Вместе с процессией, сопровождавшей летчика, мы вышли на бывшую базарную площадь, где во время прошлогоднего навруза я лихо расколотил все бутылки — от литровой до стограммовой. Их специально собирали к празднику, привозили из города, чтобы и тот злой дух алкоголя, который сидел в них когда-то, знал, что у него есть грозный и непримиримый враг — то есть я, цыштын-дабара, хозяин камней.
Первое время мне казалось очень странным, что даже на праздниках, на свадьбах люди пили просто газировку или кока-колу. И этого хватало, чтобы искренне веселиться, петь и танцевать. Но в будничной жизни регулярно покуривали анашу, употребляли гашиш, а те, кто побогаче, — кальян, куда добавляли опиум и разные ароматические снадобья. Это были традиционные наркотические средства, а мода на тяжелые современные наркотики типа героина не привилась — во всяком случае, в деревнях. Я ни разу не видел, чтобы кто-нибудь делал себе уколы. Тем более что талибы сначала вообще запрещали наркотики, — ведь Коран против всякого замутнения сознания, дарованного нам Всевышним, — а потом разрешили их производство только для продажи неверным. Это стало признаваться как форма джихада, священной войны, в которой обязан существовать каждый истинно верующий мусульманин.
Грязный и подлый западный мир должен погибнуть от своих же пороков. Так когда-то развратный Рим пал под напором бедных и чистых, сплоченных учением Исы, сына Мариам. Ведь бедные всегда побеждали пресыщенных жизнью и погрязших в грехах богатых. Очень часто, и жизнь это постоянно доказывает, бедные почему-то ближе к добру, а богатые порождают зло. Хотят они этого зла или нет, но так получается, что они его постоянно приращивают, повышают его концентрацию в мире. Думаю, что это связано с теми мертвыми и чрезмерными богатствами, которые они собирают, жертвуя для них всем. Своим богатством они пытаются защититься от мира, с которым постоянно находятся в состоянии войны. Их ненасытность — от обычной трусости, вызывающей неадекватную защитную реакцию. Пытаясь спасти только самих себя, они ввергают мир в постоянные бедствия и бессмысленные жестокие войны. В конечном счете от этих бедствий страдают и сами богатые. Неужели люди никогда не достигнут того состояния, когда честный труд и разумные потребности станут высшей ценностью? Неужели напрасно твердят им об этом все мировые религии — от буддизма до ислама?
Если для шаха Масуда источником финансирования стали богатейшие в мире месторождения лазурита, то для талибов — полностью подконтрольное им производство наркотиков. Год за годом поля мака захватывали земли, ранее засевавшиеся традиционными для Афганистана культурами — пшеницей, ячменем, просом, горохом, фасолью, чечевицей, кунжутом, хлопком. И главное, что с маком не было никаких проблем — он оказался идеально приспособленным к афганскому климату с его перепадами дневных и ночных температур, с холодной зимой и все сжигающим летом. Складывалось впечатление, что сам Аллах проголосовал за мак.
Моему хозяину, Сайдулло, все это не очень нравилось, но сеять мак оказывалось почти тем же, что сеять деньги. И они росли очень хорошо и быстро, без каких-либо забот. А за деньги — доллары — можно купить все что хочешь. Хотя это и деньги врагов. В этом видится тоже что-то неестественное и непонятное для моего хозяина, а потому постоянно беспокоящее и вызывающее размышления. Он часто говорил, что раньше мир спокойно размещался в голове его деда и даже отца. Все было понятно и просто: земля мира — шариат, земля войны — джихад, земля перемирия — многобожники и люди книги. А сегодня он ничего не может понять — все смешалось. А что ждет его внуков?
Я убеждался, что жить только сегодняшним днем не может даже самый простой и совсем необразованный человек, который не видел ни одной книги, кроме Корана. Да и ту ему читал сын, когда приезжал из Ургуна. Человеку нужно понятное будущее, куда он охотно направляет свои мечты и желания и которое по мере сил сам же и приближает.
На площади уже собрались люди, человек сто пятьдесят. Мужчины, некоторые так же, как и я, в паткулях вместо чалмы, — в народе их прозвали «максудовками», — в длинных рубахах ниже колен и традиционных жилетках, с мотыгами на плечах. Они стояли молчаливые, словно недовольные, что их оторвали от каких-то очень важных дел. Хотя это были просто жалкие попытки отыскать в хламе что-то привычное и могущее как-то сгодиться в последующей жизни.
