«ОКСФОРДСКИЕ» СТУДЕНТЫ В ЛЕНИНГРАДЕ

Шестого марта 1953 года ленинградские писатели собрались в Доме писателей имени Маяковского, чтобы почтить память только что скончавшегося Иосифа Сталина. На собрании присутствовала и Анна Ахматова. Она была членом Союза писателей, и манкировать таким мероприятием считалось бы серьезным проступком. Хотя показной скорби многих своих собратьев по перу она вовсе не разделяла, тем не менее наверняка понимала историческое значение случившегося.

Илья Эренбург назвал одну из своих повестей «Оттепель»; это слово оказалось крылатым: несколько лет, прошедшие после смерти Сталина, тоже стали называться оттепелью. Немного позже этой метафорой воспользовался и Григорий Чухрай в своем фильме «Чистое небо». Образ огромных льдин, громоздящихся друг на друга, реки, пробивающей дорогу через все препятствия, запечатлелся в сознании целого поколения.

Начало «десталинизации» действительно напоминало грандиозный природный катаклизм. Со смертью Хозяина в стране возник вакуум власти, развернулась ожесточенная борьба за наследование высшего поста: природа не терпит пустоты даже в Кремле. Процесс этот был далеко не однозначным. В верхах развернулась жестокая, циничная, лишенная каких бы то ни было идейных принципов схватка за власть, жертвами которой становились подчас и ее участники. Лаврентий Берия, например, в конце марта 1953 года стал инициатором освобождения врачей-евреев, которых всего месяц назад арестовали по обвинению в подготовке политических убийств и шпионаже. Этим он собирался ослабить своих врагов в секретных службах, на деле же подготовил собственный крах.

«Ночью я несколько раз просыпалась от счастья», — говорила Анна Ахматова в апреле 1953 года подруге, Лидии Чуковской. Счастье объяснялось тем, что были выпущены на свободу врачи-евреи, последние жертвы сталинских репрессивных кампаний. В самом деле, произошло нечто невероятное: «Правда» публично осудила пытки, с помощью которых у врачей добивались признания.

Уже само по себе то обстоятельство, что орган партии — в соответствии со своим названием — на сей раз написал правду, было достаточной причиной для радости. Однако Анна Ахматова надеялась на дальнейшие чудеса: освобождение сына и бывшего мужа, Николая Пунина. Обвинение, выдвинутое против них, было таким же фальшивым, высосанным из пальца, как и обвинение кремлевских врачей в шпионаже. Кроме того, Ахматова, видимо, рассчитывала на то, что оттепель рано или поздно растопит и унесет Постановление августа 1946 года.

Не только Ахматова питала такие надежды. Корней Чуковский осенью 1953 года записал в своем дневнике: «Был у Федина. Говорит, что в литературе опять наступила весна. <…> Ахматовой будут печатать целый томик…»

Государственное издательство художественной литературы послало на Большую Ордынку, к дому семьи Ардовых, где гостила, приехав в Москву, Анна Ахматова, машину с шофером. В издательстве ее встретили с почетом и действительно пообещали издать книгу ее стихов (как мы знаем, последний тоненький сборник вышел в 1943 году в Ташкенте).

Несомненно, все эти жесты во многом связаны с именем Алексея Суркова, который в 1953 году стал первым секретарем Союза писателей СССР. В годы, когда Анну Ахматову обливали грязью, преследовали, травили, Сурков старался по возможности смягчать последствия ударов. А сейчас решил восстановить справедливость и компенсировать поэтессе ее несчастья.

Фигуру Суркова можно понять при том условии, если добро и зло воспринимать не как несовместимые противоположности, а как неразделимые части одного целого. Сурков представлял собой советский тип мольеровского мещанина во дворянстве. Он всей душой и всем сердцем служил режиму, который eo ipso приходил в панику от любого бесконтрольно произнесенного или написанного слова, а следовательно, и от поэзии. В то же время у Суркова был какой-никакой — пускай и не абсолютный — поэтический слух, и он знал, что такое настоящая большая поэзия. Со временем он стал слугой двух господ: агентом поэзии в стане власти и в то же время последовательным проводником интересов партии в литературе. Двойную эту роль он играл — особенно когда речь шла об Ахматовой — с неоспоримой долей грубоватого шарма. Каждый раз, навещая ее, он был элегантно одет, гладко выбрит и приносил букет цветов, так что Ахматова, говоря о нем, называла его не иначе как «жених». Однако за его лаской и вниманием таилось примерно то же, что за вниманием Николая I к Пушкину: «Я сам буду твоим цензором».

