Глава VII Гражданин Первый Консул

Что нам дает Конституция?

Она дает Бонапарта.

Французы о Конституции 1799 г.

1. «Революция закончилась»

Именно Наполеон предложил назвать новых правителей Французской Республики консулами (вместо скомпрометированных «директоров»), заимствуя этот термин из любимой им античной истории. Пока не была принята новая конституция, все три консула считались временными и равными. Председательствовали они на своих заседаниях, чередуясь, по алфавиту. Такой порядок был принят тоже по предложению Наполеона. Вначале не было и намека на чью-либо диктатуру - военную тем более. Наполеон даже сменил свой генеральский мундир на цивильный сюртук, о чем не преминули оповестить граждан Республики все газеты. Его стали называть «гражданин Бонапарт». Внешне он вел себя скромно и выделялся среди консулов только мощью интеллекта, воли, характера, но выделился так быстро и сильно, что после первого же заседания консул Сьейес сказал консулу Роже Дюко: «Вот у нас есть и господин! Бонапарт все знает, все хочет и все может»[1155].

В мировой (особенно советской) историографии было весьма ходовым мнение о том, что Наполеон сразу, буквально с вечера 19 брюмера 1799 г., был облечен абсолютной властью. Вот как писал Е. В. Тарле: он «превратился на 15 лет в ничем не ограниченного повелителя французского народа. То обстоятельство, что первые пять лет этого периода он называл себя первым консулом, а последние десять лет - императором и что соответственно Франция сначала называлась республикой, а потом империей, ничего по сути дела не меняло <...> в природе военной диктатуры Наполеона»[1156]. Факты, однако, не подтверждают столь категоричного вывода. Напротив, если Наполеон и «конфисковал в свою пользу Республику» (по меткому выражению А. Олара[1157]), произошло это отнюдь не сразу. Совокупность самых значимых фактов заставляет нас согласиться с Альбером Сорелем, который утверждал, что «Бонапарт забирал власть мало-помалу»[1158].

Первые полтора месяца консульства во Франции ушли на разработку новой (уже четвертой с 1791 г.) конституции. Проекты ее готовили искушенные в таких делах специалисты - бывшие депутаты Совета пятисот Клод-Франсуа Дону и Буле де ла Мерт, граф и профессор-экономист Пьер Луи Редерер, но главным образом Сьейес. На заседаниях специальной комиссии, которая занималась обсуждением этих проектов, Наполеон вел себя активно, но демократично, как первый среди равных: одни проекты он поддержал, другие оспорил и только один из них высмеял. Странную, на первый взгляд, идею «расщепления» законодательной власти на четыре коллегиальных органа (Государственный совет, Сенат, Трибунат и Законодательное жюри) Наполеон поддержал, но высказался за то, чтобы восстановить всеобщее (для мужчин с 21 года) избирательное право. Оно было даровано французам по Конституции 1793 г., но Конституция 1795 г. предоставила право голоса только собственникам. Что касается исполнительной власти, то Сьейес предлагал создать орган из трех равноправных членов. Наполеон выступил против, сославшись на то, что члены Директории были равноправными, но «ничего не сделали кроме того, что съели друг друга». Решено было записать в конституции, что первый консул наделяется правом решающего голоса, а два других - совещательного.

Когда же комиссия начала обсуждать идею Сьейеса относительно «Великого электора», Наполеон дал волю своему сарказму. Дело в том, что «Великий электор» (Grand électeur) должен был, по этой идее, стать первым лицом в государстве, а именно назначать консулов и через их посредство править страной. Его резиденцией предполагалось сделать Версальский дворец. Оклад «Великого электора» составил бы пять миллионов франков в год. Он жил бы в роскоши с монаршими почестями и лишь подписывал плоды творчества консулов. Услышав все это, Наполеон буквально расхохотался. «Ваш Великий электор, - заявил он Сьейесу, - напоминает свинью, поставленную на откорм. Кто рискнет играть такую смешную роль?»[1159] Веселый смех Наполеона поддержали все члены комиссии - разумеется, кроме Сьейеса.

Новая, четвертая конституция Франции была опубликована 24 декабря 1799 г. и представлена на утверждение путем плебисцита - всенародного голосования граждан Республики. Итоги голосования впечатляли: «за» - 3 011 007, «против» - 1 562[1160].

Конституция VIII года (так она называлась согласно точке отсчета - с 1792 г.) состояла всего из 95 статей, тогда как в предыдущей конституции их было почти вчетверо больше - 377. По воспоминаниям П. Л. Редерера, Наполеон заранее объявил (может быть, пошутил?): «Конституция должна быть краткой и неясной»[1161]. В готовом тексте Конституции 1799 г. первое из этих двух условий было соблюдено абсолютно, но и второе - заметно. «Неясности» было более всего в том, что касалось «расщепления» законодательных функций. Они были поделены между четырьмя коллегиями: Государственный совет готовил законопроекты, Трибунат их обсуждал (будучи вправе высказывать свое мнение, но без права отвергать какой-либо проект), Законодательный корпус их одобрял или отвергал, а Сенат проверял конституционность принятых законов[1162]. Все, казалось бы, демократично, но не вполне ясно, поскольку полномочия каждой коллегии не были прописаны с должной конкретностью и в них сохранялись лазейки для вмешательства исполнительной власти.

Три консула, но главным образом первый активно воздействовали на выборы законодательных органов. Выборы, хотя и считались всеобщими, оказались трехступенчатыми: в каждом избирательном округе составлялись «списки доверенных», т. е. ⅒ части граждан, общее число которых по всей стране едва достигало 600 тыс.; из доверенных выделялась десятая часть особо доверенных, 60 тыс. избирателей, а из этих последних составлялся «третий список» граждан, уже подлежавших избранию[1163].

Используя такую систему, консулы подбирали надлежащий состав каждой из четырех законодательных палат. Наполеон предпочтительно контролировал выборы Государственного совета, в котором он сам, как правило, председательствовал. Стендаль не напрасно шутил, что «Наполеон собрал в своем Государственном совете 50 наименее глупых французов». Среди них были П. Л. Редерер, генералы Г. М. Э. Брюн и О. Ф. Мармон, прокурор революции граф П.-Ф. Реаль, ученый академик (химик) и будущий министр внутренних дел Ж.-А. Шапталь, будущий герцог и министр иностранных дел Ж. Б. Шампаньи. А вот состав Сената комплектовал преимущественно Сьейес: именно он (правда, с помощью Роже Дюко, а главное, по согласованию с Наполеоном) подобрал 29 первых сенаторов, которые, в свою очередь, выбрали еще 29. Здесь оказалось еще больше знакомых лиц, чем в Государственном совете: ученые-академики П. С. Лаплас, Г. Монж, К. Л. Бертолле, Ж. Л. Лагранж, просветитель и ориенталист К. Ф. Вольней, генералы Ф. Э. К. Келлерман и Ж. М. Ф. Серрюрье, адмирал Л. А. Бугенвиль. Законодательный корпус украшали имена европейски знаменитого аббата-республиканца А. Грегуара и «первого гренадера Франции» (как его тогда называли) Т. М. Латура д’Оверня. Даже в Трибунате, который, по язвительному замечанию Стендаля, «имел право говорить, но не голосовать»[1164], заседали, среди прочих, авторитетный политик и литератор Б. Констан, экономист Ж. Б. Сэй, поэт и драматург, будущий (с 1803 г.) академик Мари Жозеф Шенье.

Верховную исполнительную власть по Конституции 1799 г. делили три консула - делили очень неравно. Фактически всей полнотой власти в Республике был наделен первый консул, а два других получали только право совещательного голоса, причем в самом тексте конституции (39-я статья) было записано, что первым консулом на 10 лет (!) назначается гражданин Бонапарт, а вторым и третьим - граждане Камбасерес и Лебрен.

Первый консул сам подобрал второго и третьего. Жан-Жак-Режи Камбасерес (1853-1824) был первоклассным законоведом. Наполеон так говорил о нем в 1812 г. одному из самых близких своих соратников, бывшему послу в Петербурге и будущему министру иностранных дел А. О. Л. Коленкуру: «Это человек, всегда дающий дельные советы, и выдающийся юрист <...>. Светлый и справедливый ум <...>. Один из людей, наиболее заслуживающих уважения»[1165]. Герцогиня Л. д’Абрантес (жена генерала А. Жюно) вспоминала о Камбасересе: «Благороден, прямодушен и чрезвычайно благосклонен в обращении; за то все любили его»[1166]. В прошлом якобинец, член и даже президент революционного Конвента, голосовавший за казнь Людовика XVI (т. е. «цареубийца» для роялистов), Камбасерес был по складу характера добросердечен, «очень заботился о своей внешности, носил вычурный парик с локонами в три ряда, пользовался лорнетом, двигался медленно и с достоинством и держал великолепный стол. Он говаривал: “Страна управляется хорошими зваными обедами”»[1167].

Поскольку Камбасерес политически был левым, Наполеон, чтобы уравновесить его, стал подыскивать на должность третьего консула кого-то из правых и прямо сказал об этом Камбасересу: «Давайте сговоримся относительно третьего консула. Нам нужен человек, который, не будучи совершенно чуждым революции, поддерживал бы сношения с остатками прежнего общества и мог бы успокоить их насчет будущего»[1168].

Результатом такого «сговора» стала кандидатура Лебрена. Шарль Франсуа Лебрен (1739-1824) считался роялистом, хотя и пассивным. Он еще при Людовике XV служил в министерстве финансов, а затем удалился от государственных дел, чтобы заняться переводами Гомера. Наполеон навел о нем справки, познакомился с ним и, по выражению В. Кронина, «открыл в нем финансового волшебника»; «он часто посещал Лебрена по вечерам после работы, садился к нему на кровать (Лебрен был вдовцом) и знакомился с тайнами учетных ставок, облигаций и государственного долга»[1169]. Так гражданин Бонапарт стал сотрудничать и с левыми, и с правыми, а своему государственному секретарю Г. Б. Маре сказал: «Один охраняет меня слева, другой - справа. Я открываю широкую дорогу, по которой могут идти к своей цели все»[1170].

Законодательная инициатива по Конституции 1799 г. принадлежала первому консулу. Это при нем состоял Государственный совет, специально назначенный для того, чтобы готовить законопроекты. «Так как первый консул почти всегда председательствовал на заседаниях Государственного совета, - вспоминал член Совета граф А. де Планси, - этот факт давал некоторым повод считать, что это раболепный орган, во всем повинующийся ему. Могу лично подтвердить противоположное. Самые просвещенные люди Франции, специалисты, которые входили в его состав, обсуждали все возникавшие там вопросы совершенно свободно, и никто никогда не прерывал их дискуссий. Бонапарт всегда внимательно их слушал и старался извлечь для себя максимальную выгоду из их знаний, не обращая никакого внимания на их политические пристрастия»[1171].

Первый консул мог обратиться к одному из членов Совета: «Ну, вы, якобинец, изложите нам свои мысли», и затем - к другому: «А ну- ка, вы, роялист, не соизволите ли растолковать, что вы имеете в виду?» Если кто-нибудь ему просто поддакивал, он сердился: «Вы здесь, граждане, не для того, чтобы соглашаться с моим мнением, а для того, чтобы высказывать свое. Потом я сравню его с моим и погляжу, какое лучше»[1172].

Заседания Государственного совета иной раз продолжались с вечера до утра и обрастали легендами. Так, иные советники и министры, которых первый консул регулярно приглашал для консультаций в Совет, физически не выдерживали чудовищной нагрузки и от изнеможения роняли головы на стол. Наполеон весело подбадривал их: «Граждане! Очнитесь: ведь только два часа утра! Надо отрабатывать деньги, которые платит нам французский народ!»[1173]

Впрочем, А. Кастело, ссылаясь на воспоминания очевидцев, предал гласности и такой факт (если не легенду): проработав ночь напролет, первый консул тоже мог заснуть в разгар заседания Совета. То был «сон командующего на посту». В таких случаях все советники (надо полагать, с большим удовольствием) «бесшумно выходили из зала»[1174].

Согласно Конституции 1799 г. механизм выработки законов был запрограммирован следующим образом: Государственный совет, обычно под председательством первого консула[1175], готовил законопроект; первый консул вносил его для обсуждения в Трибунат, а далее законопроект утверждал Законодательный корпус и подтверждал Сенат. При этом Сенат был вправе утвердить мнение первого консула даже вопреки Трибунату и Законодательному корпусу. Российский историк Н. А. Полевой недоумевал по этому поводу: «Что же значил Сенат, куда назначал членов первый консул, и что значили Трибунат и Корпус, если Сенат отвергал их несогласие?»[1176] Позднее А. Олар так оценил принятие Конституции 1799 г.: «Это был опять государственный переворот, причем несравненно более важный, чем переворот 18-19 брюмера, потому что прямым его последствием была единоличная власть»[1177].

Здесь Олар явно преувеличивал, а Полевой даже несколько утрировал суть дела. Все-таки четыре законодательные коллегии вместе взятые частично ограничивали прерогативы первого консула. Например, объявить войну, заключить мирный договор, принять бюджет, осуществить денежную эмиссию он мог только с санкции законодателей[1178], а среди них в то время были и его идейные оппоненты - как слева, так и справа. Между тем репутация Наполеона во Франции после 18-19 брюмера была столь высока, что при желании он вполне мог уже тогда обеспечить себе неограниченные властные полномочия. Не напрасно он говорил: «Когда я пришел в правительство, нация бросилась к моим ногам. Я взял себе меньше власти, чем мне предлагали»[1179].

Разумеется, и по Конституции 1799 г. первый консул был почти всесилен. О втором и третьем консулах тогда говорили, что они - всего лишь «две ручки его кресла». Именно он назначал министров, а фактически, хотя и по согласованию с министрами, также префектов, супрефектов, мэров, судей, не обращая внимания на их происхождение и любые оттенки политических настроений. «Я беру, - говорил он, - всех, у кого есть способность и желание идти со мной <...>. Люблю честных людей всех оттенков <...>»[1180]. А. 3. Манфред так комментировал подход Наполеона к подбору кадров: «Он проявлял своего рода жадность к талантам, он их разыскивал, у него был на них зоркий глаз <...>. В Англии XIX века о некоторых кабинетах - о министерстве Эбердина или Гладстона - наполовину иронически, наполовину всерьез принято было говорить: “министерство всех талантов”. Если это выражение имело какой-либо смысл, то с наибольшим основанием оно могло быть применено к руководящему штабу консульства и частично империи, к окружению Бонапарта»[1181].

Правда, А. 3. Манфред делает существенную оговорку: «Так было в начале, позже он (Наполеон. - Н. Т.) стал относиться к талантливым людям иначе». Ранее А. К. Дживелегов, ссылаясь на Ф. Стендаля и Ж. А. Шапталя, заключил даже, что Наполеон «со времени коронации окружал себя ничтожествами»[1182]. Но Стендаль выразился не столь категорично: Наполеон после коронации «стал отдавать предпочтение людям посредственным»[1183], а что касается Шапталя, уволенного Наполеоном с поста министра внутренних дел, то его вывод («Наполеону нужны были слуги, а не советники»[1184]) мог быть продиктован уязвленным самолюбием. Мы еще увидим, когда познакомимся с Наполеоном-императором, что и после коронации в его (особенно военном) окружении преобладали яркие таланты[1185], хотя с течением времени и становился заметным их дефицит: одни соратники теряли доверие Наполеона, другие предавали его, третьи погибали в боях.

Вернемся, однако, к тому, как в 1799 г. первый консул Французской Республики гражданин Бонапарт подбирал кадры чиновничьей элиты. Самыми выдающимися из министров Наполеона по чисто деловым качествам, по своему профессионализму были два человека, самых одиозных в нравственном отношении. Они уже знакомы читателю. Познакомимся с ними поближе.

Министерство иностранных дел вновь (после режима Директории) возглавил Шарль Морис Талейран-Перигор (1754-1838; вторая фамилия - от одного из четырех титулов его отца). Аббат, генеральный викарий, епископ до революции и президент Национального собрания после, вальяжный (хотя и хромой с раннего детства) аристократ, щеголявший необыкновенно изысканными манерами, он отличался блестящим умом, высочайшим даром прирожденного дипломата и уникальной порочностью; нравственно в нем, по выражению В. Гюго, «все хромало, как и он сам»[1186]. «Слуга всех господ», который всю свою жизнь продавал тех, кто его покупал, присягнувший на своем веку 14 правительствам, Талейран был всем своим хозяевам нужен, каждому из них помог и снискал себе репутацию патриарха буржуазной дипломатии. Наполеон презирал его как личность, обозвал Талейрана однажды на дворцовом приеме «дерьмом в шелковых чулках»[1187], но терпел его возле себя на министерском посту с 1799 по 1807 г. и пожаловал титул князя Беневентского, поскольку считал «самым способным из своих министров». Кстати, кроме интеллекта Наполеон ценил в Талейране феноменальную работоспособность: при кажущейся (внешне) физической изнеженности тот обладал железным здоровьем и мог, трудясь, не спать по двое-трое суток, сохраняя при этом бодрость духа и ясность ума.

По инициативе Талейрана Министерство иностранных дел сразу было поставлено в исключительное положение. Все другие министры отчитывались о делах своих ведомств перед совещанием трех консулов. Талейран же «сказал Бонапарту, что портфель иностранных дел, секретных по самой своей природе, нельзя открывать на совещаниях и что ему следует оставить только за собой рассмотрение этих дел - их должен направлять и решать сам глава правительства. Он понял пользу этого указания, - вспоминал Талейран, - <...>. Сразу было установлено, что я буду иметь дело только с первым консулом»[1188].

Из духовного сословия вышел и другой уникум - Жозеф Фуше (1759-1820). До революции учитель церковной школы, он стал «цареубийцей», комиссаром якобинского Конвента, другом (!) Максимильена Робеспьера (чуть не женился на его родной сестре Шарлотте), а затем термидорианцем; с 1795 г. успел подружиться с коммунистом-утопистом Гракхом Бабёфом, но вовремя «раздружился» и вместо эшафота (куда угодил Бабёф) оказался... в кресле министра полиции. Наполеон застал его в этом кресле и держал там почти все время консульства и империи лишь с перерывами в 1802- 1804 и 1811-1814 гг., сделал его герцогом Отрантским, хотя презирал человеческие качества Фуше, как и Талейрана. Внешне полная противоположность Талейрану («ходячий мертвец», который, однако, «почти так же, как деньги и полицию, любил свою чудовищно уродливую жену»[1189]), Фуше был таким же прирожденным сыщиком, как тот - дипломатом. «Тысячеглазый, бдительный калькулятор» с «безграничной, почти магической осведомленностью»[1190], Фуше всегда умел «просунуть хвост, где голова не лезет». Он тоже помог Наполеону, но в конце концов, как и Талейран, предал его. Показательно, что эти два феномена, раньше всех подмечавшие всякое начало конца, терпеть не могли друг друга, и Талейран очень переживал, узнав, что Фуше называют «Талейраном сволочи»[1191].

Фуше, подобно Талейрану, тоже проявил инициативу в том, чтобы сделать свое министерство особо значимым, и Наполеон согласился с ним. По сравнению с временем Директории структура и функции полицейского ведомства были расширены: появилось новое подразделение - «тайная полиция» - с филиалом не только в Париже, но и во всех департаментах Республики, а жандармерия была изъята из ведения Военного министерства и подчинена Министерству полиции[1192]. В общем, как подметил Е. В. Тарле, Фуше стал «“творцом” провокаторской и сыщицкой системы, которой впоследствии тщетно пытались следовать ученики и подражатели, неаполитанские Делькаретто, русские Бенкендорфы и Дубельты, австрийские Седльницкие»[1193]. Такой профессионал, естественно, был просто необходим для первого консула, а особенно позднее, для императора Наполеона. Именно поэтому (согласимся с А. 3. Манфредом) «Бонапарт к тому яркому созвездию блистательных талантов, которые должны были лишь усиливать его собственное сияние, не колеблясь, присоединил и темную тень Фуше»[1194].

В то же время Наполеон понимал, что и за самим Фуше нужен глаз да глаз. «Чтобы обезопасить себя с этой стороны, - читаем у Е. В. Тарле, - первый консул завел доверенных шпионов с узко очерченной задачей: шпионить за самим Фуше. А чтобы точнее уловить момент, когда Фуше это заметит и постарается их подкупить, Бонапарт держал еще и третью серию шпионов, функция которых была следить за шпионами, наблюдающими за Фуше»[1195].

Дальше - больше: в 1801 г. Наполеон учредил своего рода личную полицию для всеобъемлющего наблюдения за Фуше и теми (вокруг Фуше) шпионами, которые шпионили друг за другом. Ее возглавил Анн Жан Мари Рене Савари (1774-1833) - бывший адъютант генерала Л. Ш. А. Дезе, генерал и будущий (с 1808 г.) герцог де Ровиго. С 1800 г., после гибели Дезе, он стал одним из ближайших соратников Наполеона. Беззаветно преданный Наполеону Савари как профессионал (воин, дипломат, сыщик) и как личность заслужил, в отличие от Фуше, добрые отзывы о себе различных людей. Вот запись о нем в дневнике Стендаля от 17 июня 1810 г.: «Прекрасная фигура и лицо, отражающее благородную душу и вместе с тем простоту <...>. Питаю к нему слабость»[1196]. Арман Коленкур вспоминал о Савари так: «Он, бесспорно, являлся тем министром полиции, который более всякого другого говорил правду императору»[1197]. Сам Наполеон считал, что Савари - «гораздо лучший человек и не такой инквизитор, как Фуше», «с характером и самостоятельными взглядами», даже с «добрым сердцем», но «слишком корыстолюбив» («его часто надували бы, если бы я его не останавливал»)[1198].

Именно Савари официально заменял Фуше на посту министра государственной полиции, когда тот увольнялся в отставку, а по возвращении Фуше из отставки на министерский пост вновь возглавлял слежку лично за ним, за его ведомством и за теми, кто следил за Фуше. Кстати, такое многообразие полицейской слежки было тогда в Европе нередким явлением. Царская Россия при Александре I превзошла в этом отношении наполеоновскую Францию. Так, с 1810 г. в России функционировало официальное Министерство полиции, но наряду с ним - особая служба сыска, которая находилась в ведении alter ego царя, всесильного временщика А. А. Аракчеева, и даже петербургский военный генерал-губернатор граф М. А. Милорадович имел свою шпионскую агентуру. Царизм не удовлетворился таким трехзвездием тайных полиций и в 1821 г., вскоре после бунта в лейб- гвардии Семеновском полку, учредил специальную полицию в армии, а на Украине была задействована отдельная шпионско-сыскная агентура начальника южных военных поселений графа И. О. Витта. Сыск стал настолько всеохватывающим, что сам Аракчеев подозревал за собой негласное наблюдение. Декабрист Г. С. Батеньков вспоминал о том времени: «Все подведены уже были под один уровень невозмутимого бессилия, и все зависели от многочисленных тайных полиций»[1199].

Здесь уместно сказать о принципиальной разнице в подходах Наполеона и Александра I к использованию правительственных кадров. Если Наполеон сохранял при деле умных министров вроде Талейрана и Фуше, даже если не доверял им, то Александр самого умного из своих министров - М. М. Сперанского (единственного министра, который был умнее самого царя) - устранил, как только потерял доверие к нему, и больше не допускал к министерским постам умных чиновников, предпочитая угодливых. В Тильзите Александр не без удивления слушал рассказы Наполеона о том, как тот использовал своих соратников, «предпочитая не обращать внимания на их недостатки, чем отказываться извлекать пользу из их достоинств, лучше объездить их, чем сокрушить»[1200].

Все преемники Фуше и Талейрана - министр полиции Савари, министры иностранных дел Ж. Б. Шампаньи, Г. Б. Маре и А. Коленкур - выгодно отличались порядочностью и добросовестностью, но уступали князю Беневентскому и герцогу Отрантскому как профессионалы. Вообще из всех членов правительства времен консульства и империи вполне удовлетворял Наполеона и деловыми, и нравственными качествами, пожалуй, только бессменный министр финансов М.-М.-Ш. Годен (Л. Н. Карно и Л. Н. Даву занимали министерские посты очень недолго).

Мартин-Мишель-Шарль Годен (1756-1841) был рекомендован Наполеону главным авторитетом в области финансов третьим консулом Ш. Ф. Лебреном и оказался еще большим «финансовым волшебником», чем сам Лебрен[1201]. Опыт финансиста был у него на зависть и соперникам, и коллегам: он еще до революции отменно служил помощником генерального контролера финансов, а в 1791-1795 гг. занимал должность комиссара национального казначейства. Политической активности он никогда не проявлял, но был нетерпим к нравственно нечистоплотным политикам. Поэтому дважды (в 1796 и 1798 г.) он отказывался от предложений Директории занять пост министра финансов. В брюмерианском заговоре Годен не участвовал, но 19 брюмера на заседании Совета пятисот в Сен-Клу именно он первым поддержал бонапартистов[1202].

Наполеон сразу разглядел в Годене незаменимого специалиста по руководству финансами и никогда не пожалел о своем выборе. Ведь к моменту coup d’état 18-19 брюмера государственная казна Франции была разорена. Годен прямо свидетельствовал: «20 брюмера VIII (т. е. 1799) года финансов во Франции практически не существовало»[1203]. Однако Годен, максимально используя все возможности, которые предоставил ему Наполеон, в короткий срок, как мы увидим, восстановил и упрочил благополучие страны. Наполеон высоко ценил Годена, пожаловал ему титул герцога Гаэтского и очень тепло вспоминал о нем в изгнании на острове Святой Елены: «Все, что можно было сделать в короткое время, чтобы уничтожить злоупотребления порочного режима и вернуть уважение к кредиту и денежному обращению, министр Годен сделал. Это был администратор способный и исполнительный <...>. Все то, что он предложил в первое же время, он затем поддерживал и развивал в течение пятнадцати лет своего разумного администрирования»[1204].

Важнейший пост министра внутренних дел Наполеон доверил своему школьному учителю, великому математику и физику академику Пьеру-Симону Лапласу, который, однако, в политике оказался настолько же неискушен, насколько умудрен был в науке. Поэтому уже 24 декабря 1799 г. Наполеон перевел Лапласа из министров в сенаторы, хотя и сохранил к нему привычный с самого детства пиетет и одарил его позднее (в 1808 г.) графским титулом. Вместо Лапласа Наполеон поставил во главе Министерства внутренних дел своего брата Люсьена (отчасти с целью контроля - под видом сотрудничества - над ведомством Фуше), но Люсьен, претендовавший на большее, вскоре стал конфликтовать со своим могущественным братом и со всем его окружением.

Первым в эпоху консульства военным министром Французской Республики стал один из самых верных и близких соратников Наполеона генерал (будущий маршал Франции) Луи Александр Бертье. Он был уже представлен читателю в главе об Итальянской кампании 1796-1797 гг. Здесь подчеркну, что Бертье, как оценивал его (вполне справедливо) Карл Маркс, это «образец штабного офицера», «упорный и энергичный, наделенный геркулесовским здоровьем, что позволяло ему работать по восемь ночей подряд, обладавший изумительной памятью на все, что касалось деталей военного дела, <...> быстрый в исполнении, так что на него всегда можно было положиться, аккуратный и точный, <...> живой телеграф своего начальника на поле сражения и его неутомимо пишущий автомат за рабочим столом»[1205]. Все эти качества Бертье с блеском проявит на посту начальника Генерального штаба (1805-1814 гг.), но для исполнения обязанностей военного министра ему явно недоставало силы характера. Поэтому Наполеон уже 2 апреля 1800 г. переместил Бертье из Военного министерства на должность командующего Резервной армией, а военным министром назначил знаменитого Лазара Николя Карно (1753-1823).

Карно как военный министр, конечно, был не чета ни Бертье, ни вообще кому бы то ни было. Убежденный республиканец, бывший член революционного Конвента и Комитета общественного спасения, а в 1796-1797 гг. президент Директории, он с 1793 г. неизменно и фактически единолично руководил вооруженными силами Республики (сформировал 14 армий и по праву заслужил от официальной пропаганды титул «Организатор победы»). После государственного переворота 18 фрюктидора (4 сентября) 1797 г., спасаясь от расправы, Карно, как мы помним, бежал в Швейцарию и больше двух лет провел в изгнании. Сразу после 18 брюмера Наполеон вернул его во Францию и 2 апреля 1800 г. поручил ему управление Военным министерством. Однако республиканский радикализм Карно помешал его сотрудничеству с Наполеоном. Он проницательно уличит первого консула в стремлении к диктатуре и в знак протеста уже 8 октября того года подаст в отставку, а с 1802 по 1807 г., будучи членом Трибуната, возьмет на себя смелость открыто выступать против введения и пожизненного консулата, и особенно - империи.

Правда (заглянем немного вперед), в 1814 г. Карно сам предложит свои услуги Наполеону, получит ответственную должность министра внутренних дел и титул пэра Франции, но после «Ста дней» и вторичного отречения Наполеона будет изгнан из отечества по декрету Людовика XVIII от 24 июля 1815 г. и последние восемь лет жизни проведет на чужбине, в Магдебурге (Пруссия).

Несмотря на скорые замены Лапласа и Бертье, Наполеон в принципе не любил менять своих министров (Карно ушел с министерского поста по собственному желанию). Такая его «стойкость», по сар- кастическому замечанию Л. А. Бурьенна, «с одной стороны, дала Годену время учредить в управлении финансами порядок, никогда до него не существовавший, а с другой стороны, допустила Декре привести в беспримерное расстройство управление флотом»[1206]. Здесь Бурьенн судит так же предвзято, как и в большинстве случаев. Бессменный в 1801-1814 гг. и даже в течение всех «Ста дней» 1815 г. морской министр вице-адмирал Дени Декре (1761-1820), разумеется, не был в своем деле таким «волшебником», как Годен, но дело знал и флот «в беспримерное расстройство» не приводил. Напротив, Декре привел французский флот, расстроенный после катастроф 1799 г. при Абукире и 1805 г. при Трафальгаре, в относительный порядок (при нем были спущены на воду 93 линейных корабля и 63 фрегата, заложены новые верфи, улучшилась подготовка военно-морских кадров), но, конечно же, по сравнению с лучшим в мире английским флотом многого достигнуть не мог[1207].

С самого начала своего консульства Наполеон приступил к реформированию местных органов власти, не всегда считаясь с Конституцией 1799 г. из-за ее (заданных им самим) «краткости» и «неясности». Он, во-первых, использовал свое конституционное право упразднить выборность местных властей, а затем взял под контроль их назначение: в департаментах - префектов, ниже, в округах, - супрефектов, в отдельных городах и коммунах (деревнях) - мэров. Формально, по Конституции, всех этих местных правителей назначал министр внутренних дел, но практически он делал это только по согласованию и с одобрения первого консула. Наполеон при этом следил, чтобы все кандидаты (особенно в префекты) соответствовали таким критериям, как профессионализм, опыт и распорядительность, независимо от их политических воззрений. В итоге первый после 18 брюмера состав префектов насчитывал 98 политически разнородных персон - от «бывших аристократов» до «бывших террористов», включая 15 членов Учредительного и 16 - Законодательного собраний 1789-1792 гг., 19 членов Конвента, 5 - Совета старейшин и 21 - Совета пятисот[1208].

Каждый из префектов единолично и полновластно управлял департаментом. Наполеон полушутя-полувсерьез говорил о них: «Как только они оказываются в 100 лье (один лье = 4,4 км. - Н. Т.) от столицы, они обретают большую власть, чем я»[1209].

