Глава 15 Suum cuique [23]


— Истории счастья зачастую тяжело рассказывать и неинтересно слушать, что в них особенного? Все так жили, живут и жить будут. То ли дело истории бедствий! Вот когда у слушателей захватывает дух, особенно если рассказчик умелый. Мне часто везло именно потому, что складно умел слова плести. Может, и ты не заскучаешь.

Может, и не заскучаешь, храбрая моя Маргарита…

Твое имя означает «жемчужина». Мне всегда везло на жемчуга. У матери было ожерелье из этих перламутровых бусин, только и помню о ней, что ожерелье. Она умерла от чумы, когда я был совсем ребенком. Чума касалась нас всех, не разбирала, где тут дворянин, где простолюдин. В те далекие годы половина крестьян во владениях отца вымерла, а они и так были невелики, наши земли. И точно не слишком богаты.

Я говорю всем теперь, что родился в Провансе, а на самом деле родина моя — Бургундия, а в Прованс я попал много, много позже. Мой отец, шевалье де Брагене, владел в Бургундии домом; Вдовий замок его называли, Шато-де-Вёв. Да, милая Маргарита, не смотри на меня так, вовсе моя фамилия не Шато, я урожденный шевалье де Брагене. Имя, правда, я ни у кого не украл, даже у святого Реми, — не вор же я совсем, в самом деле. Но об этом позже.

Тяжелые тогда стояли времена. Люди умирали сотнями, из колодцев разило тухлятиной. У нас почти не осталось работников, жара стояла адская, пшеница гибла на полях, а собирать урожай было некому. Да и до урожая ли, быть бы живыми. Мать умерла, мы с отцом как-то держались. Впрочем, помню я все это смутно. Меня тогда смерть не трогала, я в ней ничего не понимал и не стремился. Играл в своей комнате, да и все.

В те годы прибился к нашему дому аббат Лебель, отец со смехом называл его священником без прихода. Аббат этот, человек весьма и весьма образованный, чем-то разозлил своего епископа и впал в немилость, был лишен прихода и куда-то сослан, но там, куда сослали, оставаться не пожелал и надел на себя рясу странствующего проповедника. Он бродил по стране, шатался вместе с бродягами, спал на голой земле и проповедовал с телег, груженных баклажанами. В Бургундии он тяжело заболел, постучался в наши двери, мы ему помогли, выздоровев, он попросился остаться. Взялся за мое обучение, а так как денег не хватало, отец только рад был: не надо учителей выписывать из самого Парижа.

Аббат оказался учителем строгим, но веселым; бывало, и поколачивал меня, однако науку вдалбливал крепко. К десяти годам я бегло говорил на латыни, испанском и греческом, цитировал наизусть тексты из Священного Писания, читал Аристотеля и что-то уже в нем понимал. Отец сам учил меня фехтованию и верховой езде, но мельком, недобросовестно, так что с дворянами дерусь я плохо, да и на лошади мог бы получше уметь держаться. Для королевской охоты точно не сгожусь, осанка не та.

Аббат Лебель заинтересовал меня наукой, мы проводили некоторые химические опыты, практически чернокнижничали. В те дни это не казалось мне ни преступлением, ни колдовством, хотя что сказали бы правильные святоши, если бы наши опыты выплыли наружу, я и подумать боюсь. Однако тогда все сходило с рук, я постигал странные свойства металлов и смесей, слушал еретические учения о планетах, развесив уши.

Когда мне исполнилось четырнадцать, аббат Лебель собрал свою котомку, похлопал меня по спине, поклонился отцу, да и был таков. Сказал, что заскучал сидеть на одном месте, что молод еще — ему в том году исполнилось пятьдесят — и хочет повидать мир, пока ноги ходят. Так и ушел, никаких ценностей не взял, хоть мы денег ему и предлагали. Сказал, заработает.

И потекла жизнь, неторопливая, балансирующая между голодом и сытостью, как танцовщица на канате; мы с отцом оставались безнадежными провинциалами, в Париж не выезжали, хоть он и недалеко; сидели в своей глуши и предавались незамысловатым жизненным удовольствиям.

