Однажды в мае в «Хакэ» произошел следующий случай. Вообще-то он произошел не в «Хакэ», но в некотором смысле событие затрагивало «Хакэ». Младший сын Тёсаку из «Хакэ», Кэндзи, забрался в один из домов у железной дороги и был убит хозяином этого дома.
Произошло это в десять часов вечера. Кэндзи, угрожая ножом для разделки рыбы, напал на хозяйку дома. Но вернувшийся с работы хозяин — в прошлом он был офицером — не растерялся, вытащил из кладовки пистолет и немедля выстрелил в преступника. Пуля не попала в цель. Кэндзи бросился прочь через окно, в то время как хозяин дома поднял оброненный юношей нож и поразил им убегавшего. Десять часов спустя Кэндзи умер в больнице. Против бывшего офицера было возбуждено уголовное дело по факту превышения самообороны и незаконного хранения оружия.
Мужчина сообщил следователю, что выстрелил, только чтобы припугнуть преступника. Однако Кэндзи метнул в него нож, и он не сдержался, возмущенный его поступком. Из-за того, что Кэндзи умер, не успев дать показаний, обстоятельства дела остались невыясненными. Точно не известно, напал он на хозяйку с целью ограбления, ведь у него почти всегда не было денег, или нет. По мнению некоторых, Кэндзи отважился на «предосудительное поведение» из-за самой хозяйки. Дескать, эта женщина, хорошенькая, белолицая, любила без видимых причин прогуливаться в сумерках у ворот.
Во время нападения Кэндзи был в маске. Это обстоятельство дало возможность некоему любителю литературы, зачитавшемуся романом, в котором герой в маске едет выкупать родственницу из притона, вынести вердикт по делу Кэндзи: мол, юноша был влюблен и хотел изнасиловать женщину, притворяясь грабителем.
Мать Кэндзи, О-Хама, конечно, отрицала все толки о грабеже и помешательстве Кэндзи от любви, но было похоже на правду то, что Кэндзи после демобилизации таскался за всеми местными женщинами без разбору со всей мужской страстностью. От его друзей стало известно, что у него были связи с проститутками пампан,[18] число этих связей возросло в последнее время, и он маялся от безденежья. Так это было или нет, не известно. Однозначно судить можно было лишь о факте смерти Кэндзи и факте хранения оружия в доме, куда он проник.
О-Хама часто приходила к Томико, изливала тоску по умершему сыну. Конечно, не должен был этот тихий ребенок решиться на такое. По ее словам выходило, что «сговорились эта бесстыдница со своим офицером-то» и «своим ножом и убили ее сыночка в доме-то ентом».
Было немного странно, что О-Хама повадилась приходить к Томико и говорить с ней о сыне.
— Госпожа очень жалела его, — говорила она и снова заливалась слезами, что раздражало Томико. В качестве благодарности за помощь в закупках риса у спекулянтов и колке дров Томико лишь изредка была любезна с Кэндзи. Правда, она знала, в каком виде воспринимались эти любезности, но…
Как мать О-Хама была чувствительна ко всяческим сердечным треволнениям сына по поводу особ противоположного пола, вот почему ее так тянуло к Томико, которой был увлечен Кэндзи.
Однажды Томико пришла поговорить о деле Кэндзи к Митико. С ее стороны желание поведать Митико, всегда далекой от мирских пересудов, городские слухи было любезностью, но нельзя отрицать и того, что втайне она все же ликовала: «Пусть знает, Кэндзи испытывал ко мне особенный интерес!»
Был светлый вечер. Акиямы дома не было, Митико сидела одна на веранде и чинила летнюю одежду мужа. Обычно, когда Томико навещала Митико, последняя не могла избавиться от мысли о превосходстве соседки перед нею. По сравнению с Митико Томико обладала личной собственностью, а к этому материалистическому чувству превосходства добавлялось и то, что у Томико был любовник. Митико, продолжавшая держаться за бесталанного и скучного мужчину — Акияму, на ее фоне выглядела глупо. К тому же Томико никогда не чинила мужнину одежду.
Томико без умолку щебетала, сидя рядом с не перестававшей шить Митико. У Томико была неплохая память, и разговор она вела искусно.
