ОКСФОРД

Первый из обнаруженных мною документов, связанных с приглашением Анны Ахматовой в Оксфорд, — это ответ на какое-то письмо или телефонный звонок. 27 октября 1964 года сэр Исайя Берлин сообщил профессору Морису Бауре адрес Ахматовой: улица Ленина 42, квартира 23, Ленинград. «По-моему, — пишет он, — лучше всего было бы сначала уведомить ее телеграммой, что направлено письмо и что не обязательно сразу давать ответ, иначе она будет в панике — из-за разрешения на выезд. Одновременно надо бы послать копии телеграммы и письма диппочтой, послу Великобритании в Москву; кроме того, передать такие же копии советскому послу в Лондоне, а также Британскому совету, нашей доброй мисс Бренде Трипп, которая питает к Ахматовой самые нежные чувства; предполагаю, она более всего способна для выполнения этой задачи: она бы затем в сопроводительных письмах информировала Министерство иностранных дел и другие учреждения <…>. Думаю, таковы должны быть формальности».

Инициаторы награждения уже знали о предстоящей поездке Ахматовой в Италию — и пришли к выводу, что, «возможно, ей удастся эту поездку продлить и для визита в нашу страну». 3 ноября в Ленинград пришло официальное телеграфное извещение («The University Oxford invites you to accept an honorary degree of Doctor of Letters»; в телеграмме была и фраза, призванная успокоить адресата: «На эту телеграмму вам отвечать не обязательно». Посланное одновременно письмо, которое подписал сэр Фоллиот Сэндфорд, руководитель университетской канцелярии, также имело целью предупредить излишние волнения: «Проще всего было бы совместить церемонию награждения с Вашим пребыванием в нашей стране».

Тем временем в операцию включилась и мисс Бренда Трипп, которая, будучи руководителем Восточноевропейского отдела Британского совета, хорошо знала и советские учреждения, и приглашаемых лиц. В ноябре 1945 года Бренда Трипп была в Ленинграде, когда Исайя Берлин отправился из Книжной лавки писателей в Фонтанный дом; в момент отлучения Ахматовой она работала в Москве. Поэтому уж кто-кто, а она-то знала, какое это непростое дело: пригласить Ахматову, официально лишь как бы наполовину признанную в Советском Союзе, именно в тот университет, где одним из крупнейших авторитетов был Берлин, сын русского эмигранта, бывший дипломат, которого не так уж давно в Советском Союзе считали шпионом. За завесой секретной переписки самых различных учреждений, куда скоро вовлекли и отдел британского МИДа, ведающий связями с Восточной Европой, сложился настоящий комплот, занятый поисками возможностей помочь старой даме. От которой, кстати, не поступало никаких вестей.

Заговорщики, очевидно, неформально договорились о том, что самое подходящее учреждение для продвижения дела — Британский совет. Только у него был легитимный советский партнер — Государственный комитет культурных связей с заграницей. Можно предположить, что одновременно и на дипломатическом уровне были проведены консультации о том, какой реакции можно ждать от советской стороны. Самое позднее в ноябре месяце Оксфорд должен был получить первые положительные сигналы, чтобы вовремя начать подготовку мероприятия.

Наконец, 1 декабря 1964 года, в разгар подготовки к поездке в Италию, Анна Ахматова телеграммой сообщила в Оксфорд, что «with gratitude» принимает награду. О возможных сроках поездки она писала с большой осторожностью: «Время прибытия в Оксфорд зависит от состояния моего здоровья». Под этим, видимо, подразумевались не только показания кровяного давления и ЭКГ, но и отношение инстанций к этой истории.

Лишь после продолжительного прощупывания ситуации Оксфордский университет принял решение (это случилось 15 декабря 1964 года) известить общественность о близящемся чествовании Анны Ахматовой. На следующий день новость была опубликована во всех ведущих британских газетах, что одновременно являлось формой вежливого давления на Москву. Советские органы не могли отмахнуться от приглашения как от простой провокации, поскольку почти одновременно «Литературная газета» напечатала — по инициативе Суркова — коротенькое сообщение о присуждении Ахматовой премии «Этна-Таормина». Сообщение свидетельствовало о том, что советская культурная политика, как сказало бы ереванское радио, «в принципе» считала поэтессу выездной.

