Только несколько лет спустя мой дост Ахмад признался в порыве откровенности, что тогда, во время моего долгого лечения, он ухитрялся еще и зарабатывать на мне. «Да, да, взял на душу этот грех, а вот теперь освобождаюсь от его гнета!» Бизнес его заключался в том, что Ахмад показывал меня кишлачным мальчишкам — строго по очереди и группами по пять человек — за небольшую мзду. Годилось все, в основном съедобное. Так что когда Ахмад меня чем-нибудь угощал, — груши, апельсины, инжир, — то просто молчаливо делился со мной прибылью, полученной с моим тайным участием.
Со временем его торговая жилка дала и реальный результат. После женитьбы на молодой и богатой бездетной вдове из Ургуна — бывшей жене его двоюродного брата — Ахмад основал довольно прибыльное и необычное дело. А занялся он сбором металлолома, оставшегося в изобилии после шурави. На всех доступных ему кладбищах военной техники он однажды разом выставил охрану из таких же парней, как он сам, и в одночасье прекратил бесплатное расхищение ничейной собственности. Таким образом он приватизировал эту новую отрасль. При этом его фирма ничем не занималась на этих свалках — она только за плату разрешала к ним доступ людей с техникой и транспортом. А за качественным металлоломом приезжали даже из Пакистана, Ирака. Свалки были его любимым местом еще с самого детства.
Однажды Ахмад и меня увлек на кладбище нашей советской техники. От этого зрелища у меня брызнули слезы из глаз. Сколько же труда потребовалось нашему народу, чтобы создать эти могучие машины — танки, бэтээры, грузовые автомобили, вертолеты. Теперь они беспомощно лежат под чужим небом и покрываются ржавчиной. Когда же люди одумаются и прекратят это взаимное безумие — бессмысленную гонку вооружений, преступную растрату человеческого ума и таланта.
К пятнадцати годам Ахмад сумел насобирать на свалках все нужное для сборки собственной машины. Она возникла на базе нашего уазика. «Шурави-джип» — такое звучное имя присвоил он своему первому автомобилю. Когда двигатель, наконец, заработал и машина дернулась с места, вся кишлачная детвора пришла в восторг. Бачата тут же набились в кузов и катались, пока не кончился бензин. Со временем Ахмад стал классным водителем и гонял как сумасшедший, на предельной скорости. И, как ни странно, без аварий. Ограничивала его только постоянная нехватка горючего — ведь оно стоит денег. Какое-то время ему удавалось выдаивать кое-что из старых бензобаков на свалках.
Теперь у Сайдулло в доме появился не только раб, но и собственный транспорт, пришедший на помощь трем осликам. А в семнадцать лет Ахмад укатил на своем джипе в Ургун, строить собственную жизнь. Благо у отца появился надежный помощник — то есть я. Немного забегая вперед, скажу, что к тридцати годам Ахмад превратился в холеного упитанного господина, имеющего счет даже в швейцарском банке. Теперь никто не вспоминал, что он сын бедняка Сайдулло. Сегодня это человек, к мнению которого прислушиваются даже седобородые. Правда, выслушивать их степенные мнения ему уже часто недосуг.
Когда Ахмад с двумя охранниками навещал отца на своем японском джипе, то всегда со смехом любил вспоминать, что впервые именно благодаря нашему шурави и почувствовал вкус к бизнесу — к возможности что-то иметь, не тратя никакого труда. «Так что, Халеб, — не ленился повторять он мне при каждом появлении, — тебя мне послал Аллах, чтобы направить на путь истинный. В этом нет никакого сомнения!»
У него сложилось твердое убеждение, которым он делился только со мной, что работают на земле — таскают камни, мотыжат, устраивают террасные поля и поливные системы, выращивают скот, и даже мак — только те, у которых не хватает ума. Аллах подарил некоторым людям больше разума, чем другим. Это очевидно. Но для чего он это сделал? Думаю, что только для того, чтобы они давали работу чужим рукам. Говорить такие вещи родному отцу Ахмад никогда бы не отважился. Но со мной — разница у нас была всего в шесть лет — он позволял себе выговариваться без обиняков.
