и государственных деятелей к этому опасному юридическому перекосу. Что же касается соотношения прав и обязанностей, то аплодирующая Солженицыну американская молодежная аудитория решительно выступает против, к примеру, всеобщей воинской повинности, чего не делает израильская или швейцарская молодежь обоих полов. Демократическая правовая ситуация не несет в себе никакого принципиального, структурного запрета к посильному увеличению общественных обязанностей гражданина. Получают же возможность оплачивать свою учебу студенты, добровольно, в своих интересах исполняющие работу в рамках своего учебного заведения (право в обмен на исполнение обязанности). Зато государственный деятель или олигархия таковых, не ограниченные в своих поступках общественным контролем, социально опасны, о чем в других выступлениях Солженицын говорит вполне однозначно (см. хотя бы статью "Мир и насилие" или выступления перед американскими профсоюзами). XX век нам это продемонстрировал с катастрофической наглядностью. Невозможно сделать главу правительства (не в личной, а в государственной плоскости) неподконтрольным никаким общественным институциям в добрых делах и подконтрольным в злых! Да, "ему нужно доказать высокую безупречность и оправданность", ну, не "каждого шага" (во многих шагах он самостоятелен), а каждого предлагаемого им "крупного созидательного дела", обладающего большими элементами новизны и риска. И в чем-то посягающего на общепринятое, узаконенное право. Умение доказывать свою правоту в этих случаях должно быть одним из его талантов. На этом пути есть, несомненно, потери, иногда, может быть, и большие (припомним хотя бы противостояние конгресса США Р. Рейгану в вопросе о помощи никарагуанским "contras").

Но другой путь чреват гибелью правовой системы и возникновением того общества, которое сам Солженицын только что назвал ужасным ("ужасно то общество, в котором вовсе нет беспристрастных юридических весов" - I, стр. 285). Нет и не будет идеальной ситуации, в которой право окажется раз навсегда привязанным к устоям пользы и справедливости, все-таки, к сожалению, для конкретного личностного сознания небезотносительным. Но, несмотря на свою чреватость потерями, ситуация, при которой государственный деятель, в чем-то преступая или меняя право, должен доказать, обосновать и легализовать свою правоту, для общества и личности безопасней бесконтрольной свободы правителей от таких доказательств. Как это ни прискорбно, тезис приоритета справедливости над правом лежит в основе всех революционных идеологий и уже по одной этой причине должен был бы настораживать (но почему-то в данном контексте не настораживает) Солженицына. В этом смысле у него немало современников и предшественников, каждый раз предполагавших, что их толкование справедливости приближается к некоей безотносительной максиме, но на самом деле трактовавших справедливость либо идеологически, либо субъективно. В свое время Б. А. Кистяковский, один из самых блестящих авторов "Вех"( писал:

"Можно сказать, что в идейном развитии нашей интеллигенции, поскольку оно отразилось в литературе, не участвовала ни одна правовая идея. И теперь в той совокупности идей, из которой слагается мировоззрение нашей интеллигенции, идея права не играет никакой роли. Интеллигенция российская стремилась к более высоким и безотносительным идеалам и могла пренебречь на своем пути этою второстепенною ценностью...

Но духовная культура состоит не из одних ценных содержаний. Значительную часть ее составляют ценные формальные свойства интеллектуальной и волевой деятельности. А из всех формальных ценностей, право, как наиболее совершенно развитая и почти конкретно осязаемая форма, играет самую важную роль. Право в гораздо большей степени дисциплинирует человека, чем логика и методология, или чем систематические упражнения воли. Главное же, в противоположность индивидуальному характеру этих последних дисциплинирующих систем, право - по преимуществу социальная система и притом единственная социально дисциплинирующая система.

...наше общественное сознание никогда не выдвигало идеала ПРАВОВОЙ личности. Обе стороны этого идеала - личности, дисциплинированной правом и устойчивым правопорядком, и личности, наделенной всеми правами и свободно пользующейся ими, чужды сознанию нашей интеллигенции.

Целый ряд фактов не оставляет относительно этого никакого сомнения. Духовные вожди русской интеллигенции неоднократно или совершенно игнорировали ПРАВОВЫЕ интересы личности или выказывали к ним даже прямую враждебность".

Солженицын высказывает к ним не "прямую враждебность", а критицизм, постулирующий их, по его представлению, нравственную недостаточность. По всей очевидности, его, с одной стороны, вполне устраивает идеал "личности, дисциплинированной правом и устойчивым правопорядком". С другой стороны, идеал "личности, наделенной всеми правами и свободно пользующейся ими", он дополняет нравственным, внутренним самоограничением, накладываемым на себя личностью из чувства высшего долга и справедливости. Но ведь и Кистяковский говорит о "личности, дисциплинированной правом". Солженицын, однако, хочет, чтобы не только правом, а внутренней расположенностью к Добру, к Завету Высшего Духа. Он требует от человека самодисциплины в Добре, источник коего в Боге. В условиях свободы это особенно важно.

Мы уже встречались у Солженицына со справедливым определением свободы как только возможности, которую человек, общество могут использовать и во зло, и во благо себе и другим, в зависимости от своей нравственной ориентированности. В Гарвардской речи сказано:

"Сама по себе обнаженная свобода никак не решает всех проблем человеческого существования, а во множестве ставит новые" (I, стр. 294. Выд. Д. Ш.).

Да, это так. Новые и не менее сложные, чем задачи, поставленные несвободой. Но здесь не подчеркнуто, что и проблемы несвободного мира, и задачи, которые во множестве ставит перед людьми свобода, разрешимы (те их них, которые вообще разрешимы), только в условиях свободы. Солженицын не акцентировал этого в Гарварде, почему и был потом не раз обвинен в недооценке феномена свободы. К такому обвинению тем легче склониться, что в тексте Гарвардской речи присутствует существенная противоречивость: с одной стороны, Солженицын решительно отказывается видеть альтернативу западному несовершенству в социализме. С другой - и современное западное общество, "западная система в ее нынешнем, духовно-истощенном виде" (I, стр. 290. Выд. Д. Ш.), не представляются ему удовлетворительной альтернативой тоталитарному рабству. Более того: он обнаруживает некие элементы нравственного превосходства аборигенов порабощенного мира над аборигенами мира свободного, что вызывает осуждение и недоумение даже у тех, кто до этого считал его выразителем своей позиции.

