Глава VI Coup d’état[1015]

Подниматься выше, выше - таков закон и роковое свойство его натуры.

А. Вандаль о Наполеоне

18 брюмера спасло Францию.

М. Ж. Я. Лафайет

1. Франция без Бонапарта

Пока генерал Бонапарт творил в Египте чудеса, похожие на сказку из «Тысячи и одной ночи», покинутая им Франция жила в нужде, горестях и тревоге. Если крупные буржуа, спекулянты и казнокрады могли быть довольны жизнью, то простой люд голодал и жаждал для себя перемен к лучшему: «Мы хотим такого режима, при котором “едят”» (un régime ou l'on mange). «Эту фразу полицейские агенты Директории частенько подслушивали в предместьях Парижа и докладывали своему обеспокоенному начальству» [1016]. По воспоминаниям современника, если кто из простолюдинов и доволен был, то «как тот человек, что, упавши с башни Собора Парижской Богоматери, кричал на лету: “Пока недурно, лишь бы и дальше так!”» (Cela va bien pauvre que cela dure)[1017].

Даже «партия новых богачей», как называли тогда во Франции подрядчиков, разжиревших на поставках и спекуляциях, не была уверена в завтрашнем дне перед угрозой всеобъемлющего финансового банкротства: бюджетный дефицит в стране достигал к 1799 г. 300 млн ливров[1018].

Социальную, экономическую да и политическую напряженность во Франции усугублял бандитизм, который за годы правления Директории обрел невиданные ранее масштабы. Опасность для республиканских основ государства и его граждан исходила, как и прежде, не только от шуанов[1019]. Они по наущению собственных дворян- роялистов и католических священников, а также с помощью (советами, деньгами, транспортом и оружием) Англии еще в 1793 г. восстали против Французской Республики, ввергнув ее в междоусобную войну[1020]. Была и другая опасность - со стороны многочисленных банд из бродяг, дезертиров, беглых каторжников, которые разбойничали на больших дорогах, «врывались и в дома для убийств и вымогательства денег», а иные из них, шофферы (chauffeurs[1021]), «специализировались» как истязатели: «поджаривали над огнем пятки своим жертвам с целью выпытать у них, где спрятано золото»[1022].

В духовной жизни Республики странно и болезненно переплелось, казалось бы, несовместимое: с одной стороны - разнузданное буйство прессы, которая, не останавливаясь ни перед чем, извращала, клеветала, обливала ядом и грязью все и вся - от глобальных проблем до интимнейших подробностей частной жизни; с другой - абсурдные запреты на любое напоминание о какой бы то ни было монархии. Так, Директория распорядилась, чтобы в постановке оперы композитора Э. Н. Мегюля «Адриан» заглавный герой, император Древнего Рима Публий Элий Адриан, выходил на сцену «в простой генеральской (?! - Н. Т.) форме, без императорских регалий»[1023].

В то же время «перешла всякие границы, достигла верха смехотворной нелепости», по выражению А. Вандаля, «антирелигиозная мания»: было запрещено соблюдать пост и звонить в колокола, есть рыбу (как «католическую пропаганду»); священников ссылали за тридевять земель, вплоть до Гвианы (в Южной Америке») не только за «причастность к контрреволюции», но и за «изгнание бесов» из людских душ и т. д.[1024]

В таких условиях по всей стране наблюдалось скандальное падение нравов, а la Содом и Гоморра. «Боже! - восклицал епископ Ле-Коз. - Насколько развращено наше общество! Повсюду блуд, прелюбодеяние, кровосмешение, отравления, убийства!»[1025]

Но еще больше тягот повседневной жизни над разными слоями населения Франции довлел страх перед внешней опасностью. К весне 1799 г. положение Французской Республики в Европе стало угрожающим. Войска держав второй антифранцузской коалиции наступали на всех фронтах. Ж. Б. Журдан был отброшен за Рейн, Ж. В. Моро и Б. Шерер разбиты в Италии. Герцог Йоркский (сын короля Англии Георга III) во главе англо-русской армии готовился ударить по Франции из Голландии. В Пьемонт вторглись «чудо-богатыри» А. В. Суворова. 15 августа 1799 г. Суворов разбил французскую армию в битве при Нови и открыл себе путь через Швейцарию на Париж. Известие об этом повергло власти и население Франции в состояние, близкое к панике. Вот что писал об этом А. 3. Манфред: «С часу на час ожидали вторжения русских войск во Францию. На юге страны предприимчивые люди спешно выучивали фразы на русском языке. В Марселе женщины вводили новые моды - шляпы а la Суворов. Вступление русских на французскую землю казалось неотвратимым»[1026]. А эрцгерцог Карл с облегчением писал в те дни своему брату, императору Австрии Францу I: «Какое счастье, что Бонапарт в Египте!»[1027]

Ни Директория, ни Законодательное собрание (Совет старейшин и Совет пятисот) не знали тогда, что делать. 13 сентября 1799 г. на заседании Совета пятисот якобински настроенный герой битвы при Флерюсе генерал Журдан предложил объявить «отечество в опасности». Пятьсот депутатов завели споры, едва не приведшие к рукопашной схватке тех, кто был «за», с теми, кто «против». Поименное голосование дало такие результаты: за предложение Журдана - 171, против - 245[1028]. Впрочем, реальная власть и ответственность за судьбу отечества в тот критический момент была в руках не столько 750 депутатов обеих палат Законодательного собрания, сколько пяти членов Директории. Кстати, 18 июня 1799 г. состав Директории в очередной раз, согласно Конституции 1795 г., обновился. Познакомимся с ним поближе.

Из первого состава директоров, т. е. с ноября 1795 г., остался только один, самый изощренный и порочный из политиков того времени во Франции, а может быть, и в целом мире - Поль-Франсуа-Жан- Николя Баррас (1755-1829). К этому времени он был на вершине своей одиозной известности: «...развращенный до мозга костей, весь изъеденный пороками, необузданный и утонченный в наслаждениях, знаток вина, женщин, всего изящного, он всегда приберегал для себя раздушенные барыши (profits parfumés) и розы власти». Эту колоритную характеристику Барраса Альбер Вандаль расцвечивает эффектной концовкой: «Предатель по натуре, он лгал с упоением, продаваясь каждому и обманывая всех; то была душа публичной женщины в теле красивого мужчины»[1029].

Но как бы ни был изощрен, умудрен и изворотлив Баррас на политической сцене, в последнем составе Директории он уступал в этом политику еще более изворотливому, оттеснившему его на второй план (на что, конечно, досадовал). То был аббат Эмманюэль Жозеф Сьейес (1748-1836) - один из авторов исторической Декларации прав человека и гражданина 1789 г. и Конституции 1795 г. Он как никто умел и приноравливаться к обстоятельствам, и приспосабливать их к себе, меняя убеждения от якобинских до чуть ли не роялистских и оставаясь все время, при любых виражах истории, политически на виду, но и не высовываясь сверх меры. «Из тех, кто начинал вместе с ним политический путь в 1789 г., из настоящих людей с горячей кровью, а не с водой в жилах, никто не сохранился: кто раньше, кто позже - все сложили головы. А осторожный, молчаливый, бесшумно ступавший Сьейес всех пережил; он прошел через кипящий поток, не замочив ног, без единого ушиба, без одной царапины, - читаем о нем у А. 3. Манфреда. - Как он это сумел? Широко известен его ответ на вопрос о том, что он делал в то бурное и грозное время: “J'ai vécu” (Я оставался жив), - ответил Сьейес»[1030].

Такая «бесшумность» при высоком полете давалась Сьейесу нелегко. Его тщеславие страдало от мании преследования. Якобинский террор напугал его на всю жизнь. Незадолго до смерти почти 90-лет- ний Сьейес встревоженно повторял: «Если придет господин Робеспьер, скажите ему, что меня нет дома»[1031].

Личность Сьейеса всегда вызывала интерес у историков, причем иные его оценки даже со стороны общепризнанных авторитетов выглядят спорными. «Тщеславный, алчный и слабохарактерный интриган, готовый прислониться ко всякой силе, умевшей вознаграждать его усердие», - так судил о нем А. С. Трачевский[1032]. Думается, все же считать Сьейеса слабохарактерным несправедливо. А вот с мнением Е. В. Тарле о Сьейесе как о «надутом резонере», который «был не то что просто эгоистом, а был, если можно так выразиться, почтительно влюблен в самого себя»[1033], нельзя не согласиться. Собственно, все пять директоров подходили под определение, которое дала им герцогиня Лаура д’Абрантес: «...чудовищный сброд безначалия, тиранства и слабости»[1034]. Сьейес вполне мог согласиться с таким определением в отношении четырех своих коллег, но себя он ставил выше их всех и вообще кого бы то ни было.

Да, если Баррас, при всей его одиозности, все-таки был незаурядной личностью, то остальные три директора - и бывший министр юстиции, самый (если не единственный) честный из директоров, но недалекий Луи-Жером Гойе (1746-1830); и в прошлом председатель Совета старейшин, пугливый конъюнктурщик Пьер Роже Дюко (1754-1816), который благоговейно подслуживался к Сьейесу; и Жан-Франсуа Мулен (1752-1810), совершенно безвестный генерал, «угрюмое ничтожество», по мнению А. Вандаля[1035], - все они были настолько безлики, что их как политических деятелей современники просто не брали в расчет.

Трое безликих директоров вели себя по крайней мере скромно, не шокируя парижан, как это делал «султанчик» Директории Баррас, который «окружал себя роскошью, выставляя ее напоказ»: разодетый в шелка, бархат и кружева всех цветов радуги, он устраивал шикарные приемы и в собственном замке в Гробуа, и на даче в Сюрэне: «когда он катил туда в экипаже, запряженном булаными лошадьми в серебряной сбруе, парижане говорили, что он, должно быть, много наворовал, чтобы так пускать пыль в глаза»[1036].

Впрочем, репутация «неслыханной продажности» (по выражению современника[1037]), столь характерная для Барраса, пятнала всю Директорию. Главное же, ее правление воспринималось большинством французов как опостылевшее зло, «посмертная тирания Конвента»[1038]. Вот что писал об этом один из честнейших политиков того времени, герой трех революций Нового и Старого Света маркиз М. Ж.П. де Лафайет: «Представьте себе это скопище индивидуумов, которые путем политических и социальных преступлений захватили все должности и места. Самые низкие из них награбили себе состояние <...>. Представьте себе затем толпу низших должностных лиц, творивших каждый в своей коммуне и святотатства, и насилия, хоть они и прикрывались республиканским флагом. Вот чем, в сущности, сделалась Французская республика»[1039].

Против такого режима были настроены и «низы», и «верхи» - как «слева», так и «справа». Даже крупная буржуазия, которая, собственно, обеспечила приход Директории к власти и поначалу щедро ее финансировала, теперь перешла в оппозицию к ней, убедившись в том, что Директория защищает «интересы узкой клики, а не буржуазии в целом»[1040].