Ум у него был живой, изобретательный. Ахмад быстро и легко научился читать у местного муллы. Без особого труда освоил письменность. Внимательно изучил Коран и скоро стал задавать ученейшему и почтеннейшему мулле такие вопросы, какие никогда не приходили тому в голову. И естественно, что и ответов на эти вроде совсем простые вопросы в той же голове не обнаруживалось. Конечно, Ахмаду надо было бы учиться дальше, получать настоящее образование. Именно такие простые парни в свое время приезжали в Советский Союз, чтобы приобрести основательную профессию, которая со временем позволяла им занять у себя на родине привилегированное положение. Образованные люди в Афганистане до сих пор ценятся очень высоко и пользуются всеобщим уважением. Даже само умение читать и писать резко выделяет человека, особенно в крестьянской среде. Но на дальнейшую учебу сына, хотя бы в Кабуле, не говоря уже об Америке или Европе, у крестьянина Сайдулло денег не было.
Возможно, Ахмад, если его бизнес и дальше будет находить все новые формы, — сейчас он еще и владелец нескольких заводов по переработке опиума-сырца, — а конкуренты не пристрелят, все же сумеет дать образование своим собственным сыновьям. Правда, пока с сыновьями проблема: жена дарит ему только дочек. А тратить большие деньги на серьезное женское образование все еще не популярно. Четыре красивые избалованные девочки, которые не знают слова «нет», растут белоручками и лентяйками. Так что выдать замуж их будет тоже непросто. Не помогут и папины деньги. То, что Аллах не дает ему сына, вызывает у Ахмада огорченное непонимание. Это единственная брешь в его основательной и благополучной жизни. Правда, Сайдулло всегда знает, чем утешить своего дорогого Ахмада: «Дочери — это прекрасно. Их не убьют на войне, и ты дождешься множества внуков!» — «Да, да, — грустно соглашается Ахмад, — может, и дождусь».
Впрочем, признался он как-то по секрету, что ждать милостей от Аллаха не намерен: серьезно подумывает о второй жене. Свахи уже работают. Изучают родословные лучших семей от Кандагара до Кабула. Вполне возможно, что со временем сможет дотянуть и до мусульманского стандарта — до четырех, как заповедано пророком. «И все это, дорогой Халеб, станет возможным только благодаря тебе, твоему появлению в нашем кишлаке! Хотя, честно говоря, и с одной женой хлопот хватает. Если бы отец только знал, что мне приходится терпеть в собственном доме! А сколько забот с ее родственниками!» Ахмад крепко обнимал меня на прощанье и, махнув рукой, водружался на свой джип и исчезал в клубах серой пыли.
Последний раз мы долго стояли, обнявшись, и плакали безутешно, как малые дети. Хотя еще не было сказано ни слова, но, видимо, Ахмад тоже чувствовал, что мы больше не увидимся. Ничто больше не удерживало меня в кишлаке, а переезжать в Ургун, чтобы помогать Ахмаду делать деньги на героине, мне совсем не хотелось.
Да, действительно, может сложиться такое впечатление, что вся моя жизнь оправдана только тем, что в свое время пересеклась с жизнью паренька из богом забытого кишлака Дундуз. Можно сказать, что волей Аллаха, милостивого, милосердного, как-то согласованного с волей нашего христианского Бога, я был оставлен в живых, чтобы, в свою очередь, спасти жизнь мальчишке из чужого и даже враждебного племени. Вера в предопределенность — основное в исламе. Но как об этом узнала змея, которая притаилась в прибрежной траве, куда Ахмад бросил свою одежду?
Выскочив из ледяной воды, где он плескался с кишлачными ребятами, Ахмад обхватил себя руками и, сжимаясь от холода, присел на теплый холмик своей одежды. И тут же вскочил с криком, как ужаленный. Я сидел в нескольких шагах от него, приковыляв с палочкой вместе с мальчишками к их обычному месту купанья — у синего камня. Мне тоже хотелось окунуться, но пока не было полной уверенности в своих силах. Я успел заметить скользнувшую между камней змею. Времени на раздумья не оставалось. Я неловко вскочил, ковыльнул пару раз в сторону Ахмада. Повернул его спиной к себе. Четкие проколы — следы укуса — остались у него на пояснице. Я осторожно выдавил ранку пальцами, до крови, а потом не колеблясь приник к ней губами. Коротко посасывал и выплевывал, посасывал и выплевывал, пока ранка не перестала кровавить. Потом тут же доковылял до берега, лег на камень у воды и начал полоскать рот.