С той же профессиональной тщательностью и вне зависимости от «идеологии» подбирались кадры супрефектов (всего - 402, по числу округов) и мэров. Среди них тоже оказывались политики разной окраски - и ретрограды, и консерваторы, и революционеры, как, например, Жан Батист Друэ (1763-1824), тот самый, кто 21 июня 1791 г. задержал в местечке Варенн короля Людовика XVI, пытавшегося бежать из Франции, а затем участвовал в «заговоре равных» вместе с Г. Бабёфом и лишь чудом избежал гильотины[1210].

Что касается судей, то, согласно Конституции 1799 г., мировые судьи, бывшие нижним звеном судебной системы, избирались на три года, но всех остальных судей для гражданских, уголовных и кассационных инстанций назначал первый консул. Он же назначил генеральным прокурором Мерлена Дуэ, который, хотя и снискал себе прозвище «Поступь гиены», обладал, по мнению Ж. Тюлара, «исключительными познаниями в юриспруденции»[1211]. К судебным чинам Наполеон предъявлял те же требования, что и ко всем прочим. Когда к нему на прием впервые явились только что назначенные судьи, он обратился к ним с таким напутствием: «Никогда не рассматривайте, к какой партии принадлежал человек, который ищет у вас правосудия»[1212]. В целом, по Конституции 1799 г., судебная власть обретала не столько независимость, сколько подобие независимости от исполнительной и законодательной власти.

Итак, 18-19 брюмера в результате coup d’état победил, а спустя всего полтора месяца был конституирован во Франции новый режим, о природе которого до сих пор не кончаются споры историков, политологов, литераторов. Марк Алданов выразился с присущей ему живописностью: «Первому консулу достался в наследство от Директории большой публичный дом. Бонапарт медленно и верно перестраивает его в казарму»[1213]. Да, военный элемент во властных структурах консульства был заметен: сам Наполеон - генерал, даже послы Франции в различных странах - генералы: Ж. Ланн в Португалии, Ж. Э. Ж. Макдональд в Дании, Г. М. Э. Брюн в Турции, А. Ф. Андреосси в Англии. Но все-таки надо признать, что этот военный элемент был невелик: среди сотен депутатов законодательных палат генералы составляли лишь единицы. Из всех министров консульства и империи только военный министр был генерал и морской - адмирал. Как тут не вспомнить для сравнения, что в России при Николае I не только военное и морское ведомства, но и министерства внутренних дел, финансов, путей сообщения, почтовый департамент возглавляли генералы, а Министерство просвещения - адмирал (А. С. Шишков); даже во главе церкви, на пост обер-прокурора Святейшего Синода был назначен гусарский полковник, лихой наездник Н. А. Протасов, который по-военному распоряжался церковными делами и дослужился на этом поприще до генерала.

Повторю: военный элемент в государственной системе консульства был налицо, но, кроме того, что он был невелик, в тех, характерных для Франции к 1799 г., условиях революционного хаоса оказался полезным. Если Франция после 18 брюмера и напоминала казарму, то весьма благоустроенную. В кратчайший срок Наполеон упорядочил и, как нельзя более для того времени, упрочил режим власти, обеспечив защиту гражданских прав населения. «Каждому была ясна необходимость твердой власти - такая твердая власть была создана, - писал о том времени Стендаль. - <...>. Правительство Наполеона одинаково охраняло всех тех, кто повиновался законам, и беспощадно карало всех тех, кто дерзал их нарушать»[1214].

Отчасти уже тогда в полномочиях первого консула можно было усмотреть намеки на военную диктатуру, но только отчасти. Автор специальной монографии «Наполеон и власть» Д. М. Туган- Барановский, полагавший, что переворот 18 брюмера привел именно «к установлению военной диктатуры», признавал главное: режим Наполеона «способствовал закреплению решающих завоеваний революции в социально-экономической области»[1215]. Действительно, Конституция 1799 г. закрепила все основные завоевания революции: гражданское равенство всех французов, отмену сословий, феодальных привилегий и повинностей, буржуазное право собственности с наделением крестьян землей, свободу предпринимательства.

Сам Наполеон имел все основания заявить 15 декабря 1799 г., на следующий же день, после того как была принята его Конституция, в своем обращении к нации: «Революция оформилась в тех принципах, которые она провозгласила. Революция закончилась»[1216]. А вот с выводом авторитетного французского историка Жака Годшо, полагавшего, что 18 брюмера привело к удушению демократии и что «французский народ в первые два года консульства ничего из себя не представлял, а в дальнейшем он значил столь же мало»[1217], согласиться трудно.

Вся совокупность разнообразных источников свидетельствует о стремлении Наполеона с первых же его шагов как политического лидера нации и противника партийной разделенности сплотить вокруг себя большинство французов под национальным знаменем. Его кредо звучало столь же призывно, сколь и бескомпромиссно: «Ни красных колпаков, ни красных каблуков!»[1218] Посмотрим далее, как он реализует это свое кредо.



2. Внутренняя политика

В результате coup d’état 18 брюмера и согласно Конституции 1799 г., фактически продиктованной им самим, Наполеон сосредоточил в своих руках почти самодержавную власть. Тем не менее он еще ряд лет сохранял и даже укреплял республиканские традиции. Парадоксально, но факт: даже после коронации 1804 г. Наполеон подписывался на всех декретах как «император Французской республики», и только 1 января 1809 г. слова «Французская республика», которые чеканились на монетах, были заменены словами «Французская империя»[1219].

Руководствуясь своим кредо «Ни красных колпаков, ни красных каблуков!», первый консул в числе первоочередных дел взялся за решение вопроса об эмиграции - этой, как он считал, «одной из главных язв государства»[1220]. Дело в том, что после революции 1789 г. из Франции начался массовый отток эмигрантов разного происхождения - главным образом, конечно, дворян. Революционные конвульсии 1793-1797 гг. (террор якобинцев, перевороты 9 термидора и 18 фрюктидора) добавили к старым новые волны беженцев - не только роялистов, но и республиканцев. Общее их число специалисты определяют примерно в 200 тыс. человек из 30 миллионов французов[1221]. Директория была по отношению к ним непримирима: в 1797 г., вскоре после 18 фрюктидора, она приняла декрет о смертной казни любого эмигранта, обнаруженного на территории республики, а к концу 1799 г. с этой целью утвердила «чудовищный специальный список всех эмигрантов»[1222].

Наполеон первым делом, на экстренном совещании консулов, отменил репрессивные приказы министра полиции Ж. Фуше, который явно переусердствовал в своем стремлении понравиться новой власти. По его приказам (если бы их одобрили консулы) подлежали высылке во Французскую Гвиану 37 известных республиканцев, в том числе личные, как полагал Фуше, враги Наполеона - Гюг Дестрем и Жозеф Арена. Мало того, Фуше приказал арестовать еще 27 бывших своих единомышленников-якобинцев из числа депутатов Совета пятисот, среди которых оказался генерал Ж. Б. Журдан; им грозила более легкая ссылка - в департамент Нижняя Шаранта, на западе Франции[1223].

Отменив приказы Фуше (при полном согласии других консулов), Наполеон распорядился освободить арестованных республиканцев, а генералу Журдану 24 ноября 1799 г. написал дружеское письмо, в котором выразил надежду на сотрудничество с «триумфатором Флерюса»[1224].

Еще до того как была провозглашена всеобщая амнистия эмигрантам, Наполеон вернул во Францию таких изгнанников - героев революции, как Л. Н. Карно и М. Ж. Лафайет. Но если Карно принял от первого консула, хотя и ненадолго, пост военного министра, то Лафайет, усмотрев в намерениях и действиях Наполеона тягу к «самовластию», отказался от сотрудничества с ним, отклонив все его предложения - войти в Сенат, принять только что учрежденную высшую награду Франции, а именно орден Почетного легиона, и, наконец, стать послом в США, где президентствовал старый друг Лафайета Томас Джефферсон[1225].

Всеобщая политическая амнистия была объявлена 26 апреля 1802 г. Она не распространялась лишь на тех, кто боролся против Республики с оружием в руках. Сразу же началось массовое возвращение на родину эмигрантов обоего пола, разных взглядов, сословных категорий и возрастов. В первые же дни, по подсчетам специалистов, границу перешли более 50 тыс. возвращенцев[1226]. «Французы не проявляют особой злопамятности к сбившимся с пути - лишь бы их руки не были обагрены родной кровью, - читаем об этом в новейшем исследовании Бена Вейдера и Мишеля Франчески. - Вот любопытное свидетельство эмигрантки из “бывших”, мадам де Буань: на пограничном контрольном посту, где она появляется не в лучшей, как ей казалось, форме, служащий начинает задавать ей анкетные вопросы, но старший по должности прерывает его: “Покороче! Пишите просто: «Прелестна, как ангел»”. Тут мадам де Буань осознает, что она действительно вернулась домой!»[1227]

Так «гниющая язва эмиграции» (по выражению Б. Вейдера и М. Франчески) была залечена. Очень многие из бывших эмигрантов интегрировались в государственные и воинские структуры, религиозные службы и дипломатические представительства, хотя (за исключением Карно) и не на высшие посты[1228]. Был среди них и школьный друг Наполеона Александр де Мази. Полагая, что тот в эмиграции, скорее всего, обеднел, первый консул послал ему вексель на 10 000 франков с дружеской припиской: «Де Мази, когда-то ты давал мне деньги взаймы, теперь - моя очередь»[1229].

Уважение к Республике и к революции все время консульства подчеркивалось везде и во всем. По инициативе Наполеона была вычеркнута из списка народных празднеств годовщина казни Людовика XVI, как событие отнюдь не праздничного толка, но зато дни взятия Бастилии (14 июля 1789 г.) и провозглашения Французской республики (20 сентября 1792 г.) праздновались с гораздо большей торжественностью, чем при Директории. Показательно для того времени, что Наполеон «настоял на исключении из состава Института Франции - высшая и редко применяемая мера наказания! - одного из влиятельных ее членов за то, что он посмел в своих сочинениях очернить революцию»[1230].

В парадной галерее дворца Тюильри (резиденции консула) были установлены скульптурные портреты не только Александра Македонского, Ганнибала, Сципиона, Цезаря, великого Анри Тюренна (самого выдающегося из французских военачальников прошлого) и Фридриха Великого, но и Демосфена, Цицерона, Брута (рядом с портретом убитого им Цезаря), Д. Вашингтона, О. Мирабо, Ф. Марсо. Тот факт, что сестре вождя Французской революции Максимильена Робеспьера Шарлотте первый консул назначил пожизненную пенсию в 3600 франков, был тогда широко разрекламирован, а вот о том, что вдовы казненных Ж. П. Марата, Г. Бабёфа и прокурора парижской Коммуны П. Г. Шометта сидят в тюрьме, знали немногие (кстати сказать, у вдовы Шометта консульская полиция изъяла больше 50 экземпляров памфлета против «узурпатора Бонапарта»)[1231].

Роскошный Версальский дворец первый консул подарил солдатам-инвалидам, ветеранам Республики. «Бывшая обитель королей, - гласит написанный им декрет трех консулов от 28 ноября 1799 г., - должна стать спальней солдат, проливавших свою кровь, чтобы низвергнуть монархов»[1232]. «Не следует забывать, - справедливо заметил по этому поводу А. 3. Манфред, - что французская армия в те годы была на 9/10 крестьянской. Жак-простак с деревянной ногой в покоях Марии-Антуанетты или в зеркальной галерее французских королей - что могло быть популярнее подобной правительственной меры в крестьянской стране? И армия, и деревня рукоплескали “маленькому капралу”, приписывая ему одному закон, так льстивший наивному тщеславию крестьян»[1233].

Точно так же льстили тщеславию крестьян, солдат и вообще большинства нации факты дружеской переписки первого консула с боевыми соратниками любого, даже самого низкого ранга. Вот, к примеру, его ответ на обращение к нему простого сержанта: «Я получил твое письмо, любезнейший товарищ. Знаю твои заслуги. Ты один из храбрых гренадеров нашей армии. Твое имя внесено в список ста храбрецов, которых я приказал наградить почетными саблями. Все солдаты твоей полубригады находят тебя более всего достойным этой награды. Мне очень бы хотелось с тобой свидеться. Военный министр пришлет тебе предписание явиться в Париж»[1234].

Здесь уместно вспомнить историю Жана Тереля, 300-летие со дня рождения которого было отмечено во Франции весной 1984 г. Терель родился в 1684 г. и прослужил во французской армии... три века, с конца XVII по начало XIX: начал службу 15-летним в 1699 г., а в 1777г. 93-х лет от роду получил от Людовика XVI чин капитана и был на время забыт, но в 1802 г. Наполеон узнал о нем и формально освободил его от военной службы, разумеется, с пожизненной пенсией. Умер Жан Терель в 1807 г. в возрасте 123 лет[1235].

Первый консул старался внушить соотечественникам уважение к республиканским ценностям не только собственного отечества, но и всего мира. Именно во Франции, как нигде в Старом свете, была почтена трауром смерть 14 декабря 1799 г. первого президента Соединенных Штатов Америки Джорджа Вашингтона. Наполеон обратился к французским войскам с приказом: «Солдаты! Вашингтон умер. Память его будет всегда драгоценна французскому народу, так же как всем свободным людям Нового и Старого Света и особенно воинам Французской республики. Первый консул приказывает, чтобы в продолжение десяти дней черный креп обвивал все знамена Республики»[1236].

Однако, прославляя статус и традиции Республики как особой (лучшей!) формы государственного устройства, консульский режим осуждал крайности якобинского террора. Д. М. Туган-Барановский первым из российских историков обратил внимание на трехтомное, по сути, специальное издание (еще до коронации Наполеона) хроники под названием «Исторические картины Французской революции». В ней подробно рассмотрен весь ход событий от взятия Бастилии до 18 брюмера включительно, причем революция и Республика возвеличены, но якобинцы за то, что они использовали и революцию, и Республику «в целях насилия», осуждены[1237].

В то же время Наполеон как фактический глава государства проявлял терпимость и великодушие к роялистам. Самых опасных из них, прямых врагов Республики, трепетавших за тюремными стенами в ожидании смертной казни, он не стал казнить, а всего лишь выслал из страны. Так он разыграл роль великого Цезаря, историю которого не только хорошо знал, но и позднее сам написал (в изгнании, на острове Святой Елены). Этот момент попытался использовать глава роялистской эмиграции будущий король Франции Людовик XVIII. Ему показалось, что генерал Бонапарт может сыграть для французов роль английского генерала Джорджа Монка, который в 1660 г. помог изгнанной из Англии королевской династии Стюартов вернуться на престол и уничтожить - с тех пор и навсегда (доныне) - республику.

20 февраля 1800 г. Людовик прислал Наполеону письмо, в котором предлагал генералу и консулу Республики жезл коннетабля (верховного главнокомандующего) королевской Франции, если он поможет Бурбонам вновь занять отчий трон. «Возвратите Франции короля ее, и будущие поколения благословят Вашу память!» - взывал будущий король к будущему императору[1238]. Наполеон не откликнулся на этот призыв. Тем не менее летом 1800 г., уже после битвы при Маренго, Людовик направил ему второе письмо с какими-то вымученными комплиментами и с тем же предложением сыграть роль Монка. На этот раз, 7 сентября, Наполеон ответил Людовику: «Я получил Ваше письмо. Благодарю Вас за любезности, которые Вы мне говорите. Вы не должны желать возвращения во Францию: Вам пришлось бы пройти через сто тысяч трупов. Пожертвуйте Вашими интересами покою и счастью Франции - история зачтет Вам это!»[1239] «Это письмо, - комментирует обмен письмами между будущими монархами Эмиль Людвиг, - написано с таким придворным изяществом, что кажется принадлежащим перу законного принца, а написанное Бурбоном, напротив, напоминает стиль неуклюжего выскочки»[1240].

Стремясь как можно оперативнее и прочнее консолидировать вокруг себя нацию (на республиканской основе) и более того - создать внутри этой основы дополнительную, особо прочную социальную опору для своего режима - самого прогрессивного и демократического в Европе того времени, но с элементами диктатуры, - Наполеон придумал учредить 19 мая 1802 г. нечто среднее между бонапартистской партией, «милицией режима» (по выражению А. Собуля) и новой, «народной знатью» (выражение А. Дюма-отца)[1241]. Назвать это новшество Наполеон предложил (и большинство французов с ним, естественно, согласилось) Орденом Почетного легиона, заимствуя «легион» из древнеримской атрибутики и, вероятно, вспоминая при этом великие легионы Цезаря.

Здесь пока имеется в виду не наградной знак отличия (кстати, с тех пор и поныне - высшая награда Франции), а именно особый слой социальной элиты, не только преданной ему лично, но и опоры для бонапартизма. Само понятие «бонапартизм» трактовалось у нас с марксистских позиций излишне широко, с применением его не только к Наполеону I, но и к Наполеону III, а также к О. Бисмарку, П. А. Столыпину, А. Ф. Керенскому, как «форма правления, которая вырастает из контрреволюционности буржуазии в обстановке демократических преобразований и демократической революции» и «сочетает социальную демагогию с политикой удушения демократических свобод»[1242]. Факты в целом - при всем их многообразии - свидетельствуют, что французская буржуазия на рубеже XVIII-XIX вв. еще не была контрреволюционной; бонапартистский режим формировался не в «обстановке демократической революции», а после нее; «социальной демагогии» у Наполеона было отнюдь не больше, чем у других правителей Европы, а что касается «удушения демократических свобод», то здесь, как мы еще увидим, Наполеон грешен несравнимо меньше, чем кто-либо из европейских владык его времени.

Вернемся теперь к Ордену Почетного легиона. Еще при феодальном режиме во Франции существовали несколько духовно-рыцарских орденов - союзов со своими уставами, обетами, знаками отличия и прочими сословными привилегиями - начиная с Ордена Святого Михаила, основанного в 1469 г. Многие французы, особенно из числа республиканцев-радикалов, восприняли Орден Почетного легиона как подобие аристократических лиг прошлого и, стало быть, рождение новой аристократии. Так, в частности, судили авторитетные в то время генералы Ж. В. Моро, Ж. Б. Журдан, Л. Н. Карно. Поэтому Наполеон старался всячески подчеркнуть республиканизм своего Ордена. Устав Почетного легиона обязывал его членов бороться против любых попыток «восстановления феодального строя и связанных с ним привилегий» и, соответственно, присягать на верность «служению Республики, сохранению в целостности ее территории, защите ее правительства, ее законов и той собственности, которая санкционирована ими»[1243].

Более того, Наполеон с самого начала создавал Орден Почетного легиона так, чтобы все видели, сколь несправедливы толки о закрытом, кастовом характере Ордена. Когда член Государственного Совета Матье Дюма предложил награждать орденом Почетного легиона как знаком отличия только военных чинов, первый консул решительно возразил: «Если мы сделаем различие между военными и гражданскими почестями, то создадим два Ордена, в то время как нация - одна. А если мы будем награждать только солдат, то поступим еще хуже, ибо тогда нация просто исчезнет»[1244]. Точно так же Наполеон отклонил предложения других советников ввести градацию степеней ордена для разных чиновничьих должностей. В итоге всех обсуждений Орден Почетного легиона оказался именно таким, каким задумал и хотел его видеть Наполеон, - единым и доступным для всех граждан Республики.

Настораживали и отталкивали крайних республиканцев предусмотренные статусом Ордена привилегии для его членов - не только политические, но и материальные. Почетный легион разделялся на 15 когорт (и здесь древнеримская атрибутика!) - по 350 легионеров, 30 офицеров, 20 командоров и семь гроссмейстеров в каждой. Все они считались кавалерами Ордена и каждый из них получал строго дифференцированное жалованье: гроссмейстеру - 5 тыс. франков в год, командору - 2 тыс., офицеру - 1 тыс., рядовому легионеру - 250 франков[1245]. Кроме денежных выплат кавалеры Ордена имели льготы в отношении карьерного роста, хотя и не могли передавать свои права по наследству.

Немудрено, что при голосовании в законодательных палатах об Ордене Почетного легиона разгорелись жаркие споры. В Госсовете «за» выступили 14, «против» - 10 парламентариев. В конечном счете Законодательный корпус одобрил проект Ордена 166 голосами против 110[1246]. Так, с немалым трудом, Орден пробивался сверху к «низам» через парламентские барьеры. Зато в «низах» - военных и гражданских - он сразу обрел и сохраняет доныне (!), уже повсеместно, вплоть до «верхов», исключительную популярность. За первые два года, еще до коронации Наполеона, орденские знаки Почетного легиона получили 9 тыс. французов, а к 1808 г. - 20 275[1247]. Лишь единицы - такие, как два героя войны за независимость в Северной Америке генерал, маркиз М. Ж. Лафайет и маршал граф Ж. Б. Рошамбо, - отказались от этой награды.

Первый во Франции торжественный церемониал награждения орденом Почетного легиона состоялся 15 июля 1804 г. (уже после того как Наполеон был провозглашен императором) - во дворе парижского Дома инвалидов, там, где теперь, в наше время, президент Франции вручает награды кавалерам этого ордена.

Реформируя и укрепляя политические основы Французской республики, Наполеон в то же время не меньше внимания уделял экономике. Первый консул как глава реформированного государственного аппарата быстро ликвидировал разрушительные, словно после землетрясения, следы режима Директории. Прежде всего он наладил (если не сказать возродил) бюджет страны, который Директория буквально развалила. Придя к власти, Наполеон обнаружил в государственной казне всего-навсего 167 тыс. франков - сумма по тому времени и в масштабах великой державы ничтожно малая, что и дало основание Ш. Годену при вступлении в должность министра финансов заявить, что на тот момент «финансов во Франции фактически не существовало».

Невероятно, но факт: за один год Наполеон упорядочил налоговую систему в стране, обуздал казнокрадство и спекуляцию, пресек финансовые злоупотребления. 6 января 1800 г. был учрежден знаменитый Французский банк - с тех пор и поныне неизменно один из самых стабильных в мире. Уже к 1802 г. поступления в бюджет Республики составили 500 млн франков, к 1804 г. - 769 млн[1248]. Столь быстрое «финансовое оздоровление» Франции Жан Тюлар по праву назвал «сенсационным»[1249].

Как добился Наполеон таких результатов в такой короткий срок? Что ему помогло? Конечно, он опирался на обновленную или заново созданную (по его же инициативе и под его руководством) администрацию, а в первую очередь - на таких «финансовых волшебников», как Ф. Лебрен и Ш. Годен. Но ведь и сам первый консул разбирался в вопросах экономики лучше любого из глав государств его времени. Выдающийся экономист, профессор Тюбингенского университета в Германии Фридрих Лист (1789-1846) находил у Наполеона «больше государственной мудрости, чем у всех современных ему писателей-экономистов во всех их произведениях». «Во всяком случае, если это было и не так, - комментировал вывод Листа Е. В. Тарле, - то самому Наполеону всегда казалось, что это именно так; и в строгом соответствии с таким убеждением он и поступал»[1250].

Первым делом Наполеон мобилизовал на обслуживание своего режима крупнейших финансистов Республики. Среди них уже тогда выделялись трое: Жан Бартелеми Ле Куто де Кантеле (1746-1818), будущий граф де Френель, семья которого возглавляла несколько международных банков; Жак Лаффит (1767-1844) - с 1830 по 1831 г., министр финансов и глава правительства Франции, и, конечно же, один из самых богатых людей Европы Габриэль-Жюльен Уврар (1770-1846), прозванный «финансовым Наполеоном». Все они после революционного хаоса были заинтересованы в политической стабильности и потому охотно поддержали Наполеона, тогда как Директорию третировали (банкир Ж.-П. Колло говорил о ней: «пять призраков власти»[1251]).

Вскоре после 18 брюмера Наполеон собрал у себя самых крупных банкиров и коммерсантов Франции на совещание, где заявил: «Я обращаюсь к тем людям, которые благодаря своему состоянию и кредиту, плодам промышленной деятельности, соединенной с добропорядочностью, могут способствовать торжеству революции, что наконец даст французам правительство, пользующееся уважением как со стороны друзей, так и со стороны врагов Республики. Все должно воодушевлять вас к тому, чтобы предпринять самые благородные усилия <...>. Объединимся же и сплотимся!»[1252] Толстосумы откликнулись на этот призыв и единодушно решили предоставить новому правительству кредит на 12 млн франков золотом[1253].

Однако сознавая, сколь важна поддержка со стороны толстосумов, Наполеон всегда относился к ним с недоверием, ценил их, но не уважал. Вот что говорил он о них П. Л. Редереру: «Нельзя, чтобы знатность происходила из богатства. Кто такой богач? Скупщик национальных имуществ, поставщик, спекулянт - короче, вор. Как же основывать на богатстве знатность?»[1254] Подозревая в любом из них вора, казнокрада, спекулянта, Наполеон, еще будучи первым консулом, а в особенности став императором, старался держать их всех, что называется, в ежовых рукавицах. «Тяжелую руку нового властителя некоторые спекулянты и казнокрады почувствовали очень скоро, - писал об этом, пожалуй, наиболее выдающийся знаток экономической политики Наполеона Е. В. Тарле. - Он подержал в тюрьме знаменитого в те времена поставщика и хищника Уврара, возбудил преследование против ряда других, приказал строжайше проверять счета, задержал выплаты, показавшиеся ему малообоснованными. Он несколько раз прибегал к такому приему: сажал финансиста в тюрьму, когда была уверенность в совершенном им мошенничестве, независимо от того, успел или не успел тот ловко замести следы, и держал его там, пока тот не соглашался выпустить свою добычу»[1255].

Воровство, казнокрадство Наполеон не прощал даже близким людям. Так, после 18 брюмера начал воровать его школьный приятель и (с 1797 г.) личный секретарь Луи Антуан Бурьенн, вообще отличавшийся, по словам Наполеона, «сорочьими повадками». В январе 1802 г. Наполеон поручил ему купить для Гортензии Богарне в качестве подарка к ее свадьбе с Луи Бонапартом дом в Париже. Бурьенн купил его за 500 тыс. франков, а счет Наполеону выставил на миллион. Мало того, Бурьенн докладывал каким-то «заинтересованным сторонам» конфиденциальные подробности из жизни Наполеона за 25 тыс. франков в месяц[1256]. Наполеон уволил его с должности секретаря канцелярии первого консула (сказав при этом: «Чтоб я вас больше здесь не видел!») и отправил рядовым чиновником в Гамбург, где тот был уличен в хищениях на сумму в 2 млн франков. Наполеон вновь уволил Бурьенна и приказал ему вернуть в государственную казну хотя бы половину ворованных денег[1257]. Бурьенн попал в опалу, а после падения империи стал мстить Наполеону в своих 10-томных мемуарах, написанных с помощью литератора-авантюриста Ш. М. де Вильмаре. Умер Бурьенн 7 февраля 1834 г. в доме для умалишенных, но еще при его жизни, в 1830 г., граф Буле де ля Мерт с группой соавторов издал в Брюсселе разоблачительную книгу из 720 страниц под названием «Бурьенн и его ошибки»[1258].

Возрождая и укрепляя бюджет страны, Наполеон с первых же шагов в качестве первого консула стремился максимально субсидировать важнейшие отрасли экономики. Е. В. Тарле, приступая к разбору документов, легших в основу его капитального труда «Континентальная блокада», по его собственному признанию, «предполагал а priori, что и в делах, касающихся промышленности, Наполеон проявлял ту же огромную работоспособность, быстроту и силу соображения, умение извлечь существенное из массы мелочей, ту же непреклонную волю, которую <...> он проявлял и в других делах <...>. Но действительность все же на этот раз превзошла ожидания. Трудно себе представить, до какой степени обширно, непрестанно, беспокойно было его вмешательство во все, касавшееся интересов промышленности. Ничто не могло отвлечь его надолго от этих вопросов. Готовится новая отчаянная борьба с Австрией, но Наполеон среди приготовлений к ней находит время гневливо указать министру внутренних дел, что нужно выписывать баранов-мериносов, а не овец, ибо этого требуют нужды шерстяной промышленности <...>. Он не довольствуется постоянными вопросами и резолюциями по поводу уже представленных ему докладов. Очень часто он лично возбуждает дела и требует докладов. Не нужно ли запретить вывоз шелка-сырца из Италии в Германию, чтобы лионские мануфактуры не нуждались в сырье? Хватит ли сырья для сахарных заводов? Чем именно пернамбукский хлопок выше того, что приходит из Георгии?»[1259]

При этом Наполеон всегда проявлял особую заботу о техническом совершенствовании промышленного производства. Преимущество машин перед ручным трудом от считал такой же азбучной истиной, как то, что «солнце дает больше света, нежели свеча»[1260]. Первый консул поощрял изобретения (буквально обласкал Ж. М. Жаккара - создателя ткацкой машины, значительно облегчившей труд ткачей) и карал выдачу за рубеж и даже внутри страны технических секретов: по ст. 418 Уголовного кодекса за это полагалось наказание от штрафа в 20 тыс. франков до двух лет тюрьмы[1261]. В связи с этим трудно понять, почему Наполеон не оценил такое изобретение, как первый в мире пароход, продемонстрированный в 1803 г. на реке Сене знаменитым американцем Робертом Фултоном. Не получив признания и поддержки от правительства Франции, Фултон вернулся в США, где и начал строить, вполне успешно, пароход за пароходом[1262].

Как бы то ни было, экономика и в первую очередь - промышленность Франции в годы консульства шла вперед невиданными ранее темпами. Уже в 1800 г. по инициативе Наполеона было создано «Общество поощрения национальной промышленности». К руководству Обществом Наполеон привлек крупнейших ученых - Г. Монжа, К. Л. Бертолле, Ж. А. Шапталя, Н. Ж. Конте. В 1802 г. была создана Торговая палата, в 1803 г. - Палата мануфактур. Мировой резонанс вызвала открывшаяся в 1801 г. в Париже первая национальная промышленная выставка, которая, по справедливому заключению А. 3. Манфреда, «показала, что и во французской промышленности вслед за Англией наступает время технического переворота»[1263]. Не зря министр-академик Шапталь считал возможным говорить о «процветании» и даже «совершенстве», которого достигла промышленность Франции при Наполеоне уже в годы консульства[1264]. Такой подъем продолжался и в годы империи, когда стали расти доходы в государственную казну за счет многочисленных контрибуций и реквизиций из других стран, но примерно в той же пропорции росли и военные расходы. Бен Вейдер в своей книге приводит такие данные: добыча каменного угля возросла с 250 тыс. тонн в 1794 г. до 800 тыс. тонн в 1814, производство чугуна за те же годы - с 60 тыс. до 112 тыс. тонн, каменной соли - с 40 тыс. до 150 тыс. тонн[1265].

Тем временем рабочий люд - непосредственный созидатель всех этих благ - жил в условиях очень жестких. Скандальный плод Великой революции - закон Ле Шапелье[1266] от 14 июня 1791 г., который запрещал любое объединение рабочих (включая профсоюзы) и стачки - сохранял силу и при якобинской диктатуре, и при Директории, и при Наполеоне и далее, вплоть до 1864 г., когда отменит его... Наполеон III. Это поразительно, если учесть, что самого Ле Шапелье якобинцы гильотинировали в феврале 1794 г. по обвинению в контрреволюционной деятельности.