В девятнадцать лет я по уши влюбился в соседку.

Я встретил ее, гуляя по виноградным полям вокруг Шато-де-Вёв в жаркий августовский день. Я зашел в лесок, сладко пахнущий можжевельником и согретыми сосновыми иголками, там, на тропе, ведущей к крохотному озерцу, я и повстречался с девушкой.

Я очень хорошо запоминаю людей, Маргарита, их черты вливаются в меня, чтобы застыть идеальным слепком, лишь чуть-чуть меняющимся под давлением времени. Их повадки, их привычки, их жесты, мимолетное выражение глаз — все отмечается во мне, служит подсказкой. И в тот миг, когда передо мною в золотистом сиянии долгого дня возникла всадница, я увидел и запомнил ее всю. Таковой она для меня и осталась, долгие годы спустя я вспоминаю именно так собранные под шляпку, растрепавшиеся каштановые волосы, нежный овал лица, хлыст в маленьких руках и мягкий абрис губ, когда она улыбалась.

Мы разговорились. Выяснилось, что она моя соседка, зовут ее Шарлотта де Тавернье и несколько лет она провела в бенедиктинском монастыре, где получала образование под присмотром монахинь. Теперь возвратилась домой, ее ждет первый парижский сезон, так как через три дня ей будет семнадцать, родители ее давно умерли, а опекуном является брат.

Виконт да Мальмер.

Виконта я, конечно, видал. Он с нами не общался, отец не стремился заводить с ним знакомство, считая человеком чванным и грубым. Но, будучи соседями, невозможно избегать друг друга вечно — так что, встретившись на дороге, мы непременно раскланивались. И оказалось, что моя милая Шарлотта — а с первых минут знакомства про себя я не называл ее иначе — сестра этого вельможи. Что ж, подумал я, все трудности преодолимы. Так как в первый же день я решил, что на Шарлотте женюсь.

Шли дни, наш роман расцветал, словно амариллисы на горных лугах. Я был влюблен немыслимо, Шарлотта отвечала мне взаимностью. Вдвоем мы ездили верхом по дорогам меж пышущих золотом виноградников, целовались, сидя на берегу спрятанного в глуши синего озера, и встречали закаты.

Сентябрьским днем я отправился в замок виконта де Мальмера просить руки его сестры.

Конечно, я был не чета ей — понял это, едва въехав во владения соседа. Там все дышало если не богатством, то знатностью, все выставлялось напоказ. Виконт принял меня в кабинете, молча выслушал и решительно отказал. Дескать, куда полунищему дворянину с его куцей родословной претендовать на брак с дамой высшего света. Шарлотта уедет в Париж, виконт сам подыщет ей партию… Слово за слово, мы поскандалили. Я уверял, что своего добьюсь, виконт же угрожал мне, что не стоит настаивать — это может плохо закончиться. Ах, как я тогда был молод и горяч, Маргарита. Впрочем, до сих пор считаю себя правым. Негоже дворянину отступать в вопросах чести и любви.

Я уехал, вызвал на свидание письмом Шарлотту и предложил ей убежать вместе. Когда мы сочетаемся браком, уверял я, брат больше не посмеет возражать. Не пойдешь же против свершившегося факта! Шарлотта боялась немного, но согласилась, побег назначили через несколько дней. Я съездил в Дижон, подкупил одного священника. Отцу ничего не сказал, решив оставить письмо: вряд ли родитель одобрил бы меня. И стал ждать.

В назначенный час Шарлотта пришла в условленное место. Радостные, опьяненные предстоящей победой, мы направились в Дижон. Два часа прошли в упоении, мы радовались, как дети, А потом нас настиг отряд королевской гвардии.

Меня арестовали, не предъявив никаких обвинений; Шарлотту немедля увезли. Не отвечая на мои вопросы, солдаты притащили меня в Дижон и бросили в местную тюрьму, к бродягам и ворам. Я сидел среди сброда, не понимая, за что заслужил столь суровую кару. Если виконт узнал о побеге и захотел меня остановить, почему не стал драться со мной на дуэли, как подобает дворянину? Даже бедные аристократы именно так решают вопросы чести. Сколь безобразно наивен я был тогда! Впрочем, и о том не жалею. Наоборот, мне жаль той чистоты души, теперь я редко вспоминаю о ней.