В 1963–1964 годах, учась в Московском государственном университете, я часто видел Суркова на многолюдных поэтических вечерах в Центральном Доме литераторов на улице Воровского. Аккуратный, подтянутый, с белоснежными волосами и румяным лицом, он привычно занимал место в президиуме. По правую и по левую руку от него сидели известные советские и зарубежные поэты: Маргарита Алигер, болгарка Елизавета Багряна, немец Ганс Магнус Энценсбергер, пакистанец Фаиз Ахмад Фаиз, венгр Ференц Юхас. Сурков уверенно, явно получая от этого удовольствие, с непосредственностью кавказского тамады дирижировал такими поэтическими вечерами. Наверняка он был рад, что хотя бы в эти часы он — высокопоставленный культурный дипломат своей страны — не обязан лгать и соглашаться (как раз в то время готовилось это событие) с высылкой Иосифа Бродского.


В первые годы после смерти Сталина интерес Европы к Советскому Союзу стал быстро расти, и внешняя политика Кремля весьма содействовала этому. Соглашения о перемирии в Корее и Вьетнаме, первая встреча в верхах в Женеве — все это были реальные шаги к смягчению противостояния; но такой же курс надо было поддерживать и в области культуры. Первые зарубежные гастроли балета Большого театра, турне самых известных советских музыкантов немало способствовали созданию позитивного образа страны, укреплению иллюзии, что в Советском Союзе и в плане внутренней политики, и в экономике все в полном порядке.

Рассуждая теоретически, советский режим мог бы обратить в свою пользу и тот интерес, который зарубежье проявляло к Ахматовой, Пастернаку и Зощенко. Однако здесь приходилось считаться с опасностью, что «классовый враг» не захочет удовлетвориться той благостной картиной, которую советские руководители предлагали вниманию внешнего мира, и станет выискивать в советской литературе то, что можно с успехом использовать в арсенале «холодной войны». Лишенный какой бы то ни было гибкости пропагандистский аппарат, унаследовавший кадровый состав классической эпохи сталинизма, совершенно не был готов к новым обстоятельствам. Так подошел черед еще одного болезненного удара, который если и не прервал, то, во всяком случае, замедлил процесс творческой реабилитации Анны Ахматовой.

Вскоре после смерти Сталина в ГДР, в Лейпцигскую литературную высшую школу, отправилась делегация советских писателей, возглавляемая Алексеем Сурковым. Студенты ЛВШ, ободренные изменениями, начавшимися после восстания в Восточном Берлине (1953 год), принялись задавать делегации, прибывшей из великой братской страны, щекотливые вопросы.

Спустя двадцать с лишним лет об этом событии вспомнил гэдээровский поэт Адольф Эндлер в стихотворении, посвященном поэтессе-песеннику Беттине Вегнер, в те годы обреченной на молчание.

ВИЗИТ ИЗ МОСКВЫ В 1954 ГОДУ, ИЛИ ВОПРОСЫ ОБ АХМАТОВОЙ

Фадеев! Паустовский! Корнейчук!

Кетлинская! Катаев! Щипачев!

Бажан! Кассиль! Ажаев! Шагинян!

«А что Ахматова: жива ль она еще?»

Фадеев! Исаковский! Луговской!

Бек! Лебедев-Кумач!.. Иль — Кумачев?

Асеев! Либединский! Полевой!

«А что Ахматова: жива ль она еще?»

Луконин! Первомайский! Федин! Бек!

Да слушайте же! Да, жива, жива…

Фадеев! Либединский! А. Сурков!

«Она жива, Ахматова? Ура!»

«Что с Ахматовой? Жива ли она?» — этот вопрос задавали и члены группы английских студентов, которая приехала в СССР по приглашению Комитета советской антифашистской молодежи и Всесоюзного общества культурных связей с заграницей (ВОКС). Двухнедельная поездка эта была из тех мероприятий, отчасти туристического, отчасти пропагандистского характера, с помощью которых советское руководство пыталось повысить реноме страны в среде западной интеллигенции.

«В Москве мы жили в „Метрополе“, — вспоминал в 1995 году оксфордский профессор Гарри Шукман, когда-то студент-филолог Ноттингемского университета. — Каждый прием пищи, каждый обед превращался в настоящий банкет. А люди в те годы жили бедно. Было это через десять лет после окончания войны <…>. Люди очень осторожно разговаривали при нас».

Два десятка молодых людей, из которых один лишь Шукман знал русский язык, держались весьма недоверчиво. Сначала они приставали с вопросами к переводчице Светлане. Потом стали донимать официальных представителей, которые занимались их приемом. Во время посещения Библиотеки им. Ленина едва не произошел скандал. «Нас не интересовали сочинения Ленина, мы требовали Оруэлла и Троцкого. „Где Достоевский?“ — спрашивали мы. Мы постоянно провоцировали наших сопровождающих, так что, думаю, после этой встречи отношение к подобного рода гостям резко изменилось. Полагаю, мы им просто ужасно надоели».