12 апреля 1803 г. Наполеон подписал новый закон, подтверждавший запрет стачек и прав рабочих на объединение в профсоюзы, а 1 декабря того же года - еще и закон о «рабочих книжках», который ставил рабочего в унизительную зависимость от хозяина: в случае экономического конфликта между первым и вторым правительство априори защищало интересы последних, держась принципа «хозяин всегда прав»[1267]. При этом, однако, Наполеон всегда - и в годы консульства, и в период империи - старался не доводить положение рабочих до крайности. Он прямо говорил Ж. А. Шапталю: «Боюсь рабочих восстаний из-за недостатка хлеба. Я бы меньше боялся сражения против 200 тыс. человек»[1268].

Поэтому Наполеон так заботился о занятости рабочих, делая все возможное, чтобы гарантировать им хотя бы прожиточный минимум и не допустить безработицы. «Дать им работу и хлеба, побольше и подешевле!» - постоянно напоминает первый консул о рабочих центральным и местным властям. «Зима будет суровой, мясо дорогим, - предупреждает он мэра Парижа перед новым 1800 годом. - Мы должны обеспечить всех парижан рабочими местами». В то же время он обязывает и министра внутренних дел: «Мы должны создать новые рабочие места, особенно в этом месяце перед праздниками. Сделайте заказ, чтобы 2000 рабочих из Сент-Антуана изготовили стулья, комоды, кресла. Жду ваших предложений завтра, дабы можно было тут же приступить к делу»[1269]. Не забывает Наполеон и о хлебе: цена на хлеб во Франции, и без того невысокая в начале консульства, упала с 12 су за фунт в 1803 г. до 9 су в 1804[1270]. Характерен и такой факт: когда первому консулу подали проект указа о запрещении входить в парк у дворца Тюильри людям в рабочей одежде, он «перечеркнул его и разрешил вход в парк всем без исключения»[1271].

Не удивительно, что рабочие, давно жаждавшие конца тех бед, которые были унаследованы от Директории, а в первую очередь - конца войны, безработицы и голода, восприняли режим консульства, возвеличенный авторитетом «гражданина Бонапарта», как благо. Полиция, следившая за настроением различных слоев населения страны, сообщала летом 1800 г.: «...наилучший дух царит среди рабочих»[1272].

Главной социальной опорой консульского и затем имперского режима Наполеона была буржуазия (не только городская, но и сельская), класс постреволюционных собственников, включая имущее крестьянство. Конституция 1799 г. закрепила за крестьянами право владеть землей, которую они приобрели во время революции, отняв ее у своих бывших господ, феодалов. В земледелии, как и в промышленности, Наполеон заботился об экономическом прогрессе, щедро поощряя технические нововведения. Так, он лично вручил орден Почетного легиона «изобретателю сахара из свеклы» банкиру Жюлю-Полю-Бенжамену Делессерту (1773-1847) и приказал засадить свеклой 100 тыс. гектаров, а фармацевта Антуана-Огюста Парментье (1737-1813) возвел в баронское звание за то, что тот внедрил во Франции картофель[1273].

Наряду с экономикой исключительно важную роль во внутренней политике консульства играло образование. В этой сфере первый консул столкнулся с трудностями не меньшими, если не большими, чем в экономике. Образованием в королевской Франции ведала религиозная администрация, а в результате массового с 1789 г. исхода из страны (внутри страны - из жизни) священнослужителей большинство учебных заведений остались без преподавателей, и к 1799 г. французская молодежь «блистала скандальным невежеством»[1274]. На одном из первых же заседаний Государственного совета Наполеон заявил: «Из всех областей управления самая важная - народное образование. От этого зависит все - и настоящее, и будущее. Народное образование должно быть разумным и классическим»[1275].

Сказано ― сделано. Именно Наполеон, еще до того, как стал императором, начав почти с нуля, создал, а в годы империи постоянно совершенствовал «разумную и классическую», в основном сохраняющуюся поныне (!), систему начального, среднего и высшего образования во Франции[1276]. Начальное образование по закону от 1 мая 1802 г. он передал в ведение местных коммун, а среднее и высшее конструировал под государственным, фактически под своим личным контролем. Функции ведомства по управлению высшей и средней школой выполнял «L'Université», во главе которого стоял «Grand Maître» (Великий магистр) с полномочиями министра образования. Вместо старых университетов, которые были закрыты во время революции как «очаги религиозной схоластики», Наполеон открывал специализированные вузы для подготовки инженеров, юристов, педагогов, чиновников любого профиля (административных, судебных, финансовых, военных) и др. Средние школы (лицеи, колледжи) открывались главным образом для того, чтобы готовить младших офицеров и государственных служащих, которые могли в дальнейшем с целью карьерного роста получать после среднего еще и высшее образование.

Нельзя не согласиться с Беном Бейдером в том, что «только с помощью цифр можно составить представление о масштабах этих преобразований, доведенных до конца первым консулом и, далее, императором. За 15 лет число лицеев возросло с 9 до 46, частных средних школ, контролируемых государством, - с 300 до 1200; колледжей, заново созданных, к 1815 г. станет 370. В 1814 г. Франция насчитывала 37 академий, 13 теологических вузов, 17 - юридических, 9 - медицинских, 31 - языка и литературы, 17 - естественных наук»[1277]. Что касается начального образования, то, по подсчетам Эмиля Людвига, уже через три года после 18 брюмера Франция имела 4500 народных школ[1278].

Не отвлекаясь от решения насущных правовых, социально-экономических, образовательных проблем, Наполеон в первые же полтора года своего консульства сумел решить и одну из самых острых проблем - бандитизма, обезопасить Республику от разбойничьих шаек. Зверский разгул этих шаек, главным образом на дорогах южной и центральной Франции, обрел в последние годы правления Директории характер социального, если не сказать национального, бедствия. Вооруженные бандиты разбойничали на больших дорогах, останавливали кареты, дилижансы, фургоны и не только грабили пассажиров, но чаще всего их убивали; нападали и на деревни, захватывали людей, изуверски (с «поджариванием» пяток на медленном огне) пытали их, требуя золота и драгоценностей. Иной раз с той же целью крупные банды совершали разбойничьи налеты и на города. «Эти шайки, - читаем у Е. В. Тарле, - прикрывались знаменем Бурбонов; их люди якобы мстили за ниспровергнутый королевский трон и католический алтарь»[1279]. Тот факт, что почти все они были заурядными уголовниками - бродягами, дезертирами, беглыми арестантами и каторжниками, эти люди, естественно, не рекламировали.

Е. В. Тарле особо подчеркнул оперативность и результативность мер, принятых Наполеоном против бандитизма: хотя «развал и беспорядок в полицейском аппарате к концу правления Директории делали эти шайки почти неуязвимыми и “подвиги” их безнаказанными», первый консул «расправился с разбоем в каких-нибудь полгода»[1280]. Он действовал, презрев всякое милосердие по отношению к бандитам. Его директивы карательным отрядам были предельно жестокими: не брать в плен, расстреливать захваченных бандитов на месте, казнить не только тех, кто грабит и убивает, но и тех, кто перекупает и перепродает награбленное, и даже полицейских чинов, которые попустительствуют грабителям и убийцам. Результат сказался быстро и был впечатляющим: к лету 1800 г. повсеместно (кроме Вандеи, о ней речь впереди) на всех дорогах, в городах и деревнях воцарились тишина и порядок. Теперь «один вид жандармов, набиравшихся Наполеоном из числа лучших его солдат, устрашающе действовал на преступников», - писал о том времени Стендаль[1281].

Е. В. Тарле именно в связи с очищением Франции в 1799-1800 гг. от разбойничьих банд заключил, что Наполеон всегда «решительно предпочитал скорее покарать десять невиновных, чем пощадить или упустить из рук одного виновного», и что он «скорее простил бы, если бы о нем распространяли слух, что он зверь, чем возводили бы на него напраслину, будто он добр»[1282]. В этом Евгений Викторович, судя по свидетельствам из самых разных источников, существенно ошибается. Конечно, исследования Артура Леви («Душевные качества Наполеона») и академика Фредерика Массона («Наполеон I в придворной и домашней жизни») можно расценить как предвзятую апологию Наполеона. Но ведь даже в них, помимо слащавых комментариев, есть неоспоримо засвидетельствованные очевидцами факты, которые говорят, что Наполеон - не только не зверь, но и как человек по своей природе, говоря словами его личного секретаря барона А.-Ж.-Ф. Фэна, «не был зол, но был естественно добр». Главное же, подобными свидетельствами изобилуют многие источники. Преимущественно на основании таких фактов Д. С. Мережковский составил в своей книге о Наполеоне отдельный параграф под названием «Злой или добрый?»[1283].

Да, по отношению к разбойничьим бандам, французским заговорщикам-террористам (о них пойдет речь особо) или египетским фанатикам-бунтовщикам Наполеон был жесток, но расправлялся с ними адекватно их жестокости. Запятнали его репутацию два расстрела: трех тысяч пленных турок 8 марта 1799 г. под Яффой и, как ни странно, воспринятый общественным мнением как еще более одиозный, чем расправа в Яффе, расстрел одного герцога Энгиенского 20 марта 1804 г. в Венсенском замке. Оба этих расстрела - очевидные, непростительные злодеяния. И все-таки даже в этих случаях нельзя закрывать глаза на смягчающие обстоятельства. Ведь массовый расстрел турок, как мы видели, был спровоцирован адъютантами Наполеона и навязан ему именно силою обстоятельств, которым он уступил после трехдневного их обсуждения на военном совете, а что касается герцога Энгиенского (о нем и его судьбе мы еще поговорим), то он стал жертвой такого сплетения закономерностей и случайностей, где не все зависело от злой или доброй воли Наполеона.

Зато вопиют о себе, требуя нашего внимания, другие факты. Вспомним, как Наполеон 13 вандемьера 1795 г., при стрельбе в мятежников-роялистов на улицах Парижа после первых двух залпов, во избежание лишних жертв, приказал заряжать пушки только порохом, без снарядов, т. е. пугать и разгонять мятежников холостыми выстрелами. Сравним: в России 14 декабря 1825 г. Николай I, расстреливая мятежные полки декабристов, и не подумал о такой относительно гуманной мере. А тот, восславленный корифеями мировой культуры, факт, когда 11 марта 1799 г. Наполеон с риском для собственной жизни посетил чумной госпиталь в Яффе, чтобы ободрить больных солдат, - разве не есть свидетельство гуманной, доброй воли главнокомандующего? И не о том ли говорит приказ Наполеона во время отступления из Сен-Жан д’Акра отдать всех лошадей, включая его собственную, под фургоны для больных и раненых, а здоровым солдатам, офицерам и генералам, а также самому главнокомандующему идти через выжженную пустыню пешком?

Общеизвестно, как почитал Наполеон своих родителей - папу Карло и маму Летицию, как смолоду, еще с лейтенантского чина, всегда заботился о своих трех сестрах и четырех братьях (кроме Люсьена, с которым, хоть и временно, но подолгу был в ссоре). Он мог быть верным и заботливым другом. Память о погибших друзьях - таких как Ж. Б. Мюирон, Л. Ш. А. Дезе, Ж. Ланн, Ж. Б. Бессьер, М. Ж. К. Дюрок, гибель которых он горько оплакивал, - Наполеон хранил до конца своих дней и не забыл об их семьях в своем завещании. Да что там друзья! - барон А. Ж. Ф. Фэн с удивлением узнал о том, что Наполеон всю жизнь содержит свою старую кормилицу Камиллу Илари (это еще не удивительно) и выплачивает из собственного кармана персональные пенсии сестре Максимильена Робеспьера и... кормилице короля Людовика XVI[1284]. «Так просто и чудно примирил он в сердце своем палача с жертвою», - комментировал этот факт Д. С. Мережковский[1285].

На войне, по воспоминаниям того же барона Фэна, «первым делом его (Наполеона. - Н. Т.) после всякого сражения была забота о раненых. Сам обходил поле, приказывал подбирать своих и чужих одинаково; сам наблюдал, чтобы делались перевязки тем, кому они еще не были сделаны, и чтобы все до последнего перенесены были на амбулаторные пункты или в ближайшие госпитали»[1286]. Заглянем в 1812 г., на поле Бородинской битвы. Хорошо известен цитированный и пересказанный в разных источниках эпизод из воспоминаний наполеоновского адъютанта и будущего члена Французской Академии графа Ф. де Сегюра: когда Наполеон со своим штабом объезжал поле сражения, уже оставленное русскими, «нога одной из лошадей наступила на раненого и вырвала у него крик, последний признак жизни и страдания. Император в гневе стал бранить штабных за то, что они не заботятся о раненых. Кто-то, чтобы успокоить его, заметил, что это русский солдат. Но император с живостью возразил, что после победы нет врагов, а есть только люди! Затем он разогнал офицеров, сопровождавших его, повелев им оказать помощь всем тем, чьи крики раздавались в разных концах поля»[1287].

Потрясающую историю записал Э. Лас Каз на острове Святой Елены со слов Наполеона. Император вспомнил тогда, как после одного из сражений Итальянской кампании 1796-1797 гг. (какого именно, забыл) в тихую лунную ночь он с группой офицеров обходил поле боя, с которого еще не успели подобрать убитых, и вдруг увидел и услышал собаку. Она выла над трупом своего хозяина. Когда офицеры подошли к ней поближе, она бросилась было к ним, потом отпрянула назад к трупу и стала лизать его лицо, тут же - опять к ним, и так много раз, не переставая выть, «как будто призывая на помощь или требуя мщения, - вспоминал Наполеон. - Никогда ничто ни на одном поле битвы не производило на меня такого впечатления <...>. Этот человек, подумал я, всеми покинут, кроме собаки. Какой урок дает людям природа в лице этого животного! В самом деле, что такое человек и какая тайна в чувствах его? Я, командовавший в стольких сражениях и спокойно смотревший на гибель стольких людей, был потрясен этим жалобным воем собаки»[1288]. Д. С. Мережковский, ссылаясь на того же Э. Лас Каза, М. Марбо и Ф. де Сегюра, добавляет к этой сцене другую: «Вот и сам Наполеон воет, как собака, как Ахиллес над Патроклом, - над маршалом Ланном, когда под Эсслингом раздробило ему обе ноги ядром. И ночью, один, в императорской ставке, когда ему подали ужин, ест через силу и плачет, и слезы капают в суп»[1289].

Как и любому человеку, Наполеону не было чуждо ничто человеческое, включая добро и зло. Чем крупнее, масштабнее человеческая личность, тем заметнее в ней и достоинства, и пороки, а Наполеон был уникально масштабной личностью. Все в нем было крупно, значимо, броско - и хорошее и дурное, и добро и зло. Но судим мы его исключительно как политика, мало или вовсе не интересуясь им как человеком. Между тем все зло, за которое можно его судить, Наполеон сотворил именно как политик. В политике он был, по его собственному признанию, то львом, то лисицей, но в повседневном общении с разными (не только близкими) людьми в нем проявлялся добрый человек, а то и ребенок, по-корсикански бойкий и шаловливый. Он мог, будучи уже императором, в гостях у маршала Ж. Б. Бессьера, развлекаться детской игрой, как это делают «пятнадцатилетние мальчишки», а на острове Святой Елены так очаровал 14-летнюю англичанку Бетси Бэлкомб, что она, поначалу боявшаяся его, поскольку наслушалась о нем как о «людоеде-чудовище», через несколько дней после первой встречи уже играла, шалила с ним, как с ровесником, и не могла забыть этих игр до глубокой старости[1290]. Д. С. Мережковский справедливо заметил, что этой Наполеоновой «детскости» (в широком смысле - как доброты) не понимают такие критики Наполеона, как «безнадежно взрослый Ипполит Тэн и безнадежно тоскующий о детстве Лев Толстой»[1291]. Не понял этого или, может быть, не захотел понять и Е. В. Тарле.

Обратимся теперь к Вандее. Здесь все было гораздо серьезнее и опаснее для Французской республики, чем уголовный бандитизм на дорогах. С 1793 г. на северо-западе Франции шла настоящая гражданская война, которая условно называется «вандейской», хотя кроме Вандеи она охватила еще соседние с нею провинции - Анжу, Бретань и Нижнюю Нормандию[1292]. Восстали тогда против Республики местные (преимущественно из Вандеи и Бретани) крестьяне, так называемые шуаны, которые отличались фанатичной религиозностью и слепо верили своим приходским священникам, а те очень искусно настроили их против антирелигиозной политики якобинцев и вообще против всего и вся, что связано с Республикой. Религиозность шуанов переплелась с роялизмом в единое целое: казненный король Людовик XVI был в их представлении не только «помазанником Божьим», но и мучеником за христианскую веру. Священники и роялисты-дворяне мобилизовали и вооружили (не столько на свои, сколько на английские деньги) целую армию - 40 тысяч бойцов[1293]. Кстати, Англия, кроме денег, снабжала шуанов продовольствием, снаряжением, инструкторами и даже «пушечным мясом»: в июле 1795 г. английская эскадра высадила на полуостров Киберон (в Бретани) несколько тысяч французских эмигрантов, готовых сразиться «за Бога и короля»[1294].

Шуаны Вандеи и Бретани были не просто фанатиками, но и мастерами войны на истребление с безбожниками-республиканцами. Оноре Бальзак писал о них: «Жители этих мест беднее мыслями, чем могикане, краснокожие Северной Америки, но столь же сильны духом, столь же хитры и выносливы, как они»[1295]. Сражались они с республиканскими войсками отчаянно. Только к лету 1795 г. один из лучших полководцев Республики Л. Гош, сочетая насилие с переговорами, был близок к замирению Вандеи, но Конвент переместил его на Рейн для более важного дела - войны с Австрией, где тот вскоре умер, не дожив и до 30 лет, а тем временем гражданская война в Вандее и соседних провинциях разгорелась с новой силой. Незадолго до 18 брюмера шуаны после ряда побед над республиканскими войсками взяли город Нант. Их вожаки заговорили о близкой реставрации Бурбонов.

Наполеон буквально с первых же дней после прихода к власти вынужден был заняться, наряду с массой других проблем, и проблемой Вандеи. Он сделал ставку не столько на подавление, сколько на замирение. Первый шаг к этому он сделал 9 декабря 1799 г. Дело в том, что 14 ноября того же года, через пять дней после 18 брюмера, близ Кале потерпел крушение английский корабль, на борту которого находился очередной десант роялистов-эмигрантов. Все они были арестованы. 9 декабря Наполеон распорядился: «...вне права народа воспользоваться несчастьем кораблекрушения, чтобы предать справедливому гневу законов несчастных, избежавших стихии волн»[1296]. По его приказу все эмигранты были освобождены из-под ареста и высланы с территории Республики.

Вслед за тем и немедленно первый консул вступил в переговоры с вождями шуанов. 25 декабря 1799 г. он принял в Люксембургском дворце Ги де Невиля - тайного представителя самого графа д’Артуа[1297], а 27 декабря - вместе с де Невилем еще и генерала Луи д’Андинье. Наполеон предложил шуанам сложить оружие и признать Конституцию 1799 г., а со своей стороны обещал им восстановить религиозные службы, списать с них недоимки, гарантировать политическую амнистию. Шуаны настаивали на реставрации Бурбонов, но первый консул был категоричен: «Бурбоны не имеют больше никаких шансов. Они забыты». Переговоры закончились безрезультатно, и Наполеон сразу (заранее предусмотрев такой поворот) перешел от переговоров к силовому давлению[1298].

10 января 1800 г. первый консул обнародовал прокламацию, которая гласила, что прекращение гражданской войны реально лишь при условии капитуляции мятежников: «Занести вооруженную руку над Францией способны теперь только люди без веры и родины, вероломные орудия внешнего врага»[1299]. Одной из первых жертв нового, подчеркнуто карательного, поворота в отношении первого консула к шуанам стал один из их главарей Луи де Фротте. Он получил паспорт для проезда в Париж на встречу с первым консулом, но в то же время отправил письмо к шуанам с требованием не покоряться. Французские жандармы, узнав об этом, в ночь с 15 на 16 февраля 1800 г. арестовали Фротте. Руководивший этой операцией генерал Ф. Ж. Лефевр (будущий маршал Франции) приказал его расстрелять, и «эта экзекуция была поставлена в упрек лично Бонапарту»[1300], поскольку Л. А. Бурьенн запустил в обиход бытующую до сих пор версию о том, что расстрелять Фротте повелел сам Наполеон[1301]. Между тем первый консул объяснил свою роль в расправе над Фротте с исчерпывающей ясностью: «Я не отдавал такого приказа, однако не могу сказать, что огорчен его казнью»[1302].

Впрочем, расстрел Фротте был лишь заключительным актом карательной кампании республиканских войск против шуанов. Дело в том, что как раз к середине февраля генерал Г. М. Э. Брюн (еще один будущий маршал), назначенный 14 января главнокомандующим Внутренней армией, подавил главные очаги сопротивления мятежников в Бретани и Вандее. Теперь уже шуаны предложили возобновить переговоры. На этот раз Наполеон пригласил в Париж для личной встречи самого популярного среди шуанов их предводителя - Жоржа Кадудаля. Сын простого крестьянина, богатырь, «Голиаф», как называли его шуаны, с минимумом интеллекта, но с максимумом физической силы и «с сердцем тигра»[1303], он был фанатически одержим религиозно-роялистскими иллюзиями и с 1793 г. всегда был «заводилой» у мятежников, проявляя в боях с республиканцами крайнюю жестокость. Летом 1794 г. он был арестован, но тут случился (27 июля) термидорианский переворот, и Кадудаль вышел на свободу, а затем эмигрировал в Англию. Оттуда он вернулся по весне 1799 г., чтобы возглавить девятый вал мятежа шуанов. И вот он получил приглашение на встречу с первым консулом, который при этом гарантировал Кадудалю, независимо от исхода переговоров, личную безопасность на все время его пребывания в Париже и свободное возвращение к собратьям по оружию.

Наполеон принял Кадудаля 5 марта 1800 г. в Люксембургском дворце. Первый консул (приземистый, худощавый, далеко не атлет) несколько часов вел острый диалог наедине с тигроподобным, могучим, как Геркулес, врагом. Адъютанты Наполеона, толпившиеся в соседнем зале, были в панике: они знали, что Кадудаль готов «за Бога и Короля» на любое злодеяние и даже на самопожертвование.

«Почему он не убил Бонапарта? - задал такой вопрос Е. В. Тарле и сам ответил на него. - Исключительно потому, что в тот момент он был еще под властью той вскоре исчезнувшей иллюзии, которая с самого начала карьеры Бонапарта сбивала с толку роялистов. Им все казалось, что молодому прославленному полководцу суждено сыграть роль генерала Монка»[1304].

Действительно, ко времени переговоров с Кадудалем Наполеон еще не ответил на первое письмо Людовика XVIII, призвавшего его сыграть роль Монка, а знаменитый отказ первого консула от такой роли в ответ на второе письмо («Вам пришлось бы пройти через сто тысяч трупов...») последует лишь в сентябре 1800 г. Теперь же Наполеон предлагал Кадудалю отказаться от войны против своей Республики и перейти на службу к ней в армию с генеральским чином (!), чтобы воевать только против внешних врагов. Кадудаль отверг эти предложения и свободно (как было ему гарантировано) вернулся в Вандею. Наполеон вновь перешел от дипломатии к насилию.

В течение следующих месяцев гражданская война в Вандее и соседних департаментах неуклонно угасала. Попытки Кадудаля оживить мятеж шуанов не удались. Сам Кадудаль вынужден был довольствоваться партизанскими набегами мелких и разрозненных банд на отставшие группы солдат Республики. Боеспособность шуанов и свойственная им ранее сила духа слабели под воздействием ряда причин: в первую очередь, это были, конечно, растущие успехи республиканских войск под командованием Брюна и Ж. Б. Бернадота, но также и обещание амнистии со стороны Наполеона, его терпимость к религии и еще сохранявшаяся надежда шуанов на него как на второго Монка. Вкупе эти факторы сказались, хотя и не сразу, но решающим образом: в мае 1801 г. республиканская армия подавила уже едва тлевший последний очаг организованного сопротивления шуанов в Вандее[1305].

Едва ли не самой трудной проблемой внутренней политики для первого консула стала проблема религиозная: как разрешить конфликты и упорядочить отношения между светской властью и церковью, между верующими и атеистами, а среди верующих - между приверженцами разных конфессий? Сам Наполеон, по мнению его авторитетнейших биографов, «если и не был убежденным атеистом, то во всяком случае его можно назвать весьма равнодушным и довольно нерешительным деистом»[1306]. В своей религиозной политике он руководствовался не догматами веры, а сугубо деловым расчетом на объединение и сплочение нации. Религию же он рассматривал как испытанное веками средство такого объединения, поскольку она обеспечивает моральную устойчивость общества. «Никакое общество не может существовать без морали, а настоящая мораль немыслима вне религии, - заявил он в обращении к миланскому духовенству 5 июня 1800 г. - Следовательно, прочную и постоянную опору дает государству только религия. Общество, лишенное веры, похоже на корабль, лишенный компаса»[1307].

Между тем Французская революция подвергла религию и ее служителей, причем не только господствовавшей во Франции католической веры, но и всех вообще конфессий, небывалым прежде гонениям[1308]. Начало им положил 2 ноября 1789 г. декрет Учредительного собрания о национализации всего церковного имущества (принятый, кстати, по инициативе Ш. М. Талейрана, который был в то время епископом Отенским). Вслед за тем по закону от 19 июня 1790 г. - этой «Гражданской конституции духовенства»[1309] церковь была поставлена на службу государству, а все ее пастыри, от приходских священников до епископов, становились госслужащими и как таковые избирались прихожанами. 13 апреля 1791 г. глава католической церкви папа римский Пий VI предал «богохульные» законы революции анафеме, но тем самым лишь еще более ожесточил гонителей религии. В 1793 г. из Франции были изгнаны все священнослужители, отказавшиеся присягнуть Конституции, изгнаны с угрозой смертной казни для каждого из тех, кто останется на территории Республики. Гильотинировали в те годы священников, как всех и всяких преступников, а кроме того, повсюду, но главным образом в Париже, закрывались храмы, разрушались колокольни, сжигались молитвенные книги и даже мощи святых.

К тому моменту, когда Наполеон возглавил Францию, страна, по мнению французских историков, «переживала в религиозном отношении период совершенной анархии»[1310], которую усугубили смерть (29 августа 1799 г.) папы римского Пия VI и затянувшаяся пауза с избранием (21 марта 1800 г.) нового папы - Пия VII. В миру он был графом Грегорио Луиджи Барнаба Кьярамонти. Как личность Пий VII предстает в литературе по-разному: у Э. Лависса и А. Рамбо - это «миролюбивый и мягкий по натуре» политик, «готовый идти на все уступки, совместимые с его властью»[1311]; у Е. В. Тарле - «пронырливый интриган», который «панически боялся Наполеона и считал его насильником и грабителем», а Наполеон со своей стороны «не верил ни одному слову» такого папы[1312]. Впрочем, первый консул понимал, что убедить, сбить с толку, а то и запугать «святого отца» ему будет легче, чем сломить неизбежную оппозицию любым уступкам церкви со стороны его собственного, чиновничьего и военного, окружения, привыкшего за годы революции и Республики к анархистскому безбожию. Зато он верил, что народ Франции абсолютным большинством поддержит его курс на примирение и согласие государства с церковью, атеистов с верующими, католиков с протестантами и т. д.

Итак, гражданин Бонапарт приступил к решению религиозных проблем, исходя из общенациональных интересов. Анри Жомини так излагал ход его мысли: «Счел нужным восстановить католическую веру по тем же причинам, которые за два столетия перед тем убедили Генриха IV принять ее[1313]. Но если необходимо возвратить служителей церкви, то не менее необходимо обуздать их честолюбие»[1314]. Французский историк Э. Шеннон так комментировал эту мысль первого консула: «Революция пыталась сокрушить церковь, но безуспешно, а Бонапарт не хотел, чтобы церковь разрушила государство. Оставался только один исход: заключить конкордат»[1315], т. е. договор между Французской республикой и папой римским о положении католической церкви во Франции.

Сам Наполеон с исчерпывающей доходчивостью разъяснил свою политику по отношению к религии в речи на заседании Государственного совета 11 августа 1800 г.: «Моя политика - это управление людьми согласно воле большинства. Это форма признания суверенитета народа. Проявив себя как католик, я выиграл войну в Вандее; проявив себя как мусульманин, я закрепился в Египте; проявив себя как ультрамонтан[1316], я завоевал умы в Италии. Если бы я управлял еврейским народом, то восстановил бы храм Соломона»[1317].

Переговоры о заключении конкордата начались в Париже 6 ноября 1800 г. Их вели специальные уполномоченные от Консульства и папства под личным контролем пронырливого, но трусливого Пия VII и напористого в дипломатической изощренности Бонапарта. 15 июля 1801 г. подготовленный текст конкордата подписал в Париже Наполеон, а 15 августа (в день рождения Наполеона!) в Риме - Пий VII. Далее первому консулу потребовалось восемь месяцев, чтобы провести конкордат через законодательные палаты, вопреки категорическим возражениям оппозиции, и 15 апреля 1802 г. обнародовать его как закон Французской республики.

В преамбуле к 17 статьям конкордата говорилось: «Католическая религия является религией значительного большинства французских граждан» (но не государственной религией, как это было до революции)[1318]. Отныне по всей стране вновь было разрешено беспрепятственное богослужение, но теперь епископов и архиепископов назначал по своему усмотрению первый консул, а папа римский лишь после этого посвящал в сан назначенное лицо (Ст. 4-5). Все священнослужители от епископов до кюре («низших церковников») должны были присягать на верность первому консулу (Ст. 6-7), а государство - выплачивать им жалованье как чиновникам (Ст. 14). По настоянию Наполеона конкордат обязал не только Пия VII, но и его преемников никогда, ни при каких условиях и «каким бы то ни было образом» не требовать возвращения Церкви конфискованных у нее земель и прочих имуществ (Ст. 13). А в дополнительной, т. н. «органической статье» конкордата от 8 апреля 1802 г. первый консул довольно бесцеремонно поставил «Его Святейшество» на место: «Никакие буллы, рескрипты, мандаты или другие послания Римского двора <...> не могут быть получены, опубликованы или исполнены во Франции без разрешения правительства».

Другая «органическая статья» гарантировала французам свободу вероисповеданий в духе следующего указания первого консула: «Ни один человек не вправе сказать другому человеку: ‘Ты должен исповедовать такую-то религию и т. д.”»[1319].

18 апреля 1802 г., в день Святой Пасхи, впервые за последние девять лет в Париже состоялось торжественное богослужение. На нем был объявлен и молитвенно восславлен конкордат. Местом торжества стал вновь открытый для богослужений собор Парижской Богоматери (Notre-Dame de Paris). Здесь собралось огромное число верующих и просто любопытных. Наполеон спросил генерала А. Г. Дельмаса, как ему показалось это торжество. Генерал ответил: «Очень красивая арлекинада! Жаль только, что недостает сегодня миллиона людей, сложивших головы для искоренения того, что вы теперь восстанавливаете»[1320].