Через неделю, когда я вдоволь наелся тюремной баланды, состоялся суд. Я предстал перед судьей в виде неприглядном: за неделю успел набраться от соседей по камере и вшей, и запаха, и дурных взглядов. Судили меня закрыто, народ не впустили, как то обычно бывает, свидетелей вызывали по одному. Там я и узнал, в чем меня обвиняют: в покушении на жизнь виконта де Мальмера, в покушении на жизнь и принуждении к сожительству его сестры, а заодно и в убийстве доверенного лица виконта. Погибший, ко всему прочему, был человеком свободным и достаточно молодым, что отягощало вину.

Я вел себя, как последний дурак. Кричал, что не виноват. Что этого виконтова секретаря в глаза не видел. Что люблю Шарлотту и хотел на ней жениться, а не обесчестить. Меня никто не слушал, разумеется, решение приняли за четверть часа, звонкая монета сделала свое дело. Вызванный в зал виконт лгал своему подкупленному судье, глазом не моргнув, расписал в подробностях убийство, которое, без сомнения, сам же и совершил; моего отца даже не впустили. Не впустили и Шарлотту, которая была со мной в оглашавшееся время убийства и могла бы свидетельствовать против обвинения. Если бы моя семья имела влияние и деньги, мы бы еще посмотрели, кто кого. Но увы, исход был предрешен. Конечно, меня могли казнить, однако виконт, улыбаясь масленой улыбкой, попросил у суда снисхождения к юному головорезу. Смерть — очень легкое наказание, утверждал виконт. Один раз принял, и все. Нужно искупить преступление, нужно постараться. Суд, подумав и покивав, приговорил меня к пожизненной ссылке на каторгу.

Я пришел в неистовство, проклял виконта прилюдно, пообещал, что это ему с рук не сойдет. Я ошибался. Это сошло ему с рук.

Меня отправили в каменоломни на юге, по дороге я, скованный единой цепью с другими каторжниками, еще лелеял мечту сбежать. Во мне кипел праведный гнев, я жаждал справедливости, надеялся вскоре увидеть Шарлотту, вырвать ее из рук сумасшедшего брата. С каждым днем эта надежда таяла. Я прошел по дорогам Франции с севера на юг, и солнце грело все суше, надежда становилась все призрачнее. За нами наблюдали днем и ночью. Цепи натирали кровавые полосы на руках и ногах. Я видел, что делают охранники с теми, кто пытается бежать; слушал рассказы тех, с кем оказался отныне связан в буквальном смысле слова; впитывал в себя новые знания, как губка. Я был молод, честолюбие кипело в моей крови, и жажда мести подогревалась воспоминаниями. Я хотел выжить, освободиться и отомстить.

Нас пригнали в каменоломни в нескольких десятках километров от Тулузы, здесь добывали камень для строительства города, десятки людей ползали, словно мухи, прилепившиеся к стенам, и злое солнце жарило, выпивая силы за считанные дни. Мы работали как на открытом воздухе, так и внутри, в сырых, пропахших тухлой водой залах. Многие пришедшие со мной погибли в первые же дни, я остался жить.

Я понял, что выживание — вопрос не только физического здоровья и воли Господней, но в большой степени тренировка ума, напряжение воли. Я не давал себе скатиться в безумие. Да, мне едва исполнилось девятнадцать, да, я был сыном аристократа и до сих пор не пачкал руки черной работой, но я оставался человеком, которого создал Господь. В тяжелые дни многие отворачиваются от Бога, считая, что Он позабыл о них, я же решил, что Он все помнит. Я чувствовал пристальный Божий взгляд, лежа на тонком, кишащем паразитами тюфяке и пытаясь заснуть. Работая киркой, таская куски известняка в деревянные ящики, толкая груженые тачки, я повторял про себя куски Писания, цитаты из греческих философов, списки ингредиентов для составления разных смесей. И постепенно ум мой отрывался от тела и парил надо мною, словно птица; со мной могли что угодно сотворить там, внизу, а наверху я оставался свободным.