В таком вот возбужденном состоянии делегация в начале мая приехала в Ленинград. Здесь юные «туристы-революционеры» выступили с требованием: они хотят встретиться с опальными писателями Ахматовой и Зощенко. И принимающая сторона решила сделать уступку; встреча состоялась 5 мая 1954 года в Доме писателей.


Летом 1953 года Анна Ахматова, приехав в Москву, на похоронах художника Осьмеркина встретилась со знаменитым архитектором Львом Рудневым, который был дружен с маршалом Ворошиловым, тогдашним главой государства. Руднев (среди прочего — автор проекта здания Московского государственного университета имени Ломоносова) пообещал лично передать Ворошилову прошение о помиловании Льва Гумилева. Свое обещание он выполнил; произошло это самое позднее в феврале 1954 года.

В это время Ахматова регулярно приезжала в Москву, чтобы хлопотать об освобождении сына. Билеты на поезд она могла достать только через Союз писателей. С просьбой о билете она позвонила в Союз и 4 мая 1954 года. Сотрудница, которая говорила с ней, упомянула кстати, что завтра Анна Андреевна должна быть в Доме писателей, на встрече с английскими студентами. А час спустя ей позвонила Елена Катерли, секретарь правления Ленинградской писательской организации, и повторила просьбу. Ахматова попыталась отказаться от участия во встрече, ссылалась на нездоровье, но Катерли была неумолима: «Вы должны быть непременно, а то они скажут, что вас удавили».

Через четыре дня, приехав в Москву, Ахматова рассказала Лидии Чуковской, как прошла встреча. «За мной прислали машину, я поехала. Красный зал, знакомый вам. Англичан целая туча, русских совсем мало. Так сидит Саянов, так Зощенко, так Дымшиц, а так я. Еще переводчица, девка из ВОКСа — да, да, все честь честью… Я сижу, гляжу на них, вглядываюсь в лица: кто? который? Знаю, что будет со мной катастрофа, но угадать не могу: который спросит? Сначала они расспрашивали об издании книг: какая инстанция пропускает? долго ли это тянется? чего требует цензура? Можете ли вы сами издать свою книгу, если издательство не желает? Отвечал Саянов (член руководства ленинградского отделения Союза писателей. — Д. Д.). Потом они спросили: изменилась ли теперь литературная политика по сравнению с 46 годом? отошли ли от речи (Жданова. — Д. Д.), от постановления? Отвечал Дымшиц. Мне было интересно услышать, что нет, ни в чем не отошли. Тогда отважные мореплаватели бросились в наступление и попросили m-r Зощенко сказать им, как он относится к постановлению ЦК 46 года? Михаил Михайлович ответил, что сначала постановление поразило его своей несправедливостью, и он написал в этом смысле письмо Иосифу Виссарионовичу, а потом он понял, что многое в этом документе справедливо… Слегка похлопали. Я ждала. Спросил кто-то в черных очках. Может быть, он и не был в очках, но мне так казалось. Он спросил, как относится к постановлению m-me Ахматова? Мне предложили ответить. Я встала и произнесла: „Оба документа — и речь товарища Жданова, и постановление Центрального Комитета партии — я считаю совершенно правильными“.

Молчание. <…> Потом кто-то из русских сказал переводчице: „Спросите их, почему они хлопали Зощенке и не хлопали m-me Ахматовой?“ — „Ее ответ нам не понравился…“ — или как-то иначе: „Нам неприятен“».

В сущности, похоже описывает встречу со студентами Казьмин, тогдашний секретарь Ленинградского обкома КПСС, в своем отчете, который он послал в Москву по просьбе отдела культуры ЦК: «Беседа продолжалась в течение трех с половиной часов. В ходе беседы один из студентов Англии заявил, что он не является сторонником советского строя. Далее был задан ряд вопросов, носивших провокационный характер. Например, почему в Советском Союзе всюду висят портреты руководителей и плакаты, призывающие к повышению производительности труда, рекордам в спорте и т. д., не надоело ли это все народу? Почему не издаются произведения такого крупного писателя, как Достоевский? Какие взаимоотношения писателей и правительства? Как пишутся литературные произведения: по заданиям или как хочет писатель? Почему так узко знают английскую литературу советские студенты? Один из делегатов поставил вопрос в такой форме: „Где бы я ни был, всюду видел плакаты, лозунги, призывающие к чему-то. Все это надоедает человеку, он ищет легкого, бежит от всего этого. Так было после войны. Не кажется ли вам, что социалистический реализм также надоедает?“ Руководитель делегации английских студентов, ссылаясь на статьи Ольги Берггольц и Ильи Эренбурга о задачах советской поэзии, опубликованных в „Литературной газете“ и прокомментированных английской радиостанцией Би-би-си, заявил, что из статей якобы явствует, что в нашей поэзии наметились новые тенденции, объясняющиеся некоторым послаблением в политике.