Очевидную шаткость режима Директории стали осознавать и сами директора. Необходимость срочно искать пути и средства к упрочению власти в стране и к собственному спасению раньше всех понял самый проницательный и предусмотрительный из директоров - Сьейес. Инстинкт самосохранения подсказывал ему, что Директория обречена погибнуть, и, чтобы не пойти ко дну вместе с ней, а вновь, как это было всегда, остаться на плаву, нужно устроить очередной coup d’état, который усилил бы центральную власть, - разумеется, с ним, Сьейесом, на самом ее верху. К лету 1799 г. в результате «обычной перетасовки директоров» (по наблюдению А. Вандаля[1041]) он стал на четыре месяца президентом Директории и уже в этом качестве приступил к осуществлению своего плана. А план был мудреным. Олигархическая ли республика или ограниченная монархия - для Сьейеса значения не имело. Его генеральная идея, в которой он усматривал единственную возможность не только спасти отечество и себя самого, но и возвысить себя вместе с отечеством, заключалась в следующем: «Должна быть одна голова и одна сабля, которая должна подчиняться этой голове»[1042]. Роль головы он, конечно, предназначал себе. Оставалось подыскать достойного кандидата на роль сабли, и тут Сьейесу пришлось долго перебирать различные варианты, ибо требовался искусный, удачливый и популярный военачальник, а таких во Франции тогда было много.

Правда, к тому времени командный состав французской армии понес ощутимые потери. Скоропостижно, при невыясненных обстоятельствах, умер Луи Лазар Гош - самый талантливый из полководцев Французской республики после Бонапарта. Альбер Сорель полагал, что Гош был «единственным человеком, который при жизни Бонапарта мог преградить дорогу Бонапарту и отвести течение французской революции к другому склону горы»[1043]. Погиб в бою с австрийцами Франсуа-Северин Марсо. Два Шарля - Дюмурье и Пишегрю - изменили Родине. Однако нельзя согласиться с мнением Альфонса Олара, будто к 1799 г. «гильотина погубила всех возможных соперников» Наполеона и «сделала из Бонапарта, и без того уже очень возвышавшегося над окружающими, настоящего великана, за которым никого больше не было видно»[1044]. Из одаренных военачальников, ставших жертвами гильотины, можно назвать лишь Адама Филиппа де Кюстина, Франсуа Жозефа Вестермана и Жана-Николя Гушара, но ни один из них «не тянул» до уровня ни Гоша и Марсо, ни Дюмурье и Пишегрю. Зато оставались в строю первоклассные таланты, из которых Сьейесу нелегко было выбрать самую достойную и надежную «саблю».

Трудность заключалась в том, что помимо военных талантов и популярности Сьейес хотел бы видеть в своем избраннике и силу характера, и покладистость в отношениях с ним, Сьейесом, и умеренность в убеждениях, желательно ни крайне левых, ни слишком правых. Ж. Б. Журдан и Ж. Б. Бернадот не подходили под его расчеты из-за своего якобинского экстремизма, А. Массена был излишне прямолинеен, Ж. Э. Макдональд чересчур уклончив. Генерал маркиз Лафайет, которого Сьейес несколько опасался как возможного конкурента, но и не терял из виду на роль «сабли», оставался в изгнании, хотя и недалеком (в Нидерландах). Наконец, три блистательных военачальника - «чудо-генерал» Бонапарт, а с ним Л. Ш. А. Дезе и Ж. Б. Клебер - были так далеко от Франции и так рисковали там собой, что Сьейес не надеялся на их возвращение. Таким образом, реальными, по разумению Сьейеса, оставались две кандидатуры: Жана Виктора Моро и Бартелеми Катрин Жубера.

Начал Сьейес с Жубера. Это был еще молодой, едва достигший 30 лет, но уже прославленный генерал, один из главных героев Итальянской кампании 1796-1797 гг., а после отъезда Наполеона в Египет главнокомандующий сначала Итальянской армией, а затем и 17-й, т. е. Парижским гарнизоном. Он устраивал Сьейеса во всех отношениях и сходился с президентом Директории в намерении либо упразднить Директорию, либо подмять ее под себя. Недоставало Жуберу разве только военной славы. Чтобы компенсировать этот недостаток своего избранника, Сьейес решил послать его в Италию против А. В. Суворова.

Дело в том, что еще 17-19 июня 1799 г. в трехдневной битве на р. Треббия русско-австрийские войска, которыми командовал Суворов, разбили французскую армию Ж. Э. Макдональда и закрепили за собой Северную Италию, угрожая вторжением во Францию. Жубер должен был остановить и победить дотоле непобедимого Суворова, что обеспечило бы ему репутацию спасителя отечества. Далее предполагалось, что он, осиянный славой, вернется в Париж, разгонит Директорию вкупе с обеими законодательными палатами и поможет Сьейесу реализовать идеи новой полуолигархической - полумонархической конституции, проект которой уже был у Сьейеса в кармане[1045].

В отличие от последнего сам Жубер больше думал не о грядущем государственном перевороте, во все детали которого Сьейес едва ли его посвящал, а о боевых подвигах и лаврах национального героя. Он был честолюбив, как и его кумир Наполеон Бонапарт, и даже свой отъезд на войну в Италию по редкостному, почти мистическому совпадению, обставил а la Наполеон. За считаные дни до отъезда он сыграл свадьбу с девицей де Монтолон, племянницей знаменитого маркиза Ш.-Л.-Г. Семонвиля[1046], и «после нескольких дней, проведенных в объятиях жены, вырвался из сладостных оков и помчался в бой, унося с собою талисман - ее портрет»[1047]. Прощаясь с женой, Жубер обещал скоро вернуться - победителем или мертвым, и, как мы увидим, сдержал обещание (но как ?!). 4 августа он прибыл в Итальянскую армию, принял главное командование у генерала Моро и 15 августа у города Нови в области Пьемонт вступил в сражение с русско-австрийской армией Суворова. Жубер имел в тот день 38 тыс. солдат, Суворов - 65 тыс. Буквально в первые же минуты битвы Жубер был сражен насмерть шальной пулей. Вновь возглавивший Итальянскую армию Моро не смог спасти ее от разгрома.

Жубер вернулся в Париж, как обещал, скоро. Но - мертвым. Мало того, битва при Нови пошатнула и полководческую репутацию Моро, который при всех его дарованиях военачальника, хладнокровного и мужественного на поле битвы, «боялся политики и считал себя неспособным к ней; как только затевалось что-нибудь в области внутренней жизни страны, он добровольно отступал на второй план»[1048]. Между тем именно после Нови положение Французской республики стало критическим. Напомню читателю: генерал Журдан предложил объявить отечество в опасности. Что было делать Сьейесу, который, по выражению Вальтера Скотта, «стал подобен голове без рук»?[1049] На что и на кого рассчитывать?

По данным разных источников, обобщенных в трудах А. Вандаля и А. 3. Манфреда, не только Сьейес, но и вся Директория, а вместе с ней многие министры, генералы и депутаты обоих парламентских советов стали лихорадочно искать какие-либо, вплоть до экзотических, казусных, меры спасения. В ночь с 15 на 16 сентября, через два дня после того как Совет пятисот отказался объявить отечество в опасности, Директория провела экстренное совещание. В нем приняли участие все пять директоров, все (!) министры - от военного до финансов, 10 генералов и 20 депутатов обоих Советов. А. 3. Манфред обнаружил в архиве внешней политики России письмо от 20 сентября 1799 г. из Парижа в Петербург «двух роялистов, пожелавших скрыть свои имена», с информацией об этом совещании. В этом письме говорилось: «Все единодушно пришли к убеждению, что далее невозможно сохранять Республику и что, следовательно, необходимо заняться восстановлением монархии и решением вопроса о монархе. Одни предлагали младшего принца Орлеанского[1050], другие - испанского инфанта[1051], третьи - герцога Йоркского[1052], иные - герцога Брауншвейгского[1053]. Сьейес, который, как президент Директории, заключал последним, убеждал совещание, что единственный способ достичь мира - это пригласить законного монарха, что могущественный Павел I это всегда бы поддержал без слов[1054] и что без Людовика XVIII войны и волнения будут бесконечны»[1055].

В другом сообщении из Парижа в Петербург от 22 сентября 1799 г. говорилось, что «план аббата Сьейеса - посадить на трон герцога Орлеанского»[1056]. Публикуя эти документы, А. 3. Манфред оговорился: он считал, что к ним «нужно отнестись критически, и трудно установить, какую долю истины они отражают»[1057]. Но тот факт, что Сьейес и К0 искали оптимальный вариант выхода из кризиса, очевиден. Такой авторитетный и осведомленный современник, как бывший в те дни министром юстиции, а впоследствии - второй консул Франции Жан Жак Режи Камбасерес, прямо свидетельствовал: «Сьейес прислушивался к предложениям, исходившим от герцога Орлеанского; в то время другом и поверенным Сьейеса был Талейран, и переговоры с агентами герцога велись через его посредничество»[1058]. Комментируя это свидетельство, Вандаль заключает: «Во всех интригах того времени видна рука Талейрана; она служит между ними связующим звеном, примеряет и мешает вместе все комбинации».

Может быть, именно Талейран подсказал Сьейесу, а возможно, они продумали сообща оригинальную идею: учредить во Франции «королевскую власть революционного изделия», которая была бы «из всех реакций наименее реакционной»[1059]. Так два бывших аббата, по существу, предвосхитили наполеоновскую идею coup d’état 18 брюмера. Впрочем, тогда они еще не рассчитывали на генерала Бонапарта, предпочитая пригласить на трон «революционного изделия» кого-либо из державных особ - как французских, так и чужеземных. Но при этом не исключался изначальный вариант Сьейеса: подбором для «головы» (Директории) сильной, надежной и послушной ему лично «сабли».

После гибели Жубера в качестве таковой Сьейес попытался использовать генерала Моро. К вечеру 13 октября он ждал только что прибывшего из Италии генерала у себя в Люксембургском дворце. «Захватив Моро, тотчас по приезде, пока он не успел еще осмотреть- ся, Сьейес рассчитывал победить его колебания и уговорить его стать во главе переворота», - так описывал их встречу А. Вандаль. Но в тот момент, когда Моро вошел в кабинет президента Директории, Сьейесу принесли сенсационное известие: Бонапарт возвратился из Египта во Францию! Моро тут же воскликнул: «Вот тот, кто вам нужен! Он вам устроит переворот гораздо лучше меня!»[1060]



2. Канун переворота

Правительство и народ Франции отреагировали на возвращение Наполеона из Египта диаметрально по-разному, что и следовало ожидать. Еще когда Наполеон был в Египте, авторитетный юрист Французской революции, бывший заместитель прокурора Парижской Коммуны[1061] 1792 г. Пьер Франсуа Реаль писал о нем в тюрьму своему знаменитому единомышленнику Филиппо Микеле Буонарроти: «Этого человека ненавидит правительство и обожает народ»[1062].