Молодые женщины с занавешенными лицами и в голубых покрывалах. Некоторые держали на руках детей. Сгорбленные беззубые старухи, которым уже нечего скрывать. Они тяжело опирались на свои мотыги и яростными глазами глядели на ребятишек, подводивших сбитого летчика к группе седобородых мужчин. Один из них, видимо, и был старейшина — спинжирай, то есть белобородый. Он сидел на камне, покрытом бараньей шкурой, руки опирались на посох. Белая чалма оттеняла его темное, невозмутимо-властное лицо. Что-то вроде плаща или покрывала песчаного цвета окутывало его фигуру.
Дети подвели пленного к старейшине и рассредоточились по сторонам. Я видел рыжего в профиль и не могу сказать, что было в его водянистых голубоватых глазах. Спинжирай какое-то время пристально глядел на него, потом неторопливо поднялся, прислонил посох к камню, на котором сидел, сложил руки, сделал жест омовения. Прочитал басмалу: «Бисмилляхи-р-рахмани-р-рахим!»
Любое дело или всякую важную речь мусульмане начинают с этих слов: «Во имя Аллаха милостивого, милосердного!» А сегодняшняя речь старейшины, несомненно, была важной, ибо касалась жизни и смерти. Ведь ничего более важного и нет на земле. Он начал с вопроса:
— Кто этот человек?
Немного помолчав и обведя взглядом присутствовавших, как будто в самом деле ждал от кого-то ответа, сам же и ответил на него:
— Он из тех, кто принесли смерть в наш мирный кишлак. Из тех, кто осквернили таинство брака невинно пролитой кровью. Они виноваты в том, что мы лишились своих детей, жен, отцов, братьев. Он — один из них. Что говорит древний закон кровной мести? Он говорит: смерть за смерть. Мы покорно склоняем голову перед словами закона и повторяем вслед за ним: смерть! Марг!»
— Марг! — прозвучало хором. — Марг!
Рыжий обеспокоенно оглянулся на этот слитный и грозный возглас. Видимо, только сейчас он почувствовал, что не все так безоблачно и лучезарно.
— Мы не разбойники, — спокойно продолжил спинжирай, — мы не нападаем неожиданно из-за угла, но открыто выносим свой приговор. Он должен услышать его. Кто сможет сказать ему эти слова на понятном ему языке?
Старейшина медленно обвел взглядом стоявших вокруг людей. Его взгляд почему-то остановился на мне. Я не был знаком с ним лично, хотя он мог видеть меня, когда я сопровождал Сайдулло. Это был старейшина не из рода моего бывшего хозяина, никакой власти над ним и надо мной у него не имелось. Они были даже из разных кланов и разных ветвей племени, но, тем не менее, он имел представление и о делах моего хозяина, и, конечно, о том, что у него появился собственный раб.
— Цыштын-дабара! — громко произнес спинжирай, повернув лицо ко мне. — Я думаю, что ты не только сможешь, но и должен сказать эти слова.
Все невольно обратили взгляды на меня. Конечно, я учил английский в школе, приходилось объясняться и на базаре в самом Ургуне, когда Сайдулло пытался всучить редким теперь туристам, какую-нибудь древность из тех, что валялись у него под стеной. А некоторые он и сам изготовлял. Но выносить приговор.
— Цыштын-дабара! — властно окликнул меня старейшина.
— Я хочу услышать, уважаемый, те слова, которые должен перевести ему. Я боюсь исказить высокий смысл вашего решения. К тому же должен упомянуть и о виде казни, к которому его приговорили.
— После того, как ты метнешь в него первый камень, каждый может делать с ним все что угодно. Останки достанутся собакам и шакалам.
— Я? — решение старейшины оказалось для меня полной неожиданностью. — Но, может, это право принадлежит тому, кто сбил самолет? Не обидит ли героя такое решение? — я все же еще раз попытался уклониться от неожиданной и сомнительной чести.
— Да, ты, которому повезло больше, чем этому летчику. А сегодняшний герой превратил наш мирный кишлак в военный отряд. Его бездумный поступок оправдал варварскую бомбардировку, гибель мирных жителей. Теперь на месте нашего кишлака останутся скоро только горы мусора и бесплотные тени прошлой жизни. С минуты на минуту мы все будем безжалостно наказаны за его героизм. Не потому ли он поспешил исчезнуть? Никто из наших людей не знает этого человека.