На все эти вопросы были даны четкие и правильные ответы и показано последнее издание произведений Достоевского в Советском Союзе.

Затем был задан вопрос Ахматовой и Зощенко в таком плане: вот в докладе Жданова вас критиковали — как вы считаете, не вступая в сделку со своей совестью, эта критика была правильной или нет? Зощенко ответил, что с критикой был не согласен, о чем он и написал в свое время письмо И. В. Сталину. Затем он путано доказывал, почему не согласен с критикой, что якобы в двадцатых годах не было советского общества, было мещанство, против которого он и боролся. „Сейчас снова остро поставлен вопрос о сатире. Но этим оружием надо пользоваться осторожно. Теперь я буду снова писать, как велит мне совесть“. Ответ Зощенко был встречен аплодисментами со стороны английской делегации.

Второй выступила Ахматова. Она лаконично заявила, что постановление ЦК правильное и критика тоже. „Так я поняла раньше. Понимаю и теперь“. В ответ аплодисментов не было».

«Чувствую, что будет катастрофа», — сказала об этой встрече Анна Ахматова. На самом же деле произошли сразу две катастрофы: для нее и, гораздо большая, для Михаила Зощенко. То, что случилось в этот вечер с Ахматовой, было, в сущности, лишь повторением пройденного. Как и в 1949 году, сейчас, весной 1954-го, она думала: надо продемонстрировать лояльность режиму. И тогда, и сейчас она надеялась, совершив этот жест, добиться освобождения сына или хотя бы смягчения условий его заключения. В обоих случаях ее ожидало разочарование: для власти Лев Гумилев был не объектом торга, а заложником. Усилия, предпринятые Ахматовой неофициально, тоже не дали желаемого результата: Климент Ворошилов не захотел пускать в ход свой авторитет ради сына поэтессы и отправил прошение по правовому пути — словно не знал, что словосочетание «правовой путь» было в то время выражением, совершенно лишенным смысла.

В отличие от первого случая, когда Ахматова ради сына опубликовала стихотворение, прославляющее Сталина, и никто не упрекнул ее за это, — после нового выражения лояльности она оказалась в весьма двусмысленном положении. Студенты-англичане не аплодировали ее словам, то есть разочаровались в ней. И хотя Ахматова была убеждена, что в данной ситуации не могла поступить иначе, тем не менее, видя, как повел себя Зощенко, попыталась оправдать себя.

Эмма Герштейн тоже упоминает тот момент, когда Ахматова проявила слабость. Справедливо, хотя и несколько чрезмерно оправдывая ситуацию, она предваряет свой рассказ тем, что Ахматова и Зощенко, лирик и юморист, в литературном смысле не имели почти ничего общего друг с другом; связывало их, в сущности, только Постановление ЦК от августа 1946 года. «А восемь лет спустя их обоих пригласили на собеседование с оксфордскими студентами, приехавшими в СССР в качестве туристов. <…> Анна Андреевна, конечно, была очень взволнована резким противоречием в поведении ее и Зощенко. „Но у него нет сына на каторге“, — несколько раз повторила она. Говоря о своем выступлении, она подчеркивала его несерьезность, показывала, как, „повернувшись в полоборота“ к публике, коротко сказала, что „совершенно согласна с постановлением и докладом тов. Жданова“. Этим, как ей казалось, она давала понять, что беседовать с приезжими студентами о своем политическом положении она не будет…»

Летом 1955 года, когда новые, пускай уже не такие прямые и грубые, как раньше, преследования со стороны партийных органов довели Зощенко до душевного краха, Ахматова говорила Лидии Чуковской: «Михаил Михайлович человек гораздо более наивный, чем я думала. Он вообразил, будто в этой ситуации можно что-то им объяснить <…>. Отвечать в этих случаях можно только так, как ответила я. Можно и должно. Только так. Не повезло нам: если бы я отвечала первой, а он вторым, он, — по моему ответу, догадался бы, что и ему следовало ответить так же. Никаких нюансов и психологий. И тогда гибель миновала бы его. Но его спросили первым…»

Я не уверен, что Ахматова могла бы повлиять на Зощенко и он ответил бы по-другому. Позже, в своей страстной, достойной всяческого восхищения речи на пленуме Союза писателей он сам утверждал, что в Доме писателей лишь по чисто эмоциональным причинам открыто выступил против организаторов встречи. «На любой вопрос (английских студентов. — Д. Д.) я готовился ответить им шуткой. Но в докладе, в котором было сказано, что я подонок-хулиган, было сказано, что я не советский писатель, что с двадцатых годов я глумился над советскими людьми! Я не мог отвечать шуткой на этот вопрос, и я ответил серьезно — так, как думаю..<…> Я могу сказать: моя литературная жизнь и судьба при такой ситуации закончены. Я не могу выйти из положения. Сатирик должен быть морально чистым человеком, а я унижен, как последний сукин сын! <…> У меня нет ничего в дальнейшем! Я не стану ни о чем просить! Не надо вашего снисхождения, ни вашего Друзина, ни вашей брани и криков! Я больше чем устал! Я приму любую иную судьбу, чем ту, которую имею!»