Приказал Ахмаду, чтоб тот не волновался, — адреналин усиливает действие яда, — и спокойно шел домой к бабушке. Та, рассказал он потом, усадила его перед собой, твердо взяла за руки и что-то пошептала, властно глядя ему в глаза. Потом дала выпить козьего молока, смазала ранку своей мазью с мумие, тепло закутала и уложила спать. Проснулся он на следующий день, пощупал немного саднящее место. Обнаружил только небольшую припухлость, которая прошла через пару дней. Да и со мной, к счастью, все обошлось — зубы еще были в порядке.
После этого случая Сайдулло, выкурив косячок, часто любил порассуждать примерно в таком духе:
— Вот, видишь, Халеб, Аллах наградил меня за то, что я не оставил тебя умирать. Теперь я твой должник. Но ты должен понимать, что ты все-таки мой раб. Нет, ты мне уже как сын, но для других людей — все-таки остаешься рабом. А так как они приходятся мне родственниками — кто в большей, кто в меньшей степени, — то я должен учитывать их мнение, считаться с ними. Может случиться, что я при чужих людях буду вынужден крикнуть на тебя или даже ударить. Но ты всегда помни: никакого зла я тебе никогда не желал, а теперь тем более. Я живу с этими людьми, делю повседневные заботы, тяжелый крестьянский труд. Я должен уважать законы их общежития, которые отводят тебе в этом мире очень малое и страдающее место. Практически, тебя может убить любой, кто захочет. И если бы не Шах, то, вполне возможно, я бы нашел тебя однажды утром с перерезанным горлом. Законы кровной мести никто не отменял. И на тебе, как и на любом, кто пришел к нам с оружием, лежит пролитая кровь множества пуштунов. Они гибли без счета. Тебя спасает только то, что ты мой покорный раб. Но мой внутренний голос говорит мне, да и последний случай с Ахмадом явно показывает, что ты не случайный человек в нашей жизни. Почему-то я на тебя очень надеюсь. Даже сам не знаю, почему…
Сначала я улавливал только общий смысл его слов, но понемногу, с помощью того же Ахмада, стал понимать почти все — или скорее догадываться, о чем он говорит. Чувства не требуют перевода, а они светились в его глазах, в интонации, в сердечных жестах и постоянном благодарном внимании. Иногда мне казалось, что я снова нашел своего отца — так далеко от дома, в этом суровом краю. Тогда в ответ на речи Сайдулло и мои глаза увлажнялись.
Первое время в моем убежище, пропахшем овцами, я каждый вечер сочинял перед сном мысленные письма своим дорогим Регинам — бабушке и маме. А также и деду Гаврилке, деревенскому философу и чудаку.
Все любили постоять около нашего дома, поговорить, посмеяться вместе с дедом. Определенную популярность он имел всегда. Его острые словечки быстро расходились по деревне. Но по-настоящему он прославился, когда однажды наткнулся в лесу на неруш — нетронутую грибную поляну. А на ней — боровики один к одному, без червоточинки. Те, что поменьше, стояли группками, а посолиднее, явно чувствовавшие свою значимость, — поодиночке. Дед с полчаса расхаживал, любовался таким подарком судьбы. Потом с полчаса сидел возле самого большого — шляпка как сковородка. Сидел, курил свою «приму», сигарету за сигаретой, и предавался размышлениям. Была у него с собой только небольшая корзинка. Ясно одно: оставлять поляну нетронутой, чтобы прийти завтра с большим коробом, — это случилось далеко от дома, — никак не годится. Да и не только потому, что кто-то мог бы его опередить и тоже наткнуться на это место. Не забрать с собой такой подарок судьбы — значило бы смертельно обидеть высшие силы, показать, что он вроде бы и не очень ценит оказанную ему милость.