Первая реакция Директории, а также близких к ней министров и депутатов на ошеломляющую новость «Бонапарт во Франции!» была патологически нервозной. По воспоминаниям П. Барраса, Сьейес на расширенном заседании Директории с участием депутатов Законодательного собрания поставил на обсуждение вопрос о том, что генерал Бонапарт вернулся без разрешения правительства и, главное, без армии. Директор Мулен тут же сделал из этого факта логичный вывод: следовательно, главнокомандующий Восточной армией должен быть осужден как дезертир. Депутат Совета пятисот, адвокат с очень длинными именем и фамилией Антуан-Жак-Клод- Жозеф Буле де ла Мерт пошел еще дальше: «В таком случае я готов лично разоблачить Бонапарта завтра на трибуне Совета и объявить его вне закона!» Сьейес с присущей ему осмотрительностью заметил: «Это повлечет за собой расстрел, что чревато нежелательными последствиями, даже если Бонапарт его заслужил». Буле де ла Мерт стоял на своем: «Это детали, в которые я не желаю вникать. Если мы объявим Бонапарта вне закона, будет ли он гильотинирован, расстрелян или повешен, - это лишь способ исполнения приговора. Мне наплевать на это!»[1063]

Обсуждение идеи Буле де ла Мерта выдалось столь бурным, как, пожалуй, никогда за время существования Директории. В конце концов все задавались одним и тем же вопросом: а как реагирует на возвращение Бонапарта народ? Поступавшие со дня на день и от часа к часу в течение всего времени пути Наполеона от Фрежюса до Парижа сообщения свидетельствовали о столь повсеместной и единодушной реакции «низов», что директора, министры и депутаты решили вместо того, чтобы отправить генерала Бонапарта на эшафот, устроить ему торжественный прием в Люксембургском дворце.

Да, народ Парижа и всей Франции встречал Наполеона с невообразимым восторгом. Столица, по свидетельствам очевидцев, «как бы внезапно сошла с ума от радости»[1064]. Генерал П.-Ш. Тьебо видел в те дни, как толпы народа собирались на улицах и в садах Пале-Рояля «вокруг какого-нибудь знающего человека, слушали его затаив дыхание, а затем кидались врассыпную распространять новость дальше»[1065]. «Войска парижского гарнизона вышли на улицу, как только была получена весть о высадке Бонапарта, и с музыкой прошли по городу. И нельзя было вполне точно уяснить, кто именно дал приказ об этом. И был ли вообще дан такой приказ, или дело сделалось без приказа?»[1066]

Во всех театрах Парижа о возвращении Наполеона торжественно возвещали со сцен, а в ответ раздавались аплодисменты, крики «браво!», громыхал бешеный топот ликующих зрителей. Этот «общий сердечный порыв, расцвет душ», по выражению А. Вандаля, охватил весь Париж. Юный Пьер Жан Беранже, будущий классик французской поэзии, вспоминал: «Когда разнеслась ошеломляющая весть о неожиданном возвращении Бонапарта, я был в нашем кабинете для чтения, где находились тогда более 30 читателей. Все как один поднялись, издавая долго не смолкавшие клики <...>. Один только он, этот великий человек, мог вырвать Францию из той пропасти, в которую Директория низвергла ее. Мне было 19 лет, и казалось, что все стали такими же молодыми, ибо все думали, как и я»[1067].

Париж сочувственно воспринял в те дни весть о том, что и как случилось с депутатом Совета старейшин Бодэном Арденнским - близким другом Сьейеса. Когда Сьейес сообщил ему о возвращении Наполеона из Египта, Бодэн, «опьянев, почти одурев от радости, помчался к своим коллегам поделиться счастливой вестью. На другой день утром, поднявшись с постели, он вдруг свалился на пол и умер. Разнесся слух, что он умер от радости»[1068]. Такой «порыв радости», поразивший насмерть Бодэна, испытали тогда, как заметил А. Вандаль, и многие другие депутаты. Именно на радостях по случаю возвращения Наполеона «в лучах его славы» Совет пятисот избрал своим президентом его брата Люсьена[1069].

Тем временем в провинции на всем пути Наполеона от Фрежюса до Парижа несметные толпы крестьян и горожан выходили ему навстречу, приветствуя как «спасителя». Всюду были «торжественные встречи, восторженные речи, иллюминации, манифестации, делегации, - читаем об этом у Е. В. Тарле. - Не только сам Бонапарт, но и никто вообще не мог себе перед этим даже и вообразить ничего подобного»[1070]. Генерал А. М. Марбо вспоминал, что при первом же слухе о приближении Бонапарта все города, деревни, отдельные усадьбы, почтовые станции расцвечивались флагами, а горожане и селяне украшали себя национальными кокардами и выстраивались на его пути трехцветными шпалерами[1071]. Простой люд по всей стране распевал «Бонапартку» - песню, сложенную в честь Наполеона, а в Провансе ему кричали: «Мы сделаем вас королем!»[1072]

«Возвращение Бонапарта было восходящим солнцем: все взоры устремились на него», - вспоминал о тех днях О. Ф. Мармон[1073]. Действительно, А. Вандаль имел все основания заключить, что в те дни во Франции «была непоколебимой одна только репутация, из ряда вон выходящая, колоссальная, несравненная - репутация Бонапарта <...>. Франция на миг как бы слилась в одно целое; одно имя, одна надежда снова объединили нацию»[1074]. «Все верят, что за ним по пятам следуют слава, мир и счастье», - писали о нем французские газеты[1075].

Все это, конечно же, благоприятствовало намерению Наполеона взять в стране верховную власть. Но за 47 суток, пока он плыл из Египта, международное положение Франции коренным образом изменилось - и к лучшему. 26 сентября 1799 г. А. Массена разгромил под Цюрихом русский корпус А. М. Римского-Корсакова, вынудив тем самым А. В. Суворова уйти из Швейцарии, куда российский генералиссимус пришел, чтобы соединиться с Римским-Корсаковым для совместного похода на Париж. После этого Россия вышла из войны с Францией. А неделей ранее в битве при Бергене в Голландии генерал Г. М. А. Брюн (как и Массена, будущий маршал Наполеона) разбил англо-русскую армию под командованием герцога Йоркского. Хотя угроза границам Франции со стороны Англии, Австрии и Неаполитанского королевства сохранялась, теперь она существенно ослабела. Наполеон уже не мог бросить в лицо Директории обвинение, которое побуждало его к захвату власти: «Что вы сделали с Францией без меня?»

А. 3. Манфред пришел к такому выводу: «Республика была вне опасности» и «не нуждалась больше в спасителе»[1076]. Трудно с этим согласиться. Более убедительным представляется точка зрения А. Вандаля: «Грозившая опасность рассеялась, но ведь война продолжалась. Враг был отодвинут, но не покорен». Поэтому, по его мнению, Франции нужен был «прежде всего меч, обращенный против внешнего врага, непогрешимый и несокрушимый, под охраной которого можно будет, наконец, отбросить страх и ожить - вот каков был смысл грандиозной народной овации, устроенной Бонапарту»[1077]. Ведь Франция к тому времени, когда Наполеон возвратился из Египта, уже знала о победах и Массена, и Брюна. Тем не менее она, по выражению герцогини Л. д’Абрантес, «кинулась в объятия генерала Бонапарта»[1078].

Как бы то ни было, в новой международной обстановке Наполеон больше, чем считал нужным ранее, стал заниматься обеспечением конституционной видимости переворота. Но прежде всех политических забот он решил упорядочить свои семейные дела, а именно вырвать из сердца это «маленькое чудовище» Жозефину и оформить развод с нею.

11 октября 1799 г. Жозефина обедала в Люксембургском дворце у члена Директории Луи-Жерома Гойе, который покровительствовал ей и был бы не прочь стать ее любовником, хотя имел жену, детей и разницу в возрасте с Жозефиной почти в 20 лет. «Как раз во время этого обеда и свалилась на них, - пишет о Жозефине и Гойе Фредерик Массон, - новость о том, что Бонапарт высадился у Фрежюса и едет в Париж»[1079]. Жозефина испугалась: в ее отношениях с Гойе не было пока ничего скандального, но от сына Евгения она уже знала, что Наполеон осведомлен об Ипполите Шарле, с которым она вновь изменила мужу, и теперь муж хочет развода, который в планы Жозефины не входил. Каким бы прельстительным ни был юный Ипполит, ради него терять прославленного на весь мир мужа, который, казалось, сгинул с глаз ее навсегда и вдруг неожиданно объявился вновь, она не хотела.

В тот же день Жозефина при содействии Гойе затребовала почтовых лошадей. Вот как описал ее настрой и намерения в те дни Ф. Массон: «Она хочет лететь навстречу выходцу с того света и вместо всяких объяснений пасть в его объятья, разбудить в нем угасшую любовь, подчинить его себе, как любовнице, въехать в его карете в Париж, рука об руку с ним явиться на улицу Шантерен и вместе с ним принять одураченных Бонапартов (т. е. братьев и сестер Наполеона. - Н. Т.), которые и на этот раз не посмеют все ему рассказать, а если и вздумают рассказывать, то Наполеон не станет их слушать»[1080].

Хитроумный план Жозефины рухнул из-за сущего пустяка: Жозефина с дочерью Гортензией помчалась на почтовых к Лиону по Бурбонской дороге и разминулась с Наполеоном, который проследовал через Лион в Париж по дороге Бургундской. Оказалось, что она, наводя по пути в Лион справки у многочисленных курьеров, перепутала (может быть, чисто фонетически) Бургундскую дорогу с Бурбонской. В результате, когда Жозефина, совершенно павшая духом, вернулась в Париж на улицу Шантерен, или, как теперь ее чаще называли, улицу Победы, Наполеон был уже двое суток, с утра 16 октября, дома и все это время выслушивал рассказы братьев, сестер и мамы Летиции об измене его «маленького чудовища». Кстати, вернулся он домой поистине «гол, как сокол»: «весь его багаж, следовавший за ним на некотором расстоянии от самого Фрежюса, был захвачен бандитами»[1081].

В тот момент, когда Жозефина появилась у дверей их особняка на улице Шантерен, она увидела, что дворецкий выставил, по приказу Наполеона, все ее вещи в привратницкую, а входная дверь в домашние апартаменты заперта[1082]. Жозефина забарабанила в эту дверь кулачками. На пороге появился дворецкий.

― Мадам! - объявил он ей подчеркнуто сухо. - Генерал распорядился вас в дом более не пускать!