Вот так, открестился. В здравомыслии ему не откажешь. Хотя то, что как будто никто не знает этого человека, видимо, было просто небольшой хитростью, дезинформацией для возможных чужих ушей. Да и никто никуда не исчезал, он явно был здесь, в толпе, но не выделялся, спокойно принимал справедливые слова старейшины. Но за ним была справедливость поступка, действия, за которое, возможно, и придется заплатить большую цену. Но, как говорят в таких случаях — «мы за ценой не постоим».
Очевидно, и обо мне старейшина тоже располагал исчерпывающей информацией. Да и как же иначе? Ведь он был главой разветвленной семьи. Несколько таких семей составляют род. Им управляет малик. Несколько родов составляют клан. Несколько кланов — племя, которое управляется ханом. Думаю, что о моем скромном существовании известно и главе самого многочисленного и влиятельного племени дуррани. Очевидно, что только благодаря благосклонному отношению самого хана мне дозволено не только жить, но и жениться. В родоплеменной структуре каждый человек постоянно под надзором. Все знать обо всех — залог выживания в трудных условиях. Но при этом нет никаких досье и бумаг. Знание постоянно обновляется, корректируется.
— Он — это ты. А ты — это он. Вас можно поменять местами, — добавил старейшина негромко, явно только для моих ушей. Но в тихом голосе сквозила сдержанная угроза. И тут же, властно повышая голос и задирая голову, произнес для всех: — Чтобы соблюсти наш священный закон, я должен еще спросить наших женщин: кто-нибудь хочет взять его в мужья?
Возмущенный гул мужских голосов ответил ему.
— Я спрашиваю не вас. Однополые браки бывают, к счастью, только у неверных. Они сами заботятся о том, чтобы исчезнуть с лица земли. Что ответите вы, женщины? Из тех молодых, кто потерял мужа и обречен на безрадостную старость, кто будет украдкой заглядываться на чужих мужей, которые не смогут взять вас в жены, ибо силы мужчины не беспредельны, а средства к жизни сегодня часто скудны.
Никто не отозвался. Да если бы и нашлась такая отчаянно смелая, то взгляды старух испепелили бы ее тут же. Все формальности были соблюдены. Законы шариата не нарушены. Хотя не исключено, что кому-то и приглянулся рыжий парень: женщина остается женщиной даже под паранджой. Впрочем, под паранджой, имея дозволенную возможность скрывать себя и свои чувства, она становится женщиной в еще большей мере. Женщиной — то есть оценивающей мужчину только как самка самца, вне всяких идеологий и мужских ограничений.
Я подошел к летчику и поднял на него глаза. Он уже с заметным беспокойством пытался что-то прочесть на моем лице. Мне не понравился его слишком требовательный взгляд. В нем отсутствовало восточное смирение перед судьбой и готовность спокойно и с достоинством принять все, что уготовано судьбой. Или Всевышним. То есть той неведомой силой, что всегда влечет нас неизвестно куда. Хотя его все-таки оправдывало то, что он должен был сейчас услышать. А мне, конечно, было неприятно, что именно я вынужден ему это сказать.
В горле пересохло: впервые мне приходилось говорить человеку, что его приговорили к смертной казни. В сущности, выносить приговор и выступать на стороне этой толпы, уже жаждущей обещанного зрелища и свершения справедливости. Так, как они ее понимают. Но не он ли вчера обрек на смерть десятки людей без всякого приговора, а сегодня еще издевался над их горем? Мы были с ним одной расы, оба пришли сюда с оружием и оба были достойны смерти. Но мне, как правильно заметил старейшина, повезло. Сначала с хозяином Сайдулло, а потом и с Дурханый. А ему не повезло.