Дед мой докурил последнюю сигарету из пачки — только недавно расстался с самокрутками из собственного табака и все жаловался, что в магазинных нет никакой крепости, — и решительно снял брюки. Остался в белых солдатских подштанниках — признавал только их. Завязал штанины своих плотных брюк и начал аккуратно срезать боровики. За всю свою жизнь такое чудо даровано было ему впервые. Будучи человеком острого и скептического ума, ни в каких богов он не верил, подсмеивался над женой, что по праздникам ходила в церковь, но сейчас впервые задумался: а вдруг действительно есть некий разум, который распределяет что-то между людьми? Одним дает счастье, а другим беду? Но все-таки пришел к выводу, что даже если такое распределение и существует, то все это происходит случайно, без никаких пристрастий со стороны высшей и тайной силы. Просто эта неведомая сила бросает счастье в одну сторону, беду в другую, а часто и вперемежку. И сегодняшней удачей гордиться особо не следует: кто как не он и должен был наткнуться на эту сказочную поляну? Ведь в лесу-то он почти каждый день, особенно в грибную пору.
Когда спросил, а почему он не использовал для грибов подштанники, дед Гаврилка пояснил, что, во-первых, он бы извазюкал их так, что бабушка и не отстирала бы. Ну, а во-вторых, конечно, ну а, может, и во-первых, никто бы не обратил на него никакого внимания. Ну, прошел человек с белым мешком, понес что-то из магазина.
Чего-чего, а внимания деду хватило — после появления на деревенской улице в исподнем со штанами, набитыми грибами и висевшими на нем, как хомут. К тому же в каждой руке он держал по громадному боровику. Историческое явление народу произошло как раз тогда, когда бабы стояли у ворот и ждали коров с поля. Но тут уже надо говорить не просто о внимании, но, разумеется, о славе. Она скоро перешагнула границы не только родной Блони с ее сотней дворов, но и целого сельсовета. И начала расползаться по району, принимая формы уже совсем фантастические.
Тут уж отцовская байка про тайменя потускнела и навсегда ушла в тень. Да года через два и сам отец тоже ушел. Случилось это, когда я был в предпоследнем классе и уже старался учиться так, чтобы иметь аттестат без «троек». Погубило моего отца то, что он так любил: рыбалка. Там он старался проводить любую свободную и даже не очень свободную минутку. Откровенно уклонялся от назревших дел по хозяйству — очистить хлев от навоза, поправить забор — подождут! Некогда, сегодня рыба сама будет выпрыгивать на берег — погода-то какая! Дед Гаврилка ругал его, всячески высмеивал пресловутых карасиков, вербовал в свои сторонники мою маму Регину. Но с этим у него ничего не выходило. Мама никогда ничего не говорила отцу, ничего у него не просила и уж тем более не требовала. Словно героиня сказки: «Что ни сделает муженек, то и хорошо!» Хотя в доме и не было скандалов, — я никогда не слышал, чтобы они ругались, — но напряжение последний год присутствовало и даже понемногу возрастало. Иногда заставал маму в слезах. Тогда сжималось сердце от жалости к ней и бесконечной любви. «Зато хоть не пьет, как другие!» — случайно подслушал однажды ее разговор со школьной подругой Вероникой, которая иногда навещала нас. Она жила в Минске и одна после развода с пьющим мужчиной растила дочь. Тогда я впервые понял, что семейная жизнь очень сложная штука. И самое главное, зависит, конечно, от женщины.
Отец смело и торопливо ступал по мартовскому льду в костюме химзащиты и распахнутом полушубке к своим удачливым воскресным лункам — ради окуней он и отпросился в будний день с работы пораньше, сразу после обеда.
Быстро перекусил дома, собрал причиндалы и, невзирая на мамины просьбы никуда не ехать сегодня, отмахнулся от нее и рванул на водохранилище.