Митико, видимо, впервые слышала о том, что Кэндзи был ослеплен страстью. Сначала Митико лишь изредка вставляла междометия и ничего не значащие фразы вроде «Ну-у!», «Да нет!». Но когда разговор коснулся непосредственно Кэндзи, она резко подняла голову.
Ее лицо стало очень серьезным. Томико, давно подозревавшая Митико в лицемерии, не пропустила эту неожиданную реакцию. Сообразительная женщина, она привыкла строить предположения по поводу других и решила, что Кэндзи выказывал знаки расположения и Митико и что та не была безразличной к ним. Однако Митико, опустив глаза, принялась распарывать шитье, снова вернулась к прежней безразличной позе.
Предположения Томико были наполовину верны, наполовину ошибочны. Митико знала Кэндзи с детских лет. Он был младше ее всего лишь на четыре года, хулиганил в соседней школе и заслужил определенную известность среди девочек-школьниц. И Митико он часто дразнил. Вскоре она поступила в женский университет, а когда вышла замуж и отправилась в Токио, пути молодых людей разошлись. Встретились они снова, когда сгорел их с Акиямой дом и Митико вернулась в «Хакэ», а Кэндзи демобилизовался через год после окончания войны.
Митико удивилась тому, как быстро он превратился в молодого деревенского парня. Однако в коренастой фигуре с толстой шеей, как будто воткнутой в торс, в толстых губах, сомкнутых так, будто он постоянно что-то сдерживал в себе, Митико почувствовала нечто неприятное, отпугивающее. Когда она проходила перед домом Тёсаку, чтобы зайти в дом Оно по каким-то делам, Кэндзи оставлял мотыгу и пристально наблюдал за ней. Вот эта его привычка почему-то раздражала Митико.
Однажды утром она сидела на веранде, что-то делая, неожиданно подняла голову и увидела стоящего напротив Кэндзи, одетого в грязную военную форму. Он произнес какие-то шаблонные слова: «А не нужно ли вам картошки?», а Митико, глядя на него, отчего-то не смогла ответить. Эта картина иногда вставала у нее перед глазами.
Однако эти воспоминания лишь выводили ее из себя. Вот почему, когда перед ее домом впервые появился Цутому, вернувшийся из Бирмы, ей показалось, что это вовсе не Цутому, а Кэндзи, их фигуры были чрезвычайно похожими.
Утро в тот февральский день выдалось теплым. Митико сидела на веранде и неожиданно, оторвав от шитья глаза, увидела в саду одетого в военную форму Цутому. Сначала она поразилась, подумав, а не Кэндзи ли это пришел. Заметив ее растерянность, Цутому засмеялся: «Ноги у меня есть»,[19] и подошел ближе. Ей запомнилось его неестественно смуглое для февральского солнца лицо.
Цутому, как об этом говорилось раньше, был сыном от первого брака покончившего с собой дядьки Митико. Его мать, урожденная. дочь знатного военного семейства, не была такой серьезной и обязательной, как ее муж, и ушла из семьи, оставив ребенка. После того как отец ввел в дом новую жену, Цутому стал обузой и был отправлен в частный пансион при гимназии. На призывной пункт, уже будучи студентом, он отправился скорее с радостью.
Долгое время он не давал о себе знать, а затем неожиданно вернулся. Как потом выяснилось, Цутому попал в плен и много там натерпелся. Он высадился с корабля в Урага[20] и, не заезжая в Накано,[21] где жила мачеха, сразу приехал в «Хакэ»: он надеялся поселиться где-нибудь неподалеку от дома, который когда-то был ему родным.
В этот день Митико объявила Цутому, что по завещанию дом отца принадлежит ему, поэтому, после того как накормила Цутому, сразу же направила юношу туда. Она немного удивилась тому, что он даже не переменился в лице, услышав про самоубийство отца.
Дом Цутому продал и, передав мачехе половину вырученных денег, отказался от предложения Митико поселиться в «Хакэ». Он стал вести праздную жизнь, поселившись у одного из университетских друзей. В «Хакэ» он почти не захаживал.
Частный университет, в который Цутому вернулся, оказался тем, где преподавал Акияма. Митико очень расстроилась, услышав от Акиямы, что Цутому не только почти не появлялся на лекциях, но и с радостью окунулся в распространившуюся после войны хулиганскую среду. И наверняка он уже промотал свое маленькое состояние. Цутому, которого знала Митико, был мягким и тихим мальчиком. Поэтому Митико связывала резкие перемены, происшедшие в нем после возвращения с войны, с теми статьями из газет, в которых описывалось разложение нравов молодых ребят из штурмового отряда, оставшихся в живых. Всякий раз, когда Митико читала эти статьи, у нее щемило сердце.