Что и говорить: нравственный климат и моральные перспективы западного общества внушают самому благожелательному наблюдателю серьезные опасения. Затрону только один вопрос:

"Ежегодно более шести тысяч детей и подростков в Америке кончают жизнь самоубийством. Каждые 90 минут добровольно лишает себя жизни молодой человек, едва начавший свой жизненный путь. Специально созданная ассоциация по предупреждению самоубийств среди молодежи изучает причины этой чудовищной трагедии. Статистика потрясает. Количество самоубийств среди молодежи в возрасте 15-24 лет утроилась с 1955 года. В то же время число самоубийств среди пожилых людей (старше 75 лет) снизилось с 35,1 на 100000 населения в 1950 году до 19,7 в 1982 г. В течение того же 1982 года самоубийства более чем вдвое чаще отмечались среди молодежи (5170), чем среди пожилых (2040)". Б. Затуловский, доктор биологических наук.

("Новое русское слово", 14.VIII.1986).

Даже не сопоставляя эти страшные факты с надежно укрытой от нас статистикой тоталитарного мира, есть чему ужаснуться. Ситуация вопиюще неблагополучная, тем более, что социологи отмечают:

"Несомненно, отрицательное влияние оказывает на молодежь культ насилия, ставший едва ли не нормой повседневной жизни, особенно в крупных городах. Отнюдь не благородную роль играют средства массовой информации, ежедневно акцентирующие внимание на преступлениях, смакующие сцены насилия. Все это не может не влиять на психологию и поведение впечатлительных и восприимчивых детей и подростков" (там же).

Но при всей обоснованности его тревоги, сопоставляя Восток и Запад, Солженицын совершает, мне кажется, ошибку, когда отождествляет принципиальные возможности демократической системы и реальное современное состояние общества, функционирующего в рамках этой системы. Он говорит:

"Почти все признают, что Запад указывает всему миру выгодный экономический путь развития, последнее время сбиваемый, правда, хаотической инфляцией. Но и многие живущие на Западе недовольны своим обществом, презирают его или упрекают, что оно уже не соответствует уровню, к которому созрело человечество. И многих это заставляет колебнуться в сторону ложного и опасного течения социализма.

Я надеюсь, никто из присутствующих не заподозрит, что я провел эту частную критику западной системы для того, чтобы выдвинуть взамен идею социализма. (Апл.) Нет, с опытом страны осуществленного социализма я во всяком случае не предложу социалистическую альтернативу. Что социализм всякий вообще и во всех оттенках ведет ко всеобщему уничтожению духовной сущности человека и нивелированию человечества в смерть, - глубоким историческим анализом показал математик академик Шафаревич в своей блестяще аргументированной книге "Социализм"; скоро два года, как она опубликована во Франции, - но еще никто не нашелся ответить на нее. В близком времени она будет опубликована и в Америке.

Но если меня спросят, напротив: хочу ли я предложить своей стране в качестве образца сегодняшний Запад, как он есть, я должен буду откровенно ответить: нет, ваше общество я не мог бы рекомендовать как идеал для преобразования нашего. Для того богатого душевного развития, которое уже выстрадано нашею страною в этом веке, - западная система в ее нынешнем, духовно-истощенном виде не представляется заманчивой. Даже перечисленные особенности вашей жизни приводят в крайнее огорчение" (I, стр. 289-290).

Я бы не стала в данном контексте отождествлять систему и ситуацию. Западная система в ее различных реальных интерпретациях в принципе предоставляет человеку и обществу возможность (напомним себе: свобода и есть возможность) подняться или упасть на тот уровень, для которого они созрели. И если свободное общество (не система, а именно организованное в эту систему общество) пребывает (отметим, что далеко не все, но в какой-то очень весомой своей части) в "духовно-истощенном виде", это значит, что данное общество (еще или уже?) не имеет "нравственных указателей" и других стимулов для оптимального использования системы, кладущей в свою основу свободный выбор. И если Солженицын (мы это цитировали) не раз говорил о том, что он боится нового февральского обвала для СССР, потому что начнутся резня и разорение пуще пережитых в 1917-1922 гг., то не значит ли это, что подсоветское общество не доросло до системы свободного выбора, а не переросло ее? Да и сам Солженицын не раз говорил о неподготовленности подсоветского общества к демократии (неподготовленности большей, чем в 1917 году). Готово ли оно тогда к какой-то высшей, чем демократия (какой?), системе?

Можно ли вообще успешно изобрести никогда в природе не существовавшую, не вызревавшую в ней естественно идеальную общественную систему? Ведь писал же Солженицын в своем предисловии к русскому изданию книги В. В. Леонтовича "История либерализма в России" (что мы уже цитировали):

"Сегодня, когда уже и на Западе повсюду либерализм потерпел уничтожительное утеснение со стороны социализма, тем более звучны предупреждения автора, что либерализм жив, лишь пока он придерживается эволюционного преобразования уже существующих структур. Но как только он будет навязывать существующему - схемы извне, он всегда будет в этом перекрыт и побит социализмом" (II, стр. 461).

Речь идет, разумеется, о системах, допускающих свое "эволюционное преобразование". Но и закрытым, не допускающим своего "эволюционного преобразования" системам можно ли предлагать нечто в социальной природе отсутствующее, а не лучшее (наименее плохое) из существующего или существовавшего?

Демократическую систему (ее структуру и законодательство) нужно и, главное, можно поступательно совершенствовать, не отказываясь от принципов свободы и права. Но если, как говорит Солженицын чуть ниже, "душа человека, исстрадавшегося под десятилетиями насилия, тянется к чему-то более высокому, более теплому, более чистому, чем может предложить нам сегодняшнее западное массовое существование" (I, стр. 290), существование, а не система, не принцип, то, обретя свободу (условие необходимое, но недостаточное), человек волен существовать иначе, лучше. Если, конечно, он на самом деле созрел для высокого, чистого и согретого службой Добру существования. Свобода этого не запрещает. И на сегодняшнем Западе именно так существует немало людей, для того созревших. Но они чаще всего тихи, проникнуты повышенным уважением к чужой позиции и не стремятся или не умеют уподоблять себе окружающих. А Солженицын-моралист, Солженицын-проповедник, Солженицын-христианин обостренно чувствует судьбоносную неотложность для человечества приближения массового существования к существованию избранных и призванных.