Дельмас выразил общее мнение республикански настроенных соратников Наполеона. Ученые из Национального института, побывавшие вместе с ним в Египте, офицеры и генералы, воспитанные в духе отрицания Церкви как оплота тиранов, - все они возражали против примирения с Церковью. Первый консул выходил из себя, слушая такие возражения. С Дельмасом он поссорился на десять лет[1321]. Важнее эмоций всех ученых и генералов были для него собственные расчеты: на то, что французскому народу необходим религиозный мир и что Церковь станет важной опорой государства, а священнослужители - его (как выразился американский историк У. Д. Дюран) «духовной жандармерией»[1322]. Время показало, что ни в том, ни в другом он не ошибся. Летом 1802 г. церковные колокола, молчавшие девять лет, зазвонили по всей Франции и звонят доныне.

Сам Наполеон вспоминал на острове Святой Елены: «Мне было труднее восстановить религию, чем выиграть сражение»[1323]. Зато и светские, и духовные его соратники и современники (пусть иные только со временем) воздали ему как творцу конкордата должное. Святейший глава католицизма Пий VII в 1813 г. авторитетно заявил: «Мы должны помнить, что после Бога ему, Наполеону, религия преимущественно обязана своим восстановлением. Конкордат есть христианское и героическое дело спасения»...[1324]

При всем стремлении Наполеона к национальному единству всегда и везде, будь то политика, экономика или религия, и при том, что он даровал Франции ряд прогрессивных нововведений, главным из которых стал его гражданский кодекс, речь о котором еще впереди, уже в годы его консульства отчетливо проявлялись черты диктатуры и деспотизма с обязательным для всякого диктатора и деспота подавлением оппозиции. Раньше и сильнее всего этот его деспотизм выразился по отношению к печати. Е. В. Тарле несколько преувеличенно, но в принципе верно определил контроль Наполеона над прессой как «идеальное, законченное уничтожение всяких признаков независимого печатного слова», хотя и насчитал к 1811 г. во Франции 205 периодических изданий[1325].

Наполеон всегда различал меру опасности для себя и своего режима той или иной оппозиции. Все зависело, как он полагал, от меры ее воздействия на политическое сознание нации. Он был терпим к деловой критике его политического курса в тиши законодательных палат и не принимал всерьез крикливую оппозицию со стороны Э. Ж. Сьейеса и ему подобных, ибо Сьейес, фигурально говоря, «сжимал кулаки, но прятал руки в карманы - на большее его смелости не хватало»[1326]. А вот оппозиция прессы раздражала первого консула и озлобляла.

Наполеон понимал как, может быть, никто из современников силу прессы. Именно он назвал ее «шестой державой», как бы на равных с пятью великими державами того времени: Францией, Англией, Россией, Австрией и Пруссией. Поэтому его стремление обуздать прессу и поставить ее, как и церковь, себе на службу было естественным. Первый шаг к этому Наполеон сделал 17 января 1800 г. В тот день был обнародован декрет, который запрещал 60 из 73 парижских газет. С этого декрета, считают авторитетные французские историки, и «открывается эра деспотизма» в наполеоновской Франции[1327].

Существует мнение (в частности, его разделял А. 3. Манфред), что мысль о запрещении столичных газет подсказал Наполеону Ж. Фуше в специальной записке, в которой тот утверждал: «Газеты всегда были застрельщиками революций, они их возвещали, подготавливали, а затем делали неизбежными. Малое количество изданий легче контролировать и проще заставлять работать на упрочение конституционной власти»[1328]. Правда, Манфред резонно замечает: «...не следует забывать, что Фуше решался высказывать предположения или советы, только будучи твердо уверенным, что они соответствуют желаниям патрона». В данном случае совет Фуше вполне соответствовал взглядам первого консула, который запрещал газеты «не потому, что они были опасны или оппозиционны, но потому, что их было слишком много, а чем газет меньше, тем лучше»[1329].

Как бы то ни было, декрет от 17 января 1800 г., хотя и принятый как временная мера («пока продолжается война»), поставил прессу под жесткий контроль властей на весь период консульства и империи. При этом обоснование единовременного запрета более 80 % парижских газет звучало издевательски: «...часть (! - Н. Т.) газет служит орудием в руках врагов Республики»[1330]. Теперь вне контроля остались лишь нелегальные памфлеты, которые тут же начали призывать всех недовольных к «уничтожению тирана» (в качестве примера Жан Тюлар сослался на «опус» М. Метжа «Турок и французский воин», приглашавший всех французов стать «тысячами Брутов»)[1331].

Крайне негативные оценки большинства историков (особенно Е. В. Тарле) драконовской сути декрета 17 января справедливы. Однако, соглашаясь с ними, надо учитывать и два смягчающих обстоятельства. С одной стороны, 13 газет, уцелевших после декрета, были лучшими в Париже[1332] (среди них крупнейшая из газет того времени - «Moniteur» и «Gazette de France» - старейшая из всех французских газет), а с другой стороны, условия политической, экономической, психологической войны с европейскими коалициями, главным образом с Англией, наводнившей Европу не только деньгами и оружием, но и антинаполеоновской литературой, отчасти все же оправдывали жесткий надзор французского правительства над собственной прессой.

Более того, даже при наличии явных признаков авторитарного режима во внутренней политике первого консула он как деспот далеко отставал от феодальных монархов Европы - российского, прусского, австрийского и других. «Правил тиран, но произвола было мало», - так оценил Стендаль правление Наполеона в годы империи[1333]. В период же консульства, до 1804 г., и тирании еще не было. Наполеоновский деспотизм уже проступал сквозь его конституционное облачение, но был пока что терпим - и сам по себе, и благодаря репутации Наполеона как «устроителя революционного хаоса», гениального законодателя и администратора. В конце концов разве не прав был Карл Маркс, рассудив, что «легче переносить деспотизм гения, чем деспотизм идиота»?[1334]

Как же сам Наполеон понимал и объяснял природу собственного деспотизма? Он был абсолютно убежден в объективной необходимости своих мер и старался убедить в этом всех - и современников, и потомков. Вот что он говорил об исторической обусловленности переворота 1799 г.: «О 18 брюмера рассуждают метафизически и долго еще будут рассуждать: не нарушены ли законы, не совершено ли преступление. Но в лучшем случае это отвлеченности, которые годятся только для книг, для трибуны и бесполезны перед лицом всевластной необходимости; это все равно, что обвинить моряка, срубившего мачты, дабы спастись от кораблекрушения. Созидатели этого великого переворота могли бы ответить своим обвинителям, как тот древний римлянин: оправдание наше в том, что мы спасли отечество. Возблагодарим же богов!»[1335]

Первый консул не просто декларировал, он стремился реализовать идею общенационального (без дележа на роялистов и якобинцев) единения французов, разумеется, во главе с ним самим. Он знал, что эта идея импонировала большинству нации, и, как никто, умел обосновать и возвеличить ее. «Присоединяйтесь все к народу! - призывал он своих оппонентов в письме к одному из них, бывшему депутату Совета пятисот Ж.-Ф. Бейтсу вскоре после 18 брюмера. - Простое звание французского гражданина стоит несравненно выше, чем прозвища роялистов, якобинцев, фельянов[1336] и еще тысячи и одного наименования, которые убаюкивают дух клик и в течение десяти лет ускоряют ход нации к пропасти, от чего пришло время ее навсегда спасти»[1337]. Можно понять Д. М. Туган-Барановского, который под впечатлением этих строк вспомнил слова генерала Г. Гурго: «Иногда Наполеон говорил как простой смертный, а иногда - как Бог»[1338].

Очень помогала Наполеону в его стремлении к национальному единству официальная пропаганда, которую он искусно направлял и контролировал. Впрочем, она служила ему не только из угодливых соображений, как своему хозяину, но и потому, что видела и осязала поддержку его курса большинством нации. Повсеместно, от финансовых воротил до простого люда, все больше успеха имели восхваления первого консула - и в деловой прозе, и в незатейливых стихах. Характерные примеры приводит Ж. Тюлар. Так, солидная газета «Journal de Paris» сообщала: «На редкость могучий организм первого консула позволяет ему работать по 18 часов в сутки и на протяжении этих 18 часов концентрировать свое внимание на одном деле или же равномерно распределять его на двадцать дел так, что сложность какого-либо из них или утомление от него не идут в ущерб другим». Дополняли эту картину вирши «скромного узника ремесленной школы»:

Он возвратит нам скоро

И славу, и свободу

Надежда и опора

Французского народа[1339].

Поддержка национального большинства главным образом и обеспечила первому консулу победу над политической оппозицией. Внутри страны оппозиция при Наполеоне никогда не представляла собой существенной угрозы его режиму, хотя и готовила время от времени заговоры и террористические акты. В первые месяцы консульства она была уже многообразной, но все-таки слабой, поскольку роялисты в то время держались выжидательно. Только после того как Наполеон 7 сентября 1800 г. отверг повторное обращение к нему Людовика XVIII и стало ясно, что первый консул не желает стать «Монком белых лилий»[1340], в роялистских кругах «решено было его убить»[1341].

Активнее действовали в зимние и весенние месяцы 1799-1800 гг. якобинцы: они проводили тайные собрания в домах энтузиастов и ветеранов революции (предпочтительно у Мари-Клодины Дюфлок - вдовы генерального прокурора парижской Коммуны П. Г. Шометта, тоже якобинца, гильотинированного в 1794 г. ... якобинцами), распространяли в рабочих предместьях памфлеты М. Метжа с призывом к восстанию и, по агентурным данным консульской полиции, «возлагали определенные надежды на уничтожение современного правительства»[1342], но предпринять что- либо практически не успели.

С якобинцами пытались наладить контакт для совместных выступлений против бонапартистского режима т. н. бабувисты, т. е. соратники коммуниста-утописта Гракха Бабёфа, казненного за подготовку вооруженного восстания против Директории в 1797 г. Среди них выделялись Феликс Лепелетье и особенно Филиппо Микеле Буонарроти.

Близкий друг юности Наполеона, а теперь его политический антагонист, заслуживший позднее особый респект от вождя всемирного анархизма М. А. Бакунина как «величайший конспиратор XIX столетия»[1343], Буонарроти встретил день 18 брюмера в тюрьме форта Шербур. Он и четверо его друзей были приговорены по делу Бабёфа к пожизненному заключению и с приходом к власти Наполеона стали апеллировать к нему, добиваясь своей реабилитации. Первый консул, однако, не спешил с их реабилитацией. Лишь в марте 1800 г. он распорядился перевести бабувистов из тюрьмы на остров Олерон под надзор полиции, которая быстро уличила их в связях с местными якобинцами[1344]. Впрочем, каких-либо опасных для консульства последствий эти связи не имели.

Гораздо больше забот и тревог доставляла Наполеону парламентская оппозиция, главным образом в Трибунате. Здесь в январе 1800 г. председателем палаты был избран бескомпромиссный республиканец Франсуа Дону. На радостях по такому случаю другой заступник Республики Оноре Дюверье заявил: «Если кто-либо осмелится заговорить здесь о двухнедельном кумире, мы напомним всем, что эти стены были свидетелями падения полуторатысячелетнего кумира»[1345] (т. е. Французской монархии, история которой заняла 481-1792 гг.) Когда же депутат Жан Риуф помянул добром Бонапарта, сравнив его с Ганнибалом, голос оратора заглушил ропот неодобрения. Большинство Трибуната выступило против законов о чрезвычайных мерах, государственных займах, мировых судах, которые инициировал первый консул. Наполеон был в ярости: «Эту свору метафизиков давно пора утопить. Настоящие паразиты, забившиеся в складки моей одежды. Уж не думают ли они, что я позволю поступить с собой, как с Людовиком XVI?»[1346] Воспользовавшись подоспевшим сроком обновления на ⅕ состава Трибуната, первый консул поручил второму (Ж. Ж. Камбасересу) заменить наиболее рьяных оппозиционеров лояльными депутатами, что Камбасерес и обеспечил. В результате обновления и Дону, и Дюверье, и фактический лидер оппозиции Бенжамен Констан остались за бортом Трибуната.

Но, конечно же, наибольшую опасность для режима консульства таила в себе военная оппозиция. При всем том, что Наполеон именно в армии пользовался колоссальным, ни с кем не сравнимым авторитетом, военные круги, настроенные до фанатизма республикански (в частности, благодаря победам Наполеона над армиями антифранцузской коалиции), усматривали в режиме консульства возврат к монархии и не хотели допустить такого возврата даже со стороны Наполеона. Nota bene: речь идет о командном составе войск Республики. Ж. Тюлар справедливо подчеркивает: «Заговоры стали привилегией офицерства. Солдаты в них не участвовали»[1347]. Разумеется, и офицеры и генералы далеко не все встали в оппозицию к Наполеону, но нашлись среди них и такие. Судя по данным из разных источников, Г. М. Брюн - генерал и будущий маршал империи, а в прошлом друг таких корифеев революции, как Ж. Дантон и К. Демулен, - сговаривался с генералом К. Ф. Мале «арестовать Бонапарта, когда тот приедет в Дижонский лагерь (начальником которого был Мале. - Н. Т.) инспектировать войска»[1348]. Бонапарт, однако, в Дижон не приехал.

Тем временем генерал Ж. В. Моро превратил в один из центров военной оппозиции свой дом в Париже на ул. Анжу. Здесь собирались, вели подстрекательские разговоры и, возможно, строили планы заговора против Наполеона популярные генералы А. Массена, Ж. Э. Макдональд, П. Ф. Ш. Ожеро (все трое - будущие наполеоновские маршалы), К. Ж. Лекурб, М. Дюма и др. Самым авторитетным из них был Моро. Военная оппозиция считала его своим лидером. Полиция докладывала первому консулу о каких-то связях Моро с якобинцами, о распространении в Париже прокламаций: «Да здравствует Моро! К черту правительство!»[1349] Но, как верно подметил Д. М. Туган-Барановский, «для лидера какого-либо тайного заговора Моро вел себя слишком открыто. Он демонстративно отказался войти в состав Почетного легиона, не присутствовал на торжественном богослужении по случаю конкордата, отвергал все приглашения Наполеона и его попытки как-то договориться»[1350]. В результате консульская полиция не смогла уличить Моро и его единомышленников ни в чем противоправительственном. Оговорюсь: не смогла уличить пока. Но впереди был еще 1804 г.

Значительно более серьезным оказался другой очаг военной оппозиции в штабе Рейнской армии, которой в то время командовал Ж. Б. Бернадот. Весной 1800 г. здесь «тлел заговор под названием “горшки с маслом”; эти горшки использовались для нелегальной транспортировки антибонапартистских памфлетов»[1351]. Возглавлял заговор начальник штаба армии генерал Э. Ф. Симон, а среди участников заговора были также генерал А. Г. Дельмас и адъютант Бернадота Адольф Марбо - родной брат генерала барона Марселена Марбо, автора интереснейших мемуаров. Кстати, Марселен Марбо категорически утверждал, что в заговоре Симона участвовал и сам Бернадот[1352]. Заговорщики начали было распространять воззвания к армии и к обществу, написанные Симоном в таком духе: «Тиран узурпировал власть. Кто этот тиран? - Бонапарт!»[1353], но не успели предпринять ничего более. В июне 1800 г. почти все они были арестованы.

Генерал Симон взял всю вину на себя, заявив, что он - единственный организатор заговора, но отделался лишь ссылкой в провинцию Шампань, а в 1809 г. был возвращен на военную службу с генеральским чином[1354]. А что Бернадот? Ничего! Наполеон, ради бывшей своей возлюбленной Дезире Клари, которая, после того как он оставил ее, вышла замуж за Бернадота, просто закрыл глаза на все обвинения, предъявленные Бернадоту в ходе следствия о «горшках с маслом».

Здесь уместно обратиться к вопросу о масштабах правительственных репрессий в годы консульства. Подробнее речь об этом пойдет далее, в связи с покушениями на жизнь Наполеона. Но уже по данным о первых выпадах и заговорах политической оппозиции (не считая гражданской войны в Вандее, это особый факт: на войне, как на войне!) можно заключить, что карательные меры первого консула не отличались ни размахом, ни жестокостью. Что же касается служителей культа, то с ними Наполеон, учитывая религиозные чувства большинства нации, старался быть обходительным. «Великая терпимость к священникам и покровительство простому люду!» - внушал он 14 января 1800 г. командующему Западной армией Г. М. Брюну[1355], когда тот сражался с повстанцами Вандеи. Нельзя не согласиться с выводом Д. М. Туган-Барановского, который более чем кто-либо занимался исследованием карательной политики Наполеона до 1804 г. Вот его вывод: «Каких-либо массовых репрессий в связи с раскрытыми заговорами правительство не проводило. Но также не было, подчеркнем, и широкого сопротивления»[1356].

Итак, внутри страны первый консул Французской республики Наполеон Бонапарт использовал захваченную власть в первую очередь для того, чтобы обеспечить стабильность, порядок, социальные и правовые гарантии - все, в чем особенно нуждалась нация и что должно было, по мысли Наполеона, объединить «низы» и «верхи» вопреки партийным распрям. В итоге всех своих первоочередных акций он сумел сохранить основные завоевания революции (равенство всех граждан перед законом, представительное правление, ликвидация феодальных повинностей и передача земель крестьянам, личная свобода человека как гражданина и собственника). «Революционный хаос» был если и не устранен, то упорядочен.

Столь же значимую и необходимую задачу Наполеон сделал первоочередной и в области внешней политики. Он знал, что не только его народ, но и все вообще народы Европы буквально жаждут мира.



3. Война и мир

Уже 25 декабря 1799 г., едва вступив в должность первого консула, гражданин Бонапарт обратился к императору Австрии Францу I и королю Англии Георгу III с рождественскими посланиями, в которых предлагал обоим монархам мир.

Третий из королей Ганноверской династии в Англии Георг III (1738-1820) правил страной без малого 40 лет, хотя не был еще очень старым. Впрочем, к 60 годам он стал уже равно медлительным и физически, и умственно, особенно в письме: злоупотреблял громоздким слогом, «используя двадцать слов там, где другому достало бы и десяти»[1357]. К тому же Георг III с 1788 г. периодически страдал вспышками безумия, так что придворные вынуждены были надевать на него смирительную рубаху, а в 1811 г., по случаю его сумасшествия, при нем будет назначен регент, принц Уэльский (с 1820 г. - король Георг IV).

Итак, в рождественском послании 1799 г. Георгу III Наполеон предложил заключить между Францией и Англией мир. «Война уже в течение восьми лет разоряет четыре части света, - напоминал первый консул королю. - Неужели она должна стать вечной? Разве нет никакого способа ее остановить? Почему две самые просвещенные нации Европы <...> приносят в жертву пустому тщеславию свою торговлю, собственность, процветание своих стран? Почему мы отказываемся признать, что мир - это первая необходимость для человечества и самая высокая слава?»[1358]

Процитирую далее замечательного английского историка Винсента Кронина: «Первым деянием короля Англии в первый день нового столетия было сесть в Виндзоре за стол и собственноручно написать Гренвилу[1359] о том, что он думает по поводу “письма корсиканского тирана”. Положительно невозможно входить в контакт с “новым нечестивым, самозваным аристократом”, и он не опустится до ответа на письмо. Гренвил должен составить письменный ответ - но не письмо! - Талейрану, но не “тирану”. Гренвил немедленно разразился высокопарной и бестактной нотацией с требованием восстановить во Франции Бурбонов»[1360]. Наполеон продиктовал Талейрану жесткий ответ: английское условие «так же неприлично, как если бы Франция потребовала восстановить в Англии Стюартов»[1361].

Реакция английских «верхов» на мирную инициативу Наполеона была резко негативной. Премьер-министр Уильям Питт Младший (1753-1806), сын премьер-министра Уильяма Пита Старшего (1708-1778), вдохновитель и организатор трех кряду антифанцузских коалиций, выступил в английском парламенте с яростной филиппикой против лидера Франции: «Якобинство Робеспьера, Барраса, пяти директоров, триумвирата <...> целиком остается в человеке, который воспитан и вскормлен в недрах якобинства, который в одно и то же время есть и сын и защитник всех этих жестокостей»[1362]. В Англии началась истерическая кампания нападок на Бонапарта: пресса обзывала его «французским пугалом» и «тигром, которого выпустили на волю, чтобы он мог сожрать человечество», печатала карикатуры с изображением первого консула «верхом на сатане»[1363]. Мир с таким сатанинским всадником, порождением и воплощением Французской революции пугал английских аристократов больше, чем война с ним. Один из них, Эдмунд Бёрк так и писал Уильяму Гренвилу: «Самое ужасное - это не вражда с Францией, а дружба с ней. Ее влияние, ее пример, распространение ее доктрин - вот ее самое ужасное оружие»[1364].

Реакция имперского двора Австрии на приглашение Наполеона к переговорам о мире была менее эмоциональной, но столь же непримиримой: никаких переговоров! Франц I не проявил интереса к посланию первого консула, которое, кстати, заканчивалось такими словами: «Я далек от всякой жажды пустой славы, и моим главным желанием является остановить потоки крови, которые неизбежно прольются на войне»[1365].

Насколько искренними были миротворческие обращения первого консула к монархам Англии и Австрии и рассчитывал ли он на успех своих инициатив? Историки судят об этом по-разному. Так, Чарльз Исдейл вслед за Вальтером Скоттом полагает, что для Наполеона «постоянная (! - Н. Т.) война являлась насущной потребностью», и его мирные предложения «вряд ли имели серьезный характер»[1366]. В капитальной советской «Истории дипломатии» допускалась какая-то мера искренности со стороны Наполеона, но с оговоркой: «Бонапарт, понятно, нисколько не надеялся, что его противники пойдут навстречу сделанным им по отдельности мирным предложениям»[1367]. Думается, точнее было бы сказать: Бонапарт предполагал, что его противники не пойдут ему навстречу. Пожалуй, наиболее убедительна здесь точка зрения А. 3. Манфреда: «Наполеон перелагал ответственность за все последующее на других. Он сделал все, что мог, - первым протянул руку примирения»[1368].

Итак, призыв Наполеона к властителям Англии и Австрии заключить мир был отвергнут на глазах у всей Европы. Главные в то время противники Франции не колебались перед выбором «мир или война»: конечно, война! Впрочем, и Наполеон, предлагая мир, тоже был готов и к войне, тем более что войны он никогда не боялся.

Международная обстановка к 1800 г. имела для Франции свои плюсы и минусы по сравнению с 1798 г., когда Наполеон отбыл в Египет, а в Европе сложилась вторая антифранцузская коалиция. С одной стороны, за то время, пока Наполеон был в Египте, Франция лишилась почти всех плодов его блистательной Итальянской кампании 1796-1797 гг., потеряв практически всю Италию, Ионические острова и Мальту. Но, с другой стороны, вторая коалиция тоже ослабела: Россия после победы А. Массена над русскими войсками А. М. Римского-Корсакова под Цюрихом 26 сентября 1799 г., а Турция, после того как Ж. Б. Клебер разгромил ее армию под Гелиополисом 20 марта 1800 г., вышли из коалиции; активная участница первой коалиции Пруссия на этот раз предпочла политику невмешательства, а Неаполитанское королевство, как и прежде, являло собой лишь вспомогательный резерв Австрийской империи. Таким образом, реально в 1800 г. Франции предстояло вести (точнее, продолжать) войну с двумя противниками - Англией и Австрией. Вновь, как это повторялось с 1792 по 1815 г. в составе всех семи антифанцузских коалиций, Англия будет поставлять на войну против Франции главным образом материальное обеспечение (оружие, снаряжение, продовольствие, валюту), Австрия - «пушечное мясо».

К тому моменту, когда Наполеон получил отказ в ответ на свою мирную инициативу, он уже знал, где, с кем и как ему придется воевать. Его план кампании 1800 г. был загадочен и дерзок, но, как всегда, тщательно продуман. Наполеон хорошо знал театр военных действий, где должна была решиться судьба кампании. Это могла быть только Северная Италия. Именно там были сосредоточены главные силы Австрии - 128-тысячная армия под командованием барона Михаэля Фридриха Бенедикта Меласа (1729-1806). Он был одним из старейших (ему шел 71-й год) и опытнейших австрийских военачальников, отличился еще в Семилетней войне против войск Фридриха Великого как адъютант знаменитого фельдмаршала Л. Дауна, а в 1799 г. возглавлял австрийские войска в составе союзной русско-австрийской армии под общим командованием А. В. Суворова и участвовал в исторических, победоносных для союзников битвах у р. Треббия и под г. Нови. Кстати, Суворов отзывался о Меласе одобрительно: «честный, добрый старик», «действует похвально»[1369].

Специалисты-историки оценивают Меласа по-разному. Если В. Скотт, X. Беллок, А. Лашук, Д. С. Мережковский считали его «смелым солдатом и мастером маневра», «хорошим командиром», «отличным офицером» и даже «отличным стратегом»[1370], то Е. В. Тарле судил о нем очень строго: «исправный генерал-исполнитель, штабной службист, один из тех исправных генералов, которых так часто и так страшно и до и после 1800 г. бил Наполеон и которые не переставали все время с горечью доказывать, что он делает это не по правилам»[1371].

К 1800 г. Меласс имел воинское звание генерала от кавалерии, т. е. полного генерала, последнее перед фельдмаршальским, выше которого он уже не поднимался, хотя иные, включая даже авторитетные, источники ошибочно величают его фельдмаршалом[1372].

Итак, главным театром военных действий вновь, как и в 1796— 1797 гг., когда Наполеон разгромил войска первой коалиции, становилась Северная Италия. Другой фронт, на Рейне, и в этот раз оказался менее значимым. Там Рейнская, наиболее многочисленная (120 тыс. человек) и наилучшим образом обеспеченная из всех французских армий, под командованием генерала Ж. В. Моро противостояла 108-тысячной австрийской армии генерала барона П. фон Края. Оба они, и Моро и фон Край, сверх меры осторожничали и, по сути, лишь сковывали инициативу друг друга, избегая малейшего риска.

Вернемся теперь к плану кампании 1800 г., согласно которому Наполеон начал и выиграл эту кампанию. Е. В. Тарле верно заметил, что «у него было правило, которому он всегда неизменно следовал: не считать неприятеля глупее самого себя, пока его не испытал на деле; предполагать с его стороны не менее разумные поступки, чем в данном положении совершил бы сам <...>. Следуя своему правилу, Наполеон действовал против Меласа так, как если бы Мелас был Наполеоном, а Мелас действовал против Наполеона так, как если бы Наполеон был Меласом»[1373].

Ситуация в кампании 1800 г. осложнялась для Наполеона тем, что он как первый консул по Конституции не имел полномочий для командования армией - ни Рейнской, ни Итальянской. Кстати, вторая насчитывала всего 30 тыс. человек, большая часть которых (18 тыс.) под командованием генерала А. Массена была осаждена в Генуе. Наполеон решил собрать новую, резервную, армию, назначить ее формальным главнокомандующим генерала Л. А. Бертье, а самому официально лишь «сопровождать» ее, но фактически возглавить. Он знал, что Мелас сосредоточил все свое внимание на Генуе, где Массена героической обороной этого города отвлекал на себя главные силы австрийцев. Наполеон задумал в кратчайшие сроки форсировать Альпы, ударить по войскам Меласа с тыла, разгромить их и принудить «опрокинутого навзничь противника» (выражение А. 3. Манфреда) к заключению мира. По воспоминаниям Л. А. Бурьенна, Наполеон заранее, еще в Париже, лежа в полный рост на картах Италии, разостланных по полу, воткнул булавку в то место, где было указана деревня Сан-Джулиано в 4 км от Маренго и определил: «Я дам бой Меласу вот здесь, на этой равнине». «Такая проницательность и точность, достойные современного компьютера, - комментирует этот эпизод Д. Чандлер, - тогда не были замечены, но секретарь вспомнил об этом три месяца спустя»[1374], т. е. в день битвы при Маренго.

Реализовать такой план можно было лишь при условии строжайшей секретности, непредсказуемости и быстроты. В то время предметом общего внимания специалистов в самой Франции и за рубежом была Рейнская армия Моро, которая, по слухам, готовилась вторгнуться в Германию с последующим маршем на Вену. Такие слухи циркулировали повсеместно и своей доступностью озадачивали и дезориентировали агентов иностранных разведок. А тем временем в городе Дижон на юго-востоке Франции тихо, без всякого шума, стала формироваться другая армия, которую в узком кругу осведомленных лиц называли «резервной», но о которой вне этого круга никто ничего не знал и даже не слышал[1375]. Сугубая секретность дижонского лагеря как раз и привлекла к нему жгучий интерес журналистов, наблюдателей, шпионов. Они заподозрили, что именно в Дижоне формируется главная армия Республики. Наполеон на это и рассчитывал: по его замыслу дижонская «армия» была всего лишь камуфляжем.

Такой камуфляж удался первому консулу как нельзя лучше. Когда английские и австрийские агенты проникли в Дижон, они увидели, что там действительно формируется армия - та самая (как им показалось), резервная: налицо был многолюдный штаб и 7-8 тыс. солдат, новобранцев и отставников, из которых многие были калеки. Шпионы и журналисты тут же сделали из этой армии посмешище, особенно после того как 6 мая первый консул лично прибыл в Дижон, якобы на смотр резервистов. Отчеты об этом смотре «полетели через Бретань, Женеву и Базель в Лондон и Вену. Европу наводнили карикатуры, - читаем в мемуарных заметках Наполеона “Маренго”. - Одна из них изображала двенадцатилетнего мальчика с ружьем рядом с инвалидом на деревянных ногах. Подпись под этой карикатурой гласила: “Резервная армия Бонапарта”»[1376]. Венский гофкригсрат предписал Меласу «не принимать такую армию в расчет». В ставке Меласа стали ехидничать над тем, что военная тайна Наполеона разгадана: «Резервная армия, которой нас так пугают, - просто сброд из 7 или 8 тысяч человек, юных рекрутов и пожилых инвалидов, с помощью которых нас хотели обмануть и заставить снять осаду Генуи»[1377].

Между тем пока в английских салонах и австрийских штабах высмеивали резервную «банду» Наполеона из инвалидов на деревянных ногах, к юго-восточной границе Франции из разных мест разными дорогами спешили отлично подготовленные войска. Подлинно резервная армия формировалась не в Дижоне и вообще не в каком-то отдельном пункте. Ее составили семь дивизий, сформированные тайно и порознь в различных местах, которые в заранее назначенное время соединились в одном, тоже заблаговременно указанном месте у швейцарской границы. Их общая численность составляла, по разным данным, 35-40 тыс. человек[1378].

13 мая 1800 г. Наполеон вместе с Бертье прибыл в Лозанну, где уже находился авангард резервной армии под командованием Ж. Ланна. Обязанности первого консула он возложил перед отъездом из Парижа на Ж. Ж. Камбасереса. В Лозанне Наполеон взял на себя командование армией, а Бертье занял привычную для него должность начальника штаба.

Теперь, когда разрозненные соединения резервной армии были собраны в ударный кулак, им предстояло форсировать Альпы как можно быстрее и в неожиданном для противника месте. Наполеон избрал самый короткий, но и самый трудный путь - через перевал Сен-Бернар, на высоте до 3 км. Он воодушевлял своих генералов, ссылаясь на исторический пример: 2 тысячи лет назад именно этим путем шел через Альпы великий Ганнибал, причем вел с собой еще боевых слонов. Генералы если и воодушевлялись таким примером, то с оговоркой: ведь у Ганнибала не было артиллерии, а им придется втаскивать на обледенелые трехкилометровые кручи и потом спускать вниз тяжелые орудия.