16 декабря 1964 года Пол Синсер, генеральный секретарь Британского совета, отправил Ахматовой официальное письмо, в котором была фраза, предназначенная не столько ей, сколько официальным органам власти в СССР: «Это приглашение мы посылаем вам в соответствии с относящимися сюда статьями англо-советского двустороннего соглашения, подписанного в Лондоне в январе 1963 года».

Приглашение, очевидно, долго путешествовало по всевозможным органам и организациям, пока пришло наконец к адресату. Ахматова лишь 21 февраля 1965 года сообщила Алексею Суркову: «Ввиду того, что я приняла предложение Оксфордского университета о присвоении мне звания доктора филологических наук honoris causa, мне необходимо лично присутствовать в Оксфорде. Прошу Вас оформить документы, нужные для поездки мне и Каминской Анне Генриховне <…> дочери моей воспитанницы, которая будет сопровождать меня, т. к. по состоянию здоровья я не могу ехать одна». Положение тех, кто должен был принять решение по этому вопросу, она попыталась облегчить со своей стороны тем, что в интервью, данном 26 января 1965 года приехавшему в Ленинград корреспонденту «Оксфорд мейл», сказала: «У меня с Союзом писателей никаких разногласий нет, стихи для публикации я выбираю сама». Как мы знаем, это не было правдой даже по отношению к последнему прижизненному сборнику ее стихов, «Бег времени».

Несмотря на вроде бы благоприятные предвестия, решение вопроса продвигалось черепашьими темпами. Из Оксфорда уже запрашивали размеры Ахматовой — для изготовления докторской мантии и шапочки, — день церемонии же все еще не был определен. А для университета это крайне важно: ведь в тот же день награду предстояло вручить еще троим кандидатам: итальянскому литературоведу Джанфранко Контини, английскому врачу сэру Джефри Кейнзу и английскому поэту Зигфриду Сессуну.

В середине марта секретариат проректора университета обратился в Министерство иностранных дел Великобритании с просьбой попытаться ускорить ход событий в советской столице. Там поручили атташе по культуре посольства Великобритании в Москве напомнить советской стороне о существовании статьи XI соглашения о культуре. Вероятно, результатом стало какое-то обещание; во всяком случае, сама Ахматова 29 марта сообщила, что могла бы отправиться в Оксфорд после 1 июня. И наконец, 7 апреля был назначен срок церемонии: 5 июня в 14.30.

С британской стороны началась конкретная подготовка. 24 мая были заказаны на 29 мая (планируемый день прибытия Ахматовой) два номера в отеле «Президент». Сегодня из секретной советской документации нам уже известно, что заинтересованные лица лишь к этому времени смогли получить в джунглях иерархической властной системы нечто похожее на конкретный ответ. 22 мая 1965 года член Политбюро Демичев и глава государства Подгорный поставили под письмом Союза писателей свои подписи; стояла на письме и виза давнего недруга Ахматовой, Поликарпова. Выездная комиссия (на сей раз уже не в ЦК, а «всего лишь» в ленинградском обкоме партии) на своем заседании разрешила Анне Ахматовой двухнедельную поездку. Соответственная «выписка из протокола» 27 мая, в четверг, была послана в ведомство, занимающееся выдачей паспортов. Тут подошли выходные, и в Союзе писателей лишь в понедельник, 31 мая, то есть в день отъезда, смогли выдать Анне Ахматовой загранпаспорт и билеты на поезд.

Ахматова хотела попасть в Лондон как можно скорее. Однако врачи беспокоились за ее сердце и отсоветовали ей лететь самолетом. Путешествие из Москвы в Лондон, через Варшаву, Кёльн и Остенде, продолжалось более сорока часов. Свидетельства современников позволяют догадываться, сколько всего пришлось выдержать за эти дни усталому сердцу. Корней Чуковский, который за три года до этого сам был почетным гостем Оксфорда, внимательно следил за перипетиями выезда Ахматовой. В его дневнике мы читаем:

«16 мая. Ахматова собирается в Англию. <…> Ее коронование произойдет в июне. <…> 28 мая. Ахматова не уехала в Англию. Ей наши не выдали визы. Сидит на чемоданах. У Ардова. <…> 31 мая. Ахматовой сказали, что едет в пятницу, потом — что во вторник, а дали визу в понедельник».