Неужели в жизни все определяется везением, какой-то случайностью, которую ни предсказать, ни вычислить? И неужели везение навсегда прилипает к тебе и сопровождает до самого конца? Или все дело в твоих собственных качествах? Приятной внешности, живом уме, способности понимать других людей и отвечать на их тайные желания и мысли? И главное: всегда в нужный момент оказываться в нужном месте. Но это уже никак не может зависеть от личных качеств. Здесь полная игра случайностей, некой космической рулетки, выбрасывающей заветные числа. Но почему-то одному они выпадают гораздо чаще, чем другим. Люди проходят всю войну — и без единой царапинки. А вернулся домой, сел на мотоцикл, рванул к зазнобе в соседнюю деревню. И — на полной скорости врезался в трактор, стоявший без сигнальных огней на обочине. Так погиб парень из нашей Блони. Только что вернулся из Афганистана — ни одна пуля не зацепила. «Я заговоренный!» — хмельно хвастался он за день до нелепой гибели.
Летчик тревожно и вопросительно взглянул на меня и хриплым, неожиданно приятным баритоном спросил: «Кэн ю хэлп ми?» Я кивнул. Хотя помочь ему уже никто не смог бы. Я немного помолчал и, наконец, преодолев спазм в горле, подчеркнуто твердо, отталкиваясь этой твердостью от него и его дальнейшей судьбы, медленно произнес по-английски: «Тебе только что вынесли смертный приговор. Сначала тебя забросают камнями, а потом толпа будет делать с тобой все что хочет. Если ты верующий, можешь помолиться напоследок».
Раньше я думал, что выражение «побелел как мел» просто фигуральное выражение, словесное украшение. Но лицо рыжего действительно стало белым, а веснушки почти черными — как будто на лист белой бумаги сыпанули горсть гречки. На какое-то время летчик потерял дар речи. Потом схватил меня за руки и с трудом выдавил: «Деньги, много, очень много денег! Скажи им!»
Я передал предложение пленного старейшине. Он рассеянно посмотрел на меня, немного помолчал, погладил свою бороду и тихим, усталым голосом произнес, что в иной ситуации это было бы возможно, но не сейчас.
— Самолеты будут здесь очень скоро и похоронят нас всех. Так что единственное, что мы успеем, — казнить этого человека. Приступай, шурави. Этой кровью ты окончательно очистишь себя. Я знаю о твоем горе.
Я опять повернулся к летчику. Он был все еще бледен и с какой-то детской отчаянной надеждой в глазах ловил мой взгляд. Да он совсем мальчишка, лет 25–27, не больше. Уклоняясь от его взгляда, я сказал, что его предложение не приняли. Единственное, что я могу сделать, — это первым же ударом камня лишить его жизни. Тем самым он будет избавлен от долгой и мучительной смерти.
Лицо его медленно наливалось кровью, а в глазах загоралось бешенство. Я успел уклониться от его прямого удара в челюсть, и он по инерции вылетел на середину уже значительно сузившегося круга. Он озирался, как затравленный зверь, но, видно, на что-то еще надеялся.
— Марг! Марг! — неожиданно взорвалась толпа. И тут же полетели камни. Рыжий закрыл лицо руками, но несколько увесистых булыжников попали в голову. Он растерянно взмахнул руками и тут же острый камень рассек ему щеку. Красная струйка скользнула к подбородку. Кровь вызвала в толпе новый всплеск ярости. «Марг! Марг амрика! Марг!» — возгласы сливались в угрожающий гул.
Я физически ощущал соединенную и усиленную энергию их ненависти. Хотелось или спрятаться от нее подальше, или, наоборот, слиться с ней, ощущая в самом себе эту грозную и все сметающую силу. Чтобы не оказаться в центре водоворота, я понемногу отступал на край площади и снова остановился возле старейшины. Он сидел, держа руки на посохе. Глаза устало и печально глядели на бурлящую толпу. Он был похож на артиста, уже отыгравшего свою роль и теперь вынужденного следить за привычным и давно надоевшим спектаклем. Даже то, что он был его режиссером, старейшину не волновало. Никакого тщеславия в нем не осталось, да и, видимо, не было изначально. Воистину, нет ничего нового под луной. Что было, то и будет всегда. Все существующее разумно постольку, поскольку пробилось к свершению. И так же безумно, как и все в этом мире.
Старейшина сидел на возвышении, как на сцене. И с этой сцены он невозмутимо глядел в зал на беснующихся зрителей. Главный герой — американский летчик, еще державшийся на ногах, был хорошо виден. По-прежнему закрывая лицо и пригибаясь, он слепо ударялся в плотную стену окруживших его людей. Но вот взметнулась первая мотыга, вторая, третья.