Жозефина оттолкнула дворецкого, ворвалась в вестибюль особняка, кинулась вверх по лестнице к спальным покоям, повернула на их двери золоченую ручку. Дверь была заперта на ключ изнутри. Вся в слезах, Жозефина долго умоляла Наполеона открыть ей дверь, впустить ее к нему, клялась ему в любви. Наполеон в ответ не проронил ни слова. Три дня он не выходил из спальни и не показывался ей на глаза.

Женская находчивость подсказала Жозефине единственно спасительный ход. Она знала, как привязан Наполеон к ее детям от первого брака - и к Евгению, и к Гортензии. Взяв из обоих, плачущих, за руки и сама, обливаясь слезами, Жозефина, полная раскаяния, упала на колени перед дверью запертой спальни с мольбой о прощении. Этого испытания «чудо-генерал» не выдержал. Он открыл дверь, предстал перед женой и ее детьми тоже в слезах и... заключил их в объятия.

Наполеон простил Жозефину, но не забыл ее измены. Теперь он уже не испытывал к ней прежней страсти и меньше думал о супружеской верности. Жозефина осталась его женой, но из возлюбленной превратилась в друга, с которым он даже делился иногда секретами своих любовных похождений. И судить о ней стал более трезво: «У тебя прекрасное сердце, но слабый разум; ты глубоко чувствуешь, но плохо рассуждаешь», ― напишет он ей 1 февраля 1807 г.[1083] Не правда ли, очень похоже на обращение А. С. Пушкина к его Натали: «Какая ты дура, мой ангел!»[1084]

Восстановив порядок в семье, Наполеон занялся подготовкой государственного переворота, чтобы вся Франция стала ему покорной, как его Жозефина.

А. 3. Манфред полагал, что «Бонапарт, когда он в октябре, спасаясь от неотвратимого краха в Египте, приехал в Париж, отнюдь не был обуреваем идеей государственного переворота, ему было не до того; он был озабочен мыслью, как избежать возмездия за самовольное бегство из армии, брошенной им на произвол судьбы». Только со временем, считал Манфред, «Бонапарт стал присматриваться или, вернее, прислушиваться», понял, что «его втягивают в борьбу», и, наконец, позволил себя втянуть в coup d’état[1085].

Такая версия как нельзя более противоречит не только мнению А. Вандаля, Е. В. Тарле и других историков, основанному на капитальной Источниковой базе, но и всему складу характера Наполеона, которого всегда отличали невероятная целеустремленность и готовность к любому риску ради достижения цели. Ну никак не вяжется с нашим представлением о таком Наполеоне манфредовский образ трусливого дезертира, озабоченного лишь мыслью, как ему «избежать возмездия» за свою трусость!

Конечно, при всей своей целеустремленности Наполеон никогда, в октябрьские дни 1799 г. тоже, не терял головы. Как подметил Е. В. Тарле, «преждевременно показывать львиные когти ему было незачем»[1086]. Но цель его была определена (захват власти в стране), и он шел тогда к этой цели без страха и сомненья, хотя и без лишней суеты, обдуманно и уверенно.

Столь же малоубедительна другая версия А. 3. Манфреда: Наполеон перед 18 брюмера будто бы лишь «поддакивал и принимал» все, что предлагали ему другие устроители coup d’état, и «получил все (от других! - Н. Т.) в совершенно готовом виде»[1087]. Скорее наоборот: именно Бонапарт устроил все так, как задумал. Для этого ему пришлось мобилизовать максимально возможные силы и средства, используя, разумеется, те идеи Сьейеса, а может быть, и чьи-то еще, которые его устраивали.

Начал он с того, что разобрался в соотношении политических сил в стране. Главное, Наполеон учитывал, что его кредит в общественном мнении Республики выше, чем у кого бы то ни было. Если члены Директории, депутаты обоих Советов, министры и генералы противоборствовали друг с другом с разных позиций, от роялистских до якобинских, Наполеон действовал как бы сам по себе. «Выбора между партиями он не делал, - так утверждает А. Вандаль. - Сила его была именно в том, что он не имел партии; он хотел быть избранником всей Франции, а не одной какой-нибудь фракции»[1088].

Прежде всего Наполеон прощупал позиции и, что называется, поставил на место каждого из директоров. Барраса как наиболее дискредитированного и повсеместно ненавидимого он артистически, сочетая военную жесткость с дипломатической обходительностью, убедил подать в отставку. Некогда всесильный директор согласился удалиться в свое поместье, куда и был отправлен не то под охраной, не то под конвоем сотни драгун, которых специально отбирал для такого деликатного поручения сам Наполеон. Двое самых никчемных директоров - Гойе и Мулен - были на время переворота попросту изолированы. Еще два директора - Сьейес и Роже Дюко - приняли участие в перевороте.

Собственно, Роже Дюко оказался в одной компании с Наполеоном только потому, что был приятелем Сьейеса. А вот Сьейес все еще верил в свою судьбу главного творца грядущего coup d’état и надеялся - как «голова» - использовать Наполеона в качестве своей надежной «сабли». Он прямо говорил Роже Дюко: «Я готов идти плечом к плечу с генералом Бонапартом, потому что из всех солдат он больше всех похож на гражданина»[1089]. Наполеон, в свою очередь, готов был сотрудничать с таким многоопытным «гражданином», как Сьейес, считал это сотрудничество полезным для себя и потому вплоть до 18 брюмера не лишал его сладких иллюзий относительно будущего.

Гораздо сложнее, чем с директорами, было для Наполеона разобраться с генералами, министрами и особенно - с депутатами Советов. Из генералов его больше всех интересовал - как возможный союзник или противник - Жан Виктор Моро, самый авторитетный, пожалуй, после смерти Лазара Гоша военачальник в стране после Наполеона, хотя и лишенный должной силы характера, политического чутья и личного обаяния; «у него была репутация, но не было популярности»[1090].

До возвращения из Египта Наполеон не был лично знаком с Моро и никогда не видел его. Теперь же он встретился с ним на обеде у директора Гойе сразу после своего примирения с Жозефиной, был изысканно (как он умел, к удивлению многих) любезен и сразу расположил Моро к себе. «Он очень ловко, - читаем об этом у А. Вандаля, - преподнес косвенный комплимент Моро, похвалив его офицеров: “Генерал, несколько ваших лейтенантов были со мною в Египте, - прекрасные офицеры!”»[1091]. На следующий день, по воспоминаниям герцогини Л. д Абрантес (возможно, со слов ее мужа, адъютанта Наполеона Андоша Жюно), Наполеон «поехал к Моро и подарил ему превосходную саблю из дамасской стали, украшенную бриллиантами и принадлежавшую некогда Мурад-бею»[1092]. После этого Моро заявил, что явится по первому сигналу на переворот, как на службу. А. Вандаль так прокомментировал это заявление: «Это не значит, что он не завидовал Бонапарту, но завидовал ему по-своему, не посягая на его гражданское первенство. Втайне он надеялся, что Бонапарт, бросившись в политику, где он легко мог, как столько других, запутаться и погибнуть, избавит его от опасного соперника в командовании армиями»[1093].

В отличие от Моро, другой авторитетный генерал - Жан Батист Жюль Бернадот - был менее прославлен на войне, но более заметен в политике (с июля по сентябрь 1799 г. он занимал даже пост военного министра Республики). Бывший солдат революции, ярый республиканец и якобинец (в юности сделал себе татуировку на груди «Смерть королям!», не зная, что со временем станет... королем Швеции), он, казалось, должен был бы поддержать Наполеона как своего родственника: вспомним, что Бернадот и Жозеф Бонапарт были женаты на родных сестрах. Но, как справедливо подметил А. Вандаль, «в сущности, на этого quasi-родственника можно было положиться меньше, чем на кого бы то ни было. Он не мог простить себе, что, имея возможность захватить в свои руки власть в бытность свою министром, по недостатку характера пропустил случай; согласится ли он облегчить другому такой захват?»[1094]

Желая склонить Бернадота на свою сторону, Наполеон не только по-родственному уговаривал его, но и установил над ним чуть ли не домашний надзор со стороны его жены (и бывшей своей возлюбленной) Дезире Клари, но Бернадот не шел на откровенность, ускользая от каких-либо обещаний и братьям Бонапарта, и собственной жене. В результате все время до переворота и в дни его он «оставался в стороне, тревожно следя за всем происходившим, слишком нерешительный, чтобы пойти наперекор, и слишком честолюбивый, чтобы подчиниться»[1095].

Подобно Бернадоту, перед 18 брюмера отошли в сторону, выжидая, чья возьмет, генералы Ж. Б. Журдан и П. Ф. Ожеро, которых, кстати, как и Бернадота, Наполеон сделает маршалами империи. Зато сами вызвались помочь Наполеону его боевой соратник по Итальянской кампании 1796-1797 гг., генерал и будущий маршал империи Ф. Серрюрье, талантливый генерал-республиканец и тоже будущий маршал Наполеона Ж. Э. Макдональд, недавно уступивший А. В. Суворову в трехдневной битве на р. Треббия, а также бывший (в 1793 г.) военный министр якобинцев и будущий маршал Бурбонов П. Бернонвиль.

В подготовке переворота Наполеон вполне мог положиться на преданных ему генералов: И. Мюрата и В. Леклерка (женатых на его сестрах - Каролине и Полине), Ж. Ланна, А. Бертье, Ф. Ж. Лефевра, О. Ф. Мармона. Они помогали Наполеону зондировать настроения и намерения колеблющихся, а главное, оперативно исполняли любые, даже самые конфиденциальные его поручения.

Впрочем, и с генералами (вообще с военными чинами) Наполеон добивался взаимопонимания легче, нежели с политиками, поскольку его репутация именно в военных кругах была запредельно высокой. Большая часть парижского гарнизона готова была идти за ним в огонь и в воду. Он был кумиром не только для войск, которым довелось сражаться под его командованием, но и для многих из остальных, хотя бы только наслышанных о победах этого «чудо-генерала».

Что касается политиков, то они не столь высоко ценили полководческую славу Наполеона и по сравнению с военными оказались более осторожными и менее уступчивыми. В общении с теми из них, кого Наполеон считал нужным склонить к участию в перевороте или, напротив, изолировать, он проявил себя столь же изощренным дипломатом, сколь и психологом. В таких, экстремальных ситуациях многое решал его поразительный дар чуть ли не гипнотического воздействия на людей и умение привлечь их на свою сторону. Вот что писал об этом А. Вандаль: «Говоря с политиками, он играл, как мячиком, их низким соперничеством между собою, их вероломством и мелочностью, эксплуатируя все, что только можно было эксплуатировать; плут высшего полета, он умел превзойти их в лукавстве. У каждого своего собеседника он умел докопаться до преобладающей страсти, благородной или низменной, хорошей или дурной, до чувствительной струнки и, играя на ней, завладевал всем человеком»[1096].