Анатолий Найман, тоже описывая волокиту вокруг поездки Ахматовой, приводит ее недоуменные размышления вслух: «Они что, думают, что я не вернусь? Что я для того здесь осталась, когда все уезжали, для того прожила на этой земле всю — и такую — жизнь, чтобы сейчас все менять!» Кажется, она предполагала, что поведение властей: затягивание ответа или пусть даже таящийся где-то в недрах аппарата отказ — объясняется некими рациональными соображениями; подобный образ мысли органично присущ советскому человеку, который полностью подчинен произволу власти, но при всем том вновь и вновь пытается найти в этом произволе какую-то логику.

Непосредственно перед поездкой, несомненно, происходило много всего, что можно было бы использовать — только захоти — против Ахматовой. Отдел агитации и пропаганды ЦК в это время стал вплотную заниматься произведениями советских писателей, которые попадали на Запад «нелегальным путем» («Эти книги содержат клевету на КПСС, в искаженном виде представляют зарубежному читателю нашу действительность, внутреннюю и внешнюю политику Советского государства…»). Наряду с сочинениями Солженицына, Окуджавы, Бродского и других упоминался и «не публиковавшийся в нашей стране цикл стихов под общим названием „Реквием“, приписываемых А. Ахматовой». В преддверии уже запланированного ареста Андрея Синявского и Юлия Даниэля подобное обвинение было делом совсем не шуточным. Однако ЦК пока ограничился тем, что попросил КГБ установить авторов такого рода «нелегальных» публикаций. Волокита в уже одобренном верхами вопросе о поездке Ахматовой в Англию, таким образом, представляла собой не наказание, а исключительно то, что Гамлет у Шекспира называет — «заносчивость властей и оскорбленья»[7].

После того как Политбюро высказало судьбоносное согласие по отношению к премии «Этна-Таормина», у Ахматовой было почти четыре месяца, чтобы подготовиться к поездке; теперь же ей предстояло решить эту — учитывая ее возраст и состояние здоровья — исключительно тяжелую задачу всего за несколько дней. Надо думать, аппаратчики среднего уровня, которых, очевидно, раздражал либерализм верхушки, таким способом, то есть бюрократическими ухищрениями, просто напоминали поэтессе, неведомо почему добившейся снисхождения, о том, что она до сих пор не прощена и до сих пор полностью от них зависима. Пускай «Таймс» или «Дейли телеграф» аршинными заголовками кричали о приезде «русской Сапфо», «Matriarch of Russia’s Poets»; российскую бюрократию это совершенно не трогало и на ее нравы действия не производило. Что для чиновников — Сапфо? Когда дело касается уважения к креслу, они без колебаний поставят на место хоть Софокла, хоть Данте с Гете.

В данном случае, однако, советская бюрократия подставила ножку самой себе. Когда Анна Ахматова приехала (это было поздно вечером 2 июня, в среду) на вокзал Виктория, ее, кроме представителей Британского совета и многочисленных журналистов, встречал Всеволод Сопинский, атташе по культуре советского посольства. По свидетельству «Дейли телеграф», дипломат с явным раздражением сказал: «Если приглашение придет только завтра, будет уже поздно». Это значило, что если Оксфордский университет известит советское посольство о церемонии награждения 3 июня, в четверг, то официальные советские представители присутствовать на торжественном событии не смогут. Дело в том, что по существовавшим в то время правилам советские дипломаты без особого разрешения МИДа не имели права выезжать за пределы Лондона далее чем на тридцать миль, а для получения такого разрешения требовалось как минимум три дня.