Мелас считал переход войск Наполеона через Сен-Бернар практически невозможным и не оставил там серьезного заслона. Трудно сказать, предусмотрел ли первый консул такую оплошность противника, но его альпийский переход был действительно почти за гранью возможного[1379]. В лютый мороз и метель, под угрозой снежных и горных обвалов «солдаты штурмовали кручи, как крепости: становились друг другу на плечи, образуя живую лестницу, и карабкались на отвесные скалы; хватаясь за острые камни руками, сдирали с них кожу, ломали ногти, окровавливали пальцы»[1380]. Орудия снимали с лафетов и вкладывали в корытообразно выдолбленные сосны; канониры впрягались в них и тащили на веревках, каждую пушку - по 100 человек. Не только люди, но и мулы и лошади сбивали в кровь ноги и не могли идти. «Многие из этих несчастных животных ложились на снег и молча ждали смерти, - вспоминал очевидец, капитан Жан Рош Куанье. - Некоторые молодые солдаты готовы были последовать их примеру, но, завидя Бонапарта, орали от радости и плелись дальше»[1381].

Сам Наполеон, который ехал верхом на муле (а не на лихом коне, как изобразил его в знаменитой на весь мир картине Жак Луи Давид), чуть не погиб на вершине перевала: «мул оступился под ним на краю бездны и, если бы проводник не удержал его за повод, полетел бы в нее вместе с всадником»[1382]. Кстати, спуск оказался еще более трудным, чем подъем: люди, лошади, мулы нередко срывались с обледенелых скал и падали в пропасти вместе с оружием (включая пушки), снаряжением, продовольствием.

Наконец, 22 мая резервная армия неудержимой лавиной скатилась с альпийских высот в долину реки По. «Мы упали с небес, как молния, - писал об этом Наполеон брату Жозефу. - Противник не ждал нас и, вероятно, не может поверить в это»[1383]. Жалкий заслон австрийцев у южного подножия Сен-Бернара французы буквально смели со своего пути и вышли в тыл главным силам Меласа. Если Мелас и ожидал встретить в Италии «скопище хромоногих стариков» из Дижона, то еще не скоро и не от Сен-Бернара, а со стороны Генуи. Поэтому он торопился взять Геную, не отвлекаясь от нее на Сен-Бернар, и в тот день, 2 июня, когда Наполеон уже вступил в Милан, австрийский главнокомандующий («отличный стратег!») все еще полагал, что первый консул в Париже. «Невероятное оказалось явью, - писал об этом А. 3. Манфред, - смеяться надо было уже не над французами»[1384].

Правда, 4 июня Массена в Генуе капитулировал, но - с почетом. Во-первых, он выполнил стоявшую перед ним задачу отвлечь на себя все силы и все внимание Меласа, пока резервная армия Наполеона форсирует Альпы. А кроме того, условия капитуляции были для Массена на редкость почетными: он обязался эвакуировать город и вывести весь свой гарнизон с оружием и обозами за линию фронта австрийских войск, после чего был вправе вновь участвовать в военных действиях[1385].

Тем временем в Милане Наполеон провозгласил восстановление Цизальпинской республики и ее законов, отмененных австрийцами. Он воссоздал и все органы власти, которые были учреждены по его инициативе в 1796 г., но ликвидированы во время австрийской оккупации 1799-1800 гг. Соответственно, все (в первую очередь карательные) постановления австрийских властей, все их антидемократические законы были «громогласно», как подчеркнул А. 3. Манфред, отменены. В бюллетене резервной армии от 3 июня 1800 г. Наполеон осудил произвол и насилие австрийской военщины на территории Италии и обратился к своим соотечественникам с таким предупреждением: «Необходимо, чтобы французский народ знал, какую судьбу готовят ему монархи Европы, если контрреволюция восторжествует»[1386].

Население Милана, пережившее год австрийского господства, восприняло политические акции Наполеона как возврат из средневековья к современной цивилизации. Замечательный историк Джорджо Канделоро, автор пятитомной «Истории современной Италии», переведенной на русский язык, так писал о событиях в Милане летом 1800 г.: «Приход французов был встречен всем населением, включая духовенство и знать, с еще большим (чем даже в 1796 г. - Н. Т.) энтузиазмом»[1387].

Но как бы ни были важны проблемы мира, которыми был занят Наполеон в Милане, главной для него в те июньские дни 1800 г. оставалась проблема войны с Австрией. Между тем за шесть дней (с 2 по 7 июня) реформ в Милане первый консул был дезориентирован данными своей разведки о передвижении войск Меласа. Собственно, ввел его в заблуждение шпион, двойной агент, который получал «гонорары» за ложную информацию и с французов, и с австрийцев. Онто и продал французам дезинформацию о намерении Меласа отступать то ли через Милан, то ли через Геную вон из Италии[1388]. В тот момент главные силы Меласа находились у города Алессандрия примерно на полпути от Милана до Генуи. Наполеон решил перерезать Меласу все возможные пути отступления и ради этого вынужден был рассредоточить свои силы, правда, с таким расчетом (как он делал это всегда), чтобы в решающий момент и в решающем пункте успеть собрать их в ударный кулак. Следуя с главными силами из Милана на Геную, он отделял от себя части войск для контроля над возможными путями наступления или отступления противника. Мелас тем временем двинул свои войска разными дорогами от Алессандрии и Генуи к Милану, но был сбит с толку передвижениями французов и, наталкиваясь то здесь, то там на их аванпосты, стягивал свои части воедино.

В результате 9 июня у городка с красивым названием Монтебелло, по дороге от Милана к Алессандрии, авангард французов под командованием Жана Ланна столкнулся с австрийским авангардом, которым командовал фельдмаршал-лейтенант[1389] барон Карл Питер Отт - еще один ветеран Семилетней войны и правая рука Меласа. Ланн имел всего 8 тыс. солдат против 20 тыс. у Отта. Австрийские войска имели превосходство и в артиллерии. Тем не менее Ланн, который в той кампании был, безусловно, правой рукой Наполеона, атаковал противника и одержал в битве при Монтебелло блестящую победу. Здесь - не в первый и далеко не в последний раз - Ланн лично вел своих гренадеров в атаку, был ранен, но до конца битвы оставался в строю. Австрийцы бежали с поля сражения, потеряв, по данным А. Лашука, 4 тыс. человек убитыми, ранеными и пленными (Вальтер Скотт насчитал у них только пленных больше 5 тыс.)[1390].

Это была первая выдающаяся победа в полководческой карьере Ланна, за которой последуют, уже в годы империи, Заальфельд, Тудела, Сарагоса, Регенсбург. Со временем, в 1808 г., он будет удостоен титула герцога Монтебелло. А пока Наполеон тепло поздравил будущего герцога с победой. Ланн воспринял поздравление первого консула как должное. «Да, было жарковато, даже очень, - рассказывал он Наполеону о пережитом 9 июня. - Кости моих гренадер трещали от австрийских пуль, как трещат стекла витражей от крупных градин»[1391].

Монтебелло можно считать своего рода прелюдией к исторической битве при Маренго, где спустя пять дней встретились главные силы Наполеона и Меласа. Победа Ланна подняла моральный дух французских войск и надломила его у австрийского воинства в решающий момент всей кампании. В этом смысле сражение между Ланном и Оттом при Мотебелло напоминает известный эпизод из русской истории - поединок Пересвета с Челубеем перед Куликовской битвой, но с еще более выигрышным для будущих победителей результатом.

Итак, 14 июня 1800 г. возле деревни Маренго грянула битва, в которой решалась судьба Франции, Австрии и второй антифранцузской коалиции. Эта, ранее безвестная, а с того дня всемирно знаменитая деревня находится посреди большой равнины между городами Алессандрией и Нови рядом с другой деревней, Сан-Джулиано, которую Наполеон заранее, еще перед началом кампании отметил на карте как место решающего сражения.

Соотношение сил к началу битвы при Маренго было явно в пользу австрийцев. Мелас к 14 июня стянул сюда все свои основные силы, их численность в разных источниках и литературе указывается по-разному: у Е. В. Тарле и А. Лашука - 30 тыс., у В. Скотта - 40 тыс., у А. 3. Манфреда - 45 тыс. человек[1392]. В то же время Наполеон к началу сражения недосчитался одной из своих пяти дивизий, которую направил к Нови, чтобы перекрыть Меласу стратегически важный путь для маневра. Кстати, командовал этой дивизией Луи Дезе, который буквально на днях, 10 июня, прибыл к Наполеону, вырвавшись из Египта и английского плена. В итоге, по тем же данным, утром 14 июня Наполеон располагал под Маренго всего от 20 до 23 тыс. солдат. Еще большее превосходство австрийцы имели в артиллерии: от 90 до 100 орудий против 15-18 у французов.

Битва началась вскоре после 6 часов утра. Австрийцы открыли убийственный огонь по французским позициям из всех своих орудий и пошли в массированную атаку. Их численное превосходство и в пехоте, и в кавалерии, а главное, в артиллерии сказывалось со всей очевидностью. Французы, особенно корпус Ланна, занимавший центр позиции, стояли насмерть. Несколько австрийских атак были отбиты, но каждая следующая шла с нарастающей силой. К 10 часам утра французы вынуждены были отступать по всему фронту - без паники, сохраняя порядок, но отдавая противнику пядь за пядью. Даже консульская гвардия - этот, как ее называли, «гранитный редут», - расстреляв все патроны и ощетинившись штыками, начала отходить.

Наполеон в эти первые, самые трудные часы битвы, по наблюдению очевидцев, ни на минуту не терял самообладания. При первых же залпах австрийских орудий он послал гонцов к Дезе с приказом немедленно возвращаться. Далее он просто следил за ходом битвы, веруя в стойкость своих войск; иногда обращался к ним с ободряющими словами, но главное - ждал: стоя в окружении своих адъютантов и не замечая ядер, летящих над головой, он внешне спокойно поглаживал хлыстом мелкие камушки под ногами, но можно себе представить, с каким волнением, с какой тревогой за исход битвы ждал, когда подоспеет Дезе.

Когда уже все части резервной армии, включая консульскую гвардию, отступили, примчался на взмыленном коне адъютант Дезе, будущий герцог и министр полиции Рене Савари. Он доложил, что дивизия Дезе «летит» на выручку главным силам. Теперь Наполеон мог быть спокойным за все, что бы ни случилось. «Мужайтесь, солдаты! Держитесь! Резервы на подходе!» - кричал он своим отступающим воинам, которые понуро шли мимо него. Но у них, казалось, уже не было сил держаться. Они отвечали ему: «Да здравствует Бонапарт!» - без былого воодушевления.

К трем часам дня почти все поле сражения оказалось в руках австрийцев. Мелас, контуженный в голову, сменивший двух убитых под ним лошадей, но торжествующий, отправил в Вену курьера с реляцией, что он победил дотоле непобедимого Бонапарта. Сам он отбыл для лечения в Алессандрию, а своему начальнику штаба барону Антону фон Цаху поручил руководить преследованием разбитых французов. В это время и появился на поле битвы Дезе во главе пяти тысяч солдат своей дивизии.

С того момента весь ход сражения повернулся на 180°. Свежие войска Дезе ударили в тыл наступавшим австрийским колоннам. Наполеон моментально воодушевил сражавшиеся из последних сил полки Ланна: «Хватит отступать! Вы знаете мой обычай - ночевать на поле битвы. Не робейте!» - и добавил, указывая на солдат Дезе: «Вот мой резерв!»[1393] Ланн тут же повел свой корпус в контратаку против австрийского центра. Тем временем Наполеон приказал своей кавалерии ударить по флангам противника. Командовал французской кавалерией при Маренго 29-летний генерал Франсуа Этьен Келлерман - сын героя исторической битвы при Вальми, будущего маршала и герцога Франсуа Этьена Кристофа Келлермана (а не сам герой Вальми, как считал ошибочно X. Беллок[1394]). Атаки Дезе и Келлермана и контратака Ланна ввергли австрийцев, только что испытавших триумф победы, в состояние паники. Бросая оружие, они ударились в повальное бегство. «Их гнали по всему полю, как стая гончих травит зайца», - писал о них Вальтер Скотт[1395]. К 18 часам все было кончено: главная армия Австрийской империи фактически перестала существовать.

Потери сторон в битве при Маренго, как это часто бывает в таких случаях, определяются по-разному: австрийские - числом от 12 тыс.[1396] до 19,5 тыс. человек[1397], причем барон Цах был взят в плен; французские - от 3 тыс.[1398] до 7 тыс.[1399], включая убитых, раненых и пленных.

Для французов самой тяжелой потерей стала гибель Луи Дезе. Он был убит в первые же минуты, после того как повел в атаку своих солдат: австрийская пуля пробила ему грудь навылет. Падая с коня, он успел лишь сказать: «Это - смерть»[1400]. Наполеон, узнав о его гибели, был безутешен. Вечером после битвы он со слезами воскликнул: «Как прекрасен был бы этот день, если бы я мог сегодня обнять Дезе!» Процитировав эти слова, Е. В. Тарле сообщает: «Только дважды боевые товарищи Наполеона видели слезы на его глазах после сражения. Второй раз это было несколько лет спустя, когда на его руках умирал маршал Ланн, у которого ядром оторвало обе ноги»[1401]. Евгений Викторович не учел третьего случая, когда «боевые товарищи» видели, как Наполеон оплакивал своего друга и обергофмаршала М. Ж. К. Дюрока после боя под Гёрлицем 23 мая 1813 г.[1402]

На следующий день после триумфа Маренго Наполеон отправил консулам Республики короткое письмо, которое заканчивалось такими словами: «Я в глубочайшей скорби из-за смерти человека, которого я любил и уважал больше всех»[1403]. Первый консул велел похоронить Дезе в часовне монастыря на перевале Сен-Бернар. Тогда же при часовне был создан скромный музей, о котором Андре Кастело писал в 60-е годы XX в., что он еще сохраняется[1404]. В Париже ровно через месяц после смерти Дезе была заложена в его честь и названа его именем новая набережная[1405], а в Клермон-Ферране ему поставили памятник, который уже в наше время видел и описал А. 3. Манфред[1406].

А что Мелас? Может быть, он и шептал «в суеверном ужасе» по адресу Бонапарта: «Человек рока!»[1407] А может, и ничего не шептал. Но был он так потрясен невообразимым для него оборотом в ходе битвы, что наутро 15 июня прислал в штаб Наполеона парламентеров с просьбой о перемирии. Австрийский главнокомандующий соглашался, если ему дозволят уйти с остатками его войск за Мантую, отдать французам все, чем владели австрийцы в Италии: Ломбардию, Пьемонт, Лигурию, вплоть до Генуи. В. Скотт назвал эти условия «капитуляцией» Австрии[1408]. А. 3. Манфред пошел еще дальше. Цитирую его: «Если бы у Меласа потребовали большего - отдать противнику и всю Австрию, до Вены, он, наверное, и на это согласился бы. Как полководец, как человек Мелас после Маренго перестал существовать»[1409]. Это, конечно же, преувеличение.

Наполеон, естественно, принял австрийские предложения и в тот же день, 15 июня, подписал их вместе с Меласом. Более того, он выразил уважение австрийскому полководцу (вспомним: «честному, доброму старику», по мнению А В. Суворова) и подарил ему великолепную турецкую саблю - трофей из Египта. Мелас был польщен. «Как только между нашими странами будет заключен мир, ради чего я приложу все усилия, - просил он передать Наполеону через его адъютанта, - я обязательно встречусь с первым консулом в Париже лично»[1410].

На следующий день, 16 июня, прямо с поля битвы Наполеон отправил свое, второе после 25 декабря 1799 г., письмо императору Австрии Францу I. «Война стала реальностью, - говорилось в этом письме с явным напоминанием о том, как австрийский самодержец отклонил полгода назад мирную инициативу первого консула. - Тысячи французов и австрийцев погибли. Тысячи семей скорбят о погибших отцах, мужьях, сыновьях. На поле битвы под Маренго, посреди раненых и 15 000 тысяч убитых, заклинаю Ваше Величество услышать зов человечности <...>. На долю Вашего оружия выпало уже достаточно славы. Даруем же нашему поколению мир и спокойствие!»[1411] Над этим письмом, в отличие от первого, декабрьского письма первого консула, австрийский двор и гофкригсрат задумались, а после полугодового вялого раздумья-сопротивления пошли на мир с Францией.

Победа Наполеона в битве при Маренго произвела на современников ошеломляющее впечатление. Она, по выражению А. С. Трачевского, «в один день погубила все успехи Суворова»[1412]. Уточним: не только Суворова, но и эрцгерцога Карла и того же Меласа. Италия снова была в руках французов. Фактически то был конец второй антифранцузской коалиции, хотя после Маренго она еще держалась, точнее, агонизировала полгода. А. 3. Манфред верно заметил, что «раскаты ставшей знаменитой битвы гремели тогда по всей Европе»[1413]. В Австрии и Неаполитанском королевстве они вызвали панику. По воспоминаниям князя Адама Чарторыйского, который в то время был русским посланником в Сардинии, «английский консул (в Неаполе. - Н. Т.), только что женившийся на молодой прелестной особе, счел своим долгом бежать из Неаполя, как только узнал о поражении австрийцев при Маренго, бросив свою жену»[1414]. А в Петербурге император Павел I радостно повторял в кругу придворных: «Ну что, видите, какую трепку задали австрийцам с тех пор, как из Италии ушли русские!»[1415]

Не зря Наполеон много дет спустя вспоминал: «В моей жизни было три прекрасных дня: Маренго, Аустерлиц и Иена»[1416]. Так он поставил Маренго в один ряд с величайшими из своих 50 побед - под Аустерлицем 2 декабря 1805 г., где были разгромлены русско-австрийские войска под командованием М. И. Кутузова в присутствии императоров России и Австрии, и 14 октября 1806 г. под Иеной, где в один день с битвой при Ауэрштедте были фактически уничтожены вооруженные силы Пруссии во главе с Его Величеством королем, тремя Высочествами ― племянниками Фридриха Великого и четырьмя фельдмаршалами.

Память о Маренго была Наполеону особенно дорога, поскольку здесь победа досталась ему с большим трудом. Синий плащ, который был на нем при Маренго, он хранил как драгоценность и на острове Святой Елены, до конца своих дней. Он даже своего боевого коня (нового, очень красивого, белой масти) назвал Маренго. Здесь, пожалуй, уместнее всего (хотя и отвлекаясь от Маренго) познакомить читателя с воспоминаниями Наполеона об одной из его лошадей: «Лошадь обладает памятью, знанием и чувством любви. Она отличает своего хозяина от слуг, хотя последние находятся с ней чаще. У меня самого была лошадь (а не Маренго ли? - Н. Т.), которая отличала меня от всех других людей, и, когда я сидел на ней, она ясно показывала свое понимание того, что ее всадник превосходит всех других, окружавших его, ― показывала тем, что выделывала антраша и двигалась с гордо поднятой головой. Она также никому не позволяла оседлать себя, за исключением одного конюха, который постоянно ухаживал за ней. Когда конюх ехал на ней, то ее движения были совсем другими; казалось, она сознает, что позволила ехать на себе человеку, подчиненному ее хозяину. Когда я терял дорогу, то обычно бросал поводья, и она всегда находила правильный путь в местах, где я со всей своей наблюдательностью и хвалеными познаниями не мог этого сделать»[1417].

Память о битве при Маренго увековечена не только во Франции, где, кстати, есть улица Маренго в Париже, а всему миру известен рецепт приготовления «цыпленка а la Маренго». В Италии близ Алессандрии еще при Наполеоне была сооружена триумфальная колонна, сохранившаяся поныне, а рядом с ней ― музей с мраморным бюстом Дезе. Даже в Африке, около Алжира, с 1833 г. существовал «сад Маренго», а в США десять городов (!) называются Маренго[1418].

Когда речь заходит об историческом значении битвы при Маренго, исследователи нередко задаются вопросом: кто же выиграл эту битву - Наполеон Бонапарт или... (нет, не Мелас, конечно) Дезе? Например, Жан Тюлар прямо утверждает, что победой при Маренго «французы были обязаны вовремя подоспевшему Дезе, а не полководческому гению Бонапарта», и что в трактовках самого Наполеона «роль Дезе оказалась преуменьшенной, а заслуги первого консула ― преувеличенными»[1419]. Такова же точка зрения Эмиля Людвига и А. 3. Манфреда[1420]. Но тот же Людвиг признает как «утешение» для Бонапарта главное: «...план всей кампании и этой битвы разработал он один, а согласно этому плану Дезе и надлежало появиться в определенное время»[1421]. Именно в этом и заключается суть дела, здесь собака зарыта: Наполеон спланировал генеральную битву (заранее определив даже ее место), все предусмотрел, сдерживал натиск превосходящих сил противника в ожидании Дезе, дождался его (зная, что он придет) и довел сражение до победы.

Итак, победа Наполеона при Маренго означала губительный удар по второй антифранцузской коалиции. Вместе с тем это был решающий шаг на пути к утверждению единоличной власти Наполеона во Франции. X. Беллок, в принципе, верно определил, что «подлинное самодержавие Бонапарта начинается не с брюмера, а с Маренго»[1422]. Д. С. Мережковский сказал об этом более высокопарно, с присущим ему пафосом и не без преувеличения: «Маренго, победа побед ― Наполеонова солнца полдень»[1423]. Чтобы лучше понять этот - не международный, а национальный ― аспект значения битвы при Маренго, надо познакомиться не только с тем, как встретили Наполеона после Маренго во Франции (тогда говорили: «Франция обезумела от радости»), но и с тем, как себя вела, на что надеялась и что планировала в его отсутствие ― до Маренго ― оппозиция.

Сразу после Маренго Наполеон задержался на неделю в Милане, чтобы упорядочить массу дел по управлению воссозданной им Цизальпинской республикой. В частности, он наладил взаимоотношения новой республиканской администрации с католической церковью и официально присутствовал (в парадной форме) на торжественном молебне в Миланском соборе, а в Павию выезжал для того, чтобы вновь открыть там университет, основанный еще в 1390 г. и закрытый в 1799 г. австрийцами. Но 25 июня, оставив много начатых дел незаконченными, Наполеон неожиданно выехал из Милана и помчался в Париж.

«Что же заставило первого консула поспешить с возвращением?» ― спрашивает А. 3. Манфред и сам дает точный ответ на свой вопрос: «Дурные вести»[1424]. Дело в том, что Наполеон, отправляясь в поход на войну, строго предписал второму консулу Ж. Ж. Камбасересу и министру полиции Ж. Фуше следить за возможными происками оппозиции и напоминал об этом с театра военных действий[1425]. Ни о каких фактах подобного рода ни Камбасерес, ни Фуше первому консулу не доложили, но из частных источников, которыми тот всегда располагал сверх официальных, ему стало известно, что Париж и чуть ли не вся Франция взбудоражены слухами о грядущих, причем скорых, переменах в судьбе Республики.

Напряженность ситуации, сложившейся таким образом в отсутствие Наполеона, очень выразительно обрисовал Е. В. Тарле. Надеюсь, моему читателю не покажется слишком длинной и, главное, скучной эта цитата из классической монографии Евгения Викторовича: «Во всей Франции было неспокойно. Роялисты ждали со дня на день гибели Бонапарта в альпийских пропастях; известно было также, что австрийская армия очень сильна и что ее артиллерия сильнее французской. Ходили слухи о близкой английской высадке в Вандее. Шуанские вожди, Кадудаль и его товарищи, считали реставрацию Бурбонов делом не только решенным, но и близким. Ждали только сигнала: известия о смерти Бонапарта или о поражении французской армии. В Европе, даже нейтральной, тоже с напряженным вниманием следили за развитием событий. Здесь тоже ждали победы австрийцев, чтобы примкнуть к коалиции против Франции. Бурбоны готовились к путешествию в Париж»[1426].

В такой ситуации растерялись и заколебались даже консулы (второй и третий), министры правительства - Карно, Талейран, Фуше, даже родные Наполеона - брат Люсьен и сестра Элиза, которые заодно и с левыми, и с правыми оппозиционерами начали рассуждать о кардинальных переменах в случае, если первый консул проиграет войну или, хоть и выиграет ее, сам погибнет. А. 3. Манфред не ошибался, а только преувеличивал то, что происходило на самом деле, говоря: «Все, все предавали, открещивались от Бонапарта еще раньше, чем он был побежден»[1427].

20 июня в Париж прибыл невесть откуда курьер с кошмарным сообщением о разгроме Наполеона при Маренго. Ажиотаж во всех слоях общества достиг предела; одни радовались, другие горевали, третьи паниковали, задаваясь одним и тем же вопросом: что же и кто же будет теперь?[1428] Активисты закулисной антибонапартистской возни (среди них воспрянул духом лидер «разочарованных брюмерианцев» Э. Ж. Сьейес), опять-таки по слухам, называли имена генерала Ш. Пишегрю, маркиза М. Ж. П. Лафайета и даже герцога Орлеанского[1429].

Но через два дня, 22 июня, сначала к 11 часам один, за ним второй, а затем и третий курьеры доставили в Париж специальные известия о триумфе Бонапарта при Маренго. Теперь, словно отражение битвы 14 июня, все перевернулось: те, кто радовались, удрученно притихли; горевавшие возликовали, а поддавшиеся панике успокоились. Что касается консулов и министров, то они не столько почувствовали, сколько изобразили безмерную радость. Бонапарт был для них, безусловно, надежнее старых Бурбонов или новых фигурантов вроде Пишегрю с Лафайетом, но ведь они сознавали, что у каждого из них, как на Руси говорят, рыльце в пуху, а Бонапарт, если он не погиб, непременно обо всем узнает. Поэтому они, дабы усыпить бдительность первого консула и смягчить его отношение к ним фейерверком своей преданности, начали готовить более торжественную и пышную, чем даже в 1797 г., встречу.

Тем временем весть о возвращении Бонапарта живым, здоровым и непобедимым всколыхнула всю Францию[1430]. Везде, от Парижа до самых дальних окраин, народ ликовал. В городах и селах мужчины, женщины, дети высыпали из домов на улицы с песнями, плясками и здравицами в честь Бонапарта. Париж вообще, по свидетельствам очевидцев, пребывал тогда «в состоянии сильнейшего опьянения» радостью, причем это наблюдалось повсеместно - и в банковских конторах, и в рабочих предместьях. Все (кроме ярых оппозиционеров, конечно) приветствовали первого консула как гаранта стабильности и порядка, который подавил революционную анархию, но обеспечил незыблемость приобретенной от революции собственности, а теперь и дарует нации мир.

Победа Бонапарта сказалась в те дни с такой силой, что толпы народа буквально набрасывались на тех, кто был или просто мог показаться равнодушным к нему. В таком отношении усматривали признак роялизма. «“Тут аристократы живут! Почему дом не иллюминирован?” - кричала толпа и била стекла в заподозренном доме. Несметная масса людей весь день (2 июля, когда Наполеон прибыл в Париж. - Н. Т.) простояла вокруг Тюильрийского дворца, приветственными криками вызывая Бонапарта. Но он не вышел на балкон»[1431].

Да, Наполеон еще по пути в Париж, из Лиона, отправил своему брату Люсьену (министру внутренних дел!) записку, показательную и для характера первого консула, и для того настроения, с которым он возвращался домой после триумфальной победы над внешним врагом. Вот ее полный текст: «Гражданин министр, я получил Ваше письмо. Прибуду в Париж внезапно. Не хочу никаких триумфальных арок, никаких торжественных церемоний. Я слишком высокого мнения о себе, чтобы всерьез воспринимать подобные безделушки. Мне не нужно иных триумфов, кроме общественного удовлетворения»[1432].

Мы увидим еще, что Наполеон всегда, даже будучи императором, сторонился излишних, на его взгляд, торжеств и почестей. Но летом 1800 г. для его меланхолии после блистательной победы при Маренго были конкретные причины. Конечно, сказалось и его разочарование в людях (включая родных брата и сестру), которым он верил, а теперь узнал то, что констатировал, хотя и опять-таки с очевидным преувеличением, А. 3. Манфред: «Все, все не колеблясь отрекались от него, все готовы были его предать и продать, ни на кого нельзя было положиться»[1433]. Но, думается, сильнее всего угнетала в те дни первого консула нестерпимая боль от тяжелой утраты - смерти Дезе.

На следующий день по возвращении в Париж Наполеон показался с балкона дворца Тюильри толпам народа, которые не расходились с площади перед дворцом всю ночь. Принял он участие и в запланированных торжествах по случаю праздника 14 июля на Марсовом поле и на приеме по тому же случаю во дворце, где привел в восторг большинство из пяти тысяч приглашенных гостей своим тостом: «За единственного среди нас властителя - французский народ!»[1434] Но все вокруг замечали, что первый консул стал холоднее и жестче в деловом общении, менее доверчивым и более требовательным к своим соратникам. А. 3. Манфред ошибался, полагая, что он «ограничился лишь отстранением Карно с поста военного министра», а «в остальном все сохранилось по-прежнему»[1435]. Собственно, Лазара Карно Наполеон по своей инициативе не отстранял, а удовлетворил (надо признать, с удовольствием и без промедления) его собственное прошение об отставке, но вот Люсьена Бонапарта уволил с должности министра внутренних дел и отправил послом в Мадрид[1436].

Главная забота Наполеона после Маренго заключалась в том, чтобы закрепить неустойчивый status quo перемирия с Австрией договором о мире. Мирные переговоры начались было во французском городке Люневиле. Французскую делегацию возглавляли Жозеф Бонапарт и Талейран, которые неукоснительно следовали указаниям первого консула, австрийскую - недавний соперник Наполеона в дипломатической дуэли 1797 г. при Кампоформио граф Людвиг Кобенцль, только что возглавивший Министерство иностранных дел Австрии. Едва начавшись, переговоры зашли в тупик: выяснилось, что по соглашению с Англией о субсидиях на военные цели Австрия до февраля 1801 г. не была вправе заключать сепаратные договоры.

Вялотекущие военные действия возобновились. В Италии заменивший Меласа фельдмаршал-лейтенант граф Г. Бельгард, а на Рейне барон П. Край осторожничали. Наполеон потребовал от своих генералов (на Рейне - Моро, а в Италии - Брюн) большей активности. Однако раньше всех проявил активность 18-летний (!) австрийский эрцгерцог Иоганн - пятый сын императора Леопольда II, родной брат императора Франца I и эрцгерцога Карла, тщеславный, но ограниченный, подобно Францу, и напрочь лишенный военных дарований, в противоположность Карлу. По инициативе гофкригсрата он заменил Края в качестве главнокомандующего австрийскими войсками на Рейне и по-мальчишески самонадеянно попытался изменить ход войны в пользу Австрии. 3 декабря 1800 г. он атаковал у деревни Гогенлинден в 30 км от Мюнхена Рейнскую армию Моро. Иоганн имел 57 тыс. солдат., Моро - 55 тыс. (кстати, среди соратников Моро выделялись тогда три будущих маршала Наполеона - Мишель Ней, Лоран Гувион Сен-Сир и Эммануэль Груши). Битва при Гогенлиндене закончилась блестящей победой французов - самой выдающейся в жизни Моро[1437]. Австрийцы потеряли до 14 тыс. человек, французы ― 2,5 тыс.

Теперь, когда Австрийская империя лишилась последних надежд на успешное продолжение войны, ей впору было становиться на колени перед Французской республикой. Император Франц вновь, как и в 1797 г., запросил мира. Переговоры в Люневиле возобновились, но теперь под еще более жестким прессингом со стороны Франции, чем прежде, до Гогенлиндена. Наполеон откровенно козырял и запугивал Франца неожиданно возникшей к тому времени и крепнувшей дружбой первого консула с российским императором Павлом I (подробно об этой дружбе речь пойдет в отдельном параграфе), давая понять тем самым, что Австрия может оказаться между двух огней ― и с запада и с востока. В такой ситуации австрийской стороне пришлось уступить буквально все, или, точнее, Наполеон в Люневиле получил «все, что он желал получить от Австрии»[1438].