Я вел себя примерно, не бунтовал, не пытался бежать, не грубил надсмотрщикам. К чему? Все это отдалило бы меня от цели, к которой я шел медленно, но верно. Я изменился. В те дни, когда многие ломаются, презрев бытие земное и проклиная мучителей, я вытачивал внутри ненависть, ненависть к виконту де Мальмеру, отплатившему мне столь жестоко за любовь к его сестре. Я не знал, что сталось с Шарлоттой, постепенно я забыл ее запах, помнил лишь черты. Любовь ушла, растворилась в заполненных тяжелой работой днях. Осталась лишь память о любви.

Иногда, если вдруг выпью лишнего — а со мной это случается чрезвычайно редко, Маргарита, — я вспоминаю того мальчика и улыбаюсь грустной улыбкой. Мы — глина в Господних руках, по-прежнему глина, хотя со времен сотворения Адама прошли тысячелетия; каждый из нас — все тот же мягкий комок, и Господь разминает его в натруженных пальцах. Он лепил меня, пристально вглядываясь в то, что получается, а когда закончил, я стал таким, каков я есть теперь.

Не скажу, что там было совсем плохо; сказать так — значит солгать. Может быть, мне просто везло. Не попадались мне ни жестокие надсмотрщики, ни охранники, развлекающиеся убийством каторжников. Если вести себя примерно, то жизнь текла достаточно спокойно. Меня и выпороли-то всего пару раз.

Среди моих товарищей по несчастью люди попадались разные. Конечно, были и убийцы, и грабители, и разбойники, но встречались и люди образованные. Эти ожесточались чаще всего, сетуя на несправедливость мира. Я не водил дружбу ни с кем, кроме одного человека — местного лекаря.

Он был каторжанином, как и мы, только па более вольных условиях: цепи не таскал, жил не в бараке, а в хлипкой хибаре рядом с казармами. Вот кого Бог коснулся сразу, обжег еще в детстве: в больших, неуклюжих с виду руках мэтра Виссе пряталось настоящее врачебное волшебство. Он оказался слегка грубоват и весьма циничен, как часто бывают врачи; через некоторое время я понял, что он — именно тот человек, благодаря которому можно выбраться отсюда.

Мы сдружились, мало-помалу я рассказал ему свою историю. Он поцокал языком, покачал головой:

— Да тут вас много таких, несправедливо осужденных. Что ж ты, мальчик, думаешь, мир состоит из одной справедливости? Ха! Справедливость — мечта да выдумка, вроде зеленых чертей, только в пьяном угаре и можно увидать.

— Нет, — сказал я, — я так не думаю.

Со временем я узнал, что у него нет ни семьи, ни детей, на каторгу его упекли по подозрению в колдовстве, хорошо хоть, сразу на площади не вздернули. Это удача, считал мэтр Виссе. Потом, много позже, я выяснил, что срок его давно истек и он может уйти; я спросил, почему он остался.

— Так ведь платят, милый мой Реми. Гроши, но платят, к тому же дом мой тут, — он обвел рукой свою нищую хибару. — Ну и еще одна мысль меня останавливает. Если я уйду, с кем останетесь вы?

Ни слова не говоря о долге, он научил меня чувству долга; ни слова не говоря о чести, научил меня ей. Я выяснил, что честь — это понятие, которое равно относится и к простолюдину, и к человеку знатному. Я видел, как люди титулованные совершают бесчестные поступки, видел, как гордо держат голову те, кто родился в борделе. И Господь прибавил огня, чтоб я обжигался быстрее.

Виконт де Мальмер наверняка рассчитывал, что я и полугода не протяну, с хилым своим здоровьем, скисну, да и пропаду в каменных стенах; я прожил и год, и три, и пять. Узнал, что такое настоящая физическая боль, понял, где предел моих возможностей, и научился слушать то, что происходит вокруг. Мои товарищи, с которыми мы хоть и не дружили, да все же работали бок о бок, делились со мной шутовскими уловками и воровскими хитростями, я все запоминал. Случались драки, несколько раз меня пытались убить — за кусок хлеба, за косой взгляд; я научился убивать в ответ. Разбойники стали моими учителями. Никогда я не получил бы тех знаний, не окажись я там.