«Представители русского посольства выражают удивление, что они не были приглашены в Оксфорд в субботу, когда русской поэтессе Анне Ахматовой присвоили степень почетного доктора литературы» — так звучало лицемерное возмущение служащих посольства страны, у которой пришлось всеми правдами и неправдами добывать разрешение на выезд величайшей поэтессы. Пресс-атташе Оксфордского университета заявил в ответ, что с их стороны никакой небрежности не было. «Всех удостоенных степени почетного доктора мы предварительно спрашиваем, кого они хотели бы пригласить на церемонию; данный случай не был исключением». Британским ученым, судя по всему, и в голову не могло прийти, что в Советском Союзе просто не заведено спрашивать мнение рядового гражданина, кого из официальных лиц он считает нужным позвать на то или иное мероприятие.


«Anna Akhmatova, Andreae filia», — так обратился к ней официальный представитель университета в торжественном обращении на латинском языке, когда в субботу, 5 июня 1965 года, на церемонии в Шелдонском театре ее облачили в красную мантию с горностаевой отделкой и водрузили на голову черный головной убор доктора. Она прославлялась как «Femina haec augusta», «русская Сапфо», не только как поэтесса, но и как патриотка. Были перечислены основные ее произведения; о ее конфликтах с властью тактично умалчивалось. «Через несколько лет после восстановления мира (осторожный оборот, касающийся временного срока, свидетельствует о некоторой неуверенности составителей речи в плане биографии поэтессы. — Д. Д.) в государственном издательстве вышла антология, содержащая двести пятьдесят ее стихотворений».

Удивительный факт: официальный перевод торжественной речи, сделанный в Иностранной комиссии Союза писателей СССР, упоминает лишь двести двадцать стихотворений. И еще одна гротескная ошибка: название одного из ранних сборников Ахматовой. «У самого моря», перевели с английского («By the very Sea») как «У самого синего моря»: явно под влиянием сказки Пушкина «О рыбаке и рыбке».


Нам мало известно, чем занималась Ахматова в Оксфорде (там она провела десять дней) и потом в Париже (туда она заехала по пути домой). Зато мы в основном знаем, с кем она встречалась во время своей последней зарубежной поездки. Например, она дала газете «Таймс» интервью, где назвала Марию Петровых как единственную достойную упоминания современную советскую поэтессу. Уступая просьбам своих почитателей, наговорила на магнитофон ряд своих стихотворений (в том числе «Реквием»). Беседовала за эти две недели примерно с пятью десятками человек. Среди них были друзья юности, которых она не видела пятьдесят лет, давние возлюбленные, русские журналисты-эмигранты, дальние родственники. Все эти встречи создавали особую атмосферу: перед Ахматовой словно еще раз прошла вся ее жизнь.

Этот второй триумф не мог не стать серьезным испытанием для пожилой женщины, для ее физических и духовных сил. Двум сопровождавшим ее женщинам: Ане Каминской и Аманде Хейт, позже написавшей ее биографию, которые старались оберегать ее от переутомления, — постоянно приходилось объяснять восторженным, охваченным ностальгическими чувствами или просто любопытствующим посетителям, что возможности поэтессы ограниченны. Актер Владимир Рецептер попытался позже, с помощью Анны Каминской, реконструировать, как протекали дни Ахматовой в Англии.

«3 июня. <…> Заголовки лондонских газет с именем Ахматовой, среди которых выделяется „Сафо из России“… В номере отеля очень много цветов, это темно-красные розы <…>

4 июня. Ахматова осматривает Лондон. <…> Вечером, на пути в Оксфорд, машина попадает в дорожную пробку…

5 июня утром. Торжественный завтрак в Оксфордском университете. Присвоение Анне Ахматовой почетного звания honoris causa. <…>

Два дня в Стрэтфорде. <…> По шекспировским местам <…> Дом, где родился актер Шекспир. <…> Анна Андреевна не выходит из машины. Ей нездоровится. <…> Дом жены Шекспира. Аня осматривает, Ахматова ждет ее в автомобиле. <…> Вечером следующего дня <…> посещение Мемориального театра в Стрэтфорде. Идет „Венецианский купец“. <…> Когда подходит время ехать в театр <…>, Анна Андреевна чувствует себя хуже вчерашнего. <…> Аня боится оставлять ее одну, но Ахматова велит ей отправляться: „Это для тебя на всю жизнь…“»

Английским журналистам и нескольким русским эмигрантам удалось-таки взволновать Ахматову одной темой: почти все хотели слышать ее мнение о «новой волне» в советской поэзии.