Результат не замедлил сказаться. Главным приобретением Наполеона в мире политиков стал Шарль Морис Талейран. Тот как никто знал, по выражению Е. В. Тарле, «все ходы и выходы, все пружины правительственного механизма Директории, все ее слабые стороны и уязвимые места обороны»[1097]. Поэтому Наполеон принял его к себе в услужение, хотя и не мог забыть, как он однажды предал его (но не мог и знать, что Талейран предаст его еще трижды!). Талейран со своей стороны оставил пост министра иностранных дел, «сделав все возможное, чтобы его заменил (на всякий случай. - Н. Т.) старый друг» Ш. Ф. Рейнгардт[1098], а для себя рассчитывая на большее в случае удачного coup d’état. По поручению Наполеона Талейран взял на себя все переговоры с гражданскими авторитетами, включая финансовых воротил, искал и находил у них деньги: один Жан-Пьер Колло, банкир и личный друг Талейрана, принес Наполеону 500 тыс., по данным Е. В. Тарле, или даже 2 млн франков, по сведениям Ю. В. Борисова[1099]. Не без посредничества Талейрана буквально «кинулись к Бонапарту»[1100] в поисках спасения от надвигавшегося по вине Директории финансового краха и другие банкиры и подрядчики, в числе коих был и крупнейший из них - Габриэль Жюльен Уврар, который вскоре прослывет «финансовым Наполеоном». Кинулись они к Наполеону, естественно, с финансовой поддержкой.

Наконец, именно Талейран выполнил деликатную миссию - передать от Наполеона Баррасу за его согласие уйти в отставку чек на сумму, о которой Е. В. Тарле в 1939 г. писал, что размеры ее «до сих пор не установлены в точности» (Ю. В. Борисов называет суммы от одного до трех миллионов франков)[1101]. Впрочем, современники событий и некоторые историки полагают, что этот чек Талейран «по забывчивости» оставил у себя, когда понял, что Баррас и без чека согласен на отставку[1102].

В те же октябрьские дни 1799 г. Наполеон приобрел другого, едва ли менее ценного союзника, чем Талейран, - недавно (20 июля) назначенного министра полиции Жозефа Фуше. Политик, столь же прожженный, как и Талейран, но еще более одиозный, «стервятник», «революционный хамелеон» и «человек обстоятельств», по мнению осведомленных современников[1103], он вслед за Талейраном сам предложил Наполеону свои услуги, но в подготовке государственного переворота занял особую позицию. Этот якобинец и террорист 1793 г. боялся реставрации Бурбонов, не верил в прочность режима Директории и не был вполне уверен в успехе Бонапарта. Поэтому он, прислуживая Наполеону, осторожничал: крепко держал в руках свою полицию, но не пускал ее в ход, «надеясь между низвергнутой Директорией и неудавшимся переворотом один уцелеть и остаться хозяином положения»[1104]. Очень выразительно сказал об этом Стефан Цвейг: «Только молчанием предает Фуше Директорию, только молчанием связан он с Бонапартом, и он выжидает, выжидает, выжидает»[1105]. Наполеон со своей стороны черпал у Фуше нужную для себя информацию, но сам предусмотрительно не делился с ним подробностями ни окончательного плана переворота, ни сроков его осуществления[1106].

Среди союзников и помощников Наполеона перед 18 брюмера были и очень разные знаменитости. Готов был поддержать его маркиз Мари Жозеф Поль Лафайет, все еще находившийся в изгнании, откуда он поздравил Наполеона с возвращением из Египта «от имени свободы и Отечества» (кстати жена Лафайета Адриена, жившая в Париже, «была у Бонапарта, и он принял ее любезно»)[1107]. Непосредственно же участвовал в подготовке и свершении переворота 18 брюмера и получил за это от Наполеона в 1800 г. звание бригадного генерала видный военный деятель, историк и писатель Пьер-Амбруаз-Франсуа Шодерло де Лакло (1741-1803 гг.) - автор всемирно известного романа «Опасные связи», впервые изданного еще в 1782 г.[1108]

Но самыми близкими и верными помощниками Наполеона были два его брата - Жозеф и Люсьен. Первый из них, кстати, помог Наполеону нейтрализовать Бернадота с его опасными для заговорщиков амбициями, а Люсьен как президент Совета пятисот контролировал ситуацию в Законодательном собрании - ведь там среди депутатов были и сторонники, и противники Наполеона, которые если не знали, то «чуяли заговор» (по выражению Е. В. Тарле). Действительно же знали все подробности общего замысла и конкретных планов грядущего переворота, пожалуй, только Жозеф и Люсьен.

Поначалу Наполеон предполагал осуществить переворот без насилия, фактически конституционным путем: войти в состав Директории, чтобы ее руками изменить Конституцию, а затем распустить ее. «Легче было бы нанести удар, утвердившись в центре правительства, чем оперировать извне», - так комментировал изначальный замысел Наполеона А. Вандаль[1109]. Наполеон стал зондировать почву для своего замысла у Луи Жерома Гойе, который к тому времени сменил Сьейеса в статусе президента Директории. Гойе разъяснил 30-летнему претенденту, что по Конституции членами Директории могут стать только лица не моложе сорока лет. «Итак, - съязвил Наполеон, - вы держитесь правила, которое лишает Республику талантливых людей?» - «На мой взгляд, генерал, - возразил Гойе, - не может быть никаких оправданий для изменения Конституции». - «Вы цепляетесь за букву закона, которая бьет наповал!» - заключил Наполеон, понимая, что путь к власти через избрание в Директорию для него закрыт[1110].

После этой «консультации» с Гойе (в один из первых же дней по возвращении из Египта в Париж) Наполеон сделал ставку на силу, хотя и будет стараться все время до захвата власти свести насилие к минимуму. Теперь его главным союзником и советником в подготовке переворота стал Сьейес. Вместе с ним (разумеется, не без учета «подсказок» со стороны других заговорщиков) и был выработан конкретный план coup d’état. Вот его главные пункты[1111].

Почин переворота, как это ни парадоксально, в согласии с действующей Конституцией должен был взять на себя Совет старейшин, верхняя палата Законодательного собрания, где, в отличие от нижней палаты - Совета пятисот, бонапартисты располагали большинством депутатских мест. Именно Совету старейшин, как это было предусмотрено Конституцией, предстояло сделать первый шаг - объявить о существовании некоего антиправительственного заговора и перенести заседания обоих Советов в Сен-Клу, пригород Парижа. О сущности и масштабах заговора Наполеон и его конфиденты решили депутатам не говорить, но припугнуть их его опасностью, чтобы под этим предлогом опять-таки в соответствии с Конституцией переместить оба Совета в более безопасное место, за пределы столицы, где они могли бы спокойно работать и где, конечно же, их можно было бы спокойнее разогнать. Эта деталь плана, как заметил А. Вандаль, «была хороша тем, что лишала якобинцев Совета пятисот поддержки их союзников - черни», т. е. якобински настроенных парижских «низов».

Далее предполагалось, что в тот же день Совет старейшин назначит генерала Бонапарта главнокомандующим внутренними войсками якобы для обеспечения такой меры, как переезд депутатского корпуса в Сен-Клу, и для того, чтобы пресечь заговор. На совместном же заседании оба Совета должны были вотировать большинством голосов изменение режима в стране. Что касается концепции нового режима, то Наполеон и Сьейес согласовали ее лишь в общих чертах и не без разногласий. Согласились они, как говорится, целиком и полностью в том, что будущий режим должен стать переход- ним, с временным правительством. «Решено было, - резюмирует А. Вандаль, - поставить во главе правления двух-трех КОНСУЛОВ и дать им в помощь миниатюрный парламент, одну-две законодательные комиссии, которые по соглашению с ними выработают новую конституцию и передадут ее на утверждение плебисцита»[1112].

Имена двух консулов напрашивались сами собой - Бонапарт и Сьейес, а между ними, как подытоживал описание прений между заговорщиками в штаб-квартире Наполеона тот же Вандаль, «можно будет посадить в качестве затычки Роже Дюко, чтобы ослабить толчки и подбить ватой острые углы»[1113].

Итак, к моменту государственного переворота 18 брюмера все нити заговора против Директории были сплетены, а сами директора практически нейтрализованы. Преданные Наполеону генералы ручались за готовность своих войск к любому повороту событий, но - в пользу заговора. За считаные дни до назначенного часа заговорщики в окружении Наполеона уже потирали руки: «Груша созрела!» Круг лиц, целиком посвященных в тайну coup d’état, оставался очень узким буквально до последнего дня. Большинство так или иначе посвященных в заговор довольствовалось тем, что Бонапарт и Сьейес «объясняли каждому предназначенную ему лично роль в ансамбле и какой услуги от него ожидали. Робким говорили, что учреждений коснутся лишь слегка и сулили, что в будущем они сохранят свои места или найдут себе новые»[1114].

Когда заканчивался день 17 брюмера (по «нормальному» календарю 8 ноября), едва ли кто из участников уже подготовленного coup d’état подсчитывал, что со дня возвращения Наполеона из Египта в Париж Директория кое-как просуществовала 23 дня и влачить дальше свое порочное существование ей осталось всего один день. После того как все было рассчитано с первого и до последнего хода, силы мобилизованы, роли распределены, Наполеон исполнил переворот как по нотам, если не считать одной заминки, случившейся, впрочем, как мы увидим, на второй день переворота.



3. 18 брюмера

Государственный переворот, в результате которого Наполеон на полтора десятилетия вперед обрел неограниченную власть над Францией, а вместе с ней вскоре и над значительной частью Европы, вошел в мировую историю - просто для краткости - под названием «18 брюмера», но в действительности 18 брюмера (9 ноября) он был только начат. Решающие события произошли на следующий день - 19 брюмера, т. е. 10 ноября 1799 г.[1115]

Утро 18 брюмера в Париже выдалось пасмурным и холодным. Едва рассвело, в двухэтажном особняке супругов Бонапарт начали собираться их ближайшие родственники, друзья и союзники. Напомню читателю, что этот особняк располагался на улице Шантерен, переименованной после итальянской компании Наполеона в улицу Победы. Жозефина купила его сразу же после свадьбы с Наполеоном (разумеется, на деньги мужа) у великого Франсуа Жозефа Тальма - первого актера Франции[1116], и теперь здесь находилась штаб-квартира вдохновителей и организаторов coup d’état. Уже к 6 часам утра сюда прибыли братья Наполеона - Жозеф и Луи, генералы Моро, Ланн, Бертье, Мюрат, Леклерк, Макдональд, Мармон, Бернонвиль, а также полковник (будущий маршал Франции), корсиканец Орас Себастиани. Комендант Парижа генерал Лефевр, прибывший одним из первых, засомневался, надо ли устранять Директорию, но получив от Наполеона в дар великолепную саблю, которая была с Наполеоном в битве при Пирамидах, воспрянул духом и объявил: «Я готов швырнуть всю эту адвокатскую сволочь в реку!»[1117]

Все обитатели и гости особняка ждали сигнала к действию из Тюильри, где с 8 часов утра должен был заседать Совет старейшин. Он открыл свое заседание даже несколько раньше, примерно в 7.30. Председательствовал бонапартистски настроенный Луи Николя Лемерсье - будущий граф империи. Первым, как на то и рассчитывали заговорщики, взял слово их человек - депутат Матье Огюстен Корне, впоследствии тоже граф Наполеона, а затем еще и пэр Людовика XVIII. Он припугнул, если не сказать испугал, старейшин заявлением о наличии какого-то, похожего на якобинский и очень опасного заговора против Республики. «Последствия заговора могут быть ужасны! - восклицал Корне. - Республика погибнет, и скелет ее достанется коршунам, которые будут вырывать друг у друга обглоданные члены!..»[1118] Столь зловещий, сколь и абстрактный прогноз Корне проиллюстрировал ссылкой на конкретный факт, явно выдуманный, но уже растиражированный газетами: «Заговорщики из провинции толпами идут в Париж, чтобы присоединиться к тем, у кого давно уже припасены меч и кинжал на главную власть в стране»[1119].