Самое странное, что я не чувствовал себя несчастным. Конечно, приходили мысли об отце, о Шарлотте, хотелось выбраться на волю. Но я не впал в грех уныния, не терзался жалостью к себе. Иных ломают и меньшие неприятности: косой взгляд возлюбленной, банкротство, мелкое предательство — человек заламывает руки и считает, что жизнь кончена. Я же понял простую истину: жизнь не кончена, пока ты дышишь. Вот ляжешь в сухую землю, засыплют комьями твой открытый в последнем вздохе рот, тогда представай перед Богом и Его ангелами и жалуйся на несправедливость. Пока же дышишь, живи; жизнь не в деньгах, не в предательстве, не в других, жизнь в тебе самом.

Наверное, так не полагается думать утонченному аристократу, полагается страдать и сетовать на судьбу. Только я всегда был простым человеком.

Шли годы, и я понимал, что пора уходить. Виконт де Мальмер старше меня, и я опасался, что он скончается, меня не дождавшись. Я не знал, как ему отомщу, для этого мне не хватало деталей, лишь был уверен, что легко он не отделается. Однажды я заговорил с мэтром Виссе о побеге. Лекарь посмотрел на меня долгим печальным взглядом.

— И зачем я с тобой знаниями делился, если ты бежать намерен? — сварливо спросил он.

— Я молод еще, — сказал я, — хорошо бы мне на свободу. Это вы можете уйти, когда вздумается, а у меня там дела не закончены.

— Знаю я все твои дела. Только и ждешь, чтоб тому паршивому аристократишке глотку перерезать.

— А хотя бы и так?

— Да ведь поймают и сюда вернут. Хотя нет, не вернут уже. Там же головы и лишишься.

— Это если поймают.

— Ну да, ну да.

Он долго думал, вздыхал, я ему не мешал.

— Хорошо, — сказал он наконец, — так и знал, что однажды ты ко мне с этим придешь. Многие приходят, но лишь некоторым я отвечаю согласием. Есть один способ, только потрудиться придется. Выдержишь, доверишься мне — станешь свободен. Побоишься — сиди тут и долби камешки, много их еще, на твой век хватит.

Я согласился.

Мэтр Виссе меня не обманул: через две недели я оказался на свободе. Его друзья в Тулузе помогли мне с одеждой, я остриг волосы коротко, чтобы вывести паразитов, и смылся оттуда поскорее, пока не застукали.

Я не знал, куда идти. Домой? Но что там осталось от дома? Едва меня увидят и узнают, как отправят обратно — все-таки я бежал с каторги, обвинений с меня никто не снимал. Деньги заканчивались, стояла промозглая осень, я сильно простудился, меня мучили мигрени. В полубреду я решил укрыться в Альпах, там много затерянных деревень, куда стражники годами не заглядывают.

Так я попал в Пин-прэ-дю-Рюиссо.

Не помню, как туда дошел. Помню размытую дорогу, укрытые мхом камни, огоньки вдалеке, лай собак. Я постучался в дом рядом с церковью, мне открыл человек средних лет, в сутане, кажется, я упал ему на руки.

Придя в себя через несколько дней, я обнаружил, что оказался в доме местного священника; отец Реми де Шато — так его и звали. Узнав, что меня тоже зовут Реми, он сильно обрадовался, сказал, что это знак Господень.

— Скорее, предупреждение, — мрачно заметил я. — Меня, наверное, ищут и могут найти. Тогда вам не поздоровится.

— Это почему же? — спросил он. — Не бойся рассказать, сын мой, тайну исповеди я не нарушаю.

До сих пор помню эту комнату в его доме в тот день — облака спустились ниже деревни, в окна било солнце, и в морщинах отца де Шато, как в ущельях, лежали резкие тени. Он перебирал свои любимые янтарные четки и смотрел на меня поднебесным взглядом.

Таиться было поздно, да и бессмысленно. Я все ему рассказал.