Люневильский мирный договор между Францией и Австрией был подписан 9 февраля 1801 г. Все его статьи - от первой до последней - были продиктованы Наполеоном, а подписали их Жозеф Бонапарт и Людвиг Кобенцль. Австрия подтверждала свой отказ (по Кампоформийскому договору) от Бельгии и Люксембурга; окончательно уступала Франции все германские владения на левом берегу Рейна; признавала независимыми (фактически зависимыми от Франции) четыре республики, созданные в результате побед Наполеона и других французских полководцев над феодальными коалициями, - Батавскую (т. е. Голландию), Гельветическую (Швейцарию)[1439], Цизальпинскую (Ломбардию) и Лигурийскую (Геную). В дополнение к этим статьям Австрия молчаливо, не обмолвившись ни словом протеста, согласилась с тем, что французские войска заняли Пьемонт (основную часть союзного с Австрией Сардинского королевства) и остались в нем, как у себя дома.

Глава австрийской делегации в Люневиле граф Л. Кобенцль болезненно переживал фатальное унижение Австрии как великой державы. «Вот он, этот несчастный договор, который я должен был по необходимости подписать. Он ужасен и по форме и по содержанию», - так докладывал он Венскому двору[1440]. Главного и самого умного дипломата Австрийской империи можно было понять: Люневильский договор нанес смертельный удар по гегемонистским амбициям Австрии в Европе и на ряд лет отодвинул ее в тень других держав. Кстати, ее последний остававшийся еще на Апеннинском полуострове союзник (в качестве младшего партнера), Неаполитанское королевство 18 марта 1801 г. подписало во Флоренции договор о мире с Францией, уступив французам два своих главных порта на юге Апеннин, Бриндизи и Тарент, и контроль над проливом Отранто между Апеннинами и Балканами[1441].

Итак, от второй антифранцузской коалиции осталась, как это было уже в конце существования первой коалиции, одна Англия ― неизменный, говоря по-нынешнему, спонсор всех семи коалиций против революционной и наполеоновской Франции. Она еще надеялась вовлечь в очередную коалицию старых союзников – Россию и Турцию. Наполеон поспешил лишить Англию этих надежд. Он учел тот факт, что сразу после Люневильского мира премьер-министр Англии, создатель и энтузиаст второй коалиции У. Питт Младший вынужден был уйти в отставку, а заменивший его лорд Генри Аддингтон стал склоняться от войны к миру. Тем временем Наполеон подготовил и в течение двух дней, 8 и 9 октября 1801 г., подписал мирные договоры - сначала с Россией, а потом с Турцией. По меткому выражению Винсента Кронина, «одну за другой он усадил за стол мирных переговоров Россию, Турцию, Австрию, а затем и Соединенные Штаты»[1442]. Кронин допустил лишь одну хронологическую неточность: договор с правительством США о дипломатическом, правовом и торговом сотрудничестве Наполеон заключил еще 30 сентября 1800 г.[1443]

Англия (организатор коалиций!) оказалась в совершенной изоляции. Правда, ей удалось за время с осени 1800 до осени 1801 г. захватить Мальту и принудить - 30 августа 1801 г. - к капитуляции главнокомандующего французскими войсками в Египте генерала Ж. Ф. Мену (на почетных условиях[1444]), но для борьбы с Францией один на один, без союзников, у нее не было никаких шансов. Поэтому лорд Аддингтон сам предложил Наполеону приступить к мирным переговорам. Начались они 1 октября 1801 г. в Амьене на севере Франции. Англию представлял на них маркиз Чарльз Манн Корнваллис, Францию - и на этот раз Жозеф Бонапарт, в лице которого Наполеон ценил не столько дипломата, сколько по- родственному преданного ему, исполнительного, стопроцентно надежного соратника (кстати, не без дипломатических способностей).

Амьенский мир был подписан 27 марта 1802 г. на условиях, очень выгодных для Франции[1445]. Англия признала все французские завоевания с 1792 г.: захват Бельгии и левого берега Рейна, создание «дочерних», профранцузских республик - Батавской, Гельветической, Цизальпинской, Лигурийской. Кроме того, она возвращала Франции и ее союзникам (Испании и Голландии) все колонии, которые успела захватить за десять лет войны, кроме Цейлона и Тринидада. Мальту Англия обязалась вернуть рыцарям Мальтийского ордена. Больно ударила по национальному самолюбию английских «верхов» статья договора, обязавшая Англию не вмешиваться во внутренние дела Голландии, Германии, Швейцарии и «дочерних» республик в Италии. «В общем, это было равносильно установлению принципа, что отныне Англии нет никакого дела до того, что происходит в Европе», - так истолковывается эта статья в коллективной «Истории XIX века» под редакцией Э. Лависса и А. Рамбо[1446]. Георгу III пришлось отказаться от титула «король Франции», который веками, со времен Столетней войны, носили его предшественники. Прочие статьи Амьенского договора были менее значимы: Ионические острова получили статус «Республики семи островов» под совместным протекторатом Турции и России, а Египет, уже свободный от французских войск, был возвращен Турции.

Теряла ли что-нибудь Франция по этому договору? Да, она обязалась вывести свои войска из Рима, Неаполя и с острова Эльба (того самого, который станет местом первой ссылки Наполеона). Но все это выглядело сущим пустяком в сравнении с тем, что потеряла Англия. Амьен был выдающейся победой французской дипломатии над самым грозным и непримиримым врагом: «Франция, казалось, смирила свою соперницу, как и всех остальных своих врагов»[1447]. В представлении Вальтера Скотта Амьенский трактат стал для Англии «подобен печально известному договору Циклопа с Улиссом, когда все права были у первого, а второму оставалось лишь одно - быть съеденным»[1448]. Во всяком случае Ш. М. Талейран имел основания с гордостью заявить: «Менее чем в два с половиной года, т. е. с 18 брюмера (9 ноября 1799 г.) до 27 марта 1802 г. - дата заключения Амьенского мира, - Франция вышла из состояния унижения, в которое ее погрузила Директория, и заняла в Европе первое место»[1449].

Реакция на Амьенский мир «верхов» и «низов» в Англии и Франции была, конечно же, разной, но нельзя сказать, что противоположной. Во Франции приветствовали Амьен практически все снизу доверху (кроме ненавистников консульского режима, для которых только его беды и неудачи были бы в радость). В Париже, в Бордо, в портовых городах севера и юга простой люд вновь, как после Маренго, ликовал. «Рабочие говорят о мире и о первом консуле с неподдельным энтузиазмом. Их вера в правительство не знает границ», - свидетельствовали очевидцы[1450].

Правда, деловые круги, по тем же свидетельствам, реагировали на мир с Англией сдержанно. Зато политический олимп Республики и сам первый консул не скрывали своего торжества. Наполеон даже украсил свой туалетный столик бюстами Чарльза Джеймса Фокса - лидера английской партии мира и... адмирала Г. Нельсона, а с английским посланником Френсисом Джексоном весело шутил: «Если вы будете столь же старательно соблюдать мир, сколь умело вы ведете войну, он продлится долго»[1451].

Народные «низы» радовались миру и в Англии. Лондонские простолюдины выпрягли лошадей из кареты генерала Ж. Б. Лористона (бывшего адъютанта Наполеона и будущего посла Французской империи в Петербурге, а затем маршала Франции), доставившего британцам новость о мире, и сами потащили карету по двум улицам ко дворцу Уайтхолл «под крики четырех тысяч глоток “Да здравствует Бонапарт!”»[1452]. Но английские «верхи» были против мира с «корсиканским чудовищем» Бонапартом и очень скоро, как мы увидим, добились возобновления войны. Кстати, один из вожаков английской военщины, член палаты общин У. Кобетт назвал тех лондонцев, которые приветствовали Лористона, «сборищем свиней»[1453]. Разве могла правящая верхушка Англии смириться с тем, что десятилетняя война, в ходе которой она израсходовала на субсидии союзникам по борьбе с Францией более 12,5 млн фунтов стерлингов (300 млн франков) и довела свой государственный долг до 160 млн ф. ст.[1454], кончилась не просто миром, а торжеством Франции?

Недолгий мир с Англией Наполеон попытался использовать для решения колониальных проблем своей страны. По Амьенскому договору он вернул Франции захваченные было Англией французские колонии в Вест-Индии (Малые Антильские острова, берег Гвианы и восточную часть острова Гаити под названием Сан-Доминго). Но к тому времени контроль Франции над Сан-Доминго был сведен к минимуму. Хотя Конвент Французской республики в феврале 1794 г. отменил в Сан-Доминго рабство, местное, почти сплошь чернокожее население продолжало страдать от гнета колонизаторов. Восстание негров возглавил Франсуа Доминик Туссен-Лувертюр - бывший раб, вывезенный из Африки и служивший в Сан-Доминго кучером у француза-плантатора. Он сформировал повстанческую армию, которая успешно сражалась и с французскими, и с испанскими, и с английскими колониальными войсками в разных частях Гаити. В марте 1801 г. Наполеон предложил ему возглавить Сан-Доминго под протекторатом Франции в чине французского генерала. Туссен-Лувертюр, не отказываясь от такого предложения, пошел еще дальше. В июле того же 1801 г. этот «африканский Бонапарт» (как назвал его Вальтер Скотт) и «самый замечательный человек негритянского происхождения, какого только знает история»[1455], провозгласил себя пожизненным правителем независимого Сан-Доминго. Теперь Наполеон положился на силу.

14 декабря 1801 г., когда уже начались предварительные переговоры о мире с Англией, из Франции в Сан-Доминго, пользуясь долгожданной свободой морских путей от английского контроля, отплыл экспедиционный корпус, численность которого в разных источниках варьируется: 10 тыс. человек у Е. В. Тарле, 20 тыс. у В. Скотта и В. Слоона, 25 тыс. у Ж. Тюлара, 35 тыс. у Э. Лависса и А. Рамбо. Командовал им Шарль Виктор Эммануэль Леклерк - боевой генерал, один из героев битвы при Гогенлиндене, муж Полины Бонапарт. Взял он с собою в столь дальний поход и свою избалованную безмятежным комфортом супругу.

Войска Леклерка высадились в Сан-Доминго к началу февраля 1802 г. Леклерк передал Туссену-Лувертюру письмо от Наполеона с предложением «покориться мощи Франции, получив взамен титул вице-губернатора»[1456]. Туссен отказался. Начались военные действия. В течение двух месяцев (март-апрель 1802 г.) войска Леклерка подавили сопротивление туземцев. Туссен-Лувертюр был взят в плен, доставлен во Францию, заточен в тюрьму средневекового замка Жу на сыром плоскогорье Франш-Конте, где и умер весной 1803 г.

Вскоре после смерти Туссена в кругах, враждебных Наполеону, пошли слухи, будто первый консул приказал тайно казнить «африканского Бонапарта» в тюрьме. Наполеон с негодованием вспоминал об этих слухах даже на острове Святой Елены: «Ради чего я стал бы приказывать казнить негра после того, как он приехал во Францию? Если бы он умер в Сан-Доминго, тогда действительно можно было что-то подозревать. Но когда он благополучно прибыл во Францию, ради чего надо было его казнить?»[1457]

Кстати сказать, уже в наше время, 25 марта 1983 г., французское правительство передало правительству Республики Гаити урну с прахом ее национального героя Туссена-Лувертюра[1458].

Победа Леклерка над повстанцами Сан-Доминго оказалась хуже пирровой. Туссен-Лувертюр погиб, но, как подметил В. Слоон, «за него отомстили французам жара и зловредные испарения его родного острова»[1459]. Ужасная эпидемия желтой лихорадки погубила две трети экспедиционного корпуса. Сам Леклерк и 15 его генералов стали ее жертвами. Полина положила в гроб с телом мужа прядь своих волос и немедленно отбыла во Францию, увозя гроб с собой[1460]. Вслед за ней потянулись на родину (по решению первого консула) остатки французских войск. Так Франция потеряла богатейшую из своих колоний в Вест-Индии.

Много лет спустя, уже в изгнании, Наполеон с горечью признавал: «Одной из самых больших глупостей, в совершении которых меня можно было бы когда-либо обвинить, было решение отозвать армию из Сан-Доминго. Мне следовало обязательно помешать этому. Я допустил большую оплошность в том, что не объявил Сан-Доминго свободным, не признал правительство чернокожих и не послал французских офицеров, чтобы помогать этому правительству до заключения Амьенского мира. Если бы я это сделал, то это было бы созвучно принципам, которыми я руководствовался»[1461].

Неудача в Сан-Доминго если и отразилась, то лишь в самой малой степени, на общенациональном восторге французов по случаю Амьенского мира. Сам Наполеон был, конечно же, раздосадован своей заокеанской неудачей, хотя, пожалуй, больше переживал не потерю Сан-Доминго, а смерть своего зятя, генерала Леклерка, - ведь не прошло и двух лет после славного и горького для него дня 14 июня 1800 г., когда (в один и тот же день!) в разных концах Земли погибли двое лучших его боевых соратников: в Италии ― Дезе, в Египте ― Клебер. Но, как бы то ни было, главным событием и для него, и для всей Франции стал тогда завоеванный им мир.

Разгром двух французских коалиций, которые с «утробной ненавистью» к революции[1462] пытались вернуть Францию в средневековое, феодальное прошлое, поднял на небывалую высоту национальное самосознание граждан Французской республики и авторитет ее лидера. «Никогда еще слава первого консула не была так велика, - авторитетно заключал А. 3. Манфред свой взгляд на Амьенский договор. ― Ни одна самая триумфальная победа не принесла такой признательности соотечественников, такой искренней радости народа Франции, всех народов Европы, как день, остановивший войну»[1463]. Все современники и потомки ― свои и чужие, поклонники и враги ― связывали дипломатические, как и военные, победы Французской республики с именем Наполеона Бонапарта. «Он сделался героем мира, как до того был героем войны»[1464], вполне заслуженно и закономерно: ведь именно он сыграл главную роль в разгроме первой и второй феодальных коалиций и заставил коалиционные державы склониться к миру. Хорошо сказал об этом Д. С. Мережковский: «Бонапарт взял власть - дал мир»[1465].

Но, как бы ни были велики достигнутые успехи в решении проблем войны и мира, первый консул даже в самые триумфальные для него дни 1802 г. жалел об одном упущении, крайне огорчительном для него, хотя и случившемся не по его вине. Он добивался не только мира, но и союза с крупнейшей из континентальных держав Европы - Россией, был близок к достижению этой цели и вдруг все, что он задумал и успешно осуществлял, рухнуло в одночасье. Посмотрим, как это было.



4. К союзу с Россией

Тяга к сближению (экономическому, военному, культурному) Франции и России в XVIII в. была взаимной. Она отвечала не только интересам, но и геополитическому и даже географическому положению обеих стран. Две крупнейшие - и по территории, и по населению - державы европейского континента заняли два ее противоположных конца: на востоке - Россия с необъятными землями и населением примерно в 36 млн человек[1466], на западе - Франция, территориально почти в 30 раз уступавшая России, но превосходившая по этому показателю все остальные страны Европы, а по численности населения и Россию: 40 млн человек с учетом территорий, присоединенных в ходе коалиционных войн 1792-1797 гг.[1467] Для сравнения: численность населения в Англии к началу XIX в. не превышала 10 млн человек; в Германии, разделенной на более чем 300 государств, было 20 млн; в Австрии вместе с Венгрией, Богемией, Моравией и другими ее владениями - около 24 млн[1468]. Союз между Францией и Россией сулил и той и другой стороне отличные перспективы, а именно контроль над положением всего и вся в Европе плюс надежная защита, фактически гарантия для России и Франции, связанных договоренностью о взаимной помощи, от наступления со стороны любого врага.

Вот почему задолго до Наполеона, по мере того как обострялась борьба великих держав за европейскую гегемонию, приведшая к Семилетней войне, французские политики потянулись на восток Европы, к России за дружбой и поддержкой. Еще в 1739-1744 гг. посол Людовика XV в Петербурге маркиз Жак Иоахим Шетарди, способствовавший, кстати сказать, воцарению Елизаветы Петровны, добивался желанного для Франции договора о союзе с Россией, но переусердствовал в интригах против вице-канцлера А. П. Бестужева- Рюмина и был выслан на родину ни с чем[1469]. Что касается участия Франции в т. н. Версальском союзе с Россией и Австрией 1757 — 1761 гг. (во время Семилетней войны), то этот союз «не имел ни устойчивости, ни выгодности», поскольку Франция и Россия использовали его для разных целей - Франция против Англии, а Россия против Пруссии[1470].

Лишь после долгого перерыва молодой, но, как вскоре выяснилось, первоклассный французский дипломат, с 1784 г. посол при дворе Екатерины II граф Луи Филипп де Сегюр (сын военного министра Людовика XVI, маркиза Ф. А. де Сегюра) вошел в доверие к Екатерине и добился заключения 11 января 1787 г. договора между Францией и Россией о дружбе, торговле и навигации. Этот договор стал «высшей точкой в русско-французских отношениях в XVIII в.»[1471], и только революция 1789 г. во Франции надолго прервала столь удачно, казалось бы, начатый диалог двух великих держав.

Наполеону в его стремлении к союзу с Россией пришлось начинать с нуля. К тому времени, когда он возглавил Французскую республику, в Российской империи три года правил император Павел I, сын Екатерины II и Петра III. Личность его характеризуется в источниках и литературе, как правило, критически, либо даже саркастически. В представлении авторитетных историков (и отечественных, и зарубежных) он был самодур и чуть ли не сумасброд.

«Полусумасшедший Павел», ― так охарактеризовал его Е. В. Тарле, а Казимир Валишевский в своем суждении о Павле пошел еще дальше: «...в том, что он говорил или делал, все было одним сплошным безумием», причем, как полагал Валишевский, это «исторически установленное» безумие Павла объяснялось тем, что он заразился «зловредным ядом» идей, распространявшихся из революционной Франции «по всему свету»[1472]. «Его расстроенный рассудок мутится», - так представлял себе Павла Анри Труайя[1473].

Менее негативно и, думается, более достоверно характеризовали личность Павла С. Ф. Платонов, Н. Я. Эйдельман и английская исследовательница Джанет Хартли, по мнению которых Павел отличался «эмоциональной неуравновешенностью, а не действительным помешательством», ему были свойственны «горячность и впечатлительность» в сочетании с «колоритом чего-то случайного, болезненного и капризного»[1474]. Н. К. Шильдер имел основания заключить, что характеристика английского короля Карла I, которую Павел выписал для себя из «Истории Англии» Д. Юма, «вполне применима» к самому Павлу: «В речах и образе мыслей встречаешь ум и рассудительность, а на деле видишь часто безрассудство и неблагоразумие»[1475].

Во всяком случае легенду о сумасшествии Павла I давно уже следовало отбросить - раз и навсегда. Пожалуй, главный аргумент против этой легенды - многочисленное (4 сына и 6 дочерей) и вполне здоровое потомство Павла.

Вместе с тем есть доля истины и в парадоксальном, на первый взгляд, наблюдении К. Ф. Валишевского: в Павле I «сидел тот же беспокойный дух, что и в Робеспьере, Дантоне и Бонапарте»[1476]. Не зря авторитетнейшие политики и публицисты отмечали в характере российского самодержца черты донкихотства, т. е. рыцарски благородного и бескорыстного, но до комизма наивного стремления к неосуществимым идеалам. Наполеон прямо говорил о нем: «Русский Дон-Кихот!»[1477], причем явно в романтическом смысле, а через полвека А. И. Герцен употребил то же сравнение остро критически: «Павел I явил собой отвратительное и смехотворное зрелище коронованного Дон-Кихота»[1478].

До того как Наполеон возглавил французское правительство, Павел воспринимал Францию как очаг революционной заразы и не только не был отравлен ее «зловонным ядом», а напротив, старался - вместе с другими феодальными монархами - эту заразу искоренить. Ради такой цели он проявил гораздо большую активность, чем Екатерина II, хотя и не сразу.

Заняв престол, Павел разослал европейским дворам ноту, в которой подчеркивал свою решимость бороться всемерно с «неистовой Французской республикой». Однако ему потребовалось время для задуманных реформ внутри страны и в собственной армии. А пока, готовясь к войне с «неистовой республикой», он заботливо собирал под свое крыло зубров ее эмиграции. Осенью 1797 г. он принял на русскую службу и расквартировал в Подолии отряд принца Л. Ж. Конде де Бурбона, а его сына - герцога Бурбонского и внука - герцога Энгиенского приютил с почестями в Петербурге. Тогда же Павел демонстративно произвел в генерал-фельдмаршалы Российской империи бежавшего от революции 79-летнего маршала королевской Франции герцога В. Ф. Брольо[1479]. В декабре все того же 1797 г. Павел пригласил к себе и самого Людовика XVIII, который эмигрировал поначалу в Англию, но там его содержали прижимисто, а теперь он со своим двором из 80 человек был роскошно поселен в Митавском замке на ежегодную пенсию в 200 тыс. рублей[1480] за счет русского народа и награжден высшим российским орденом - Св. Андрея Первозванного. Английский посол при Павле Чарльз Уитворт сообщал 3 января 1798 г. в Лондон, что предполагается даже брак великой княжны Александры Павловны с герцогом Энгиенским[1481].

Наконец, в феврале 1799 г., уступая настойчивым просьбам союзников по второй антифранцузской коалиции (в первую очередь Англии и Австрии) Павел отправил в Италию на помощь 86-тысячной австрийской армии русские войска под командованием генерал- фельдмаршала А. В. Суворова численностью в 33 тыс. человек. Суворовские «чудо-богатыри» одержали ряд блестящих побед над французскими войсками генералов Б. Шерера, Ж. В. Моро, Ж. Э. Макдональда, Б. Жубера и покрыли себя бессмертной славой, а самому фельдмаршалу Павел I присвоил высшее воинское звание генералиссимуса[1482]. Но своекорыстные интриги гофкригсрата, который не столько помогал, сколько мешал Суворову, оставив его в Швейцарии без обещанной помощи, буквально разъярили Павла. 11 октября 1799 г. он расторг союз с Австрией и отозвал Суворова в Россию. Таким образом, Россия фактически вышла из антифранцузской коалиции. Когда же Павел прочел в перехваченной депеше Ч. Уитворта от 18 марта 1800 г. министру иностранных дел Англии барону У. В. Гренвилу отзыв о себе: «Император в полном смысле слова не в своем уме», - гнев императора обрушился и на англичан. 1 апреля 1800 г. Павел потребовал от английского правительства отозвать «кавалера Уитворта» (после затянувшихся объяснений тот был все-таки выдворен из России в июле)[1483], а 13 апреля отозвал из Лондона и своего посла - графа С. Р. Воронцова, предписав ему отправиться «к водам, на континент»[1484].

Все это в общих чертах, а многое и в подробностях Наполеон узнавал из разных источников. Кроме дипломатии, прессы и слухов он использовал свою, довольно необычную, платную агентуру в Петербурге. То были две «красотки», вкравшиеся в доверие к наиболее влиятельным особам петербургского двора, вплоть до самого Павла, и добывавшие, а затем доставлявшие Наполеону ценнейшую информацию[1485]. Одна из них, актриса по фамилии Шевалье, стала фавориткой царского любимца графа И. П. Кутайсова[1486], а возможно, и царя. На деньги Кутайсова (он был обер-шталмейстером императорского двора) Шевалье устраивала себе дорогие бенефисы для избранной публики, где заводила самые многообещающие с агентурной точки зрения связи. Впрочем, по воспоминаниям современников, близких к двору Павла, она сблизилась с петербургским военным губернатором графом П. А. фон дер Паленом (главарем заговора против Павла I!), не разглядев, естественно, в нем заговорщика, после чего, «сама того не подозревая, работала против своего шефа (Наполеона. - Н. Т.) и помогала Палену»[1487].

Другая разведчица первого консула, некая Каролина де Бонейль (она же Аделаида Рифлон), «дочь золотаря-живодера из Буржа», как пишет К. Валишевский, была близка с вице-канцлером Н. П. Паниным, который ратовал за союз России с Англией против Франции, и одновременно с фактическим руководителем Коллегии иностранных дел Ф. В. Ростопчиным - сторонником русско-французского союза. Такой альянс позволял разведчице добывать и сообщать в Париж вдвойне полезную информацию.

Наполеон изыскивал и внимательно изучал любую возможность для сближения с Россией, не забывая об этом даже в страдное время перехода через Сен-Бернар и битвы при Маренго. Именно он первым из французских политиков сумел не только до конца уразуметь взаимную выгоду русско-французского союза, но и практически приступить к его созданию. Он все учел - и географическую удаленность России от Франции, что исключало территориальные конфликты между ними; и заманчивую возможность для обеих стран контролировать с двух концов Европы в союзе друг с другом положение дел на континенте; и, наконец, перспективы совместного удара по английскому владычеству в Индии, которая служила для Англии главным, неиссякаемым источником колониального обогащения.

Все взвесив, Наполеон начал действовать. Он точно выбрал момент, когда Павел I охладел к своим партнерам по антифранцузской коалиции и рассорился с ними. Первый шаг лидера Французской республики навстречу властителю Российской империи был равно эффектным и эффективным. 18 июля 1800 г. первый консул предложил - из уважения к «храбрым войскам» России - возвратить на родину безвозмездно и без всяких условий, с воинскими почестями, всех русских пленных числом в 6732, включая 134 генерала и штаб- офицера[1488], причем выказал невиданную в истории войн любезность, распорядившись, чтобы им не только вернули оружие, знамена, личные вещи, но и выдали новенькие мундиры, сшитые за счет французской казны по форме их частей. Вслед за тем, учитывая тот факт, что Павел I с 1797 г. носил титул Великого магистра Мальтийского ордена, Наполеон послал ему в подарок реквизированный французами на Мальте (по пути в Египет) старинный меч, который еще в начале XVI в. папа римский Лев X подарил одному из магистров ордена.

В Петербурге и вообще в России великодушие первого консула Франции к русским военнопленным произвело самое благоприятное впечатление. Не сразу и не везде, но отчасти стало меняться к лучшему и восприятие россиянами Наполеона как личности. В августе 1800 г. петербуржцы узнали, что русский художник написал картину, «изображающую момент, когда Бонапарт устремился на мост у Лоди» (должно быть, художник имел в виду Аркольский мост), а «императрица (Мария Федоровна, супруга Павла I. - Н. Т.) купила картину за 600 рублей»[1489].

Что касается самого императора Павла, то он был прямо-таки пленен рыцарскими жестами Бонапарта, которого еще недавно называл «корсиканским узурпатором», и, недолго думая, из врага обратился в его поклонника, тем более что ему импонировал порядок, наведенный Бонапартом во Франции. Самодержец всея Руси выставил в своем дворце напоказ бюст первого консула Французской республики и (по воспоминаниям кн. М. А. Нарышкиной) всякий раз, когда проходил мимо, снимал перед ним шляпу и говорил приближенным: «Салютуем самому великому генералу современности!»[1490] На дворцовых приемах император пил за здоровье первого консула и говорил о его «добродетелях», довольный тем, что «он делает дела, и с ним можно иметь дело»[1491].

Так была подготовлена почва и положено начало сближению республиканской Франции с царской Россией. Но обеим сторонам предстояло преодолеть немало затруднений, связанных с различием не только социального и государственного устройства двух великих держав, но также и с их политическими особенностями, традициями, предпочтениями. Здесь надо отдать должное Павлу I. Он тоже, как и Наполеон, смог оценить взаимные выгоды союза России с Францией, несмотря на все различия между ними, и противостоять антифранцузскому давлению как собственных, так и зарубежных политиков. В то же время внутри страны проанглийски настроенные сановники со своими приспешниками делали все, чтобы не допустить сближения с Францией. 9 сентября 1800 г. вице-канцлер Н. П. Панин[1492] подал императору докладную записку о том, что интересы и долг Российской империи требуют оказать немедленную военную помощь «Австрийской монархии, находящейся на краю пропасти»[1493]. Фанатичным англоманом был российский посол в Лондоне С. Р. Воронцов, без устали пытавшийся заодно с Ч. Уитвортом склонить Павла I к единению с Англией. В этом рвении Воронцову и Уитворту всемерно (главным образом интригами) помогали три брата Зубовых - Платон (последний, 20-й по общепринятой хронологии, фаворит Екатерины II), Николай (зять генералиссимуса А. В. Суворова, один из убийц Павла I) и Валериан, а также их сестра О. А. Жеребцова, любовница Уитворта. Этой особе уместно посвятить отдельный абзац[1494].

Ольга Александровна Жеребцова, урожденная Зубова (1766 — 1849), была вдовой генерал-поручика А. Г. Жеребцова, убитого в несчастной для русских войск битве под Бергеном в Голландии 19 сентября 1799 г. «Красавица, одаренная необыкновенным умом и мужским характером, - такой она была по словам А. И. Герцена, который был наслышан о ней и лично познакомился с нею, уже 70-летней, при Николае I. <...> У нее собирались заговорщики, она подстрекала их, через нее шли сношения с английским посольством»[1495]. Перед самым убийством Павла I, уже заподозренная полицией, она успела бежать за границу, поселилась в Лондоне, блистала там «в замкнутом и недоступном обществе английской аристократии. Принц Валлийский, т. е. будущий король Георг IV, был у ее ног... Пышно и шумно шли годы ее заграничного житья, но шли и срывали цветок за цветком», а вместе со старостью, когда она вернулась в Россию, «началась для нее пустыня, удары судьбы»: ее сын погиб в Бородинской битве, а дочь рано умерла; правда, внучка ее удачно вышла замуж за шефа жандармов А. Ф. Орлова[1496].

Обратимся теперь к давлению на Павла I (против союза с Францией) извне. В этом больше всех старались преуспеть верхи Австрийской империи, дважды (в 1797 и 1800 г.) разгромленной Наполеоном. Ее министр иностранных дел Л. Кобенцль униженно, через российского посла в Вене С. А. Колычева, домогался у Павла I «восстановления доброго согласия» и «тесного союза двух императорских дворов»[1497]. Английское правительство пыталось воздействовать на Павла с большим достоинством и с чисто иезуитским коварством. А. 3. Манфред проследил по материалам Архива внешней политики России, как английская дипломатия, предвкушая скорый захват Мальты, на которую претендовал и Павел I - Великий магистр Мальтийского ордена, лицемерно внушала Павлу для отвода глаз, что Англия не имеет никаких видов на... остров Корсику и что «завоевание Корсики имело бы большое значение для Его Императорского величества»[1498]. «То был “дар данайцев”, - комментировал такую любезность Англии за чужой счет А. 3. Манфред. ― “Великодушно жертвуя” то, что ему не принадлежало, “предлагая” вместо Мальты французскую Корсику (родину Наполеона! - Н. Т.), британское правительство надеялось, если бы Россия попалась на эту удочку, навсегда поссорить ее с Францией»[1499]. Однако Павел на эту «удочку» не попался. Очень помог ему в этом Наполеон.