Пока старейшины приходили в себя от шока после заявления Корне, выступил по сценарию бонапартистов их второй конфидент - Клод Амбруаз Ренье, будущий министр и герцог империи. Он предложил старейшинам ввиду грозящей опасности мятежа принять два декрета: первый - о переводе Законодательного корпуса из Парижа в Сен-Клу и второй - о назначении генерала Бонапарта главнокомандующим войсками, расквартированными в Париже и окрестностях, чтобы обезопасить таким образом и перевод обоих Советов в более спокойное место, и дальнейшую их жизнедеятельность. Старейшины, еще не оправившиеся от шока, тут же приняли оба декрета единогласно.

В 8 часов утра тот же Корне и еще один депутат по фамилии Баральон прибыли в особняк Бонапартов и торжественно вручили Наполеону тексты только что принятых декретов. Теперь Наполеон мог сам приступить к своему coup d’état.

Без промедления, не теряя ни минуты, Наполеон, уже облеченный властью главнокомандующего, разослал по разным адресам массу заранее приготовленных распоряжений: все войска стянуть к важнейшим политическим и стратегическим объектам столицы; Ланну - охранять Тюильри, Мюрату - Бурбонский дворец, где заседал Совет пятисот, Мармону - Версаль. Лефевра Наполеон оставил при себе как «старшего своего заместителя»[1120]. Сам он нарядился в генеральский мундир, сел на коня и повел за собой свой, пока еще малолюдный кортеж к Тюильри, присоединяя к себе по пути стрелковые батальоны Леклерка, гренадеров Лефевра, кавалерийские эскадроны Себастиани. То было эффектное зрелище: впереди «чудо-генерал» Бонапарт, которого узнавали все, даже если они никогда не видели его, но были наслышаны, а за ним - поминутно растущие колонны войск с бряцаньем оружия, сверканием стали и золота, красиво развевавшимися султанами.

Очевидцы свидетельствовали, что в те утренние часы все кварталы, прилегавшие к Тюильрийскому дворцу и саду, уже кишели народом: «...на порогах домов, на улицах люди изумленно переглядывались, спрашивая друг у друга, что это значит; затем любопытство погнало всех на место действия», к Тюильри, вокруг которого собрались бесчисленные толпы горожан, повсюду царило веселое оживление. «Физиономия Парижа, - писал об этом А. Вандаль, - была скорее праздничная, чем такая, как в дни революции. Каждый, однако, понимал, что дело идет о низвержении существующей власти. Говорили: “Директория рухнула” и радовались при этой мысли»[1121].

Около 10 часов утра Наполеон во главе войсковых колонн прибыл к Тюильрийскому саду. Он расставил войска вдоль садовой решетки, сошел с коня и со свитой из нескольких генералов и офицеров (с Лефевром, Бертье, Леклерком, Себастиани) прошел через сад ко дворцу. Во дворце его ждали и с почетом провели в зал заседаний. Там старейшины в красных тогах античного образца, с подчеркнутой сенаторской важностью уже приготовились его слушать.

Наполеон, хотя и был в окружении своих боевых соратников, чувствовал себя перед парламентским собранием (как это заметили очевидцы) неуверенно: с какой радостью он предпочел бы увидеть перед собой боевые колонны солдат вместо этих скамей, заполненных надутыми и раскрашенными манекенами! Но ему удалось взять себя в руки и с видимым усилием произнести краткую, наполеоновски выразительную речь: «Республика гибнет! Вы сами признали это, сами издали декрет, который должен спасти ее... С помощью всех друзей свободы - и тех, кто основал Республику, и тех, кто ее защищал, - я отстою ее! Мы хотим республику, основанную на свободе и равенстве, на священных принципах народного представительства, и мы ее будем иметь. Клянусь!»[1122]

Все генералы и офицеры свиты в один голос подхватили клятву своего вождя: «Клянемся!», а с трибун Совета старейшин в ответ грянул гром рукоплесканий.

Наполеон вышел из зала заседаний в сад к войскам, принимая на ходу поздравления от своих приверженцев; они ликовали, ибо до сих пор все шло как нельзя лучше. На выходе из сада, уже перед войсками, генерал увидел Франсуа Бото, который служил секретарем у Барраса и был его доверенным лицом, а теперь зачем-то пытался протиснуться сквозь толпу собравшихся вокруг Тюильри зевак к Наполеону. Тут же последовала сцена, описанная в разнообразных источниках. Наполеон, по-видимому, как заметил Д. С. Мережковский, «избрал Бото козлом отпущения за грехи Директории»[1123]. Обращаясь к секретарю Барраса, но гневно и так громко, что его слышали шеренги войск и толпы народа, он произнес свою знаменитую речь:

«Что вы сделали с Францией, которую я оставил вам в таком блестящем состоянии? Я вам оставил мир - я нахожу войну! Я вам оставил победы - нахожу поражения. Я вам оставил миллионы из Италии, а нахожу грабительские законы и нищету! Что вы сделали с сотней тысяч французов, сподвижников моей славы? Они мертвы!..»[1124]

А. 3. Манфред верно подчеркивал, что с этой речью Наполеон обращался не к жалкому Бото и не к Баррасу, уже выдворенному с политической арены, даже не к своим войскам и не к толпам народа, которые приветствовали его несмолкаемым кличем «Виват Бонапарт! Виват республика!»; он уже «ощущал себя на подиуме всемирного форума, на сцене мирового театра, он обращался к миллионной, необозримой - настоящей и будущей - аудитории, он говорил в века»[1125].

Закончив речь, Наполеон вновь сел на коня и провел смотр войск, собравшихся вокруг Тюильри. Объезжая ряды солдат, он воодушевлял их напоминанием о прошлых победах и верой в победы грядущие, буквально исторгал у них клятвы в верности и обещал возвратить республике ее блеск и величие. Войска отвечали ему громовым приветствием: «Да здравствует республика! Да здравствует Бонапарт!»

После такого триумфа легко было понять бонапартистов, которые еще до конца дня 18 брюмера готовы были праздновать полную и окончательную победу своего кумира, видя, как готовы идти за ним в огонь и в воду его войска и как он устранил Директорию, а Совет старейшин подмял под себя. Но самые проницательные из них, в первую очередь Сьейес, а главное сам Наполеон, не позволяли себе расслабиться, понимая, что пока еще ничего не решено и все решится завтра.

Дело в том, что на противоположном берегу Сены в Бурбонском дворце заседал другой Совет - пятисот, нижняя палата Законодательного собрания. Совет пятисот имел право законодательной инициативы, т. ч. мог принимать любые законы, которые Совет старейшин затем обсуждал, утверждал или отклонял. Но расстановка политических сил в Совете пятисот была совершенно иной, нежели у старейшин: больше 200 якобинцев, решительно настроенных против «генеральского своеволия», множество колеблющихся и лишь малая часть депутатов, готовых поддержать coup d’état.

Утреннее заседание Совета пятисот 18 брюмера открылось значительно позднее, чем в Совете старейшин, - между 11 и 12 часами. Председательское кресло занял президент Совета Люсьен Бонапарт. Не обращая внимания на попытки якобинцев выяснить сейчас же, что означают парламентские слухи о каком-то заговоре, он дал слово секретарю. Тот прочел декрет Совета старейшин о переводе обеих палат Законодательного собрания в Сен-Клу. Люсьен сразу же прервал заседание, отложив его, согласно декрету, на завтра, когда обе палаты соберутся в Сен-Клу.

Депутаты-якобинцы не стали возражать против декрета верхней палаты, но занялись обсуждением и согласованием возможных действий на следующий день. Тут подсуетился Бернадот. В отличие от других генералов-якобинцев, Журдана и Ожеро, он не мог примириться с тем, что Бонапарт сыграет ту самую роль, которая так манила его самого. Поэтому Бернадот предложил якобинцам такую идею: пусть Совет пятисот в соответствии с декретом Совета старейшин назначит Бернадота командующим войсками на равных правах с Бонапартом, что приведет к созданию дуумвирата: рядом с генералом старейшин - генерал пятисот. «Итак, - комментировал эту идею дуумвирата А. Вандаль, - Бернадот питал необычайную надежду - подняться с помощью парламентского декрета на одну высоту с Бонапартом, стать с ним рядом, на равной ноге, с задней мыслью устранить его, если обстоятельства сложатся благоприятно, остаться одному хозяином положения и распоряжаться им»[1126].

По совокупности данных из разных источников Альбер Вандаль заключил, что якобинцы в Совете пятисот «приняли к сведению» предложение Бернадота, хотя и «не видно, чтобы большинство депутатов усвоило себе его идею». Как бы то ни было, «они решили бороться» за свое status-quo, а поскольку «они были добрые бойцы, смелые и упорные, весьма способные силой овладеть парламентским собранием», то представляли собой «крупную опасность» для бонапартистов[1127].

Верные Наполеону члены («брюмерианцы», как стали называть их в те дни) Совета пятисот, безусловно, информировали его - так или иначе - об этой «крупной опасности». Владея такой информацией, он понимал, что подчинить себе нижнюю палату законодателей будет гораздо труднее, а конституционно договориться с ней практически невозможно. Сьейес разделял его опасения и от страха перед возможной неудачей заговора, что грозило и его голове, и его «сабле» гильотиной, предложил единственное, как он полагал, радикальное средство успешно осуществить coup d’état: немедленно арестовать якобинских вожаков и тем самым обезглавить оппозицию. Наполеон отказался наотрез.