— Вот что, сын мой, — сказал отец де Шато, когда я выдохся и завершил рассказ, — оставайся пока здесь. Здесь ты придешь в себя, вылечишься, окрепнешь, не бойся, никто тебя не узнает. Скажем всем, что ты мой племянник. Я же тем временем напишу моему другу, епископу Ле Бра, в Экс-ан-Прованс, пусть выяснит, что сталось с твоим отцом.

— Зачем вам мне помогать? — спросил я. — Это же опасно.

— Но я ведь слуга Господень, — сказал он весьма удивленно, — как же иначе?

И в тот миг отец де Шато научил меня добру.

Он принял постриг в юности, сам говорил, что всегда чувствовал склонность к служению Господу. В деревне его обожали, почитали, как святого, а он никого не выделял, равно любил всех. Он был из тех священников, которых принято называть добрыми пастырями; таким и должен становиться тот, кто решил всю свою жизнь пожертвовать Господу. До тех пор лишь в глазах аббата Лебеля я видал отблеск того вышнего света.

Я остался у отца де Шато; после сухого запаха каменоломен, после привычной вони немытых тел — от приносимых мистралем ароматов равнин кружилась голова. Я в кои-то веки был свободен, волен делать все, что заблагорассудится. Многолетняя усталость ушла, оставив заработанную на каторге силу, я вскапывал огород, таскал бревна, рубил дрова, помогал сельчанам строить дома и собирать урожаи. Я стал одним из них, таким же свободным, спокойным и работящим, как они. Многие годы я не видел своего отражения, и, когда отец де Шато дал мне зеркальце, чтобы я взглянул, — я себя не узнал.

Значит, и виконт не должен.

Отец де Шато исполнил обещание: написал своему закадычному другу, епископу Ле Бра. Ответ пришел через пару месяцев, потребовавшихся, чтобы выяснить подробности. Так я узнал, что мой отец умер через три года после моего ареста, наши земли отошли короне. Виконт де Мальмер по-прежнему жив. Его сестра, Шарлотта де Тавернье, приняла постриг в том монастыре, где получала образование, и случилось это в год, когда я так желал жениться на ней.

Об отце я недолго горевал: слишком давно его не видел. Поступок Шарлотты вызвал у меня некоторое недоумение, сделала ли она это ради нашей с ней любви или под давлением брата, до сих пор не знаю. Моей главной целью оставался виконт. Епископ узнал по своим церковным связям о неких подозрительных деяниях Мальмера, и это должно было мне помочь.

Однако, когда я собрался уезжать, отец де Шато остановил меня.

— Не спеши, — сказал он мне своим неторопливым голосом, — останься.

— Я хочу ему отомстить, — сказал я.

— Вот и подумай, как хочешь это сделать, а не кидайся опрометью. Если на то Господня воля, виконт никуда от тебя не уйдет.

— А вы не возражаете против моей мести. Почему? Ведь это против Бога.

— Понимаешь, сын мой, — сказал отец де Шато, ни на минуту не меняя своего благожелательного тона, — мир несправедлив, так как людям чужда сама мысль о том, что можно прийти к единому мнению по какому-либо вопросу. Как же они могут согласиться про общую справедливость? Но остается воля Бога, остается Его суд, и Его рука направляет зачастую тех, кто вершит правое дело во имя высшей справедливости. Ты выжил там, где выживают немногие, ты не ожесточился душой и не потерял веру — Господь позаботится о тебе. Ты не готов пока ехать в Париж. Когда появишься там, никто не должен тебя узнать, но ты должен быть вхож в общество. Мы придумаем, как это сделать.

И я остался жить у него. Может быть, он надеялся, что я передумаю, хотя говорили мы с ним об этом редко, но я оставался при своем.

Пару раз мы ездили в Экс-ан-Прованс, где я познакомился с епископом Ле Бра. Этому упитанному веселому человеку я по настоянию отца де Шато тоже рассказал свою историю. Епископ не осудил меня, хоть и велел молиться побольше. Иногда они с отцом де Шато казались мне старыми заговорщиками, шутами, прикинувшимися священниками; когда я обмолвился об этом отцу Реми, тот расхохотался.