Несчастный успел еще крикнуть, и этот нечеловеческий крик достиг, казалось, небес и тут же умолк. В наступившей тишине дробные, чавкающие удары еще минут десять доносились из середины сомкнутого круга. Мотыги, одна за другой, успевая блеснуть на солнце, торопливо взлетали и опускались, взлетали и опускались — все снова и снова.
Испытывая все нарастающее отвращение к этому зрелищу, я все же не мог оторвать от него взгляда. Словно действовали некие силы притяжения, которым невозможно сопротивляться. Каждый в этой толпе — и я в том числе — ощущал себя не только убийцей, но и жертвой. Это давало такой всплеск ощущений, с которым ничто не могло сравниться. Я впервые понял, что, убивая другого человека, ты убиваешь самого себя. И получаешь от этого какое-то опустошающее, но все-таки удовольствие. А то, что ты делаешь это вместе со всеми, как будто смывает и прощает твой грех — убийство себе подобного. Ведь оно всегда есть, нарушение главной заповеди человеческого общежития — «не убий!». Даже тогда, когда мы убиваем и самого убийцу.
Но вот напряжение начало спадать. По мере утоления праведного гнева толпа стала терять монолитное единство. Кто-то делал только небольшой шаг в сторону, кто-то отходил в близкую тень и уже оттуда наблюдал за происходящим. Кровавый спектакль подходил к концу.
Мальчишки, которые привели летчика, участия в казни не принимали. Они стояли в сторонке молчаливой и даже немного испуганной группой. Белый холмик парашюта лежал рядом с ними. Подобное переживание оказалось для многих из них еще непривычным. Захват летчика, конвоирование — все это было отчасти игрой, а вот все то, что происходило сейчас на их глазах, на игру уже совсем не походило. Но они навсегда запомнят это потрясение, накал чувств и остроту ощущений, когда они впервые приобщились к грозной общности своего рода.
Опираясь на посох, старейшина, наконец, поднялся. Кивнул на овечью шкуру старику помоложе, возможно, сыну. Тот аккуратно свернул ее. Напоследок взглянул на меня и снова спокойно повторил так удивившие меня своей точностью слова: «Он — это ты». Теперь они прозвучали уже без угрозы. Просто как утверждение, на которое нечего возразить. А потом, обернувшись, произнес нечто совсем неожиданное и поразившее меня еще больше: «Уходи домой!»
Он просто читал меня как открытую книгу. Именно это я и собирался сделать — уйти, наконец, домой, в родную Беларусь, в свою дорогую Блонь. Время искупления грехов закончилось. И видимо, казнь летчика не была случайной и в моем сюжете. Она поставила последнюю точку в моей жизни на этой земле — жизни, в которой я, как мог, искупил свою вину перед этим народом. Искупил своим трудом и страданием.
Немного поднявшись за стариком по тропке, ведущей к дороге, я еще раз оглянулся. Толпа рассеялась, люди с мотыгами на плече спокойно уходили в разные стороны. Как будто идут с поля после привычной крестьянской работы. Кто-то уже опять ковырялся на своих развалинах.
Голубые окровавленные тряпки валялись по всей площади. Только какая-то старушка все долбила красный ботинок пилота с белевшей из него костью. Первые собаки торопливо уносили самые лакомые куски. Бросилась в глаза серовато-белая масса, облитая неистово алевшей на солнце кровью. На ней лежал неожиданно большой и чистый — с небесной голубизной — шар. С каким-то белым хвостиком. Прежде чем я понял, что это мозг летчика и его глаз, недавно еще видевший все вокруг, мой желудок сократился и выбросил все содержимое. Спазмы следовали один за другим, не переставая. Не поднимая взгляда, я свернул с тропы и, периодически сгибаясь в три погибели, заторопился вниз к реке. Казалось, что только вода поможет унять неожиданную рвоту и отмыть впечатления последних минут. Хотелось погрузиться в воду с головой или стать под тяжелую струю водопада. Но река была хотя и довольно широкой, но все же мелкой. Зато ее чистая ледниковая вода помогла мне прийти в себя. Скинув свои галоши, я зашел в воду по колено и стоял, держась за камень, пока ноги не заломило от холода. Только после этого — одно ощущение перебило другое — мучительные позывы прекратились.