Бывают пограничные ситуации, которые дают возможность для альтернативных — в моральном смысле слова — действий. Выступление Зощенко в Доме писателей и потом, на пленуме Союза писателей, несомненно, было героическим. Впервые за долгие десятилетия произошел случай, когда писатель решился с открытым забралом пойти против бесчеловечной машины культурной бюрократии, попытался отстоять свои человеческие права. В этом смысле Зощенко стал прямым предтечей всех тех писателей, которые в последующие десятилетия отвергали унизительный ритуал самокритики, ставя под вопрос самое моральную легитимность режима.

Однако, признавая героизм Зощенко, я ни в коем случае не хочу принизить смелость Ахматовой. Это нужно особенно подчеркнуть, так как десятилетия спустя, когда подули очистительные ветра перестройки, вдруг появились и стали ходить странные легенды. Андрей Битов, например, утверждал в одной телевизионной передаче, будто после встречи с английскими студентами Зощенко заявил об Ахматовой следующее: «Как она меня подвела!» Эта фраза (процитированная Эммой Герштейн, но не повторенная в ее мемуарах), даже если и в самом деле прозвучала, никаких оснований под собой не имеет. У Зощенко и Ахматовой не было никаких возможностей договориться о том, как вести себя при встрече. И во всяком случае, ни у Зощенко, ни у Ахматовой даже при самых тщательных поисках мы не найдем и намека на то, что в них когда-либо ослабевало или тем более исчезало чувство солидарности по отношению друг к другу.

Надежда Мандельштам во второй книге своих «Воспоминаний» описывает (как можно предположить, главным образом со слов Ахматовой) ту злополучную встречу со студентами, для Зощенко оказавшуюся роковой, и довольно сурово осуждает англичан: «Говорят, их снарядил Берлин, оксфордский „гость из будущего“, побывавший у Ахматовой незадолго до всей драмы. <…> Поняли ли оксфордские студенты поведение Ахматовой? <…> Милые английские мальчики, которых с детства учили говорить правду и отстаивать свои убеждения <…> Они понимают нас, как мы — китайцев».

Еще более язвительно отзывается о любопытных сыновьях Альбиона Лидия Чуковская. «Что же эти англичане — полные невежды, дураки, слепые или негодяи? Зачем им понадобилось трогать руками чужое горе? Людей унизили, избили, а они еще спрашивают: „Нравится ли вам, что вас избили? Покажите нам ваши переломанные кости!“». Лишь англичанка Аманда Хейт, автор биографии Ахматовой и человек, которому Анна Андреевна доверяла, проявляет немного больше понимания, когда, рассказывая о встрече со студентами, говорит, что Ахматовой на сей раз грозила бедой «не вполне уместная доброжелательность группы иностранцев, не имевших представления о ситуации „изнутри“».

Все эти суждения выглядят, по крайней мере, слишком общими, если не полностью несправедливыми. Молодые британцы, конечно, не были «реакционерами и антисоветчиками», как утверждали представители принимающих организаций, и вовсе не хотели «трогать руками чужое горе», как предполагает Лидия Чуковская. Их поведение соответствовало нормам свободного мира — другого они ведь и не знали — и их собственному студенческому темпераменту; тому самому, между прочим, который бушевал в «сердитых молодых людях» Джона Осборна, когда они, спустя несколько лет, поднялись против существующего уклада Великобритании. Скорее всего, они впервые в жизни оказались перед необходимостью выбора: на какую сторону встать — угнетения или свободомыслия? Какой нормальный человек, особенно если он молод, устоит перед искушением продемонстрировать свой выбор! Конечно, в их желании немедленно узнать полную истину была немалая доля трагикомической наивности; однако виноваты в этом не они, а те странные правила игры неведомого им мира, о которых они даже не догадывались.