— Да ведь мы и дружим с детства, в одной семинарии учились, в один день были рукоположены, только он взлетел выше, чем я, но я не жалуюсь. Мне нравится Пин-прэ-дю-Рюиссо, прелесть сельской жизни, природа. Ему больше по нраву большие города и уважение местного дворянства. Ну, да и что с того?

И прошла еще одна осень, и еще одна зима; дни плыли мимо меня, неторопливые, словно форель в ручье. Я словно застыл в их мирном мерцании, чувствовал себя счастливым, пожалуй, так счастлив я не был еще никогда. Месть словно подернулась дымкой, но я знал, что все чувства проснутся, когда придет время. Мы думали о том, что епископ Ле Бра меня порекомендует кому-то, только следует купить приличное платье и вернуть говору светский лоск. Священники выправили мне какие-то бумаги, присвоив фамилию, которую я никак не могу запомнить, — чтобы ни у кого больше не возникло вопросов ко мне.

Отец де Шато погиб этим летом, поскользнувшись на камнях над дальним водопадом и упав с большой высоты. Мы нашли его на следующий день, раскинувшего руки на валунах, лежащего в россыпи мелких белых цветов, улыбающегося. Так и похоронили, только руки сложили на груди. В тот день я заплакал впервые за долгое время.

Затем я перебрал его бумаги, оказалось, он завещал мне небольшое наследство, его можно было получить в Экс-ан-Провансе у нотариуса; вот зачем были поддельные бумаги, смекнул я. Я собрал вещи отца де Шато, его одежду, взял его лошадь, попрощался с сельчанами, которых знал по именам всех; они проводили меня с грустью. И я отправился к епископу Ле Бра.

Тот тяжело принял весть о смерти друга, долго сидел, плакал; трясся от беззвучного горя большой живот. Епископ пригласил меня оставаться, сколько захочу. Я сказал, что при первой возможности отправлюсь в Париж. Время пришло.

— Да, да, понимаю, — сказал он грустно, — да вот только никак не соображу, кому бы тебя порекомендовать, сын мой. Мне недавно писали из столицы. Виконт собирается жениться, говорят, на молодой дочке графа де Солари. Втемяшился ему бес в ребро на старости лет!

— Бедная женщина, — сказал я.

— Да кто ее знает. Я о ней наслышан, но краем уха: баронесса де Локвинар, что живет тут неподалеку, водит дружбу с нынешней графиней де Солари. Вот бы тебя туда порекомендовать, да им слуги такие не нужны, и связей никаких. Им в дом лишь новый духовник нужен.

И мы с епископом внимательно посмотрели друг на друга.

— Рукоположить тебя, конечно, можно, — сказал он, — да ведь тогда будет грех большой, если ты этого виконта все-таки прикончишь. Не уговаривать же тебя его простить во имя христианского милосердия.

— Спасибо за честь, отец Ле Бра, — сказал я, — давайте от принятия мною священного сана все-таки воздержимся. Но…

И тут мы снова посмотрели друг на друга, а затем на лежащие на столе вещи отца де Шато.

— Все равно грех, — вздохнул епископ, — так и так. Молиться много придется, чтобы его замолить, готов ты к этому, сын мой?

— Исполню свой долг чести — и готов к чему угодно.

— Ладно, — сказал епископ. — Реми говорил мне, что ты однажды назвал нас с ним шутами, над негодяями можно и подшутить. Тем более, если он таков, как слухи ходят, только доказательств нет; придется тебе поискать, а я подскажу пару имен. Вы с Реми одного роста были, и бумаги все тут. Бери его вещи, я напишу тебе рекомендацию. Завтра поедешь к баронессе де Локвинар, и будет тебе первая проверка. Если она ничего не заподозрит, в столице твои ошибки спишут на провинциальность. Сможешь священника изобразить?

— Я два года прожил в доме отца де Шато, и аббат Лебель меня учил, этого хватит.

— Только обещай мне, в память о моем друге обещай — накажи виновного, но не тронь невинных. Ты для Реми словно сыном стал. Не оскорби его памяти недостойными деяниями.