Позиция Солженицына в Гарвардской речи не вызвала бы столь множественных возражений, если бы он стремился открыть молодежи угрожающее недоиспользование демократическим обществом одних своих возможностей и опасное злоупотребление другими, а не сеял в ее душах сомнение в западной демократической системе как таковой. Последнее тем более неуместно, что на самом деле, если отнестись к словам Солженицына внимательно, становится ясно, что он говорит не об изменении социальной структуры Запада, а о наполнении этой структуры высоким мировоззренческим содержанием. Но в достаточной ли мере раскрыл он здесь (именно здесь: в других выступлениях и работах раскрыл) перед слушателями и структурную, и мировоззренческую непоправимость альтернативной, социалистической системы, убийственность этой альтернативы? Он говорит, что "социализм всякий вообще ведет ко всеобщему уничтожению духовной сущности и нивелированию человечества в смерть", - говорит мимоходом, не объясняя не имеющей социалистического опыта аудитории, почему это так. Но зато дважды брошены замечания, позволяющие при желании предположить наличие то ли какой-то априорной ущербности западного человеческого материала, то ли каких-то нравственных преимуществ аборигенов несвободного общества.

Вдумаемся в этот отрывок: на Западе

"...свобода разрушительная, свобода безответственная получила самые широкие просторы. Общество оказалось слабо защищено от бездн человеческого падения, например, от злоупотребления свободой для морального насилия над юношеством, вроде фильмов с порнографией, преступностью или бесовщиной (апл. ): все они попали в область свободы и теоретически уравновешиваются свободой юношества их не воспринимать. Так юридическая жизнь оказалась неспособна защитить себя от разъедающего зла.

Что же говорить о темных просторах прямой преступности? Широта юридических рамок (особенно американских) поощряет не только свободу личности, но и некоторые преступления ее, дает преступнику возможность остаться безнаказанным или получить незаслуженное снисхождение - при поддержке тысячи общественных защитников. Если где власти берутся строго искоренять терроризм, то общественность тут же обвиняет их, что они нарушили гражданские права бандитов. (Апл.) Немало подобных примеров.

Весь этот переклон свободы в сторону зла создавался постепенно, но первичная основа ему, очевидно, была положена гуманистическим человеколюбивым представлением, что человек, хозяин этого мира, не несет в себе внутреннего зла, все пороки жизни происходят лишь от неверных социальных систем, которые и должны быть исправлены. Странно, вот на Западе достигнуты наилучшие социальные условия, - а преступность несомненно велика и значительно больше, чем в нищем и беззаконном советском обществе. (Под именем уголовных у нас там сидит в лагерях огромное множество людей, но подавляющее их большинство - не преступники, а те, кто против беззаконного государства отстаивали себя неюридическими способами.)" (I, стр. 286).

И еще страшнее:

"Бывают симптоматичные предупреждения, которые посылает история угрожаемому или гибнущему обществу: например, падение искусств или отсутствие великих государственных деятелей. Иногда предупреждения бывают и совсем ощутимыми, вполне прямыми: центр вашей демократии и культуры на несколько часов остается без электричества - всего-то, - и сразу целые толпы американских граждан бросаются грабить и насиловать. Такова толщина пленки! Такова непрочность общественного строя и отсутствие внутреннего здоровья в нем" (I, стр. 290).

Здесь очень многое сказано о западном обществе точно и верно. Оно должно научиться защищать себя словом и делом, духовно и юридически от "бездн человеческого падения", от "морального насилия" любых видов, от "прямой преступности", от терроризма и т. д., укрепив свое "внутреннее здоровье", о чем мы не раз говорили. Но нет никаких преимуществ в этом отношении у "нищего и беззаконного советского общества". Никаких. Несмотря на то, что все мы пережили в нем незабываемую высокую дружбу и встретили глубокие и возвышенные характеры.

Прежде всего, несмотря на куда меньшую свободу действий, в том числе и для уголовников, чем на Западе, преступность (не против "беззаконного государства", а против граждан) в советском обществе неуклонно растет. Растет и аморализм, проявляемый в повальном пьянстве и все более распространяемой наркомании, в том числе юношеской, чего не может скрыть уже и подцензурная печать. Отсутствие достоверной статистики не позволяет сделать строгий количественный анализ, но заметим, что в советских городах становится все больше опасных улиц, квартирных краж, немотивированного агрессивного хулиганства, в том числе - юношеского. Даже советская пресса свидетельствует об этом весьма красноречиво. Приведу два примера, известных мне из надежных источников. Еще в начале 1960-х годов, выступая в Ленинградском физико-техническом институте, заместитель начальника ленинградской городской милиции сказал, что по числу преступлений на 10000 душ населения Ленинград стоит на втором месте после Чикаго. В 1975 году в Харькове (УССР) на 1,1 млн. населения приходилось 115 убийств в год, в Нью-Йорке на 12 млн. населения - 1700-1800, не столь уж большая разница. Но в тоталитарном мире преступность не является монополией уголовного мира. Страшная жестокость разлита в наши дни в СССР по армии и флоту, где старослужащие изощренно и безнаказанно издеваются над первогодками; по ПТУ, где старшие воспитанники истязают младших; по отделениям милиции, вытрезвителям и местам заключения, где преступниками-садистами становятся сами блюстители порядка. В тоталитарном мире есть еще одна колоссальная область преступности: практическое претворение в жизнь жестокого государственного произвола, особенно страшного в периоды массового террора, сквозь который время от времени проходят все тоталитарные системы.

На Западе преступники - отбросы общества, в тоталитарном мире, кроме "отбросов общества", - номенклатура его и ее рычаги. Десятки миллионов граждан взяты в плен, подвергнуты истязаниям и уничтожаются сотнями тысяч, а иногда и миллионами своих сограждан. Особенно в периоды экстремумов террора. И, кроме отдающих приказы инициаторов злодеяний, в обществе ("на воле", в местах заключения и в психзастенках) функционируют исполнители этих приказов, привносящие в свою "работу" немало садистской иницитивы. Причем это - преступность без риска или почти без риска, в подавляющем большинстве случаев безнаказанная. И еще один "эшелон" аморализма (по строгому счету - тоже преступного), связанного с круговой порукой умолчания об известных множеству людей преступлениях, - распространенная на всю страну капитуляция перед державной мафией. У нас - опять же - нет надежной статистики, но в террористические эпохи лишь сотни, а может быть, несколько тысяч людей - из миллионов! - нарушают эту круговую поруку молчания и гибнут или претерпевают жестокие кары. Это о них, вероятно, Солженицын сказал в Гарварде:

"Несомненный факт: расслабление человеческих характеров на Западе и укрепление их на Востоке. За шесть десятилетий наш народ, за три десятилетия - народы Восточной Европы прошли душевную школу, намного опережающую западный опыт. Сложно и смертно давящая жизнь выработала характеры более сильные, более глубокие и интересные, чем благополучная регламентированная жизнь Запада" (I, стр. 290).