Для первого консула ключевой приоритет его внешней политики был тогда однозначен: «Договор с Россией, которая должна стать главным и естественным союзником Франции», ― так формулировал его по заданию Наполеона Талейран[1500]. Н. П. Панин и Ф. В. Ростопчин подали российскому императору записки с противоположными рекомендациями. Если Панин выступал за союз с Австрией и Англией, то Ростопчин, подчеркнув искреннее стремление лидера Франции к миру («Истина сего доказывается всем его поведением»), крайне негативно оценил «алчность и дерзость» Англии: «Так, она вооружила попеременно угрозами, хитростью и деньгами все державы против Франции (Павел I здесь оставил пометку: «И нас грешных!» - Н. Т.) и выпускала их на театр войны единственно для достижения собственной цели»[1501]. Вывод Ростопчина категоричен: необходим союз России с Францией. 2 октября 1800 г. Павел I одобрил эту записку («Дай Бог, чтоб по сему было!»[1502]), а Панина уволил в отставку. Теперь сближение между Россией и Францией пошло в ускоренном темпе. Первым практическим шагом с российской стороны стала миссия Спренгпортена.

Барон Ирье Мауно Спренгпортен (1740-1819) - «полушвед, полуфинн на русской службе»[1503] с генеральским чином, но с профранцузскими симпатиями, впоследствии первый губернатор Финляндии

в составе Российской империи, - был послан в Париж 21 ноября 1800 г. Поскольку проезд от Петербурга до Парижа занимал от 18 до 25 дней, Спренгпортен прибыл в столицу Франции 20 декабря - с остановкой в Брюсселе и далее с задержками в других городах.

Дело в том, что Наполеон повелел устроить российскому посланцу торжественную встречу. В Брюссель с этой целью выехал авторитетный генерал А. Ж. Г. Кларк, четырежды в разное время возглавлявший Военное министерство Франции, а по пути из Брюсселя к Парижу Спренгпортена встречали местные власти - непременно с воинскими почестями, под артиллерийские салюты. По прибытии в Париж Спренгпортен в первый же день был любезнейше принят сначала Талейраном, а потом и самим Бонапартом.

Формально миссия Спренгпортена имела скромную цель: принять русских пленных. Но, как явствует из текста полученной им от Павла I секретной инструкции[1504], главными должны были стать и действительно стали переговоры о том, чтобы Франция и Россия «соединились и постоянно поддерживали дружественные отношения», не позволяя «другим странам (в первую очередь, конечно же, Англии. - Н. Т.) с их стремлением к захвату и господству повредить русско-французским интересам». Переговоры Спренгпортена с Наполеоном произвели на каждого из них настолько приятное впечатление полного взаимопонимания, что уже на следующий день первый консул написал личное письмо российскому императору, давно опубликованное и во французском оригинале и в русском переводе[1505]. Текст этого письма, как и ответ на него Павла I, перепечатаны в новейшей монографии О. В. Соколова, полагающего, что их «нельзя не привести полностью»[1506]. Соглашусь с Олегом Валерьевичем и надеюсь, что мой читатель согласится в том же со мной. Итак, вот письмо Наполеона Бонапарта Павлу I от 9 (21) декабря 1800 г.:

«Вчера я встретил с огромным удовольствием генерала Спренгпортена. Я поручил ему передать Вашему Императорскому Величеству, что как по политическим соображениям, так и из уважения к Вам я желаю, чтобы наши две великие нации соединились как можно скорее в прочном союзе.

В течение двенадцати месяцев я пытался дать мир и спокойствие Европе, но не смог этого сделать. Еще идет война без всякой необходимости и, как мне думается, только из-за подстрекательства английского правительства.

Через 24 часа после того, как Ваше Императорское Величество наделит какое-либо лицо, пользующееся Вашим доверием и знающее Ваши желания, особыми и неограниченными полномочиями, - на суше и на море воцарится спокойствие. Когда Англия, Германский император (т. е. император Австрии и Священной Римской империи. - Н. Т.) и другие державы убедятся, что воля и сила наших двух великих наций направлены к одной цели, оружие выпадет у них из рук, и современное поколение будет благословлять Ваше Императорское Величество за то, что Вы освободили его от ужасов войны и раздоров.

Если Ваше Императорское Величество разделяет эти чувства, в чем я не сомневаюсь, зная Ваш искренний и возвышенный характер, то, я думаю, приличие и достоинство требуют, чтобы одновременно были распределены границы различных государств и чтобы Европа узнала в тот же самый день о подписании мира между Францией и Россией и о взаимных обязательствах, принятых ими на себя для умиротворения всех государств.

Это твердое, откровенное и честное поведение может не понравиться некоторым кабинетам, но вызовет одобрение всех народов и потомства.

Я прошу Ваше Императорское Величество верить чувству особого уважения, которое я к Вам питаю. Чувства, выраженные в этом письме, служат тому самым высшим доказательством, какое я могу Вам представить.

Бонапарт».

Поразительный факт: ответное, каким его считают, послание Павла I Наполеону написано еще до того, как Павел получил и смог прочесть письмо Наполеона, но до чего созвучны их письма, сколь точно, будто телепатически, совпали их мысли и чувства! Цитирую письмо Павла I от 18 (30) декабря 1800 г.:

«Господин Первый Консул,

Долг тех, которым Бог вручил власть над народом, думать и заботиться об их благе. Поэтому я хотел бы предложить вам обсудить способы, с помощью которых мы могли бы прекратить те несчастья, которые уже в течение 11-ти лет разоряют всю Европу. Я не говорю и не хочу дискутировать ни о правах человека, ни о принципах, которыми руководствуются правительства различных стран. Постараемся вернуть миру спокойствие, в котором он так нуждается и которое, как думается, и есть основной закон, диктуемый нам Всевышним. Я готов слушать Вас и беседовать с Вами. Я тем более считаю себя вправе предложить это, так как я был далек от борьбы и если я и участвовал в ней, то только как верный союзник тех, кто, увы, не выполнил своих обязательств. Вы знаете уже и узнаете еще, что я предлагаю и чего желаю. Но это еще не все. Я предлагаю Вам восстановить вместе со мной всеобщий мир, который, если мы того пожелаем, никто не сможет нарушить. Думаю, что достаточно сказано, чтобы Вы могли оценить мой образ мысли и мои чувства.

Да хранит Вас Господь.

Павел».

К тому времени, когда Наполеон и Павел обменялись такими письмами, Англия, руководствуясь стремлением «к захвату и господству», учинила очередной захват. Он оказался настолько болезненным для политических амбиций Наполеона и монаршего самолюбия Павла I, что ускорил сближение России и Франции, буквально подтолкнув их друг к другу. То был захват английскими войсками Мальты. Известие об этом повергло Павла, как выразился К. Валишевский, «в неистовство»[1507]. Он повелел запретить всякий экспорт в Англию, наложить эмбарго на все английские суда, еще находившиеся в российских портах, секвестровать английские товары в российских магазинах, остановить долговые платежи английским купцам[1508].

Теперь Павел не мог больше терпеть у себя в стране Людовика XVIII. 2 января 1801 г. («среди глубокой зимы», как заметил не без сострадания к Людовику Н. К. Шильдер) вождь французской контрреволюционной эмиграции был выдворен из Митавы с естественным прекращением назначенной было ему пенсии в 200 тыс. рублей[1509].

15 (27) января Павел обратился к Наполеону уже с воинственным (против Англии) предложением: «Господин Первый Консул, я пользуюсь случаем, чтобы написать Вам письмо. Меня принуждает к этому поведение англичан не только по отношению к России, но и к другим государствам. Не мне указывать, что Вам следует делать, но я не могу не предложить Вам, нельзя ли предпринять или по крайней мере произвести что-нибудь на берегах Англии. В тот момент, когда она оказалась изолированной, это может дать надлежащий эффект»[1510].

Такое предложение могло только обрадовать первого консула и вдохновить на конкретные планы действий против Англии. Вот что он написал Павлу 27 февраля 1801 г.: «Самоуверенность и наглость англичан поистине беспримерны. Я подготовлю, как Ваше Величество, судя по всему, желает, 300-400 канонерских шлюпов в портах Фландрии, где я соберу армию. Я приказал, чтобы в Бретани была также сконцентрирована армия, которую можно разместить на кораблях Брестской эскадры. Десять кораблей из Бреста я послал на подкрепление Тулонской эскадры. Испания собирает эскадру в Кадисе, чтобы, если обстоятельства потребуют, эти эскадры могли соединиться с Черноморской эскадрой Вашего Величества. Но для этого, по-моему, необходимо иметь один порт на Сицилии, другой на Тарентском берегу. Однако наши эскадры не будут в безопасности, пока русские и французские войска не займут эти порты. Поэтому я хотел бы, чтобы главный порт Сицилии был занят русским гарнизоном, а один из портов на берегу Тарентского залива - французским». Кроме того, поскольку Египет еще оставался в руках французов, Наполеон попытался увлечь российского самодержца грандиозными перспективами для торговли: «Суэцкий канал, который соединит Индийский океан и Средиземное море, уже существует в проекте. Это задача несложная, ее можно решить в короткое время и это, без сомнения, принесет неисчислимые выгоды русской торговле. Если Ваше Величество все еще разделяет мнение, которое Вы часто высказывали, что часть северной торговли могла бы переместиться к югу, то Вы можете связать свое имя с великим предприятием, которое окажет огромное влияние на будущие судьбы континента»[1511].

В трезвом, всегда расчетливом уме Наполеона рождались, одна за другой, все новые идеи, казавшиеся тогда фантастическими. Н. Я. Эйдельман обратил внимание на публикацию в «Санкт- Петербургских ведомостях» от 26 февраля 1801 г. статьи «Из Парижа», явно инспирированной первым консулом. Анонимный автор мечтал о том, что Англии «не можно будет выгружать своих произведений ни на едином берегу, начиная от Зундского пролива до самых Дарданеллов». По этому поводу Эйдельман резонно заметил: «Идея континентальной блокады, как видно, сформулирована за шесть без малого лет до ее провозглашения»[1512].

Но, как могло показаться, самой химерической из тех идей, которыми обменивались Наполеон и Павел I, была идея совместного похода российских и французских войск в Индию. Инициатором этой идеи был, судя по всему, Наполеон, хотя первым приступил к ее реализации Павел. Согласимся с К. Валишевским: «Бонапарт несомненно помышлял об этом походе и не нуждался в том, чтобы Павел внушил ему мысль о нем»[1513]. С такой мыслью во Франции носились давно и многие. Валишевский установил - по данным архива французского МИД и другим источникам, - что, например, в 1776 г. министр финансов Людовика XVI Жак Неккер отказался субсидировать военную экспедицию в Индию; в 1782 г. сам Людовик XVI одобрил план кампании с целью разрушить Бомбей - главную базу английского господства в Западной Индии, но революция сорвала эту затею, а в 1799 г., накануне 18 брюмера, боевой моряк, соратник знаменитого адмирала П. А. Сюффрена Ш. Нагель представил Талейрану свой план похода в Индию[1514]. Наполеон все это знал и обдумывал (между прочим, еще в Египте и позднее) свои варианты такого похода, когда русские войска уже выступили.

Да, 12 (24) января, за три дня до своего письма к Наполеону с предложением «предпринять что-нибудь на берегах Англии», Павел I повелел атаману Войска Донского генералу от кавалерии В. П. Орлову немедленно выступить через Хиву и Бухару в поход на Индию с казачьими полками численностью в 22 507 человек и с артиллерией из 24 орудий[1515]. Правой рукой Орлова в этом походе стал его преемник, впоследствии прославленный на весь мир атаман Матвей Иванович Платов. Он оказался участником «индийского» похода казаков более чем неожиданно для себя самого. Арестованный по доносу кого-то из своих недругов, Платов был заточен в Петропавловскую крепость и отсидел там уже полгода, как вдруг его спешно извлекли из крепостного застенка и доставили прямиком в царский кабинет. Здесь сам император Павел I ошеломил его вопросом: знает ли он дорогу в Индию? Что за этим последовало, колоритно описал Е. В. Тарле: «Ничего абсолютно не понимая, но сообразив, что в случае отрицательного ответа его, вероятно, без промедления отвезут обратно в крепость, Платов поспешил ответить, что знает. Немедленно он был назначен начальником одного из четырех эшелонов Войска Донского, которому почти в полном составе приказано было идти в Индию»[1516].

По совокупности данных из разных источников, включая мемуары весьма осведомленного шведского посла в России в 1792-1811 гг. барона К. Л. Штединга, а также расследование советского историка Н. Я. Эйдельмана, можно заключить, что план русско-французского похода в Индию Павел и Наполеон согласовывали: составленный в Петербурге, он затем был отправлен в Париж на «апробование» и возвращен с уточнениями и дополнениями[1517]. Кроме казачьего авангарда в походе на Индию предполагалось задействовать 70 тыс. солдат трех родов регулярных войск (пехоты, кавалерии, артиллерии) - поровну с российской и французской стороны: 35 тыс. французов под командованием Андре Массена (именно его кандидатуру предпочел Павел I) должны были пройти по Дунаю, через Черное море, Таганрог и Царицын к Астрахани и там, в устье Волги, соединиться с 35-тысячной русской армией. Далее объединенное российско-французское войско пересекло бы Каспий и высадилось в Астрабаде (ныне - Горган, на севере Ирана), открыв себе путь - через Герат и Кандагар - в главные области Индии.

Наполеон позаботился не только о военном, но и о научном обеспечении этого предприятия - по аналогии со своим египетским походом. Парижский план похода в Индию гласил: «Избранное общество ученых и всякого рода артистов должно принять участие в этой главной экспедиции. Правительство поручит им карты и планы, какие только есть о странах, через которые должна проходить союзная армия, а также наиболее уважаемые записки и сочинения, посвященные описанию тех краев». Предполагалось даже отправить вместе с войсками «фейерверочных мастеров», которые могли бы устроить в разных городах по пути от Ирана к Индии яркие празднества «для внушения жителям тех стран самого высокого понятия о России и Франции»[1518].

Насколько реальным был индийский проект Наполеона и Павла I? Многие современники и последующие историки, включая К. Ф. Валишевского и Н. К. Шильдера, считали его нелепым и неосуществимым[1519]. Сам Наполеон, однако, верил в его реальность: «Если бы Павел был жив, то к настоящему времени вы бы уже потеряли Индию», - говорил он своему врачу-англичанину Барри О’Мира на острове Святой Елены[1520]. Пожалуй, прав был большой знаток темы С. Б. Окунь, мнение которого об индийском плане Наполеона и Павла поддержали такие авторитетные специалисты, как Н. Я. Эйдельман и уже в наше время О. В. Соколов: «Нельзя не признать, что по выбору операционного направления план этот был разработан как нельзя лучше. Этот путь являлся кратчайшим и наиболее удобным. Именно по этому пути в древности прошли фаланги Александра Македонского, а в 40-х годах XVIII века пронеслась конница Надир-шаха[1521]. Учитывая небольшое количество английских войск в Индии, союз с Персией[1522], к заключению которого были приняты меры, и, наконец, помощь и сочувствие индусов, на которые рассчитывали, следует также признать, что и численность экспедиционного корпуса была вполне достаточной»[1523].

Самый факт дружеских переговоров первого консула Франции с российским императором и даже некоторые подробности их военных приготовлений были известны тем, против кого они готовились, - английским властям. Не забудем: в Петербурге активно, не щадя ни сил, ни денег, работала английская агентура, уже перераставшая в смертоносный заговор против Павла I. Главные участники заговора - три брата Зубовых, их сестра Жеребцова, верховод заговорщиков Пален (этот «Талейран, Фуше, Бернадот в одном лице», по выражению А. Сореля[1524]) - готовы были умертвить своего государя и ради групповой корысти, и в интересах Англии. «К горлу императора, - читаем у А. 3. Манфреда, - протягивались и длинные руки Уитворта»[1525]. Подчеркну: не пустые руки! Именно через Уитворта английское правительство субсидировало заговор. Недавно О. В. Соколов привлек внимание отечественных специалистов к новейшему и весьма обстоятельному труду английской исследовательницы Элизабет Спэрроу о разведывательной агентуре Англии 1792-1815 гг. во Франции и России. Она неопровержимо доказала причастность «английских агентов и английских денег» к заговору против Павла I[1526].

По сведениям близкого к царскому двору светлейшего кн. П. П. Лопухина (брата А. П. Гагариной - фаворитки Павла I), Жеребцова получила в Лондоне для главарей заговора «сумму, соответствующую двум миллионам рублей»[1527].

В последние два месяца жизни Павла I, когда готовился индийский проект России и Франции, а казаки уже выступили в поход на Индию, Лондон был охвачен беспокойством, близким к панике. «Тревога почти всеобщая», - докладывал оттуда в Берлин секретный прусский агент[1528]. 2 февраля 1801 г. английский парламент в нервном стрессе заставил короля Георга III уволить в отставку премьер-министра У. Питта Младшего, самого влиятельного в стране политика, обвиненного в развале второй антифранцузской коалиции и внешнеполитической изоляции Англии. Все это побуждало английскую дипломатию и ее агентуру форсировать подготовку заговора против Павла I.

Зато Наполеон в те же месяцы был полон радужных надежд, предвкушая скорый (как предполагалось, по весне) совместный с Россией и губительный для Англии удар по английскому колониализму в Индии. «Все, что он обещал, все, что предсказывал, - писал о нем (имея в виду начало 1801 г.) А. 3. Манфред, - все, все сбывалось, даже раньше, чем можно было ожидать»[1529]. Действительно, переписка Наполеона в январе-феврале, будь то его послания Законодательным палатам от 9 января и 13 февраля или письма Ш. М. Талейрану от 20 или 27 января, брату Жозефу от 21 января, - вся полна оптимизма и воодушевления[1530]. «Россия, Дания и Швеция все более раздражаются против Англии, и Англия - против этих держав», - с удовольствием пишет он Талейрану 4 февраля[1531].

Правда, объявившийся 3 марта 1801 г. в Париже официальный посланник Российской империи, новый (после уволенного англомана Н. П. Панина) вице-канцлер С. А. Колычев тоже - неожиданно для Наполеона, а возможно и для Павла I, - оказался чуть ли не англоманом, во всяком случае - антифранцузом. Он сразу стал тормозить русско-французские переговоры о союзе, препираясь с Талейраном из-за каждого слова, а то и буквы, даже запятой. Наполеон в сердцах назвал его в письме к Талейрану «наглым и глупым»[1532]. Но глупость и наглость посланника мало его беспокоили: что ему посланник, если он решал все основные вопросы в прямом и уже вполне дружественном диалоге с самим императором России?..

В общем, март, первый месяц той самой весны, когда Россия и Франция должны были приступить к решающим действиям по фронту от Дуная до Инда, сулил Наполеону и всей Франции успех, необходимый, по словам Наполеона, «для мира и всемирного счастья»[1533]. День за днем проходили для первого консула в приятных заботах и радостном ожидании. В один из таких дней из Петербурга в Париж пришла ошеломляющая весть: император Павел I убит.

Да, в официальную версию о том, что 46-летний, физически здоровый и крепкий монарх умер своей смертью, «от апоплексического удара», и в России и за границей мало кто верил. Иностранная (в частности, французская) агентура дозналась незамедлительно: по свидетельству очевидца, «когда дипломатический корпус был допущен к телу (точнее, к гробу с телом Павла I; покойник лежал в шляпе, прикрывшей пролом его черепа, и с широким галстуком на раненой шее. - Н. Т.), французский посланник, проходя, нагнулся над гробом и, задев рукой за галстук императора, обнаружил красный след вокруг шеи»[1534]. Быстро проговорились и участники заговора, причем, как подметила осведомленная современница тех событий княгиня Д. X. Ливен (сестра первого российского шефа жандармов А. X. Бенкендорфа), «не только никто из заговорщиков не таился в совершенном злодеянии, но всякий торопился изложить свою версию о происшедшем и не прочь был даже в худшую сторону преувеличить свое личное участие в кровавом деле»: мол, спасали Россию[1535].

Возможно, кто-то из них затесался в это «дело» и по соображениям патриотическим: «бей царя - спасай Россию!». Но главным мотивом для цареубийц была все-таки корысть - сословная, фамильная, личная и, конечно, материальная. Потому и «дело» их выдалось не просто кровавым, но изуверски жестоким. Описание цареубийства самими цареубийцами достойно пера Шекспира[1536]. Первым ударил императора Николай Зубов ― золотой табакеркой в висок. Павел устоял на ногах, но другие заговорщики остервенело набросились на него. «Его повалили на пол, били, топтали ногами, шпажным эфесом проломили ему голову и, наконец, задушили шарфом Скарятина», ― так рассказывал об этом со слов очевидца генерал М. А. Фонвизин[1537]. Этот очередной[1538] и последний в России дворцовый переворот заключал собой историю российской государственности XVIII в., примечательной, по определению французского маркиза А. де Кюстина, как «абсолютная монархия, умеряемая убийством»[1539].

О том, что Павел I не просто умер в ночь на 12 марта, а был убит, Наполеон узнал одним из первых в Европе. Его всезнающие осведомители, которыми он обзавелся и в Петербурге благодаря шпионскому гению Ж. Фуше, информировали его о причастности к заговору против Павла англичан. По слухам, за несколько дней до 12 марта Наполеон уже знал о готовящемся цареубийстве, и «люди первого консула неслись будто бы из Парижа в Петербург - предупредить и уберечь Павла»[1540], но не успели.

Известие о том, что Павел убит, потрясло Наполеона. «Говорят, - читаем об этом у Вальтера Скотта, - что первый раз в жизни у него вырвались слова: “Боже мой!”»[1541]. Первый консул в те дни был таким безутешным и яростным, каким его никогда не видели. «Они промахнулись по мне 3-го нивоза в Париже[1542], но попали в меня в Петербурге!» - кричал он, имея в виду англичан и российских англофилов, которые шарфом и табакеркой разрушили едва воздвигнутый им с таким искусством и такими трудами каркас русско-французского союза. Да, в ту мартовскую ночь, когда заговорщики ворвались в спальные покои императора Павла I, загублен был не только сам император, но вместе с ним в зародыше и русско-французский союз.

Официальная Англия восприняла убийство российского государя как божий дар - долгожданный и счастливый. Радовались цареубийству и российские англофилы, шокируя своей радостью нейтральную Европу. Характерный эпизод, героиней которого была Ольга Жеребцова, запечатлен, по рассказам самой героини, в «Былом и думах» А. И. Герцена. По пути из Петербурга в Лондон Жеребцова задержалась в Берлине, где и «получила, танцуя на бале у прусского короля, весть о том, что Павел I убит. Вовсе не скрывая радости, она с восторгом объявила новость всем находившимся в зале. Это до того скандализировало прусского короля, что он велел ее выслать в двадцать четыре часа из Берлина»[1543].

Убийство Павла I при всех его драматических последствиях (негативных для Франции и позитивных для Англии, а для России - и тех и других) не могло сбить Наполеона с его курса на союз между Францией и Россией, и он добьется этого союза, но какою ценой? - как недолгого перерыва между четырьмя (!) войнами с Россией. Возможно ли было предвидеть такой круговорот событий в 1801 г.?



5. Покой и воля?

«На свете счастья нет, но есть покой и воля», - эти слова А. С. Пушкина невольно приходят в голову, когда задумываешься о калейдоскопе побед и утрат, надежд и разочарований, вплоть до стресса на грани жизни и смерти, пережитых Наполеоном в 1800— 1802 гг. Здесь и триумф Маренго, и Амьенский мир, власть и поклонение большинства нации, но здесь и гибель Дезе, и Леклерка, крах русско-французского союза, дворцовые интриги и семейные склоки (о них еще поговорим), а главное, как мы увидим, попытка за попыткой врагов первого консула убить его куда более зверским способом, чем тот (табакеркой и шарфом), которым убили Павла I. Что могло быть тогда для Наполеона заменой или аналогом счастья? - можно сказать, покой (т. е., в первую очередь, мир - в семье, в стране, на континенте, под личным контролем) и воля (достаток сил и возможностей для того, чтобы обеспечить и контролировать покой).

После гибели Павла I первоочередной задачей для Наполеона стало урегулирование отношений с Россией - заключить хотя бы договор о мире. Первый консул знал не только о тех (поименно), кто убивал Павла, но и о причастности нового царя Александра Павловича к заговору против отца. В первые же дни после 12 марта, когда Александр I появился на людях в сопровождении екатерининских, павловских и собственных присных, Каролина де Бонейль написала в Париж Жозефу Фуше: «Молодой император идет, предшествуемый убийцами его деда, сопровождаемый убийцами его отца и окруженный своими»[1544]. Имена убийц Павла I, как и убийц Петра III, в Европе многие уже знали (сами убийцы этого почти не скрывали), а поскольку Александр I ни Зубовых, ни Палена и вообще никого из заговорщиков пальцем не тронул, оставив их при себе[1545], европейские наблюдатели и тем более профессиональные шпионы логически вычислили факт его участия в заговоре.

Наполеон, учитывая наличие цареубийц в окружении нового царя, не тешил себя иллюзиями относительно русско-французского союза, но сделал все, чтобы добиться подписания мирного договора. Для начала он отправил в Петербург одного из самых близких своих друзей генерала Ж. К. М. Дюрока с официальным поручением присутствовать при коронации Александра I и с негласной, но главной задачей: прозондировать внешнеполитический курс нового самодержца, выведать, что представляет собой как личность Александр Павлович и куда он повернет Россию? Красавец с изысканнейшими манерами, буквально излучавший обаяние и доброжелательность («лучший из людей», по мнению Стендаля), Дюрок очаровал весь царский двор: за ним ухаживали и подражали ему, даже «прическа наподобие римской вошла в моду под названием а la Duroc»[1546]. В результате удалось избежать разрыва между Россией и Францией и начать переговоры о заключении русско-французского мирного договора. Именно такой договор был тогда необходим и обеим сторонам: Наполеону - во избежание войны с Россией, Александру - во избежание союза с Францией.

Дело в том, что Дюрок выяснил со всей определенностью: на союз с Французской республикой Российская империя после убийства Павла I не пойдет. На вопрос первого консула, чего может ждать Франция от нового властителя России, Дюрок дал точный ответ: «...нечего надеяться и нечего опасаться»[1547].

К тому времени международное положение России было, как никогда, устойчивым. Еще при Екатерине II были завоеваны просторные выходы в Балтийское и Черное моря, а в результате трех разделов Польши Россия обрела географическую и стратегическую базу для господства над Восточной Европой. Таким образом, по авторитетному заключению А. Е. Преснякова, «основные вопросы русской внешней политики были исчерпаны»[1548]. Суворовские походы в Италию и Швейцарию при Павле совершались уже в интересах не столько самой России, сколько врагов Франции - феодальных коалиций во главе с буржуазной Англией. Павел сумел понять это и отозвал Суворова, порвал со второй коалицией. Александру же пришлось чуть ли не всю свою внешнюю политику на протяжении десяти лет кряду приспосабливать или даже подчинять интересам пяти очередных (с третьей по седьмую) антифранцузских коалиций. Столь несовместимы были в представлении Александра I политические системы республиканской Франции и самодержавной России, а также (это выяснится в 1804 г.) сама личность Наполеона Бонапарта с личностью его, Александра.

Впрочем, первые шаги Александра Павловича в области внешней политики были осторожными. Он уже тогда проявил отличавшие его всю жизнь двуличие и дипломатическую оборотливость, побудившие А. С. Пушкина сказать о нем коротко: «...в лице и в жизни Арлекин», а шведского дипломата Г. Лагербьелке выразиться подробнее: по его словам, в политике Александр был «тонок, как кончик булавки, остер, как бритва, и фальшив, как пена морская»[1549]. Казалось бы, в интересах русско-французской договоренности Александр заменил «наглого и глупого» С. А. Колычева другим послом - графом А. И. Морковым, который оказался менее глупым, но еще более наглым, и к тому же получил от царя инструкцию от 27 июня 1801 г. с таким наставлением: «Интересы моей империи заставляют меня желать прочного союза с венским, лондонским и берлинским дворами»[1550]. А ведь в то время продолжалась война Англии с Францией! Морков, судя по тому, как он вел себя в Париже (даже заказывал местным оппозиционерам провокационные антиправительственные памфлеты[1551]), не желал вообще никаких договоров с правительством «узурпатора», как он называл Наполеона в донесениях Александру[1552]. Но Александр, в то время очень занятый внутренними реформами, предпочитал пока воздерживаться от конфликта даже с узурпатором. Так, 26 сентября (8 октября) 1801 г. в Париже Морков вынужден был подписать с Талейраном русско-французский мирный договор[1553].

На тот момент договор удовлетворял обе стороны, как, пожалуй, максимум возможного. Не зря Наполеон терпел даже откровенное вредительство Моркова и демонстрировал перед Александром I свое стремление к миру, несмотря ни какие помехи. Не только воевать, но и ссориться тогда не входило в расчеты ни Наполеона, ни Александра, тем более что и Франция, и Россия были заняты урегулированием отношений с Англией. Поэтому российско-французский договор 1801 г. оформлял режим мирного сосуществования между Францией и Россией с обязательством не предпринимать «никаких враждебных действий между собой». Конкретные же статьи договора фиксировали status quo в континентальных интересах обеих держав, не ущемляя фактически ни ту, ни другую сторону: Россия признавала территориальные приобретения Франции, которые изначально не вредили интересам России, а Франция подтвердила свое (уже записанное во Флорентийском договоре от 28 марта 1801 г.) обязательство сохранять «целостность владений» Неаполитанского королевства, дружественного с Россией.

По мере того как решались внешнеполитические проблемы (в 1801 г. Люневильский договор о мире с Австрией и Парижский с Россией, а в 1802 г. Амьенский мирный договор с Англией), стабилизировалось положение дел внутри Франции, рос авторитет первого консула и крепла его власть. Это видели все - и поклонники, и противники, причем и те, и другие (с радостью или ненавистью) предрекали его восхождение на трон. Консульский двор постепенно обретал черты монаршего двора[1554]. В полдень 19 февраля 1800 г. все три консула торжественно вселились в правительственный дворец Тюильри. Наполеон сразу занял там бывшие королевские апартаменты с кабинетом, спальными покоями, столовой, ванной, прихожей и двумя залами, в одном из которых он давал аудиенции, а в другом размещались его дежурные адъютанты, которые выполняли пока и функции придворных. Жозефина облюбовала для себя отдельные апартаменты в цокольном этаже дворца с бывшей спальней королевы Марии-Антуанетты.

В первые два года консульства дворцовый этикет был еще очень прост. Сохранялся республиканский церемониал с обращением друг к другу «citoyen» и «citoyenne» («гражданин» и «гражданка»). Кстати, именно Наполеон первым вернет в обиход обращение к дамам «madame», вместо «citoyenne». Вскоре наряду с республиканскими обычаями в Тюильри «начали сказываться новые, или, вернее, робко возвращаться старые нравы»[1555]. Возобновились костюмированные балы в Grand Opera - чаще по дореволюционной традиции, но отчасти и с целью пародии.

Впечатляющим выдался блестящий прием для дипломатического корпуса, который устроил Ш. М. Талейран 26 февраля 1800 г. в бывшем тронном зале Тюильри. Здесь, по воспоминаниям камердинера Наполеона Констана Вери, «бросалось в глаза потрясающее богатство плюмажей, блеск бриллиантов и ослепительные наряды официальной одежды»[1556]. Кульминацией приема стало явление Жозефины. Как только было объявлено (скромно, без титулов): «Гражданка Бонапарт», она вошла в зал, опираясь на руку Талейрана. «На ней, - вспоминал Констан, - было платье из белого муслина с короткими рукавами и жемчужное ожерелье. Она вышла к гостям с непокрытой головой; прекрасные косы, приведенные в порядок с очаровательной небрежностью, держались на голове с помощью черепахового гребешка. Приглушенный шум голосов, встретивший с нескрываемым одобрением ее появление в зале, самым ободряющим образом подействовал на госпожу Бонапарт, и никогда, думается мне, она не излучала всей фигурой подобного изящества и такого величия»[1557].