Навсегда запомнилась какая-то очень просительная, необычная интонация и самые последние слова, которые мама сказала отцу: «Игнат, мне надо с тобой поговорить, посоветоваться.» Отец только отмахнулся: «А, делай что хочешь!» — «Игнат!..» — очень нежно окликнула она. Он обернулся: «Ну, ладно, ладно — вечером!» Мать еще постояла на крыльце, глядя вслед отцовской машине, лихо разбрызгивающей лужи, и, смахнув слезу, ушла в дом.
Солнышко и течение за сутки сделали свое дело — лед истончился, а кое-где уже темнели широкие полыньи. Но явные сигналы опасности не остановили отца. Он упрямо шел навстречу своим окунькам.
Колхозный грузовик так и остался дожидаться на берегу. Машину обнаружили на следующий день, а тело нашли только когда сошел лед. В разбухшем отцовском кулаке застыла зимняя удочка, а на мормышке оказался небольшой и живой окунек. Его осторожно отцепили и бросили в воду — живи, ты ни в чем не виноват.
Потом мужики долго судачили: «Вот ведь как получилось — не поймешь, кто на рыбалку пошел: то ли Игнат, то ли окунек. Какого мужика к себе утянул. Это ему наказание вышло за то, что столько рыбы перевел.»
Но письма отцу я тоже писал. Или просто разговаривал с ним о том, чего сам не понимал. И как ни странно, эти разговоры помогали разобраться во многом. С постоянной отцовской помощью мне удавалось отыскать какой-то смысл в происходящем, поверить, что моя сегодняшняя жизнь не случайность, но необходимое звено в той цепи событий, из которых она и состоит. Я пытался взглянуть на все, что произошло со мной, с какой-то почти запредельной вершины. С этой высоты ничего особенного со мной не случилось: ведь я был жив, сыт и здоров. Занимался физическим трудом на свежем воздухе, общался с незнакомыми людьми, пытался понять их жизнь и характеры. В сущности, это была школа, даже университет, если судить по тому количеству практических знаний по психологии, языкознанию, строительству, земледелию, которые невольно усваивал и повторял изо дня в день. И что толку, если бы я предавался бесконечной печали и относился ко всему равнодушно и высокомерно-презрительно?
На какое-то время, — надеюсь, что не навсегда, — в силу сложившихся обстоятельств мне дана именно такая жизнь. Но ведь все-таки жизнь. А некоторых моих товарищей уже нет на этой земле. Их матери получили похоронки и цинковые гробы. Они лишены счастья дышать, любоваться рассветом, есть козий сыр с помидорами и свежей зеленью, с пшеничными лепешками. Я сам видел, как, наткнувшись на фугас, взлетел в воздух многотонный бронетранспортер, который возглавлял колонну, и тут же от прямого попадания вспыхнул и замыкающий. Мы оказались в ловушке — на самом узком участке дороги. Ни свернуть, ни развернуться уже не могли — застыли обреченными мишенями. При всей секретности операции — подняли ночью по тревоге — ясно было, что нас уже ждали. Последнее, что сохранила память: оглушающая вспышка и ударная волна, сдувшая меня с брони, как пылинку.
После этих писем-разговоров с отцом мне казалось, что я тоже становился таким же мудрым, как и он, таким же все молчаливо понимающим и печальным. Вскоре плакать по ночам я тоже перестал. Плачь не плачь — ничего не изменишь. Да и сил на слезы уже не хватало: после рабочего дня, который начинался на рассвете с того, что я доил коз и коров — они были немногим больше, чем козы, и давали только пару литров молока, — а заканчивался поздно вечером с мотыгой в руках, я засыпал сразу, как только бессильно растягивался на своей кошме.
Зато в разговорах на расстоянии с дедом Гаврилкой я учился думать и поступать только по-своему, не оглядываясь на то, что скажут другие. Ведь другие не знают моих проблем, не имеют моего опыта, не знают моих чувств и мыслей. Правда, в практическом применении этих знаний я был очень осторожен. Ведь даже земляки не всегда понимали моего деда, а что касается чужих людей, то мои оригинальные и независимые поступки могли бы стоить и жизни. Но варианты своего возможного поведения я все-таки прокручивал в голове. И, как ни странно, это тоже скрашивало жизнь.