Потрясение, испытанное Митико, когда она выслушала рассказ о Кэндзи, то ли грабителе, то ли маньяке, было связано с сомнением, а не совершит ли Цутому что-нибудь в этом духе. Такие опасения заполнили ее сердце. Потом, когда Томико заметила: «Чем-то Цутому похож на Кэндзи», — эти опасения лишь усилились. Слова Томико утвердили Митико в первом впечатлении, которое произвел на нее Цутому. Вместе с тем Томико заставила ее волноваться, а не попытается ли эта кокетка опробовать свои чары на Цутому, как это было со многими молодыми людьми, помогавшими ей по хозяйству. Во время немногочисленных визитов Цутому в «Хакэ» от внимания Митико не ускользнула реакция Цутому на кокетство Томико.
Вот этот-то персонаж, попавший в центр интересов двух женщин, как раз в это самое время приближался к «Хакэ», шагая по косогору.
В светлом июньском небе где-то высоко пролетел самолет. Вид серебристого корпуса и затихающий гул двигателей сейчас не вызывали тревоги. Но Цутому никак не мог привыкнуть к этому чувству безмятежности.
После демобилизации он надел доставшийся ему списанный комбинезон летчика. На рукавах и обшлагах были пристрочены молнии, карманы на штанах располагались низко, спереди под коленями. Эта форма имела для юноши двойное значение. Во-первых, Цутому нравилось, что окружающие воспринимают его именно как демобилизованного. Это было своего рода желание спрятать воспитанное им втайне представление о себе, которое, как он считал, никто не может понять. Во-вторых, Цутому знал, что это представление он получил на передовой и на самом деле является человеком, прошедшим войну. Вот отчего он чувствовал гордость, которую и выставлял напоказ, надевая форму.
В разгул смутного времени после поражения Японии у Цутому, с детства воспитывавшегося вдали от родных, усилилась уверенность в том, что надеяться надо на самого себя. К тому же моральное разложение среди пленных разрушило его доверие к человечеству. Поступки взрослых японцев, на которые он насмотрелся после демобилизации, лишь подтвердили эту его уверенность. У Цутому не было интереса к политическим движениям студентов, и он не верил в демократию.
Первое, что он ощутил, услышав про смерть отца, было чувство облегчения; возможно, читатель сочтет Цутому за нелюдя, но это было так. Цутому, повидавший смерть на передовой, знал, как быстро она устраняет трудности. Он любил отца, но его смерть оставила Цутому равнодушным. Все люди смертны. Только это и есть единственная объективная реальность. И он знал, что когда-нибудь тоже уйдет.
Старик Миядзи смеялся над причиной самоубийства младшего брата — сентиментальным патриотизмом. Он предположил, что на самом деле брат просто отчаялся, поскольку ему приходилось содержать эгоистичную жену и ребенка. У Цутому было примерно такое же мнение на сей счет. Он не приветствовал самоубийства отца, но не мог не видеть в нем положительной стороны — лишь оно помогло отцу порвать с мачехой и вторым ребенком.
Определить, сказывается или нет влияние детских представлений об отце — военном человеке в этом взгляде Цутому на жизнь и смерть, сейчас, когда кануло в Лету военное сословие, довольно трудно.
В том же, что он немножко уступил своему чувству превосходства, которое завладело им после получения по старому гражданскому кодексу большей части наследства, проявился эгоизм, и ничто другое.
Один из уроков, преподанных Цутому на передовой, заключался в том, что правами, доставшимися тебе случайно, надо пользоваться безотлагательно. Поэтому, пока у Цутому в руках оставалось его незначительное наследство, ему хотелось жить, согласуясь лишь с собственными желаниями. Когда же деньги закончатся, он рассчитывал на военный принцип: «Завтра будет еще одно завтра», то есть пусть все идет, как оно идет.
Несмотря на то что он оставался простым лентяем, Цутому хотелось жить на всю катушку.