— Хорошо, — сказал я. — Могу на Библии поклясться.

— И поклянись, — он смотрел на меня умным холодным взглядом.

Я исполнил его просьбу. На следующий день я, надев сутану и немного к ней привыкнув, отправился к баронессе. Та приняла меня благосклонно, строила глазки, настрочила рекомендательное письмо к своей подруге. Через неделю я отправился в Париж, чтобы наконец освободиться от своей мести окончательно.

Я приехал в ваш дом, Маргарита, и затаился, и словно закрыл лицо; каждый ваш шаг, каждое ваше движение играло на меня. Я увидел виконта де Мальмера и сумел не убить его сразу; ты сама знаешь, как хороша на вкус отстоянная месть. Я решил узнать побольше о виконте и выждать, может, вызвать на дуэль и убить. Все же я не преступник, не заговорщик, я дворянин, и у меня есть понятие о чести. В какой-то миг я подумал: хорошо бы отомстить ему позором, соблазнив его невесту и разоблачив эту связь, но тут же мысль отринул как недостойную. Я тебя вообще не принимал в расчет, и зря. Заинтересовался тобою с первой исповеди. Все не мог понять, что скрывается за твоим отстраненным лицом, за слепым желанием выйти замуж за виконта. Неужели ты так любишь его, думал я. Через несколько дней эта мысль начала причинять мне боль, и я понял, что ты становишься мне дорога. А потом я увидел в тебе — тебя настоящую, только по-прежнему не знал, что за тайну ты прячешь. И понял: что бы я ни сделал, тебе я боль не причиню. Я решил тебя спасти. Кроме того, следовало нагнать страху на виконта, подвести его к концу. Я уже знал, что буду делать, понимал, как действовать. Позор — вот чего он боится, я намеревался утопить его в позоре.

Подкупом и речами я подчинил себе Дидье, и в доме у меня появился союзник. Это он по моему распоряжению подложил в паштет скорпиона, купленного мною у итальянца-чернокнижника — в Париже, как оказалось, можно приобрести что угодно, так что я еще между гремучей змеей и скорпионом выбирал. Дидье стащил ключи у мадам Ботэн и сделал такие же, так что, пока Нора бегала звать тебя смотреть на платье, именно Дидье написал на его подоле призыв бежать прочь — ведь мы с ним знали, когда платье привезут. Я рассчитывал время и говорил ему, что делать. Мне нужен был страх, нужно было смятение в умах, Господни знаки. Для успешного завершения моих дел мне понадобилось побывать в доме виконта, чтобы войти в его кабинет и отыскать там нужные мне бумаги. В первый раз я сделал это на маскараде, но все, что необходимо, не нашел, зато в часовне пожар устроил, спрятав восковой шарик с куриной кровью на голове Христа. Эффектно, что и говорить; этим штукам меня на каторге научили. И двери вскрывать, и людей обездвиживать так, чтобы ничего потом не помнили. Сегодня я вновь ходил в кабинет виконта и отыскал там все, что мне нужно. Осталось подготовить финальный выход, и мы сделаем это в часовне Святого Людовика.

Мы сделаем это, Мари-Маргарита, если ты пойдешь со мной.

Я обманщик, каторжник, я присвоил себе сан, который не ношу, с одобрения хитреца-епископа, я хотел убийства, хотел позора, пускай ценою твоей чести; к счастью, Господь вовремя меня направил. И все равно я грешник, тут нет святых. Кем бы я ни был, кем бы ты ни видела меня — я люблю тебя, люблю так сильно, как никогда и никого не любил.

Мне тридцать один год, Маргарита, тридцать один, хотя я выгляжу намного старше. Девятнадцать лет я провел в замке, которого у меня больше нет, десять лет — в каменоломнях под Тулузой, таская на себе арестантскую робу и цепь каторжанина, и лишь два года жил на свободе после, хоть и с оглядкой. Несть числа моим грехам, но Бог почему-то до сих пор не остановил меня, а значит, так надо. Значит, Его именем и отправлюсь дальше.

Если ты пойдешь со мной.


Загрузка...