Таково, по мнению говорящего, второе преимущество Востока перед Западом. Позволю себе не согласиться и с ним. Прежде всего, нынешние западные характеры мало исследованы, к счастью, на прочность и глубину в таких обстоятельствах. В годы нацизма в Германии и в оккупированных ею западных странах люди, незадолго до того свободные и благополучные, проявили не в меньшем числе случаев мужество и благородство, чем проявляют сегодня протестанты Востока. Солженицын ранее сам говорил об этом, не делая различия между Западом и Востоком:

"Всегда поражает эта психологическая особенность человеческого существа: в благополучии и беспечности опасаться даже малых беспокойств на периферии своего существования, стараться не знать чужих (и будущих своих) страданий, уступать во многом, даже важном, душевном, центральном, - только бы продлить свое благополучие. И вдруг, подходя к последним рубежам, когда человек уже нищ, гол и лишен всего, что, кажется, украшает жизнь, - найти в себе твердость упереться на последнем шаге, отдавая саму свою жизнь, но только не принцип!

Из-за первого свойства человечество не удерживалось ни на одном из достигнутых плоскогорий. Благодаря второму - выбиралось изо всех бездн.

Конечно не худо бы: еще находясь на плоскогорьи, предвидеть это свое будущее низвержение и цену будущей расплаты, и проявить стойкость и мужество несколько ранее критического срока, пожертвовать меньшим, но раньше" (II, стр. 29-30).

Трудно с этим не согласиться, потому что страшно даже прикинуть, какой ценой покупаются в обстоятельствах "сложно и смертно давящей жизни" сила, высота, глубина характеров. Достаточно выразительно говорит об этой цене сам Солженицын в ряде своих выступлений до и после Гарвардской речи. Разве не было с величайшей скорбью сказано в Нобелевской речи о тех безвестных, безымянных, а следовательно (от себя добавлю) - для посюстороннего существования - и бесполезных жертвах, призраки которых возникают за лауреатом, чудом поднявшимся на нобелевские ступени? Напомню еще раз:

"Целая национальная литература осталась там, погребенная не только без гроба, но даже без нижнего белья, голая, с биркой на пальце ноги. Ни на миг не прерывалась русская литература! - а со стороны казалась пустынею. Где мог бы расти дружный лес, осталось после всех лесоповалов два-три случайно обойденных дерева" (I, стр. 10).

Разве в "Образованщине" не сказано самым жестоким и беспощадным образом, что ни народа, ни интеллигенции почти не осталось на замордованной родине? Г.Померанц пишет о подсоветском вырождении народов в некую бездуховную и безликую массу, и Солженицын с горечью откликается (цитирую вторично):

"Однако, картина народа, нарисованная Померанцем, увы, во многом и справедлива. Подобно тому, как мы сейчас, вероятно, смертельно огорчаем его, что интеллигенции в нашей стране не осталось, а все расплылось в образованщине, - так и он смертельно ранит нас утвержденьем, что и народа тоже больше не осталось.

...Мрак и тоска. А - близко к тому" (I, стр. 108. Курсив Солженицына).

Далее говорит он о сохраненности невырожденного ядра и в народе, и в интеллигенции, но какой страшной ценой эта малая толика не переродившихся в ничтожество душ окуплена?

В статье "Скоро все увидим без телевизора" (1982, V, стр. 2-4) тоже говорится об этой цене:

"От глаз наблюдателей упущен процесс полного разрыва всех традиций религии, культуры, национального сознания и физического уничтожения десятков миллионов носителей их. В 20-е годы в СССР само употребление слова "Россия" допускалось только как уничижительное и ненавистное, а с оттенком преданности вело к аресту. Тогда гремели стихи советского поэта:

"Мы расстреляли толстозадую бабу Россию,

Чтобы по телу ее пришел Коммунизм-Мессия".

С тех пор русская культура смертельно подорвана и еще встанет ли на ноги?.. А сам русский народ, как уже видят демографы Запада, вошел в стадию биологического вырождения, так что за столетие, если не быстрей, должен уменьшиться вдвое, а затем и вовсе исчезнуть с лица Земли! И этот процесс, возможно, необратим" (V, стр. 3).

Статья "Коммунизм к брежневскому концу" (VII, стр. 12-20) вся посвящена страшной цене, которую платят народы за коммунизм, - за перспективу в каком-то - сравнительно со своей общей массой - небольшом количестве выработать "характеры более сильные, более глубокие и интересные, чем дает благополучная регламентированная жизнь Запада". Беру несколько первых попавшихся отрывков из этой статьи, которую следовало бы переписать целиком:

"Нечего и говорить, что такое о безумелое руководство экономикой со взглядом вперед только на военные нужды и при полном презрении к народному бытию ведет к непоправимому разрушению природной среды. "План" любой ценой, а что при этом будет погублено - неважно, уж тем более - исторические места или заповедные уголки природы. Строят многочисленные гидроэлектростанции, перегораживая равнинные реки так, что под затоплением погибают посевные площади, сенокосы, жилые пространства, а от торопливых плотин гибнет рыболовство - во много дороже, чем полученная электроэнергия. Под этими новыми "морями", которыми коммунисты еще и хвастаются, уже погибло с десяток городов, много сотен сел, ценные леса. Напротив, драгоценное Азовское море, прежде дававшее рыбы больше трех больших морей - Черного, Каспийского и Балтийского, снизили по уровню Волгодонским каналом и обратили в яму для индустриального стока, рыбы в Азовском стало в 90-100 раз меньше, чем до Второй мировой войны. Разрушив ближнюю Европейскую Россию, перекинулись разрушать за Уралом. Уникальное озеро Байкал, пережившее все геологические катастрофы 25 миллионов лет, с самой чистой в мире водой, - отравлено навсегда стоками тяжелых металлов и целлюлозного комбината, дающего шины для тяжелых бомбардировщиков. Электростанцией под Алма-Атой высушили половину озера Балхаш. Освоением казахской целины превращено в пески 3 миллиона гектаров. Сибирский лес рубится хищнически, без воспроизводства. Неприспособленная лесная техника необратимо разрушает почву и губит таежный подрост. Неумелой постройкой БАМа непоправимо губится широкая полоса вдоль линии, поверхностный слой обращается в заболоченную пустыню; непомерным взятием гравия губят реки. Губит огромную площадь и нынешний судорожный газопровод Таймыр - Европа (которому помогает вся Европа и даже Япония, и который не обойдется без лагерного труда). И всем этим коммунистическая власть безоглядно платит, чтобы захватывать новые страны в Африке и в Азии - и для такого же погубления (как хищничают и в мировом океане). Полвека назад уничтожили крестьянство для бредовой идеи колхозов - теперь удивляются - почему нет урожаев? Так исправить климат: реки, текущие в Ледовитый океан, повернуть на юг! - новый безумный проект, который через несколько лет принесет новую гибель - уже не только русскому Северу, но почувствует и вся планета, когда нарушится режим Ледовитого океана. "План" для всех предприятий таков, что некогда и дорого беречь природу, строить очистные сооружения. И - уничтожается окружающая среда, все окрестности городов и заводов изуродованы и замусорены, все реки отравлены двойной и тройной "предельно допустимой концентрацией" ядовитых веществ, а воздух в городах - десятикратной, и даже в некоторых стократной. (И обо всем этом публично не оповещается, гибель природы и угроза людям так же засекречены, как и все в Советском Союзе, кто пытался громко о том заявить - попадал в психиатрическую больницу). Рак легких в нашей стране за последние 10 лет удвоился. Вместе с нашей природой умираем и мы сами.

От жестокой жизни, постоянного голода, жилищной тесноты и нехватки времени женщины не имеют сил на воспитание детей, и делают много абортов у славянских народов свыше 4 абортов на одно живое рождение. От частых абортов следует вторичное бесплодие и выкидыши, их число возрастает на 6-7% в год. От плохого питания беременных, плохого медицинского обслуживания, отравленного воздуха в городах и женского алкоголизма растет детская смертность, а сохраненное потомство растет болезненным, у детей множатся генетические пороки. Одновременно с падением рождаемости в СССР растет и общая смертность и падает средняя продолжительность жизни. По расчетам, сделанным до 1917 года, по тогдашнему состоянию рождаемости - наша страна должна была иметь к 1985 г. - 400 млн. человек, а имеет только 266, таковы потери от коммунизма. Мы вступили в период необратимого вымирания славянских народов в СССР. Из-за растущего бесплодия женщин в самый детородный возраст и генетической инерции вымирание русских вряд ли может быть остановлено в ближайшие 100 лет даже благоприятными политическими и социальными переменами" (VII, стр. 16-18).

Не могу не заметить, что малые народы Севера и Северо-Востока вырождаются и вымирают пуще славян. Можно назвать и другие народы, уже потерявшие до половины своего состава (один из примеров - татары Крыма).

В феврале 1979 года, в Кавендише, интервьюируя Солженицына для ВВС, очень расположенный к нему И. И. Сапиэт задает ему вопрос, который находился в ту пору на устах у всех, кому по той или иной причине были небезразличны высказывания Солженицына:

"В своей Гарвардской речи Вы сопоставляете расслабление характеров на Западе с укреплением их на Востоке, где - цитирую - "сложно и смертно давящая жизнь выработала характеры более сильные, более глубокие и интересные, чем регламентированная жизнь Запада". Но разве эта "смертно давящая жизнь" тоже не создала духовную опустошенность, не привела к цинизму и материализму, не сломила тысячи и даже миллионы характеров? Как же можно тогда в то же время говорить о духовном возрождении в России? Не мечта ли это возрождение? Не плод ли это скорее желания, чем реальности?" (II, стр. 361-362).

Солженицын так отвечает на этот вопрос:

"Да, конечно, пережить коммунизм без повреждения - кто бы это мог? Все мы это испытали. Повреждены духовно - миллионы. (Однако оговорюсь: повреждены - но уже не в социалистическом заразном отношении, - уж в эту сторону никакими голосами нас не кликнешь: до такой тошнотворности прогалдели нам головы и груди.)

Что я сказал в Гарварде о характерах?.. А что назовем характером? По-моему: если в самой враждебной обстановке и почти ничем не пользуясь от внешнего мира - выстоять и еще дать вовне. А что назовем бесхарактерностью? В самых благоприятных обстоятельствах все получать - и все для себя. В Берлине в 53-м и в Венгрии в 56-м были наши офицеры и солдаты, отказавшиеся стрелять в народ, хотя знали, что за это будут расстреляны тотчас, и действительно расстреляны. И - все, и тут же они забыты рада детанта, и уже в русский характер они нам не вписываются. В Западном Берлине поставили камень в их честь.

Когда я в Гарварде говорил о преимуществах наших характеров над западными: мы - под самим Драконом научились, не гнемся, а они - издали, только от его дальнего дыхания уже гнутся, как ему угодно.

Повреждены мы, да, и многие даже близко к бесповоротности. А - не бесповоротно! И это показывается процессом оживания нашего общества. Я имею в виду сейчас не интеллектуальное и политическое оживание, не самиздат, не письма-протесты, а изменение нравственной атмосферы вокруг гонимых. Ведь 50 лет - кто был обречен, осужден, от того отрубливались все, не то чтобы помогать, но даже избегали сноситься. Ставка коммунизма была - чтобы каждый гиб в одиночку. А сейчас? Сейчас к каждой такой семье тянутся руки помощи, собирают деньги, смело приходят в дом, открыто помогают! Это же - совсем другая нравственная атмосфера, как бы совсем не под советской властью. И даже - в провинции уже так прорастает, где жутче гораздо, страшнее ветер воет. И - молодежь сильно затронута этим очищением. В этом - надежда.

Такое изменение, я скажу - глубже и перспективнее, чем даже государственный переворот. Ведут себя люди так, будто этих вурдалаков, этого Дракона над нами - совсем нет. Воздух другой!" (II, стр. 362-363).