Временами, задумавшись о чем-нибудь серьезном, он отправлялся на прогулку. И в какой-то момент Цутому начинало казаться, что перед ним открывается виденный некогда равнинный рельеф в Бирме. Грохочут взрывы, стонут люди. Он не решался посмотреть по сторонам, боясь, что сон станет явью. В конце концов он возвращался к жизни и ему становилось ясно, что он всего лишь в одном из токийских уголков. Но этот призрачный сон неизменно прерывал все его размышления.
На передовой он потерял девственность. Когда в конце войны их отряд оказался в горах Западного Тонгу, солдат в окружении посещали медсестры для выражения им «соболезнования». Победили чувственность молодого тела и любопытство, но из его памяти не стерся запах волос женщины, забывшей стыд ради куска хлеба.
После возвращения домой Цутому, бросившийся в омут связей с падшими женщинами, было даже радостно вспоминать странный запах волос уродливой девицы во время их встречи в горной хижине. Его красота и жестокость в большинстве случаев приносили ему успех.
Цутому сторонился «Хакэ» из уважения к старшей двоюродной сестре. Его сегодняшний визит, на который он решился после длительного перерыва, свидетельствовал о том, что нынешняя разгульная жизнь ему скоро наскучит.
Цутому быстро прошел мимо толпящихся рядом со станцией «пампан» и их клиентов, повернул в безлюдный переулок, и перед ним открылась старая дорога на Мусасино. Между низкими рисовыми полями тянулись полоски черной земли. Цвет этой земли был единственным, о чем Цутому тосковал после возвращения из тропиков. Он разочаровался в людях, но природу любил.
Он прошел вдоль живой изгороди из чайных кустов, мимо каштанов, и, когда вступил на полевую дорогу, перед его глазами предстала группа деревьев, закрывавшая косогор перед «Хакэ».
Это была аллея, к которой он привык еще в детстве. Самым желанным видом был этот вид дубов, криптомерии и дзелькв — всех тех деревьев, которыми старик Миядзи украшал свой участок в годы печального детства Цутому. И сейчас Цутому вспомнил то радостное нетерпение, с которым он когда-то ждал прогулки по этим местам.
Земли старика Миядзи тянулись от дороги внизу под «Хакэ» к верхней дороге, проходившей по косогору. По желанию Миядзи ворота, ведущие в «Хакэ», были построены не на верхней дороге, перед станцией, как это сделали в других домах, а на нижней. Объясняя свое решение, Миядзи говаривал:
— Здесь в древности была земля, открытая со стороны реки Тамагава. Все храмы — синтоистские и буддистские — смотрят в сторону Футю. Так распорядилась сама природа.
На верхней дороге оставалась лишь маленькая калитка, но старик не разрешал посетителям, включая и Цутому, заходить там.
Когда молодой человек увидел в конце пути эту постаревшую калитку, то неожиданно заволновался оттого, что входит именно с этой стороны. На калитке висел замок, но из-за живой изгороди можно было просто протянуть руки и, легко его отведя, зайти внутрь сада. Толкая дверь, Цутому почувствовал странную радость. Возможно, подумал он, это просто ребяческая радость, а может быть, приобретенная им на передовой привычка испытывать эмоциональный подъем от таких заданий и действий, когда надо было нападать внезапно.
Перед калиткой тянется ровная площадка размером около девяноста квадратных метров. Некогда старик Миядзи хотел поставить здесь дом для старшего сына, но сейчас из-за разрухи в этом углу поместья между криптомериями и дубами пышно расцвели кустарники ямабуки,[22] заросшие травой.
Хотя в прошлом Цутому часто бывал в «Хакэ», в это место он почти не захаживал. И его интерес к неизвестной местности был вызван солдатской привычкой — позаботься о пути отступления заранее.
Он прежде всего исследовал дорожку, ведущую к дому. Крыша дома была необыкновенно крутой, снизу ее поддерживали деревянные подпорки. Как только удаляешься от калитки, тропинка, утопающая в траве, начинает вилять и в конце концов упирается в веранду. От этой основной дорожки влево отходило множество сильно истоптанных тропинок. Ступая по одной из них, Цутому поднялся на кручу, за которой находились водные ключи, принадлежащие хозяевам «Хакэ».