Но какие у них самих остались впечатления об этой встрече и о поведении Анны Ахматовой? Гарри Шукман в августе 1995 года представил мне неожиданную версию этого события. «Ситуация в Доме писателей была совершенно протокольной. До обмена мнениями между нами и писателями дело не дошло. <…> Ахматова сначала вообще молчала. Потом я задал ей вопрос: „Может быть, мадам Ахматова тоже хочет что-то сказать?“ Нет, она явно не хотела. По ней видно было, что она не хочет ничего говорить, что нервничает. Тогда я снова спросил: „Что вы думаете о том, что сказал Зощенко?“ Она ответила: „Я с этим согласна“. Для нас это прозвучало двусмысленно, поскольку „с этим“ могло означать: и с Зощенко, и с постановлением. Я помню это так ясно, словно все произошло вчера или даже сегодня. Она так и не захотела сказать точно, с Зощенко или с постановлением она согласна. <…> Атмосфера на собрании была… как бы это сказать? — довольно напряженной».

Спустя одиннадцать лет, когда Анна Ахматова получала степень почетного доктора Оксфордского университета, на приеме в честь этого события присутствовал и Гарри Шукман. «Она жила здесь, в этом отеле, — сказал бывший студент Ноттингемского университета, обводя жестом холл гостиницы „Рандольф“, где мы сидели. — Меня пригласили на прием. Принимал Ахматову Оксфордский университет, но главную роль играл Исайя Берлин. <…> Он пригласил всех славистов Оксфорда. Народу было очень много. Ахматова сидела на диване; Берлин организовал дело так, что каждому, кто хотел с ней поговорить, отводилось пять минут. Потом подходил следующий. Я тоже встал в очередь; должен вам признаться, чувствовал я себя не лучшим образом. Но я понимал: если не воспользуюсь этой возможностью, то так навсегда и останусь с беспокойством в душе.

Я сказал ей, что участвовал в той ленинградской встрече, и спросил, помнит ли она ее. „Еще бы мне не помнить! — ответила она. — Зощенко та встреча погубила“. — „Боже мой“, — сказал я. Она подняла на меня глаза, а я сказал: „Это ведь я задал тот вопрос“. — „А зачем вы его задали?“ — спросила она. „По наивности. Чтобы сравнить писателя, который, может быть, и не диссидент, но мыслит свободно, с полуофициальными литераторами“, — ответил я. „Понятно“, — сказал она. На этом наш разговор закончился».

Здесь я считал бы нужным подчеркнуть одну вещь, на которую, возможно, читатель сам и внимания бы не обратил. Дело в том, что и две близкие подруги Ахматовой, и ее биограф Аманда Хейт, касаясь той злополучной встречи, говорят об «оксфордских студентах», об «оксфордской делегации». А Надежда Мандельштам даже считает, что студентов к Анне Ахматовой «снарядил» сам Исайя Берлин, да еще и снабдил их, наверное, соответствующими инструкциями. Большинство свидетелей, вспоминавших об этом эпизоде, придерживаются такого же мнения; одна лишь Чуковская, говоря о студентах, пользуется определением «английские».

Между тем, по свидетельству Гарри Шукмана, в делегации, состоявшей примерно из двадцати человек, были представлены все основные университеты Англии — за исключением как раз Оксфорда и Кембриджа. Эти два университета, возможно, вообще не входили в Национальную студенческую лигу. Сам же Шукман хотя бы потому не мог получить советов и рекомендаций от профессора Берлина, что они познакомились только в 1958 году.

При всем том какой-то «инструктаж» делегация все-таки получила. Уже после выхода немецкого издания этой книги я наткнулся на сборник, посвященный памяти Зощенко: там я обнаружил воспоминания еще одного члена той делегации, Ричарда Кука. По его словам, перед отъездом в СССР со студентами беседовал сам Эдвард Кренкшоу, известный британский советолог; он рассказал им о новых тенденциях в советской литературе. Кстати, Кук, со своей стороны, подтверждает приведенные выше слова Шукмана, когда пишет: «Краткость ее ответа была довольно двусмысленна и давала понять, что ей хочется отделаться от нас».

Сэр Исайя Берлин, с которым мы беседовали в лондонском кафе, отрицал всякую связь между ним и студентами, участниками ленинградской встречи. Он и о встрече-то узнал лишь задним числом. После августовского Постановления ЦК он избегал всякого общения с Ахматовой, считая, что может снова как-то навредить ей.

Но все это, даже если объективно и соответствует истине, ничего не меняет относительно субъективной стороны той роковой встречи. Ложная версия об «оксфордских студентах», которую изложила мне Лидия Чуковская в августе 1995 года, исходит, скорее всего, от самой Ахматовой. Да, ее уверенность, что студенты, которых она увидела в Доме писателей, приехали из Оксфорда, была, по всей видимости, заблуждением; однако заблуждение это — простите за романтический оборот — было заблуждением сердца.

Топоним Оксфорд для слуха любого русского, особенно если он получил образование до революции, звучал очень весомо. Он служил символом высокого научного и культурного уровня английской аристократии и, как таковой, таил в себе чрезвычайную притягательность. Очевидно, Ахматовой известно было и понятие «honoris causa». Павел Лукницкий, который в 20-х годах был литературным секретарем поэтессы, рассказывал, как второй муж Ахматовой, Владимир Шилейко, наблюдая работу Ахматовой над биографией Гумилева, сказал ей: «Когда вам пришлют горностаевую мантию из Оксфордского университета, помяните меня в своих молитвах».