Я впервые видел смерть так близко, во всей ее физической неприглядности. Сегодняшний солдат убивает, не понимая и не чувствуя в полной мере, что он делает. Он всего лишь нажимает на курок, на кнопку, и на большом расстоянии от него кто-то безличный и безликий падает, как фигурка в тире. А то, что он больше не поднимется — потому что лишился жизни, — как-то не приходит в голову. То, как эта далекая фигурка умирает, как это происходит во всей своей отвратности, убивающий не видит. И поэтому война все больше кажется игрой. И поэтому убивать все легче. И значит, можно и нужно убивать все больше. Правда, до тех пор, пока ты сам не становишься жертвой этих безликих и автоматических действий. Но твои чувства остаются с тобой, и ты уносишь тайну оправданного и разрешенного убийства туда, откуда никто ничего не может услышать.
Раздалось позвякивание металла о камни. Я оглянулся. К реке, волоча за собой мотыгу, подходил какой-то мужчина. Он опустил свой инструмент в воду, повертел им, розовая вода быстро унеслась дальше. После этого присел на корточки у воды, опустил в быстрые струи черенок, подержал его под сильной струей. Потом внимательно осмотрел свою мотыгу, как будто это был какой-то очень сложный прибор, провел пальцем по лезвию, вытер полой рубахи черенок и только после этого положил ее на траву. Затем снял паткуль. Умыл худое, почерневшее от загара лицо, поплескал водой на коротко остриженную голову, на сильную жилистую шею. Снова надел головной убор. Поднялся, оглянулся на кишлак и сказал, повернувшись ко мне:
— Все уходят. Кто выше в горы, кто к родственникам в другие кишлаки, кто в Кандагар. А ты куда?
Я пожал плечами. Исповедоваться первому встречному я не собирался.
— Здесь оставаться нельзя. Пошли со мной. Я знаю тропы. Да и вдвоем в горах все-таки надежней. Мало ли что.
Да, оставаться нельзя. Впрочем, и незнакомец тоже не торопится говорить, куда направляется. Но для меня пока это не очень важно. Главное — покинуть это роковое место, где нас могла ждать только гибель.
Если дорогу в Ургун я знал хорошо, то путь в сторону Кабула, минуя посты и оживленные дороги, представлял смутно. План движения — от кишлака к кишлаку, понемногу подрабатывая и двигаясь дальше. Практически каждое селение находилось друг от друга на расстоянии не больше дневного перехода. Если выходить на рассвете. Опыт моего первого бездумного побега — неизвестно куда — помнил хорошо. Сделал подарок к дню рождения. Впервые ощутив себя абсолютно свободным, пылко устремился в манящую неизвестность. Не имея никакого представления, куда могут вывести меня незаметные горные тропки. Они привели в мертвую страну цветных камней. И если бы через несколько дней меня не нашли пастухи, я так бы и умер в пещере от голода и жажды. Ну а теперь у меня проводник, хотя совсем и не знакомый человек. Я ничего не знаю о нем, он обо мне. Общее у нас только одно — мы соучастники убийства. Или вершители возмездия. Возможно, что это объединяет больше, чем любое другое дело. Думаю, что во многом именно на этом и основано пресловутое военное братство — тех, кто убивал и кого убивали.
Сегодня я убедился, что за долгие годы в этих горах так и не стал восточным человеком: до сих пор преувеличиваю ценность отдельной человеческой жизни. Иногда тоже думаю, что она ничего не стоит. И к чему тогда пышные надгробья, ограды? Только на могилах мусульманских святых есть отличительные знаки — старинный мраморный барельеф: голая, поникшая, как коромысло, жердь с конским хвостом на конце и ночью тлеющие свечи. Остальным — и богатым и бедным — яма в сухой земле, заостренный камень и больше ничего. Стоя на здешнем кладбище среди острых вертикальных камней без всяких опознавательных знаков, под которыми нашли последний приют мученики этого мира, я думаю о справедливости безымянности. Ведь мы приходим из неизвестности и уходим тоже в нее. Мы только капельки могучего, не иссякающего, постоянно обновляющегося потока. Ведь солдаты могущественной страны, где стоимость жизни точно определена страховкой, обращаются со своей жизнью точно так же — легко и бездумно, всегда готовые рисковать ею. Они словно играют в рулетку. Это тот единственный смысл, который им понятен. И какова же подлинная цена жизни, цена смерти? Кто же дает и назначает ее?