Это литературное направление, которое само себя воспринимало как поколение, на Западе было представлено почти исключительно именами Евгения Евтушенко и Андрея Вознесенского. Новизна их поэзии заключалась в том, что актуальные, острогражданские темы и темы личные у них объединялись очень субъективной тональностью. В известном смысле это было возвращение к 20-м годам: более традиционно пишущий Евтушенко стремился к роли народного трибуна — роли Маяковского; Вознесенского же, по профессии архитектора, интересовали скорее эксперименты русского авангарда в области формы.

В конце 50 — начале 60-х годов поэзия «новой волны» выражала настроения своеобразного антисталинского Strum und Drang’а. Книги поэтов, принадлежавших к этому поколению, выходили стотысячными тиражами, на их выступления, на площади Маяковского или на стадионах, собирались тысячи и тысячи; поэты эти скоро стали лидерами своей эпохи. Но несмотря на все критическое отношение к советским порядкам, они остались в плену ментальности своего общества; в этом — объяснение и головокружительного их взлета, и в конечном счете фиаско. Положение их, даже в зените их бунтарства, характеризовалось своего рода полуофициальностью и неоднозначностью. Они довольно много ездили за границу, регулярно публиковали стихи, рассказывавшие о таких впечатлениях, которые большинству читателей и не снились. Эти поэты постепенно становились статьей литературного экспорта, «красной икрой советской культурной политики», по ядовитому замечанию оппозиционного публициста Андрея Амальрика.

Во время своего заграничного путешествия Анна Ахматова наблюдала поразительную популярность и повсеместное присутствие советской «новой волны» (Вознесенский, например, летом 1965 года тоже был в Англии и даже прислал Ахматовой поздравительную телеграмму.) Правда, в самом Советском Союзе «волна», собственно, уже схлынула. После того как Хрущев в декабре 1962 года и в марте 1963 года разразился яростной руганью в адрес молодых бунтарей, самые выдающиеся представители новой поэзии подвергли себя унизительной самокритике. Это говорило о том, что ресурсы радикальной критики в этом поколении себя уже исчерпали: преданность духу XX съезда сама по себе не могла служить эстетическим кредо, которого хватило бы на весь творческий путь. Однако на Западе Евтушенко и Вознесенского (не слишком уже молодых) еще долго считали поэтами-бунтарями, представителями московского «поколения битников».

Для Ахматовой в «новой волне» повторилось нечто, однажды уже ею пережитое. Как она писала в январе 1960 года Анатолию Найману, в 20-е годы, задолго до якобы наложенного на нее запрета публиковаться, она уже была оттеснена на периферию тогдашней литературной жизни. Молодое поколение ничего не желало слышать, кроме революционной поэзии. «Левее, следственно новее, моднее были все: Маяковский, Пастернак, Цветаева. Я уже не говорю о Хлебникове, который до сих пор — новатор par excellence».

С «новой волной» сложилась похожая ситуация. Молодые таланты, которые в подметки не годились Ахматовой (для этого у них не хватало ни образованности, ни профессионального мастерства), вдруг оказались «ценнее» ее, спрос на них был выше. Стихотворение Ахматовой «Защитникам Сталина» было написано в октябре 1962 года, примерно тогда же, что и знаменитое «Наследники Сталина» Евтушенко. Но если текст Евтушенко, вдохновленный сиюминутной политикой, можно сказать, сразу из пишущей машинки попал в свежий номер «Правды», то мрачные, исполненные пророческого пафоса строки Ахматовой увидели свет лишь в 1989 году.

Иными словами, Анна Ахматова даже в самый плодотворный период своей писательской деятельности была — и осталась — как бы недостаточно актуальной. Наиболее всего ее позиция находила отклик у людей в первые годы после завершения Второй мировой войны: неудивительно, что именно на эти годы приходится недолгий взлет ее популярности. Эпоха же после 1956 года, несмотря на то что во многих отношениях принесла поэтессе облегчение, была совсем не ее временем. Антисталинизм Ахматовой — позиция не политическая, а чисто личная; ее боль и гнев были одновременно и исторически конкретными, и вневременными. Могла ли Антигона оплакать смерть брата в центральном печатном органе партии тирана Креона?