«Было бы ребячеством объяснять этот отказ щепетильностью по отношению к Конституции или чрезмерным уважением к личной свободе, - так разъяснял позицию Наполеона А. Вандаль, и с ним нельзя не согласиться. - Истинная причина разногласия крылась в том, что Сьейес держался революционных традиций. Бонапарт же все хотел сделать по-новому <...>. Сьейес не допускал, что революцию можно довести до конца, не прибегая к революционным приемам. Бонапарт был достаточно уверен в себе, в своем могуществе, в своей неотразимости, чтобы позволить себе обойтись без крайних мер, чтобы присоединить к своей силе красивую декорацию - роскошь великодушия. Все слишком крутые меры, казалось ему, исказили бы картину им организованного переворота и шли вразрез с его собственным взглядом на свое возвышение; главной его задачей было добиться власти не только без кровопролития, но и без борьбы, без насилия, чтобы прежние авторитеты и партии всюду сами сошли со сцены»[1128].

Уверенность в себе, в своей неотразимости всегда сочеталась у Наполеона с готовностью к любому риску, но и не исключала (на всякий случай!) осмотрительности. Так и теперь: он не мог бы даже подумать о том, что затеял Сьейес (частным образом, негласно нанял для себя экипаж и приказал кучеру держать лошадей наготове так, чтобы в любой момент, если дело обернется плохо, бежать из Парижа[1129]). Но и Наполеон, при всей своей уверенности в успехе, соблюдал необходимый минимум осторожности. В ночь на 19 брюмера он, ложась спать, сказал Л. А. Бурьену: «Ну, сегодня было не так уж плохо. Посмотрим, что будет завтра», и положил возле себя заряженный пистолет[1130].

Тем временем всю ночь с 18 на 19 преданные Наполеону войска держались настороже. Ланн, охранявший политический центр Парижа - дворец Тюильри, приказал своим солдатам спать вооруженными, не снимая сапог. Париж в те часы казался то ли уныло спокойным, то ли настороженным: улицы города с вечера были пусты, проливной дождь в промозглой тьме угнетал парижан, вызывая у них ощущение сырости, холода, неопределенности.



4. 19 брюмера

К воскресному утру 19 брюмера (10 ноября) дождь в Париже закончился, но погода оставалась ненастной - под стать настроению большинства, пожалуй, политиков из обоих лагерей.

Наполеон, как и накануне, еще в предрассветные часы поднял на ноги свой штаб, отдавая приказы, инструкции, советы, предупреждения. Малонадежные части войск, не служившие ранее под его командованием, оставили в столице и заперли в казармах. Преданные ему войска Наполеон приказал рассредоточить и в Париже и в Сен-Клу. Командовать всеми соединениями пехоты и кавалерии в Сен-Клу он поручил генералу Ж. М. Серрюрье.

Сам Наполеон выехал из Парижа в Сен-Клу в карете. Его сопровождали генералы, адъютанты и эскадрон кавалерии. Перед отъездом он простился с Жозефиной. Она в тот час была как никогда нежна и встревожена. «Когда он садился в карету, чтобы ехать навстречу судьбе в Сен-Клу, - пишет об их прощании Андре Кастело, - она, стоя у окна, разрыдалась. Кем она будет завтра? Либо королевой Франции, как предсказала ей гадалка, либо вдовой расстрелянного генерала»[1131].

Наполеон в то утро будто бы не единожды повторял и боевым соратникам и даже самой Жозефине, что их ждет «не женское дело»[1132]. Но, думается, в те часы он не мог не испытывать благодарности к Жозефине за то, что она помогала ему готовить это «не женское дело» своими женскими чарами, вдохновляя на борьбу его сторонников и усыпляя бдительность противников - таких, как президент Директории Гойе.

Проезжая «навстречу судьбе» по улицам Парижа, Наполеон мог быть доволен, видя, как приветствует его проснувшийся спозаранку столичный люд. Но даже в самом близком его окружении были и такие заговорщики, кто, подобно Сьейесу, мрачно прогнозировал любой, даже гибельный для себя исход своего «не женского дела». Так, вслед за Наполеоном, в отдельном экипаже ехали его секретарь Л. А. Бурьен и адъютант А.-М. Лавалетт. На площади Согласия, у зловещего места казни Бурьен сказал своему спутнику: «Мы будем ночевать сегодня в Люксембургском дворце или сложим головы здесь»[1133].

Тем временем якобинцы в Совете пятисот готовились дать бой «генеральским выскочкам», причем иные из них, как уверяла одна из парижских газет, «подкрепляли себя обильными возлияниями». Более всех «подкреплялся» депутат Гюг Дестрем - «великан» и «колосс», как его называли, атлет громадного роста и неимоверной физической силы, который (мы это увидим) громко заявит о себе в кульминационный момент 19 брюмера. Войдя навеселе в зал заседаний, он похвастался перед коллегами цитированием великого якобинца Жоржа Дантона: «Смотрите, у меня еще голова на плечах!» - «Это не лучшее из того, что ты имеешь», - заметил его приятель[1134].

Заседание Совета пятисот открылось в 13 часов пополудни. Открыл его президент Совета Люсьен Бонапарт. Первым занял трибуну «свой» для бонапартистов депутат Шарль Годен. Он предложил назначить особую комиссию, которая проверила бы, насколько реальна опасность заговора против республики, изыскала бы меры к ее устранению и представила Совету отчет об этих мерах, но до тех пор, пока отчет не представлен, обсуждать ситуацию на собраниях всего Совета нет смысла. Со стороны брюмерианцев то была, как заметил А. Вандаль, «парламентская уловка: на комиссию легче воздействовать, чем на целое собрание, легче склонить ее к учреждению консульства», да к тому же пока Совет пятисот держал паузу, другой, более послушный бонапартистам Совет старейшин мог продолжить и успешно завершить начатую 18 брюмера смену государственного строя во Франции[1135].

Однако на эту уловку якобинцы не поддались. Они буквально взрываются яростью - сплоченно и агрессивно: оратора прерывают бранью и сгоняют с трибуны, а сами толпой осаждают ее с ревом: «Никакой диктатуры! Конституция или смерть!» Президент Люсьен тщетно пытается воздействовать на депутатов и призвать их к порядку. Тогда умеренный депутат Жозеф Дебрей, чтобы если уж не погасить, то хотя бы умерить страсти, предложил заново, каждому по очереди и поименно, присягнуть конституции. Большинство Совета откликнулось на это предложение громом аплодисментов.

Процедура повторной (неожиданно оказавшейся столь желанной) присяги депутатов в Совете пятисот началась тут же, еще до 14 часов, но не закончилась и к 16. Тем временем Совет старейшин дважды откладывал свои заседания, поскольку не получал от своих пятисот коллег никаких резолюций. Дело в том, что по конституции верхняя палата Законодательного собрания была вправе лишь обсуждать, утверждать или отвергать резолюции нижней палаты. Сам по себе Совет старейшин мог лишь переводить Законодательный корпус с места на место, что он накануне и сделал. Тем самым исключительное право инициативы, предоставленное старейшинам, они исчерпали. А что дальше? Либо ждать, что придумают депутаты в Совете пятисот, либо превысить свои полномочия и пойти на coup d’état! Для второго варианта, на который, собственно, и рассчитывал Наполеон, в Совете старейшин у него недоставало сторонников, а у тех, кто хотел бы его поддержать, - смелости.

Итак, Совет пятисот час за часом переприсягал, а Совет старейшин ждал, что за этой процедурой последует. День клонился к вечеру, и Наполеон начал терять терпение. Во главе своего штаба из военачальников и политиков, среди которых были два члена Директории (Сьейес и Роже Дюко), он с утра расположился в большом кабинете по соседству с залом заседаний Совета старейшин на первом этаже Сен-Клудского дворца. Сюда к нему весь день чуть ли не поминутно входили депутаты-брюмерианцы и его адъютанты с новостями или за инструкциями. Новости были, как правило, безрадостные, а к концу дня подоспела и тревожная: будто бы якобинцы из Совета пятисот «послали эмиссаров в Париж, чтобы взбунтовать предместье»[1136]. Терпению Наполеона пришел конец. Он решил, как и накануне, лично вмешаться в ход событий, чтобы развернуть его в нужную сторону и форсировать.

К 16 часам Наполеон вошел в зал заседаний Совета старейшин. Его сопровождали брат Жозеф, генерал Л. А. Бертье, секретарь Л. А. Бурьен и несколько адъютантов. Старейшины встретили генерала столь же напыщенно, как и днем ранее, но еще более настороженно. Он же при виде 250 одетых в красные тоги идолообразных фигур с каменными лицами вновь испытал чувство неловкости и неуверенности в себе, которое вообще не было ему свойственно, но в те дни и только в обращении к парламентариям проявлялось так, что даже шокировало очевидцев[1137]. И в этот раз, как и накануне, речь его была сбивчивой, нервной - без присущей ему точности, ясности, убедительности, хотя, по совокупности свидетельств, и не настолько, чтобы он, как уверяет нас А. Кастело, «бредил», «лопотал» и «нес ахинею»[1138].

«Граждане! - обратился он к старейшинам. - Вы стоите на краю вулкана. Позвольте мне говорить с откровенностью воина... На меня клевещут, говорят о Цезаре и Кромвеле, о каком-то военном правительстве... Если бы я его хотел, разве поспешил бы я сюда, чтобы поддержать народных представителей? Время не терпит. У Республики нет больше правительства. Остается только Совет старейшин. Вы должны безотлагательно принять меры. Я здесь, чтобы выполнить ваш приказ. Спасем Республику! Спасем свободу!»

«А конституция?» - выкрикнул кто-то из депутатов. «Конституция? - подхватил Наполеон и после паузы заговорил жестко. - Вы сами уничтожили ее акциями 18 фрюктидора, 22 флореаля, 30 прериаля[1139]. Ее уже никто не уважает».

Услышав громкий ропот недовольства, Наполеон попытался смягчить сказанное и польстить старейшинам, чтобы добиться взаимопонимания: «Я рассчитываю только на Совет старейшин и не надеюсь на Совет пятисот, где есть люди, которые желали бы вернуть нам Конвент, революционные комитеты и эшафоты, где заседают теперь вожди этой партии».

Однако ропот в зале не утихал, и тогда Наполеон по-военному сорвался на угрожающий тон: «Если погибнет свобода, на вас падет ответственность за это перед вселенной, потомством, Францией и вашими семьями!» С этими словами он вышел из зала заседаний, и вся его свита, естественно, последовала за ним.