Дед Гаврилка очень переживал смерть отца. Сразу куда-то ушли его задор и способность не задумываясь найти точное и хлесткое слово. По неделям ходил небритый, понурый. И все корил себя, что не назвал сына Глебом, как положено, — так испокон называли первенцев в их роду. Вот назвал Игнатом, пошел на поводу у своей упрямой Регины и — потерял.
— А в каждом поколении Березовиков должен быть Глеб! Ведь на нашем деревенском языке, на мове, «глеба» — значит, почва, — упрямо твердил дед. — А где почва — там и хлеб! А где хлеб — там и жизнь. Обязательно назови сына Глебом. Вот у тебя, Глебушка, все будет хорошо!
— Хорошо, хорошо, — ворчала бабушка, — уже третий цинковый гроб из Афганистана привезли. Даже и не открывали. Кто там знает, кого похоронили, по кому там мать слезы проливает. Чувствую, что и на его долю этой бодяги хватит.
Да и я тоже думал, что имя именем, а судьба судьбой. Вот старший брат деда тоже был Глеб, а с войны не вернулся. Но Афганистана я не боялся, даже думал, что неплохо бы испытать себя на настоящей войне. Тем более за правое дело.
После гибели отца бабушка Регина сразу лет на десять постарела, сгорбилась. Теперь любая мелочь, на которую раньше она бы и не обратила внимания, вызывала раздражение, какие-то непонятные обиды и бесконечные слезы. Только у матери не было слез, она словно закаменела в своем горе и стала резкой в словах и решительной в поступках. В итоге они с бабушкой рассорились и прекратили всякое общение. Только благодаря деду и мне родственные отношения все-таки сохранялись. Дед Гаврилка регулярно доставлял банку утреннего молока, а к празднику и разные подарки. Ну и конечно, когда колол кабана, то приносил и свежину, бабушкины колбасы, окорок. Мед на столе был тоже от деда. После грибной эпопеи он потерял былой интерес к грибам и завел пяток ульев. Теперь только с ними он и находил успокоение. Разумная организация их жизни вызывала постоянный интерес и восхищение.
В это время мать явно махнула на себя рукой. Перестала покупать обновки и стала ходить на работу в каких-то серых балахонах. Приходя домой, сразу натягивала старый просторный халат. О поездках в районную парикмахерскую больше и речи не было. Первые седые пряди появились в ее густых каштановых волосах именно тогда. А старшая Регина, свекровь, тем временем открыто и громогласно, на всю деревню, винила невестку в том, что та не любила ее сына. «Ох, зачем я поддалась на ее уговоры! Обман сотворила! Такой грех на душу взяла! Жил бы себе на своей Катуни, таскал бы этих тайменей! Игнатушка мой ненаглядный!» Дед брал ее за руку, вел на диван, отсчитывал сорок капель корвалола в рюмку, садился рядом, обнимал за плечи, что-то негромко говорил. С трудом сдерживая слезы, я уходил домой, чувствуя себя тоже виноватым в смерти отца. Если бы он остался на Алтае, то меня бы не было, но зато тогда с ним ничего бы не случилось. Но меня бы тогда не было? Ну и пусть.
Начало последнего года в школе оказалось очень трудным. Только дружба с Аннушкой, которая сама собой завязалась в прошлом году, — дом их был через улицу, тоже из белого кирпича, как все на этом конце деревни, — помогла мне как-то войти в напряженный учебный ритм, снова заставить себя учиться. Я запомнил материнские слова и надеялся, что удастся ее обрадовать. Хотя бы поступлением в вуз. Летом я работал в колхозе пастухом — два дня в поле, один дома. Заработал хорошие деньги, даже не хотел больше идти в школу. Но мама сказала, как отрезала: «Будешь учиться, и не абы как! Должен поступить в институт. Без образования сейчас никуда и не ткнешься. Хочешь всю жизнь коровам хвосты крутить или за баранкой гнуться? Учись, пока есть возможность. Кто знает, как жизнь повернется? Да и в армию пока не попадешь. А там, может, Горбачев и Афганистан этот прикроет».