После ноября 1945 года миф Оксфорда дополнился для Ахматовой мифической же ассоциацией «Оксфорд = Исайя Берлин». И в тот момент, когда функционер от культуры Елена Катерли сказала ей про «английских студентов», ассоциация тут же сработала и Ахматова не смогла устоять перед искушением взглянуть в глаза молодым людям, которые дышали тем же воздухом свободы, что и Исайя Берлин, и она уже только по этой причине воспринимала их как посланцев «Гостя». И хотя в телефонном разговоре с Катерли она с вовсе не чуждым ей черным юмором предложила товарищам показать иностранцам вместо нее любую другую старуху, уклониться от встречи у нее не хватило решимости.

Надо думать, те три часа, что она просидела между двумя верными слугами партии, Дымшицем и Саяновым, были для нее вдвойне мучительными. Ей ведь снова пришлось отказаться от гордой роли свободолюбивого, несломленного поэта, той роли, в которой увидел ее Исайя Берлин. И она снова оказалась перед страшной альтернативой: кого выбрать — любимого мужчину, Берлина, или сына, Льва. Берлин воплощал для нее воображаемую жизнь, сын — реальную.


С официальной точки зрения встреча, прошедшая в ленинградском Доме писателей, выглядела чем-то вроде досадного сбоя, аварии на производстве. Потемкинская деревня, сколоченная к мероприятию, развалилась так же быстро, как быстро была и построена. Организаторы допустили явную оплошность, по какой-то причине не прибегнув к обычному в таких случаях приему: они не провели идеологическую обработку жертв, которая помогла бы им более гладко сыграть свою роль. Потому-то и пришлось товарищу Казьмину в отчете от 27 мая 1954 года так старательно отмываться от возможного гнева инстанций: кто-кто, а уж он-то знал, как дорого заплатили за подобные упущения некоторые его ленинградские предшественники. «Необходимо также отметить, — пишет он, — что к вопросу организации встречи писателей Зощенко и Ахматовой с антисоветски настроенной делегацией английских студентов правление Ленинградского отделения Союза советских писателей отнеслось безответственно.

Эта встреча не была согласована с областным комитетом партии. Работники областного комитета комсомола, зная о настроениях делегации английских студентов, также безответственно отнеслись к организации встречи с писателями. В дальнейшем предложено установить более строгий контроль за проведением мероприятий, связанных с приемом иностранных делегаций в Ленинграде».

Партийные инстанции почуяли запах скандала: они боялись, что студенты, вернувшись на родину, раскроют британской общественности неудавшийся пропагандистский маневр. Поэтому поначалу они поступили осторожно: вызвали Зощенко на писательский пленум, чтобы вынудить его покаяться, однако о том, что за этим стояло, предпочли умолчать. Так что рядовой читатель, видимо, ни слова не мог понять в грозной статье В. Друзина, напечатанной в «Ленинградской правде» 28 мая 1954 года.

«Участники партийного собрания отмечают, что и среди ленинградских писателей есть люди, которые занимают явно неправильную позицию… До сих пор не сделал никаких выводов из Постановления ЦК ВКП(б) „О журналах „Звезда“ и „Ленинград““ М. Зощенко. Факты последнего времени свидетельствуют, что М. Зощенко скрывал свое истинное отношение к этому Постановлению и продолжает отстаивать свою гнилую позицию».

Страсти, закипевшие было вокруг неудачного мероприятия, улеглись только после 7 августа, когда лондонский журнал «Нью стейтсмен энд нейшн» неожиданно напечатал отчет о поездке делегации британских студентов под названием «Студент в СССР» (A Student in the USSR). Автор статьи, Клаудио Велиз, чилиец по происхождению, которого Гарри Шукман называет «единственным марксистом в нашей делегации», сообщает, например, об экскурсии в Библиотеку им. Ленина следующее: «Знаменитая московская Ленинская библиотека содержит более семнадцати миллионов книг. Книги наглядно показывают ту цензуру, которой подвергается рядовой читатель. В английском разделе каталога ни одной книги Джеймса Джойса, Вирджинии Вульф, как и, естественно, Кестлера, Оруэлла или Исаака Дойчера. Однако один из библиотекарей показал мне каталог на 14 этаже (там находится спецхран. — Д. Д.). Тут я нашел не только Джойса или Форстера, но и „Звероферму“, „Мою Каталонию“, даже „Сталина“ Дойчера — все книги, которые, мы полагали, в СССР запрещены. Этот каталог, сказал библиотекарь, доступен только для специалистов».