В своем знаменитом письме IV Всесоюзному съезду Союза советских писателей 16 мая 1967 года Солженицын, в частности, писал (цитирую вторично):

"Многие авторы при жизни подвергались в печати и с трибун оскорблениям и клевете, ответить на которые не получали физической возможности, более того - личным стеснениям и преследованиям (Булгаков, Ахматова, Цветаева, Пастернак, Зощенко, Андрей Платонов, Александр Грин, Василий Гроссман). Союз же писателей не только не предоставил им для ответа и оправдания страниц своих печатных изданий, не только не выступил сам в их защиту, - но руководство Союза неизменно проявляло себя первым среда гонителей. Имена, которые составят украшение нашей поэзии XX века, оказались в списке исключенных из Союза, либо даже не принятых в него! Тем более руководство Союза малодушно покидало в беде тех, чье преследование окончилось ссылкой, лагерем и смертью (Павел Васильев, Мандельштам, Артем Веселый, Пильняк, Бабель, Табидзе, Заболоцкий и другие). Этот перечень мы вынужденно обрываем словами "и другие": мы узнали после XX съезда партии, что их было более шестисот - ни в чем не виновных писателей, кого Союз послушно отдал их тюремно-лагерной судьбе. Однако свиток этот еще длинней, его закрутившийся конец не прочитывается и никогда не прочтется нашими глазами: в нем записаны имена и таких молодых прозаиков и поэтов, кого лишь случайно мы могли узнать из личных встреч, чьи дарования погибли в лагерях нерасцветшими, чьи произведения не пошли дальше кабинетов госбезопасности времен Ягоды - Ежова - Берии - Абакумова" (III, стр. 489. Выд. Солженицыным).

Тогда письмо Солженицына подписали десятки писателей - делегатов съезда. Были и другие смелые письма. Что же происходит сейчас, через двадцать лет? Стал ли интенсивней процесс духовного возрождения пишущей братии? Увеличилось ли число высоких характеров в их среде? С одной стороны, мы знаем славные имена писателей, переживших советские психзастенки, тюрьмы, лагеря и ссылки и продолжающих свою доарестную деятельность. С другой стороны...

В конце июня 1986 года состоялся в Москве VIII съезд Союза советских писателей. На съезде прозвучало несколько голосов, требующих вернуть читателям творчество некоторых игнорируемых официозом русских писателей, в том числе расстрелянного Гумилева и двух-трех писателей-эмигрантов, ныне покойных, издать полные собрания сочинений писателей, до сих пор издаваемых выборочно, и т. д. Но ни один голос не прозвучал в защиту живых коллег, томившихся в те дни в ссылках, в тюрьмах, лагерях и психзастенках. Я имею в виду Ратушинскую, Бородина, Тимофеева, Марченко, Руденко, Некипелова, Крахмальникову, Светова и других репрессированных писателей, о которых не могли не знать участники съезда, бывающие за границей, читающие неподцензурную литературу и слушающие иностранные голоса. Никто не помянул и погибших незадолго до этого в заключении поэтов-мучеников В. Стуса и В. Зека (Соколова). Никто не потребовал реабилитации и издания Солженицына. Это был в полном смысле слова съезд нравственно выродившихся предателей, которым, кстати, смелое слово в защиту живых - тогда - жертв режима, чьи жизни еще можно было спасти, не грозило ничем, кроме нескольких неприятных разговоров (сейчас не время для ареста маститых членов ССП СССР). И те освобождения, которые, по прихоти власти, произошли после съезда, состоялись без всякого участия влиятельных и процветающих коллег условно помилованных (надолго ли?) диссидентов. О полной общественной изоляции и травле со стороны сограждан пишут в Самиздате и в посланиях за рубеж гонимые категории верующих. Нравственный подвиг остается уделом сотен на фоне духовно повреждаемых миллионов. И если повреждение это представляет собой уже не коммунистическую одержимость, а некий мировоззренческий и моральный вакуум, легче от этого не становится. Советские офицеры и солдаты, отказавшиеся на протяжении истекших десятилетий стрелять в народы, чужие и свой, исчисляются обнадеживающими единицами, но стреляющих в одном только Афганистане - 150 тысяч, перманентно сменяемых. И в том же Афганистане подвергаются смертельному риску западные добровольцы из общества "Врачи без границ" и журналисты. Солженицын против собственной воли покинул родину, остро ощущая энтузиазм сплоченных вокруг него единомышленников и поддержку в стране - в письмах и встречах. Это ощущение живо в нем и в 1978-79 гг. У меня нет впечатления, что за истекшие после изгнания Солженицына годы духовная энтропия в подсоветском обществе настолько снизилась, что нравственный климат последнего может служить положительной альтернативой кризисным явлениям в духовной жизни Запада, в которой есть свои обнадеживающие симптомы моральных поисков и неравнодушия. Даже с учетом пока еще загадочного феномена "гласности".

Солженицын говорит: "...мы - под самим Драконом научились, не гнемся, а они - издали, только от его дальнего дыхания уже гнутся, как ему угодно". К сожалению, это "мы", качественно очень высокое, количественно невелико; согнувшимся же - несть числа. Солженицын отмечает как пример поврежденности западного сознания:

"большое сочувствие американских интеллектуалов к социализму и коммунизму, они почти сплошь этим дышат. В американских университетах быть сегодня марксистом - это почет, здесь много сплошь марксистских кафедр" (II, стр. 366).

Это, к несчастью, так. Но на Западе публикуются и блестящие, вполне сознательные антимарксисты, антикоммунисты и антисоциалисты, разрушающие просоциалистическое (с коммунистическим оттенком) единство "media". А на коммунистическом Востоке, который, по словам Солженицына, "в эту сторону никакими голосами... не кликнешь: до такой тошнотворности прогалдели нам головы и груди", - на этом Востоке то и дело возникают оппозиционные (значит, полностью добровольные, искренние) марксистские и другие социалистические группы, подвергающиеся жестоким репрессиям. Правда, не всех репрессируют: оппозиционный марксист Рой Медведев сравнительно благополучен, публикуясь на Западе десятилетиями. Западу надо убедительно, доступно и, главное, широко, массово доказывать несостоятельность всех видов утопии социализма-коммунизма. Но и Востоку надо сменить эмоциональное неприятие ("тошно", "надоело") социализма-коммунизма на сознательный отказ от него и выбор других путей. Задачи различной все-таки степени трудности, ибо первая должна решаться на свободе, а вторая - в рабстве, когда первоочередной задачей остается освобождение от рабства.