Кроме того, поэзия Ахматовой — прекрасное, высокое, но отнюдь не легкое чтение. Главное ее произведение, «Поэма без героя», воспринимается исключительно трудно: едва ли не каждая строка здесь для своего понимания предполагает наличие той высокой культуры, которая была свойственна русской интеллигенции в первые десятилетия XX века; да и знаменитые «симпатические чернила» и «зеркальное письмо» требуют немало усилий от читателей. Существует ли реально литературное бессмертие — мы не знаем. Чтобы это узнать, не хватает главного свидетеля — бессмертного читателя. Одно лишь ясно: форма поэзии, как правило, переживает ее содержание. Что же придает жизнь совершенно неактуальной «Поэме без героя»? Не что иное, как точность образов и неподражаемая печально-торжественная музыка ахматовской строфы. Начальные же строки ее («Из года сорокового, / Как с башни, на все гляжу») передают будущим поколениям русских читателей такой же точный образ времени, как начало «Божественной комедии» Данте — итальянцам.

Земную жизнь пройдя до половины,

я очутился в сумрачном лесу,

утратив правый путь во тьме долины…

Или как начало поэмы Гейне «Германия. Зимняя сказка»:

То было мрачной порой ноября.

Хмурилось небо сурово…

К слову сказать, эти два произведения сегодня тоже невозможно читать без сносок. Однако давайте скажем честно: огромному большинству стихотворений и поэм, написанных современниками Данте, Гейне, Ахматовой, спустя уже несколько лет после их создания никакие сноски не помогут…


В июне 1965 года сэр Исайя Берлин задал Ахматовой непростой вопрос: не намеревается ли она раскрыть тайные коды «Поэмы без героя» или хотя бы помочь рядовому читателю разобраться в ней? Ответ его удивил. «Она ответила, что когда те, кто знает мир, о котором она говорит, будут настигнуты дряхлостью или смертью, умрет и поэма. Она будет похоронена вместе с ней и ее веком, она не писалась для вечности и даже не для потомства. Для поэтов имеет значение только прошлое, и детство — более всего остального. <…> Предсказания, оды будущему <…> это всего лишь вид декламационной риторики, принятие величественной осанки, взор, вперенный в туманно различимое будущее, поза, которую она презирала».

Наряду с подобными высказываниями, однако, мы знаем и ту, напоенную упрямой надеждой фразу Ахматовой: «Но все-таки узнают голос мой». Эта строка — одно из множества указаний на то, что Ахматова все же страстно желала бессмертия, желала, чтобы потомство ее читало и восхищалось ею. В «Реквиеме» она не только хотела воздвигнуть памятник жертвам Большого террора, но и стремилась увековечить собственные свершения как человека и поэта. В конце концов, это ее «измученным ртом» кричала боль «стомильонного народа», и потому она была уверена, что когда-нибудь ей поставят «памятник» «в этой стране». Тут она в полной мере следовала традиции Пушкина, который, взяв эпиграфом слова Горация «Exegi monumentum», так обосновывал свое право на бессмертие: «…в мой жестокий век восславил я свободу / И милость к падшим призывал».

О беседах, которые состоялись в Оксфорде между Ахматовой и Берлиным, мы знаем только по изложению сэра Исайи. Третий том заметок Лидии Чуковской, который может выйти лишь посмертно[8], расскажет, вероятно, намного больше о личных впечатлениях Ахматовой. Анатолий Найман счел достойным упоминания лишь один момент: «После возвращения из Англии она рассказала о своей встрече с человеком, который играет особую роль в ее жизни. Этот человек, сказала она, живет сейчас в чудесном замке, окруженном цветочными садами, у него прислуга, серебро и т. д. „Я подумала, — добавила она, — что ни один мужчина не должен позволять, чтобы его запирали в золоченую клетку“».