При всем своем критическом отношении к Советскому Союзу Велиз увиденным остался в целом доволен. Особенно ему понравилось то, что ни одна тема не была запретной для разговоров. Один из студентов резко критиковал Берию (тогда уже казненного); другой дошел до того, что объявил «чушью» постановления, освященные именем Жданова (тоже покойного). Велиз ни словом не коснулся Зощенко и Ахматовой; не упомянул он и о том, что в стране, которую они посетили, миллионы людей все еще находятся в лагерях. Отчет его написан в том же псевдообъективном тоне, что и, за полтора десятка лет до этого, книга Лиона Фейхтвангера «Москва 1937».


Московская газета «Известия» была вполне удовлетворена духовной продукцией Велиза. В. Матвеева, лондонский корреспондент газеты, в сентябре 1954 года посвятила целую статью отчету, опубликованному в «Нью стейтсмен энд нейшн». «Разговоры с советскими людьми развеяли английскому студенту и выдумку о том, что в Советском Союзе не может вестись свободной, непринужденной дискуссии. Наоборот, со всеми встреченными Велизом советскими людьми у него завязывались живые беседы, и все интересовавшие его вопросы исчерпывающе обсуждались».

Облегчение, испытанное начальниками советской культуры, когда они убедились, что скандал не состоится, побудило их едва ли не к великодушию. В скором времени душевно сломленный Михаил Зощенко получил месячную путевку в сочинский санаторий. Осенью 1956 года был издан сборник его рассказов. Зощенко оставалось жить два года…

Михаил Михайлович Зощенко гораздо сильнее нуждался в широкой читательской аудитории, чем Анна Ахматова. Причина этого — в особенностях его таланта: ведь в значительной мере это был талант газетчика, репортера. В 20–30-х годах он работал внештатным корреспондентом подчас в десятке и более газет. Его очерки, фельетоны, репортажи сразу приходили к широкому читателю. Осенью 1953 года его вновь приняли в Союз писателей и у него появились такие же надежды, как у Анны Ахматовой. Главная надежда была связана с публикацией цикла новелл: на это он получил твердое обещание от московского журнала «Октябрь».

Злополучное мероприятие в Доме писателей развеяло все иллюзии. Сразу после июньского собрания писателей из редакции «Октября» пришла вежливая телеграмма: «К большому сожалению, рассказы для журнала не подошли». Когда он обратился с жалобой в ленинградский Союз писателей, ему сообщили — во всяком случае, он так воспринял ответ, — что отныне его не будут печатать совсем, причем «независимо от качества работы». Одновременно ему дали понять — это было еще одно унижение, — что он поступит правильно, если напишет «объяснительную записку» в ЦК. Он оказался практически в таком же положении, как после августа 1946 года. Но «бедный Мишенька <…> не выдержал второго тура», как выразилась позже Ахматова.

Поздней осенью 1956 года Лидия Чуковская навестила Зощенко в Ленинграде: она привезла ему деньги, посланные отцом, Корнеем Чуковским. Зощенко она нашла в жутком состоянии. «Михаил Михайлович неузнаваемо худ, все на нем висит. Самое разительное — у него нет возраста, он — тень самого себя, а у теней возраста не бывает. <…> Звук из голоса выкачан. <…> О себе сказал: „Самое унизительное в моем положении — что не дают работы. Остальное мне уже все равно“».

Итог этой истории выглядит одновременно гротескным и жалким: партия спровоцировала совершенно бессмысленную пропагандистскую акцию, которая, правда, оказалась неудачной, но и особых негативных последствий не принесла. Спустя три месяца о скандале забыли; практически все возвращается на круги своя. Разве что загублены две жизни; одна — необратимо. Год спустя от всех этих событий остается лишь никак не желающий рассеиваться туман лжи.

Сергей Залыгин, позже известный писатель-прозаик, а в те времена молодой партийный пропагандист, в марте 1955 года ездил в один из омских исправительно-трудовых лагерей и прочитал заключенным лекцию о новых явлениях в советской литературе. После смерти Сталина в лагерях стали чаще устраивать всякого рода политические и культурные мероприятия, как бы давая понять, что Советское государство еще не совсем списало со счетов миллионы своих граждан, попавших за колючую проволоку. Один из заключенных, присутствовавших на лекции, Лев Гумилев, позже рассказывал Эмме Герштейн о выступлении Залыгина: «Я задал ему вопрос о маме. Он сказал, что она „в творческом подъеме“ и что к ней приезжали английские студенты справляться о здоровье». Поскольку Гумилев заведомо был уверен, что мать слишком мало заботится о нем, то слова Залыгина невольно усугубили и без того плохое отношение Льва Гумилева к Анне Ахматовой.

Загрузка...