Отсюда Цутому открылся вид на маленькую лощину, окруженную кустами ямабуки и зарослями пахучего тропического бамбука,[23] перекинувшимися с соседнего участка Тёсаку. Стоя здесь, наверху, он вспомнил, как когда-то прятались они там вместе с Митико во время детских игр. В памяти воскресало забытое ощущение сообщничества, связанное с теплотой, исходившей от тела девушки, и запахом ее девичьих волос. Послышалось журчание ручейка на дне лощины. Пройдя мимо запруды, преграждавшей путь воде вниз, он увидел фигуры двух женщин, разговаривавших на веранде.
Митико сидела в центре веранды. Она была видна со спины, руки Митико были заняты шитьем. Укрытие Цутому было удалено от веранды метров на двадцать, но он смог разглядеть знакомую заостренную форму ушей.
«Впервые в жизни я разглядываю ее так подробно… Что за странная обстановка», — думал он. Словечко «обстановка» в лексиконе Цутому было военным приобретением.
«Она совсем не изменилась, с тех пор как вышла замуж. Какое странное у нее было лицо, когда я вернулся!.. И как она мне обрадовалась! Никто так не радовался моему возвращению. Даже когда на войну уходил, она одна по мне плакала. До чего же было глупо не заходить сюда так долго! Тяжело ей, после того как дядька умер. Она, как и я, одна-одинешенька.
Впрочем, у нее же Акияма есть. Отвратительный тип. Более странное сочетание, чем сочетание Акиямы и Стендаля, трудно себе вообразить. Может, я и не читаю книг, но мои друзья из класса французской литературы говорят, что он на лекциях только и может, что схватить Стендаля за ногу и стащить его до того уровня, где сам стоит».
Акияме повезло, что Цутому не читал «Пармскую обитель», в которой есть нюанс кровосмесительства. В противном случае юноша смог бы сразу дать определение своим чувствам к двоюродной сестре.
«И Томико здесь. — Цутому перевел взгляд на Томико, сидевшую напротив Митико. — Ее красивой считают. И сама она так считает, глазки мне строит, да, верно, всем строит. Когда такая с тобой флиртует, это не приносит никакой радости. Тельце тщедушное. Знает ли она, что на ее лице уже морщины появляются?…»
Это нелестное описание, данное Цутому Томико, можно объяснить тем, что он специально принижал ее только ради того, чтобы Митико в его глазах выглядела в самом лучшем свете.
Однако, если бы он услышал, что как раз в это время женщины разговорились о нем, ему бы ничего не оставалось, кроме как горячо поблагодарить Томико.
Несколько минут назад женщины, оставленные нами ради Цутому, обсуждали, может ли его поведение стать когда-нибудь преступным, как это случилось с Кэндзи. Заканчивая этот разговор, Томико выдвинула следующее предложение:
— А что если я пущу Цутому к себе в дом? В школе, куда недавно поступила Юкико, есть английский, а у нее с ним проблемы. Я дам Цутому работу у себя дома, и он будет всегда у нас на глазах. Тогда, может быть, он будет вести себя хоть немножечко лучше.
У Митико испортилось настроение: она — двоюродная сестра Цутому и сама намерена позаботиться о нем, а Томико просто навязывается.
Взгляд Томико обратился к кустам, в которых прятался Цутому. Он пошевелил ветками ямабуки. Увидев на лице Томико ужас, он высунулся наполовину и помахал ей рукой. Томико поднялась со своего места.
Митико удивилась неожиданному движению Томико. Обернувшись в ту сторону, куда был устремлен взгляд Томико, она заметила румянец, мгновенно вспыхнувший на ее щеках Митико не приходилось прежде видеть такого выражения на лице своей кокетливой невестки. Потом ей нередко вспоминалось, что она подумала в этот момент о том, как оно безобразно.
Томико воскликнула:
— Цутому!
Цутому усмехнулся и спустился на дорожку. Он успел заметить, как, увидев его, Митико отпрянула назад.
Наш демобилизованный, двадцатичетырехлетний парень, прошел между двумя красавицами, сидевшими на веранде, и заговорил с ними. Он обратил внимание на то, что Митико упорно старалась не смотреть ему в глаза. Напоминать ей сейчас о том, как они прятались детьми в лощине, в их потайной хижине у ручья, ему показалось неуместно. Он подумал, что Митико, свято относившаяся к родительской воле, должно быть, сердится на него за то, что он пришел с заднего входа.