Этот тихий упрек в какой-то степени можно отнести на счет того культурного шока, который испытывает советский человек, столкнувшись с западным благоденствием. Корней Чуковский, например, посетив Оксфорд, был совершенно подавлен, наблюдая, как живут верхние десять тысяч. Особенно большое впечатление произвела на него супруга Берлина, говоря о которой, он не упустил случая отметить, что она происходит из чрезвычайно богатой семьи. «Стройная, молчаливая, изумительно тактичная, повела меня в комнату своего сына. Огромная комната, половину которой занимает железная дорога (игрушечная) с рельсами, вокзалами и т. д. У мальчика комиксы самые аляповатые <…>, он смотрит телевизор (дебри Африки), на столе учебник латинского языка; я спрашивал его латинское спряжение всяких глаголов, лат. склонение он отвечал безупречно. <…> Я забыл сказать, что у Берлиных останавливался Шостакович, когда получал ученую степень…»

У вечно «бездомной» Ахматовой семейная идиллия большого восторга не вызвала, и с леди Берлин, вне всяких сомнений, восхитительной, она беседовала, надо думать, весьма холодно и формально. Возможно, замечание насчет «золоченой клетки» предназначено было для леди Берлин; не исключено также, что Ахматова просто не пожелала ее замечать. «Золотая клетка» интересна в другом плане. Одно из последних стихотворений Ахматовой, четверостишие, датированное 5 августа 1965 года, помещает этот мотив в необычный контекст:

Не в таинственную беседку

Поведет этот пламенный мост:

Одного в золоченую клетку,

А другую на красный помост.

«Пламенный мост» — символ двух путей, которые могут вести к славе. Того, кто ступает на один путь, запирают в клетку достигнутого ранга и положения; пускай эта клетка — золотая, но она все-таки клетка. Выбравшего «другой» путь — просто убивают. Русский текст уже посредством грамматических форм показывает, что первым путем идет мужчина, вторым — женщина. Судьба, соединившая их, исполнилась, и потому их пути безвозвратно расходятся.

О страхе перед славой говорит другой фрагмент, тоже относящийся к 1965 году:

Молитесь на ночь, чтобы вам

Вдруг не проснуться знаменитым.

Конкретно эти строки могут относиться и к августу 1946 года, когда Ахматова «проснулась знаменитой», после того как Жданов ославил ее перед всем миром, назвав «блудницей и монахиней».

За тебя я заплатила

Чистоганом,

Ровно десять лет ходила

Под наганом,

Ни налево, ни направо

Не глядела,

А за мной худая слава

Шелестела,

жалуется она Гостю. Хотя «худая слава» все еще бросала слишком густую тень на «добрую славу», о которой поэтесса мечтала в душе. Причем тень эта была вовсе не символической. После возвращения из Италии, рассказывала она Берлину в Хидингтоне, люди из КГБ расспрашивали ее о римских впечатлениях: не наблюдала ли она антисоветских настроений у писателей, встречалась ли с русскими эмигрантами? «Что будет она отвечать, когда подобные вопросы зададут, а это неизбежно, об Англии? О Лондоне? Об Оксфорде?»

Эти тревоги объясняют, хотя бы частично, почему встреча Ахматовой с Берлиным в июне 1965 года было более грустной, чем долгая разлука с 1946 по 1956 год и даже чем «невстреча» в августе 1956 года. Страх в душе Ахматовой был всегда, она научилась жить с ним и преодолевать его. Но как раз в июне 1965 года ее воля к жизни угасла. Дни запоздавшей оксфордской встречи были проникнуты такой же глубокой меланхолией, какой исполнена, например, заключительная глава «Лотты в Веймаре».

В отличие от той давней женщины, что всю ночь беседовала с Берлиным в Фонтанном доме, Ахматова, проведя несколько дней в оксфордском отеле «Рандольф» и побывав в гостях у сэра Исайи, думает о смерти.

Господи! Ты видишь, я устала

Воскресать, и умирать, и жить, —

пишет она уже в 1962 году, в стихотворении «Последняя роза», посвященном Иосифу Бродскому. Планы на будущее у нее едва теплятся, и, прощаясь перед возвращением на родину с множеством старых и новых знакомых, она скорее из вежливости, чем убежденно говорит им: «До свидания». На посещение Гостя из будущего теперь, спустя двадцать лет, она смогла ответить лишь как «гостья из прошлого».

Загрузка...