Выйдя в лабиринт коридоров, разделявших залы заседаний двух Советов, Наполеон вдруг поручил Бурьенну отправить нарочного к Жозефине, чтобы успокоить ее (мол, все идет хорошо - «Ça ira!»), а потом, к удивлению его соратников и последующих историков, направился... в зал Совета пятисот. Для чего? С какой целью? Что ему понадобилось в палате, которую он только что обвинил и оскорбил? А. 3. Манфреда такие вопросы поставили в тупик[1140], но А. Вандаль и Д. С. Мережковский нашли резонный, как мне кажется, ответ: Наполеон, «повинуясь своему боевому темпераменту, своему инстинкту нападения, кинулся на препятствие не столько в надежде сразу сбросить его с дороги, сколько встряхнуть его и расколоть на части», после чего навязать противнику свою волю; это было похоже на его риск при Арколе: «как тогда он кинулся на мост, под картечный огонь, так теперь кидается в якобинское пекло, в Совет пятисот»[1141].

К тому моменту, когда Наполеон появился перед Советом пятисот, обстановка в Совете была накалена до предела и действительно напоминала «якобинское пекло». Малые числом и оттого слабые духом брюмерианцы сникли, два генерала (будущие маршалы империи) - герой исторической битвы при Флёрюсе Ж. Б. Журдан и боевой соратник Наполеона по Итальянской кампании П. Ф. Ш. Ожеро - держали нейтралитет, а якобинское большинство просто буйствовало. Его вожаки требовали от президента Совета Люсьена Бонапарта ответа на три вопроса: где доказательства, что раскрыт некий заговор против Республики? Для чего оба Совета «сосланы в деревню»? С какой целью Бонапарт получает чрезвычайные полномочия?

Наполеон вошел в зал заседаний Совета пятисот один, сунув под мышку свой любимый, украшенный серебром хлыст. Свита в составе генералов Лефевра и Мюрата, нескольких адъютантов и гренадеров, которая сопровождала его, когда он шел по коридорам из одного Совета в другой, осталась по его приказу за дверью. Депутаты- якобинцы, как только увидели генерала, пришли в ярость[1142]. Они повскакивали с мест и, перепрыгивая через скамьи, рванулись к трибуне, куда направлялся Наполеон. Здесь депутаты подступили к нему с оглушительным ревом:

― Долой диктатора! Долой тирана!

Самые агрессивные толкали его, пытались схватить за горло. Великан Дестрем уже был готов пустить в ход свои пудовые кулаки, а Бартелеми Арена (земляк и старый недруг всех Бонапартов) норовил ударить Наполеона кинжалом, когда в зал ворвались Лефевр (мало уступавший своими габаритами Дестрему), Мюрат, наполеоновские адъютанты и гренадеры. Завязалась рукопашная потасовка, форменный кулачный бой, хотя, по некоторым данным, гренадеры против кулаков Дестрема пустили в ход ружейные приклады. Разъяренные законодатели, пользуясь численным превосходством, не уступали ни адъютантам, ни гренадерам, ни самим генералам.

― Вне закона! - старались они перекричать друг друга. - Вне закона!

Наполеон, первый и последний раз в своей жизни оказавшийся в такой ситуации, перед необузданной яростью толпы, был шокирован. Гренадеры буквально вырвали его из рук озверевших депутатов и помогли выбраться из зала. Подоспевший к нему (на всякий случай) Ожеро кольнул его: «В хорошенькое положеньице вы себя поставили!» - «При Арколе было еще хуже! - отвечал Наполеон. - Сиди смирно! Сейчас все изменится!»[1143]

Теперь Наполеон мог рассчитывать только на грубую силу. Но в зале заседаний оставался Люсьен, все еще пытавшийся образумить разбушевавшихся депутатов. Надо было вызволить его оттуда. Меньше десяти минут понадобилось гренадерам 79-го линейного полка, чтобы вломиться в зал и буквально вынести оттуда президента Совета на руках, «словно мощи», во двор. Наполеон тем временем сел на коня, предстал уже готовым к заключительному раунду coup d’état перед фронтом застывших у дворца гренадеров и драгун и сказал им несколько слов, как только он мог говорить с солдатами: «В Совете пятисот собрались заговорщики. Они угрожают мне, Республике, народу. Солдаты, могу ли я положиться на вас?» В ответ ему по солдатским рядам вновь, как это было днем ранее, неслось громовое «виват!»: «Виват Бонапарт! Виват Республика!»

Оказавшийся рядом с Наполеоном Люсьен «поддал жару», пустив в ход любимый прием брата: «Куй железо, пока горячо». Гарцуя на коне между шеренгами воинов и толпами народа, он произнес зажигательную речь: «Генералы, солдаты, граждане! Террористы в Совете пятисот, наглые разбойники, подкупленные Англией, возмутились против Совета старейшин и предлагают объявить вне закона главнокомандующего нашими войсками <...>. Они уже не представители народа, а представители кинжала!» Особенно эффектной была концовка речи: Люсьен приставил обнаженную шпагу острием к груди Наполеона и патетически, à la Тальма, воскликнул: «Клянусь, я собственной рукой убью моего брата, если он посягнет на свободу Франции!»[1144]

Войска и народ встретили заявление Люсьена с восторгом. Наполеон понял, что настал его судьбоносный час. Он дал знак Мюрату, тот ― Леклерку. Все вокруг моментально пришло в движение. Барабаны прогрохотали сигнал «в атаку!». Две колонны гренадеров - одна вслед за Мюратом, другая за Леклерком - под барабанный бой и с ружьями наперевес, ощетинившись штыками, вломились в зал заседаний Совета пятисот. Перекрывая дробь барабанов, загремел голос Мюрата: «Вышвырните-ка мне всю эту свору вон!» - голос, который звучал в ушах очевидцев этой сцены «не только в первые минуты, но и не был забыт многими из них, как мы знаем из воспоминаний, всю их жизнь»[1145].

Депутаты, вмиг потеряв всякую респектабельность, со всех ног бросились из зала - и в двери, и в окна. Путаясь ногами в своих царственных тогах, они прыгали из окон с криками «Да здравствует Республика!» Во дворе и дворцовом саду они наталкивались на солдат, которые провожали их («господ-адвокатов», «убийц» генерала Бонапарта, «подлых наймитов Англии») бранью, свистом, улюлюканьем. Депутаты бежали дальше через двор, через сад, теряя на бегу свои тоги, шарфы и знаки отличия. «По этим отрепьям тог, валявшимся на земле, в канавах, повисшим на кустах, изорванным и жалким, можно было шаг за шагом проследить великое бегство парламентариев», - с грустной иронией писал А. Вандаль[1146].

Мюрат уже через пять минут доложил Наполеону, что «помещение очищено». Пришло время поставить трагикомическую точку в разыгранной драме. Наполеон приказал собрать сколько-нибудь депутатов, еще не успевших спрятаться. Их ловили в кабачках, на постоялых дворах и прямо на дорогах и приводили обратно во дворец. Точное их число неизвестно: «тридцать, пятьдесят, самое большее сто»[1147]. Депутатам было велено оформить это собрание как «заседание Совета пятисот» и принять декрет, по которому обе палаты Законодательного собрания подлежали самороспуску, а вся власть над республикой вручалась трем консулам - Бонапарту, Сьейесу и Роже Дюко. Декрет был «принят» единогласно. Вслед за тем и Совет старейшин, уже информированный о судьбе нижней палаты, вотировал тот же декрет без прений.

Простой люд Парижа и Сен-Клу, воочию наблюдавший за ходом coup d’état 18-19 брюмера, явно сочувствовал бонапартистам, а депутатов бранил и высмеивал. «Народ отрекся от них, не узнавая своих избранников в этом шумливом сброде после целого ряда переворотов» 1797-1799 гг., констатировал А. Вандаль[1148]. В театрах Парижа на всех вечерних спектаклях 19 ноября читали со сцены прокламацию министра полиции Ж. Фуше, оперативно расклеенную по улицам города. В ней сообщалось, что генерал Бонапарт, разоблачивший антиреспубликанский заговор депутатов Совета пятисот, едва не стал жертвой заговорщиков; «гений Республики спас генерала», он возвращается в Париж, а «Законодательный корпус принял все меры, чтобы утвердить триумф и славу Республики»[1149].

Тем временем уже к ночи с 19 на 20 брюмера по Версальской дороге из Сен-Клу в Париж возвращались войска, охранявшие, а потом разогнавшие «шумливый сброд» народных избранников. Солдаты пели «Ça ira!», очень довольные, что они, как им думалось, спасли Революцию и Республику.

Когда наутро парижане, а затем и все французы узнали, что вслед за Директорией канули в вечность Совет старейшин и Совет пятисот и что возглавили страну три консула, они восприняли это известие спокойно. Все было ясно, кроме одного: зачем Бонапарту пристяжные?

Итак, «Восемнадцатое брюмера» генерала Бонапарта свершилось. За два дня государственного переворота не прозвучало ни одного выстрела, ни один человек не был убит, ранен или даже арестован. Но переворот был эпохальный, хотя трактуют его с тех пор и поныне по- разному. Советские историки большей частью (включая самого выдающегося из них - Е. В. Тарле) поддерживали ленинско-сталинский тезис о том, что Наполеон «задушил революцию» и установил «контрреволюционную диктатуру»[1150]. Французские исследователи в своем большинстве склоняются к точке зрения А. Вандаля: контрреволюция во Франции наступила уже давно - особенно с 18 фрюктидора (4 сентября) 1797 г., когда три члена Директории (П. Ф. Баррас, Л. М. Ларевельер-Лепо и Ж. Б. Ребель) установили в стране чрезвычайное положение, лишив полномочий 209 депутатов Законодательного собрания, закрыв 42 газеты и отдав под надзор полиции все остальные. Бонапарт же «был последней картой революции; правящая группа революционеров поставила на него, рассчитывая, не выйдет ли Вашингтон. Но вышел Цезарь»[1151].

Думается, истину, как часто бывает, надо искать между крайними точками зрения. С одной стороны, coup d’état 18 брюмера был контрреволюционным, поскольку была нарушена действующая конституция Французской Республики, была ликвидирована законная парламентская структура, что имело следствием установление авторитарного режима. Но с другой стороны, переворот остановил начавшийся еще 9 термидора 1794 г. и ускорившийся с 18 фрюктидора 1797 г. процесс сползания Республики вправо, к возможной реставрации феодализма. Не зря один из крупнейших деятелей революции генерал М. Ж. П. Лафайет написал тогда Наполеону: «18 брюмера спасло Францию»[1152]. В этом смысле 1799 был генетически связан с 1789 годом. Брюмер изменял, опрокидывал, разрушал многое, но - в рамках революционного наследия. В конце концов - согласимся с авторитетным мнением Альбера Собуля! - и личную диктатуру Наполеона, «как бы гениален ни был ее носитель, удалось навязать революционной нации, только сохранив основные завоевания 1789 г.»[1153]. Впрочем, задолго до Собуля очень емко, афористично выразил ту же мысль один из величайших поэтов XIX века Адам Мицкевич: «Наполеон - это революция, ставшая законной властью»[1154].



Загрузка...