И что значит "в самой враждебной обстановке и почти ничем не пользуясь от внешнего мира - выстоять и еще дать вовне"? И внутри страны, и по отношению к Западу (спасшему Солженицына от более страшной доли, чем изгнание) лишь единицам удалось за 70 лет прокричать о своем опыте громко, а большинству неослепших суждено было только шептать окружающим свою правду.

В Гарвардской речи сказано и подчеркнуто перед молодежью, что достигнутое Западом материальное благополучие (заметим - благополучие для несомненного большинства граждан) - само по себе не столь уж большое счастье (вспомним биологический пример о расслабляющем влиянии благополучия на животных). Мы же считаем достаток благом, раскрепощающим человека для более высоких задач, чем борьба за хлеб. Для Запада теперь одна из первых насущных необходимостей - массово обрести, субъективно большинством умов осознать такие повышенные задачи. Зато в статье "Чем грозит Америке плохое понимание России" (1980) сказано Солженицыным отчетливо о несчастьях, которые проистекают из глубокого и затяжного материального неблагополучия:

"Такая материальная пропасть существования - и уже полвека! - ведет и приводит к биологическому вырождению нации, к упадку телесному и духовному, - тем более усиленному отупляющей политической пропагандой, насильственным отнятием религии, подавлением независимой культуры, свободой для одного лишь пьянства, двойным трудовым изнеможением женщины (на казенной работе наравне с мужчиной, и дома без бытовых приборов) и ограблением детского ума. Падение бытовых нравов - жестоко, но не потому, что так плох народ, а потому что коммунисты лишили его пищи физической, пищи духовной - и отстранили всех, кто мог бы оказать духовную помощь, в первую очередь священство" (I, стр. 322).

Эти и многие другие высказывания Солженицына свидетельствуют о том, что, противопоставляя западной эпикурейской расслабленности мужество немногих выстоявших под смертным гнетом душ и умов Востока, он действительно не видит на Востоке альтернатив для Запада. Более того: все горькие слова, которые он произнес в Гарварде о Западе, сказаны для того, чтобы пробудить в беспечных гражданах демократии волю к самозащите. Но таково настроение Солженицына в этот момент, что он, на мой взгляд, допускает педагогический и тактический промах: не уравновешивает - с достаточной силой и детализацией - предостережений и обвинений по адресу Запада ни страшными реалиями Востока, присутствующими в массе других выступлений, ни тем, чтo Западу в его жизни следует защищать. Возможно, поэтому многочисленные критики Гарвардской речи (даже те, кто, подобно А. Безансону и Ж. Нива, с уважением, хотя и не с полным согласием открывают свой слух для этой проповеди), как правило упускают важнейший момент ее: в битве, которая идет на планете, Солженицын стоит на стороне Запада. Об этом его речь в Гарварде свидетельствует с полной определенностью. Он видит опасность, которую видят, кстати, и проницательные умы Запада; он знает, чтo несет человечеству коммунизм; он осознает планетарную ситуацию в ее жуткой реальности; он пытается пробудить Запад от его эйфории, неадекватной этой реальности, чтобы тот защитил себя от угрожающей поглотить его тьмы:

"Не когда-то наступит, а уже идет - физическая, духовная, космическая! - борьба за нашу планету. В свое решающее наступление уже идет и давит мировое Зло, - а ваши экраны и печатные издания наполнены обязательными улыбками и поднятыми бокалами. В радость - чему?" (I, стр. 290-291).

Мы еще много будем говорит о том, как, по Солженицыну, Запад должен сопротивляться наступлению мирового Зла. Два момента следует подчеркнуть в солженицынском истолковании этой темы в Гарвардской речи. Первый - Запад должны побуждать к решительному сопротивлению тоталитарной экспансии прежде всего "нравственные указатели". Второй - как бы далеко от собственно западных территорий ни шла борьба, она идет и за Запад; поэтому от нее нельзя уклоняться.

Вот одна из формулировок первого тезиса:

"Ваши весьма видные деятели, как Джордж Кеннан, говорят: вступая в область большой политики, мы уже не можем пользоваться моральными указателями. Вот так, смешением добра и зла, правоты и неправоты, лучше всего и подготовляется почва для абсолютного торжества абсолютного Зла в мире. Против мировой, хорошо продуманной стратегии коммунизма Западу только и могут помочь нравственные указатели, - а других нет (апл.)... а соображения любой конъюнктуры всегда рухнут перед стратегией. Юридическое мышление с какого-то уровня проблем каменит: оно не дает видеть ни размера, ни смысла событий" (I, стр. 291).

По-видимому, Солженицын имеет в виду те случаи, когда юридически (а, на поверхностный взгляд, и прагматически) Запад не обязан (или непосредственно, сиюминутно не заинтересован, не вынужден, как ему представляется) бороться со Злом (с наступающим коммунизмом). Юридической обязанности умирать за свободу чужой страны вроде бы нет. Прагматически угроза сегодня погибнуть на каком-то далеком от родины фронте страшнее, реальней рокового финала несопротивления планетарному Злу - финала, внятного Солженицыну, но не его американской аудитории. Поэтому он и говорит, что только "моральные... нравственные указатели" могут помочь увидеть "размер" и "смысл событий" и побудить к защите "добра" и "правоты" на том рубеже, где в данный момент идет сражение за них. Специально для лиц, склонных к "юридическому мышлению", можно добавить, что коммунисты во всех своих переворотах и войнах - во всей своей практике - ведут тотальное наступление на демократическую систему права. И борьба против них это и есть для Запада защита естественной и органической для него демократической правовой ситуации. При этом надо учесть, что "мировая, хорошо продуманная стратегия коммунизма" успешно эксплуатирует "моральные указатели", совесть и нравственное чувство, объявляя свою и только свою идеологию монопольной носительницей добра и правоты. Этому элементу своей наступательной стратегии коммунисты всегда уделяют огромное внимание - как внутри своих стран, так и в своей неустанной внешней пропагандистской экспансии. Запад, напротив, склонен в своей печатной, радиовещательной и зрительной продукции (не без исключений, но в большинстве случаев) акцентировать свои несовершенства, свою греховность, свои критические ситуации и явления. В этом смысле речь Солженицына в Гарварде не противоречит современной западной тенденции покаяния и самобичевания и потому так часто прерывается аплодисментами. Правда, непосредственная реакция его молодых слушателей существенно отличалась, судя по их аплодисментам, от последующей реакции американской (преимущественно советологической) прессы на ряд выступлений Солженицына, в том числе - и на Гарвардскую речь. Очевидно, самим бичевать себя легче, чем выслушивать критические замечания стороннего наблюдателя. В статье "Иметь мужество видеть" (полемика в журнале "Форин Афферс", июль 1980 г.) Солженицын пишет:

"Жизнеспособность всякой системы хорошо характеризуется ее приимчивостью к критике. Я всегда был уверен, что американская система жаждет критики и даже любит ее. Уверенность поколебалась после моей гарвардской речи, когда в потоках гнева прессы отчетливо прозвучало: "не рассуждай, замолчи и даже убирайся прочь!" Никак не ожидал встретить такую тональность и на страницах "Форин Афферс" (г. Тривс). Я не "читаю нотации", я передаю коммунистический опыт. Мне-то лично проще всего замолчать и предоставить заботу о будущем Америки исключительно единомышленникам мистера Тривса. Когда они испытают все на себе, - у нас будет полное понимание. Но боязнь критики и свежих мыслей - роковая черта обреченных систем" (I, стр. 345-346).

И все-таки, будем надеяться, что говорить об обреченности демократии рано. Прочитав эту статью целиком (а мы к ней еще вернемся), убеждаешься: американские оппоненты Солженицына куда более идеализируют своего глобального антагониста (коммунизм), чем выхваляют и защищают своей мир. Недаром Солженицын не устает горестно "поражаться беззащитности и ненаходчивости современного Запада перед мировой ситуацией - прежде всего в составе идей и уровне их исполнителей" (I, стр. 345). Солженицын, несомненно, прав: Запад ослаб прежде всего концептуально. Когда в той же статье писатель призывает Запад "открыть пропагандное наступление такой же силы и проницательности, как 60 лет ведут коммунисты" против Запада, "и не трепетать, что в ответ будет браниться лживая "Правда", - это, может быть, самое главное, что Западу следовало бы немедленно сделать. Но никакой надежды на то, что он это сделает, пока что нет. Вместо этого - беспечное до идиотизма предоставление западных средств массовой информации советским ассам идеологической экспансии и дезинформации. Анализируя одну из статей бывшего дипломата перебежчика Аркадия Шевченко в американской прессе, Б. Михайлов ("Новое русское слово", 14.VIII.1986) сообщает: "Только в 1985 году Георгий Арбатов, Владимир Познер, Станислав Меньшиков, Владимир Ломейко, Викентий Матвеев, Александр Палладин, Виталий Кобыш и десятки других советских идеологических диверсантов более 130 раз появлялись на экранах, предоставляемых им всеми пятью ведущими телекомпаниями США". Распорядители американских средств массовой информации решительно отказываются учитывать тот факт, что "вся пропагандистская и дезинформационная деятельность СССР направляется Центральным Комитетом, а на более специальном уровне - КГБ" (там же), и направляется с совершенно определенной целью - духовного завоевания Запада.

Мировоззренческая и нравственная дезориентация, идеологический дурман, ловкая, перемешанная с полуправдой, ложь обо всем на свете - вот то поле, на котором Запад не противопоставляет Востоку ничего, кроме своей готовности быть обманутым и отдельных всплесков понимания и здравого смысла, не получающих должного резонанса. Никакие опасения Солженицына не являются в данном случае преувеличенными. Он прав и тогда, когда постулирует необходимость пропагандистской активности со стороны демократии. Свободный мир существует в метасистеме, в которой действует могучий и динамичный тоталитарный фактор. Это обязывает демократию иметь в своей структуре малосимпатичные ей институции, без которых выжить в одной метасистеме с тоталом нельзя. Это - армия, органы государственной безопасности, разведка и контрразведка. С их существованием благожелательные по отношению к леворадикальной риторике граждане демократии кое-как мирятся (как правило, мешая им набрать нужную силу), но от слова "пропаганда" их с души воротит. Между тем, аппарат контрпропаганды, полностью у нее отсутствующий, демократии не менее необходим, чем охранно-военные и разведывательные учреждения. Говоря о такой потребности, Солженицын имеет в виду, главным образом, пропагандистскую атаку демократии на мировой коммунизм. А многим его читателям, в том числе и проницательным мыслителям Запада, хотелось бы дождаться от демократии еще и обоснования жизнеспособности ее идеалов, их защиты и далеко идущего истолкования. Эта защита должна сочетать прагматизм с нравственной высотой, правду с массивностью и широкой доступностью информации, иметь высокую проникающую способность и оперативность. Но кто на Западе готов и может взять на себя организацию такого процесса? Кто слышит предупреждающие голоса? В демократическом обществе нет институций, которые целеустремленно и притом не греша против истины (а это - возможно!) доказывали бы своим согражданам и остальному миру, что при всех несовершенствах западной демократии последняя ближе к добру и правде, предоставляет им неизмеримо больше возможностей, простора и, главное, перспектив, чем ее планетарный антагонист - коммунизм. Западная "media" в ее стандартном репертуаре этой задачей не занята, к сожалению, хотя отдельные голоса, выпадающие из общего хора, об этом твердят. Солженицын недооценивает эти нестандартные голоса, когда говорит о повальной (в угоду их собственным предубеждениям и моде) унифицированности продукции западной "media". Унификация есть, но не всеобъемлющая, иначе не звучал бы на Западе на множестве языков голос самого Солженицына.

Чтобы Запад действовал "против мировой, хорошо продуманной стратегии коммунизма", опираясь на "моральные указатели", он должен верить в себя, в нравственные преимущества свободы над рабством, и, может быть, стоило бы ему чаще и отчетливее об этих преимуществах напоминать. Солженицын же, несомненно видя эти преимущества (иначе он не стал бы возлагать на Запад миссию "физического, духовного, космического!" - противодействия "мировому Злу"), говорит (действуя вполне по-западному) больше об издержках свободы, чем об ее преимуществах.

Второй из двух тезисов, о которых сказано выше (мысль о том, что, где бы ни сражалась демократия против коммунизма, она сражается за себя), здесь, как и во многих других выступлениях Солженицына, привязан к вьетнамской войне, в которой глобальная ориентированность коммунистической стратегии одержала очередную победу над близоруким изоляционизмом демократического миропонимания, над западным убеждением в праве других народов жить, как они хотят, без коррекции извне.

Загрузка...