Талейран представил Жозефине каждого из членов дипломатического корпуса, и только потом, без всякого объявления, в зале появился «гражданин первый консул» в простом мундире с трехцветным шарфом вокруг пояса и в сапогах. Простота его одежды и манер в обхождении с гостями - чопорными и разряженными в самые дорогие, перенасыщенные украшениями туалеты - озадачила гостей, как того роялиста, который, увидев Наполеона в кулуарах Государственного совета, «принял его за лакея и, только встретившись с ним взглядом, понял, с кем имеет дело»[1558].

На взгляд некой «иностранки», которая имела представление и о королевском дворе, и о военно-революционном лагере, то, что она увидела в Тюильри при первом консуле, - «это был еще не совсем двор, но уже не лагерь»[1559]. Настоящим дворцом Тюильрийский «еще не совсем двор» стал исключительно благодаря Жозефине. Сам Наполеон вполне мог удовлетвориться и лагерем.

После октябрьской 1799 г. трагикомичной сцены на улице Шантерен, когда Жозефина, вся в слезах и держа за руки двоих, тоже плачущих детей, на коленях перед запертой дверью спальни Наполеона вымолила (точнее, даже выплакала) у него прощение за свой скандальный блуд с капитаном Шарлем, - после этого Наполеон продолжал любить ее, но уже иначе, чем прежде, без былой страсти, супружески-спокойно, скорее как самого близкого друга, нежели как возлюбленную. Теперь он видел то, что раньше скрашивали розовые очки его страстной влюбленности, ее недостатки и слабости: ветреность, расточительство, лицедейство, манера любую свою вину отрицать (в этом смысле, по выражению А. 3. Манфреда, она «как бы родилась со словом “нет” на устах»[1560]). Зато Наполеон продолжал ценить ее обаяние и поразительный дар располагать к себе людей. Главное же, он чувствовал, как бесконечно привязан к ней, хотя и без любовного жара, да и с ее стороны ощущал небывалое ранее притяжение к нему: ведь она с октября 1799 г. и мысли не допускала о каких-либо изменах, проникаясь к мужу все большим уважением, вплоть до поклонения, и (он мог бы воскликнуть: «Наконец-то!») всепоглощающей любовью.

Именно Жозефина, уверенно и красиво справляясь с ролью первой дамы Франции, сумела организовать и благоустроить консульский двор, помогая Наполеону своей женской мягкостью (а то и вкрадчивостью) сглаживать его жесткость в деловых контактах, особенно с дипломатами и банкирами. При этом Жозефина равно заботилась не только о Тюильри (где она, кстати, подобрала себе четырех фрейлин из старинных аристократических семей), но и о собственном загородном дворце Мальмезон. В Мальмезоне - в его покоях, садах и зоопарках, где резвились газели, серны и кенгуру, - супруги Бонапарт и все члены их семейного клана любили отдыхать от государственных и житейских забот. Здесь собирались выдающиеся литераторы и артисты на театральные вечера[1561]. Жозефина играла для них на арфе, но чаще смотрела и слушала, как развлекают хозяев гости. Поэт Г. Легуве, драматург Ж. Ф. Дюси, знаменитый писатель Бернарден де Сен-Пьер (автор романа «Поль и Виргиния») читали перед Наполеоном и Жозефиной свои произведения, а в домашних спектаклях Мальмезона блистал корифей французского и мирового балета Шарль Луи Дидло (1767-1837), который в 1804 г. возглавит Петербургскую театральную школу, а среди его воспитанниц засияет воспетая Пушкиным балерина Авдотья Истомина.

Развлекались обитатели и гости Мальмезона по-разному. Наряду с шахматами и реверси (вид карточной игры) любили кавалеры и дамы консульского двора озорную игру в горелки. Сам первый консул участвовал в ней с мальчишеским азартом, причем обязательно плутовал, мешая другим бежать, сам раньше сигнала «горим!» срываясь с места. «В таких случаях, - вспоминала очевидица, будущая герцогиня Лаура д’Абрантес, - Наполеон сбрасывал сюртук и мчался как заяц, вернее, как та газель, которой он скармливал весь табак из своей табакерки, подуськивая ее гоняться за нами, и чертова скотина разрывала нам платье, а порой хватала нас за ноги... Однажды после обеда была хорошая погода. Первый консул скомандовал: “Играем в горелки!”. И вот уже сюртук на земле, а покоритель мира носится, как старшеклассник»[1562].

Нам трудно представить себе такого («как старшеклассник») Наполеона - первого консула Франции. Но не придумала же герцогиня д’Абрантес эти пассажи с игрой в горелки! Должно быть, и «покорителю мира» хотелось иной раз переключиться с мировых проблем на детское озорство, чтобы мозг и сердце могли отдохнуть от перегрузки, тем более что и в собственной стране, во дворце и в семье первого консула возникали такие проблемы, которые поддавались решениям с еще большим трудом, чем мировые. Самыми болезненными для Наполеона были житейские распри Жозефины с его мамой Летицией, братьями и сестрами, а его самого - с Жозефиной.

Собственно, взаимная неприязнь всего клана Бонапартов и Жозефины не таила в себе никаких загадок, изначально и до конца оставаясь понятной и неискоренимой. Мама Летиция, братья и сестры первого консула раз навсегда отказались признать Жозефину - эту «блудницу» и к тому же «старуху» - достойной парой их сыну и брату, демонстративно называя ее (за глаза, разумеется) не иначе как «гражданкой Богарне». Жозефина после неудачных попыток расположить их к себе стала отвечать им ледяной холодностью, а у Наполеона искала сочувствия и поддержки, но первый консул мог только потребовать от своих корсиканских сородичей, чтобы они не смели дурно отзываться о Жозефине в его присутствии. Главное же, он сводил общение Жозефины с мамой Летицией и ее чадами к минимуму. В остальном ему приходилось мириться с таким подобием кровной мести Бонапартов «гражданке Богарне».

Но вот с главным в его глазах недостатком самой Жозефины, а именно с ее расточительством, он мириться не захотел. Его, привыкшего смолоду к скромности, донельзя раздражала маниакальная страсть жены к роскоши. Когда он узнавал, что она купила себе за год больше 600 платьев (даже Мария-Антуанетта имела их не больше 170!) и 1000 пар перчаток, он приходил в бешенство и, случалось, швырял в камин ее драгоценнейшие индийские шали[1563]. Однажды Жозефина призналась секретарю первого консула Л. А. Бурьенну, что накопила долгов на 1 млн 200 тыс. франков, но боится назвать Наполеону всю сумму долга и просит его оплатить 600 тыс.[1564] Наполеон, «сперва потеряв дар речи от огромности суммы»[1565], согласился погасить долг жены, но потребовал, чтобы впредь она не допускала подобного мотовства.

Что было делать Жозефине после такого требования? Ведь у нее оставались еще 600 тыс. франков долга, а хотелось и платьев, и шалей и, конечно же, изобилия драгоценностей еще больше, чем прежде. Так супруга первого консула Республики ввязалась в финансовые аферы торгового дома Гуассон через подставное лицо, которым стал ее давний поклонник, автор «Марсельезы» (с 1795 г. и по сей день национального гимна Франции) К. Ж. Руже де Лиль[1566]. Афера, однако, полуоткрылась, и, хотя Жозефина в ответ на упреки мужа в мошенничестве долго твердила свое излюбленное «нет! нет! нет!..», Наполеон все-таки заставил ее признаться и покаяться, после чего вновь простил жену. Сгладило ли ее раскаяние и его прощение начавшийся разлад между ними и скрепило ли их супружеское согласие? Едва ли. Но Жозефина могла быть довольной и щедростью мужа, и его очередным прощением. Фредерик Массон, пожалуй, был прав, заметив по этому поводу, что «никогда еще женщине не платили лучше за то, что она обманула мужа».

Вообще, как ни любил Наполеон Жозефину, а позднее Марию Валевскую, он никогда не терял из-за них (не говоря уже о других женщинах), головы, ибо для него всегда, по точному определению Гертруды Кирхейзен, «самой первой возлюбленной было государство»[1567]. Возможно, как раз после и под впечатлением супружеских измен Жозефины - с учетом ее куртизанского прошлого - Наполеон стал излишне строго судить всю женскую половину человечества, усматривая ее грехи в легкомыслии, непостоянстве и... болтливости. 30 октября 1800 г. после венчания приятельницы всех Бонапартов Лауры Пермон с генералом А. Жюно первый консул, едва поздравив ее, сказал внушительно: «Запомните: вы должны все видеть, все слышать и обо всем сразу же забывать. Прикажите вписать эти слова в ваш герб!»[1568]

И в годы консульства, и во времена империи Наполеон был очень строг к соблюдению семейной морали и осуждал внебрачное сожительство, столь распространенное тогда во Франции. «В своих взглядах на мораль, - отмечала Гертруда Кирхейзен, - он заходил так далеко, что не разрешил воздвигнуть памятник одной замечательной женщине, сделавшей Франции столько добра, знаменитой Агнессе Сорель, и только потому, что она была не женой, а возлюбленной короля»[1569]. Сам Наполеон, пока не узнал, что Жозефина изменяет ему, свято хранил супружескую верность, не поддаваясь ни во Франции, ни в Италии, ни в Египте ни на какие соблазны. Когда же бдительные сородичи открыли ему глаза на то, что его жена, которую он, прославленный на весь мир «чудо-генерал», боготворит, блудит с ничтожным офицеришкой, Наполеон словно переродился. Отныне он будет обзаводиться любовницами и, пока не воссияет перед ним живой ангел в лице Марии Валевской, станет воспринимать всех вообще женщин снисходительно критически.

О любовницах Наполеона (В. Кронин насчитал их «общим числом семь») существует богатая литература, включая воспоминания его камердинера Констана и личного телохранителя мамлюка Рустама, а также монографии Ф. Массона и Г. Кирхейзен. Среди женщин, которые прошли через руки первого консула, были и заурядные красотки, вроде актрисы Терезы Бургуен или фрейлины Элеоноры Денюэль (которая, кстати, родит от него сына и, таким образом, даст ему понять, почему он и Жозефина не имеют общих детей, в нем ли причина, или в Жозефине?). Но были среди любовниц первого консула и незаурядные личности, как, например, итальянская оперная примадонна Джузеппина Грассини (ставшая впоследствии, по иронии судьбы, любовницей английского фельдмаршала герцога А. У. Веллингтона) и особенно звезда французского театра мадемуазель Жорж.

Маргерит Жозефин Веймер (1787-1867), театральный псевдоним Жорж по имени ее отца, в дружеском общении просто Жоржина, триумфально выступала на сценах не только Франции, но и России, Италии, Германии, Австрии, Турции[1570]. Наполеон впервые увидел ее 28 ноября 1802 г. в «Комеди Франсез» на представлении трагедии Ж. Расина «Ифигения в Авлиде», где она сыграла роль Клитемнестры. То был ее дебют. Пятнадцатилетняя (!) актриса была, по описанию Ф. Массона «бесподобно прекрасна: голова, плечи, руки, тело - все просилось на картину» (Андре Моруа назвал ее красоту «скульптурной»). Наполеон сразу увлекся актрисой и почти два года поддерживал с ней любовную связь, хотя и не баловал особым вниманием. То ли факт, то ли легенда: однажды Жорж попросила у Наполеона его портрет, и он протянул ей наполеондор (золотую монету со своим изображением), сказав: «Вот возьми. Говорят, я тут очень похож». Жорж интимно встречалась с Наполеоном до конца его консульского правления. А потом... «Он бросил меня, чтобы стать императором», - гордо скажет она впоследствии Александру Дюма (отцу)[1571].

Судьба мадемуазель Жорж необычна. После многих лет европейской славы (в 1808-1812 гг. она часто гастролировала и подолгу жила в России, где была любовницей А. X. Бенкендорфа - будущего шефа жандармов), умерла она на родине 80-летней, в нищете, и лишь в последний момент император Наполеон III спохватился и, в память о своем дяде, «заплатил за погребение Жоржины»[1572].

Никого из своих любовниц (за исключением Валевской), даже мадемуазель Жорж, Наполеон не принимал всерьез, зачастую невольно, а то и намеренно обижая и унижая их своим равнодушием. Показателен запечатленный в разных источниках случай с премьершей «Комеди Франсез» Катрин Дюшенуа. Как-то вечером по приглашению первого консула Констан доставил ее в Тюильри. Наполеон был занят: правил и подписывал какие-то бумаги. «Пусть подождет», - сказал он камердинеру. Прошел час, пошел другой. Констан робко напомним хозяину: дама все еще ждет. «Пусть раздевается», - говорит первый консул, погруженный в работу. Дюшенуа повинуется. Но в приемной так холодно, что Констан тут же царапает дверь консульского кабинета, чтобы сказать об этом, и слышит небрежное: «Пусть ложится в постель». Еще через час Констан, уже по просьбе актрисы, вновь царапается к хозяину. Тот, не поднимая головы от бумаг, велит: «Пусть уезжает...»

От Констана и Рустама о таких или похожих случаях узнавали разные люди. Стендаль даже вычислил, что при этом «на самое существенное в свидании уходило не более трех минут»[1573]. По мнению Ф. Массона, Наполеон «фанфаронит и надевает чуждую ему личину порока»[1574]. Спрашивается, почему? Не потому ли, что он мстил своим фанфаронством всем женщинам за измену той единственной, которую считал достойной себя?

Как бы то ни было, придворно-обывательская, а вслед за ней и прочая антибонапартистская молва, вплоть до зарубежной прессы, начала муссировать сплетни о любовных похождениях первого консула, измышляя и приписывая ему разврат с его падчерицей Гортензией и даже кровосмесительную связь с любимой сестрой Полиной. Серьезные исследователи, если и касаются этих сплетен, квалифицируют их как «инсинуацию» и «чудовищнейшую гипотезу»[1575]. Даже Вальтер Скотт, не упускавший случая отметить в характере и поведении Наполеона любой порок, негодовал: «Дошли до того, что стали приписывать Полине [интимную] связь с ее собственным братом. Мы заявим, не колеблясь: обвинение слишком отвратительно, чтобы о нем упоминать»[1576].

Итак, в первые же дни своего консульства Наполеон сумел реформировать и стабилизировать Францию как самое передовое и мощное государство в Европе. Личность его современники уже тогда воспринимали в ореоле могущества и славы. От полноты власти он стал даже лучше выглядеть. Еще недавно роялисты говорили о нем: «Он так желт, что на него приятно смотреть!» - и пили шампанское за его близкую смерть[1577]. Теперь же, по свидетельству герцогини Л. д’Абрантес, «все, что было в нем костляво, желто, даже болезненно, округлилось, просветлело, украсилось»[1578]. Вот таким запомнил Наполеона на приеме в Тюильри весной 1802 г. его непримиримый зложелатель Франсуа-Рене де Шатобриан: «Он улыбался ослепительно и ласково. Глаза его, красиво посаженные и изящно обрамленные бровями, бросали дивные взгляды, в которых еще не сквозило никакого лукавства, не было ничего театрального и деланого»[1579].

После того как была проведена конституционная реформа, усмирена Вандея, затихла гражданская война в Республике, после Маренго и Гогенлиндена, мирных договоров с Австрией, Россией и Англией, первый консул мог считать, что все (или почти все) его дела - и внутренние, и внешние - устраиваются наилучшим образом. Это видели и ни за что не хотели с этим смириться экстремисты из радикальной оппозиции. Все свое внимание, все силы и средства они направляют на то, чтобы физически устранить, убить первого консула.

О многочисленных планах и попытках покушений на жизнь Наполеона - первого консула, а затем и императора - говорится в разнообразных источниках и исследованиях, включая фундаментальную монографию С. Ю. Нечаева[1580]. Разработчиками таких планов и участниками покушений были экстремисты и левого толка (якобинцы), и правого (роялисты). В своих попытках убить первого консула якобинцы даже опередили роялистов. Для левых, ярых республиканцев он был неприемлем как душитель парламентской демократии и потенциальный тиран.

Еще летом 1800 г., вскоре после Маренго, сформировалась первая заговорщическая боевая группа из якобинцев, в которой наиболее авторитетным лицом был Жак Антуан Россиньоль - участник взятия Бастилии, с 1793 г. - генерал Французской республики[1581]. Заговорщики планировали убить Наполеона ночью в Мальмезоне или по дороге из Тюильри в Мальмезон, устроили даже своих людей на работу в качестве специалистов по отделке мрамора в Мальмезонский дворец. Но в конце концов предпочли самый дерзкий вариант - покончить с первым консулом в одном из театров на спектакле, где консульская охрана никогда не превышала двух человек. Заговорщики, вооруженные кинжалами и пистолетами, намеревались перекрыть в театре все проходы и выходы (и на улицу, и на сцену), а по сигналу, каковым будут крики «Пожар!!», когда в театре начнется паника, проникнуть в ложу первого консула и убить его.

Этот заговор был раскрыт благодаря счастливой для Наполеона случайности и, конечно, полицейскому нюху Фуше. Сдали нервы у одного из заговорщиков, который дал понять агентам Фуше о возможности покушения на первого консула, после чего выявить все обстоятельства для полиции стало лишь делом техники. 14 сентября 1800 г. все участники заговора были арестованы. Однако Фуше вскоре стал получать сигналы о подготовке новых, еще более серьезных попыток лишить жизни первого консула. Оказалось, сигналы поступали не зря.

Теперь, к началу октября 1800 г., якобинцы создали более действенную боевую группу «эксклюзивов», как они себя называли, т. е. «исключительных», «нетерпимых», из шести человек[1582]. Лидером группы С. Ю. Нечаев считает Джузеппе Черракки, хотя более убедительна точка зрения Д. М. Туган-Барановского (со ссылками на французские источники), который утверждал, что возглавлял группу другой Джузеппе (по-французски Жозеф) - Арена, родной брат депутата Совета пятисот Бартоломео Арена, который 19 брюмера 1799 г. уже пытался заколоть Наполеона кинжалом. Во всяком случае, оба они - и скульптор Черакки, учившийся у великого Антонио Кановы, и генерал Арена - участвовали осенью 1800 г. в заговоре с целью убить Наполеона, который, кстати, в годы своей корсиканской юности дружил и с Черакки, и с братьями Арена.

Сохранились в истории также имена остальных четырех «боевиков» из группы Арена и Черакки: талантливый художник Франсуа Топино-Лебрен (ученик гениального Жака Луи Давида), бывший секретарь Комитета общественного спасения Демервиль, нотариус Диана и отставной капитан Аррель. И этот заговор был раскрыт агентами Фуше, причем повторилась отчасти (более утрированно) история с предыдущим заговором.

Все началось с того, что капитан Аррель, согласный с другими заговорщиками в необходимости «свергнуть тирана», не захотел его убивать. Вот так вспоминал об Арреле сам «тиран»: «Этот капитан, поняв, что они твердо решили пролить мою кровь, несмотря на все его аргументы и настойчивые просьбы не делать этого, передал информацию об их именах и планах»[1583]. А планы были просто разбойничьи: застрелить первого консула во время парада на площади Карусель или подложить ему бочку с порохом в подвал Тюильри, либо, если Наполеон согласится, «по старой дружбе», позировать Черакки для скульптурного портрета, заколоть его во время сеанса, жертвуя при этом собственной жизнью. Ведь «каждый из заговорщиков воображал себя Брутом, а меня новым Цезарем», - вспоминал Наполеон[1584].

После долгих споров «эксклюзивы» сошлись на варианте, который ранее уже выбрали «боевики» Россиньоля, но неудачно: убить первого консула на спектакле в Театре Республики (будущий Grand Opera) 10 октября 1800 г. Но 20 сентября Аррель донес о готовящемся покушении префекту Парижа Д. Дюбуа, а тот доложил об этом Наполеону. Первый консул затребовал объяснений у Фуше. Оказалось, что всеведущий шеф полиции уже проник в сети якобинского заговора и, что называется, пас его участников, отслеживая каждый их шаг через посредство Бертрана Барера. Именно у этого, очень авторитетного в прошлом деятеля революции, депутата Конвента и члена всемогущего Комитета общественного спасения служил в 1793 г. секретарем теперешний заговорщик Демервиль, и потому Барер вошел в доверие к другим заговорщикам. «Политический хамелеон», по точному определению Д. М. Туган- Барановского, изловчившийся уживаться и с жирондистами, и с якобинцами, и с термидорианцами, и с брюмерианцами, он стал ценнейшим осведомителем для Фуше.

Итак, вечером 10 октября к началу спектакля по трагедии П. Корнеля «Гораций» Театр Республики был наводнен полицейскими агентами. Им не составило труда схватить в решающий момент прямо перед консульской ложей с оружием в руках Черакки и Диана, а через два дня и остальных «эксклюзивов». Аррель за содействие в раскрытии заговора был восстановлен на службе в звании капитана и назначен комендантом Венсенского замка. Все остальные предстали перед судом - скорым и беспощадным. 7 января 1801 г. начался, а через два дня уже закончился судебный процесс. Диана отделался длительным каторжным сроком, а Черакки, Арена, Топино-Лебрен и Демервиль были приговорены к смертной казни. 31 января 1801 г. они взошли на эшафот, под нож гильотины.

Столь быстро и легко удавшееся раскрытие вслед за первым еще и второго заговора вызвало во Франции, с одной стороны, рост доверия и сочувствия к первому консулу, олицетворявшему собой порядок и стабильность против хаоса, заговоров, покушений, а с другой - подозрения относительно Фуше. Е. В. Тарле (как, впрочем, и другие историки) обращал внимание на такой факт: современники утверждали, якобы сам Фуше был устроителем псевдозаговора и даже «снабдил заговорщиков оружием»[1585], - разумеется, чтобы потом их разоблачить и таким образом еще выше поднять свой профессиональный авторитет. А. 3. Манфред высказался об истории заговора Арена - Черакки с долей сомнения: «Не было ли это полицейской провокацией, подстроенной Фуше? Вопрос этот остался до конца не выясненным»[1586].

Как бы то ни было, два якобинских заговора с покушениями на убийство крайне озлобили первого консула, и он санкционировал самые жестокие репрессии против якобинцев. Но еще до того как были осуждены и казнены якобинские «эксклюзивы», роялисты устроили теракт, в сравнении с которым заговоры якобинцев показались детской игрой. То был нашумевший на всю Европу взрыв «адской машины», когда сам Наполеон, а также его жена, падчерица, сестра и трое ближайших соратников уцелели только чудом[1587].

Собственно, изобрел «адскую машину» (la machine infernale) тоже якобинец, инженер порохового завода Александр Шевалье. Его изобретение представляло собой железный бочонок, начиненный порохом и ядрами, с несколькими, искусно сконструированными взрывателями. Это «воспламеняющееся оружие» предполагалось использовать для покушения на первого консула, но Фуше своевременно узнал о пороховой затее экстремистов. В ночь с 7 на 8 ноября 1800 г. Шевалье и его сообщники были схвачены и заключены в главную парижскую тюрьму Тампль, а вскоре Шевалье был расстрелян.

Тем временем роялисты с целью убить Наполеона создали свою, гораздо более изобретательную и энергичную боевую группу, чем все якобинские вместе взятые. В нее вошли, по характеристике Винсента Кронина, «офицеры подпольной армии, действующей по приказам из Лондона во имя восстановления Людовика XVIII на французском троне»[1588]. Среди них выделялись своей фанатичностью и активностью матерый 44-летний шуан Франсуа Карбон и два молодых бретонских дворянина - Пьер Робино де Сен-Режан и Пьер Пико де Лимоэлан (кстати, сын гильотинированного роялиста). Они были знакомы с Шевалье, узнали секрет его «адской машины» и сумели изготовить такую же. Самым ярым роялистом из них был Сен- Режан. Он в клочки разорвал послание Наполеона к шуанам об амнистии тем, кто сложит оружие. Именно он, после того как было решено взорвать карету Наполеона по пути в Театр Республики, определил, что лучшее место для покушения - улица Сен-Никез с наиболее удобным проездом к театру.

На 24 декабря 1800 г. в Театре Республики была объявлена премьера оратории корифея австрийской и мировой музыки Йозефа Гайдна «Сотворение мира» с участием знаменитого французского певца П. Ж. Гара. Предполагалось, как всегда в таких случаях, присутствие на премьере «гражданина первого консула». В тот вечер Жозефина провозилась с выбором деталей для своего туалета дольше обычного. Уже были поданы две кареты. В первой из них разместились сам Наполеон, два его генерала (Ж. Ланн и А. Бертье) и адъютант А. Лористон. Кучер второй кареты ждал появления Жозефины, Гортензии Богарне и Каролины Мюрат. Но Жозефина все никак не могла подобрать себе подходящую шаль. Когда она, наконец, появилась на выходе из дворца, Наполеон приказал своему кучеру Сезару: «Трогай!» Вторая карета тронулась вслед за первой спустя каких-то две-три минуты.

В те же минуты Карбон, Сен-Режан и Лимоэлан появились на улице Сен-Никез с повозкой, в которой был закреплен смертоносный бочонок, по виду из тех, что служили парижанам для хранения воды. Здесь террористы разделились. Сен-Режан, увидев 13-летнюю девочку по имени Пансоль (дочь бедной торговки булочками), уговорил ее за 12 су подержать под уздцы лошадь с повозкой, а сам приготовился зажечь фитиль «адской машины». Он рассчитал, что успеет, пока фитиль будет гореть до взрыва, скрыться за углом ближайшего дома. Лимоэлан встал на пересечении улицы Сен-Никез и площади Карусель, чтобы оттуда дать сигнал Сен-Режану, когда увидит карету первого консула. Что же касается Карбона, то он взял на себя роль наблюдателя и координатора.

Террористы все рассчитали точно. Жизнь малышки Пансоль и десятков прохожих, которые были обречены стать жертвами «адской машины», их не интересовала. Но помешали им непредвиденные случайности. Лимоэлан, увидев перед каретой Наполеона эскорт из двенадцати конных гренадеров, занервничал и промедлил дать сигнал Сен-Режану. Впрочем, тот - уже при виде гренадеров - не растерялся, поджег фитиль и метнулся за угол.

Кучер Наполеона увидел перед собой и повозку с бочонком, и девочку рядом с лошадью, но вместо того, чтобы придержать тройку своих лошадей, пустил их вскачь, рискуя опрокинуть повозку. Карета Наполеона проскочила вслед за гренадерами мимо повозки, а в следующее мгновение сзади нее раздался оглушительный взрыв - словно залп из сотни орудий.

По свидетельствам очевидцев, взрыв был так силен, что гренадеры едва усидели в седлах, но в консульской карете ни Наполеон, ни его спутники не получили ни царапины. Зато и повозка с бочонком, и бедная Пансоль с лошадью были разорваны на куски, а вместе с ними, по разным данным, погибли больше 20 прохожих, и до 60 были ранены, причем 40 домов разрушены или повреждены[1589]. В. Кронин отмечал такой факт: «Женщине, которая встала в дверном проеме своей лавки, чтобы приветствовать Наполеона, оторвало груди, другая женщина ослепла»[1590].

Карета Жозефины оказалась на месте покушения через несколько секунд после взрыва. Стекла кареты были выбиты взрывной волной и поранили плечи Гортензии. Жозефина ненадолго потеряла сознание, а Каролина, которая была на девятом месяце беременности, пережила столь ужасный стресс, что, по версии В. Кронина, «ребенок ее впоследствии станет эпилептиком»[1591]. Если бы кучер Наполеона не погнал лошадей, а Жозефина не задержалась бы с выбором шали и не отстала от мужа, обе кареты были бы взорваны. Наполеон проехал раньше взрыва, Жозефина - позже на считаные секунды.

В театре первый консул проявил, по словам Л. А. Бурьенна, «наивеличайшее спокойствие», хотя «взрыв адской машины был услышан целым Парижем»[1592]. Войдя в ложу, он будто бы сказал приближенным: «Эти ребята хотели меня взорвать. Дайте-ка мне либретто»[1593]. Театральная публика, узнав об очередном покушении, устроила Наполеону овацию. Он отвечал на это сдержанным поклоном из своей ложи. До конца спектакля он оставался в театре с присущим ему самообладанием, всецело, казалось, погруженный в мир музыки (сидевшая рядом с ним Жозефина была близка к истерике, вся в слезах).

Но как только Наполеон из театра вернулся в Тюильри, он вызвал к себе Фуше и устроил ему головомойку за недосмотр. Уверенный, что и на этот раз пытались его убить якобинцы, первый консул потребовал, чтобы Фуше составил проскрипционный список известных или только предполагаемых якобинцев. Он даже открыто, на заседании Государственного совета 25 декабря, высказал подозрение против самого Фуше: «Не был ли он вождем заговорщиков?» «Фуше все считали человеком конченным, - пишет об этом А. 3. Манфред, - но почему-то Бонапарт не спешил с его увольнением»[1594]. Не спешил, конечно же, потому, что знал: Фуше разыщет и выдаст заговорщиков любой ценой, даже если он с ними заодно (в этом случае гений сыска мог выдать свою причастность к заговору за сыскную акцию).

Фуше не верил в якобинский след взрыва на Сен-Никез и, хотя он составил затребованный у него проскрипционный список из 130 левых имен, докопался и до правых, роялистских корней заговора с «адской машиной». Через три недели после взрыва были схвачены Карбон и Сен-Режан, причем первый из них выдал все, что знал, а знал он почти все. Таким образом Фуше смог доказать Наполеону, что взрыв «адской машины» - дело рук именно роялистов.

Карбон и Сен-Режан были казнены публично, на глазах у многолюдной толпы парижан 30 апреля 1801 г. Уже с эшафота Сен-Режан прокричал: «Люди добрые, мы умираем за короля!» (слышал бы его Людовик XVIII, а не эта толпа!). А вот Лимоэлан бежал под именем своего дяди де Кларилвера в США. Там он принял сан священника и долго служил простым кюре в Чарльстоуне, по-видимому, замаливая свой грех перед Богом[1595].

Итак, первая облава на «гражданина Бонапарта», устроенная террористами и слева, и справа, не удалась (вторую роялисты предпримут одни и лишь три года спустя). Зато она подтолкнула первого консула к тому, что он скорее всего сделал бы и при других обстоятельствах, но не столь явно и круто, а именно к перестройке управления страной в авторитарном духе. Только после этой облавы Наполеон устанавливает во Франции режим своей личной, фактически неограниченной, диктаторской власти.

Тому были две причины. Во-первых, покушения озлобили первого консула - и против левых, и против правых экстремистов. «Что я, собака, что ли, которую всякий прохожий на улице может убить?! - возмущался он после взрыва на Сен-Никез[1596]. В то же время он понимал, что предотвратить подобные заговоры и покушения способна только всесильная и безупречно отлаженная система власти с опорой на поддержку абсолютного большинства нации. В роли национального лидера, который мог бы создать такую систему и стать в глазах соотечественников ее олицетворением, Наполеон видел только себя. Так началось его восхождение с позиции первого консула через пожизненное консульство к императорской короне.



Загрузка...