Ночью пришел дождь. Я слушала его трескучую песню, лежа под покрывалом без сна. В комнате привычно перекрещивались тени, их расположение я знала давно и надежно, и если бы какая-то из них сдвинулась, это вызвало бы во мне беспокойство. Я люблю, когда вещи находятся на своих местах. Помнится, однажды Нора слегка передвинула кресло перед камином и переставила чернильницы на моем столе; я полночи не могла заснуть, пытаясь понять, что не так.
С улицы проникал рассеянный свет фонаря у крыльца, слабый, но он давал жизнь любимым теням, и я все смотрела и смотрела на узкую отсвечивающую полоску на потолке. В коридоре кто-то кашлянул, прошелся медленными тяжелыми шагами. Пальцы мои непроизвольно теребили край одеяла, раз за разом пропуская меж подушечками наполовину оторванный клочок. Ночь текла мимо, тягучая, как смола.
Как взгляд священника, который убивает скорпионов.
Бал немедленно прекратили, гости разъехались по домам; к утру о происшествии будет знать весь Париж. Жители столицы — слишком любопытные люди и слишком невоздержанные в словах, так что завтра вечером выяснится, что наш бальный зал захлестнула волна скорпионов, они сыпались с потолка и тонули в бокалах с анжуйским.
Отец допросил Дидье там же, на месте, наш верный слуга клялся и божился, что, когда забирал поднос на кухне, никаких скорпионов в паштете не водилось. Он сам видел. И никого к подносу не подпускал. И сам скорпиона в паштет не сажал, как может его светлость такое предполагать! Он, благочестивый Дидье, даже дождевых червяков боится. Да и где ему взять скорпиона? Это не тот зверь, какими торгуют на каждом углу. Не курица или чай.
Дидье отпустили, пообещав утром устроить допрос всем слугам. Виконт де Мальмер отбыл, едва не забыв поцеловать мне руку на прощание. Я с тревогой вглядывалась в его лицо: испуган больше, чем желает показать, указательным пальцем натер на щеке некрасивое пятно. Отец Реми же хмурился, и оттого его кривые брови вставали под еще более странным углом. После того как гости нас покинули, отец увел меня, мачеху и отца Реми в большую гостиную и потребовал объяснений. Ничего объяснить ему мы не могли. Переводя взгляд с одного лица на другое, отец похрустывал пальцами, кривил уголки губ и морщился, словно нюхнул перца. Наконец, он высказал, что хотел:
— Мари, это не твоя ли шалость?
Видимо, еще помнил сюрприз, таившийся в брачной постели.
— Лягушек можно насобирать в саду, — ответила я сразу, — а где мне взять скорпиона? Это было десять лет назад, я давно выросла. К тому же не вижу смысла пугать человека, за которого собралась замуж.
— В том-то и загадка, господин граф, — заметил отец Реми. — Скорпиону тут неоткуда взяться. Разве что…
— Разве что? — отец заложил руки за спину, но и там пальцами хрустнул.
— Это знак Господа.
Мы все помолчали.
— В вашем приходе, отец де Шато, — сказал папенька излишне резко, — крестьяне могут мучиться какими угодно суевериями. И ждать Судного дня с минуты на минуту, и толковать форму облаков как божественное откровение. Здесь, в Париже, такие шуточки не проходят.
Отец Реми поднялся — серьезный, прямой.
— Вы зря смеетесь, сын мой, — сухо произнес он, и четки в его руках поддакнули: стук-стук. — Господь вездесущ, и Его знак может явиться нам в любом месте. Даже, простите, когда вы отправляете естественные надобности.
Я не сдержалась, на мой смешок неодобрительно обернулись все.
— Если вы называете Господни намеки шутками, вам стоит побольше молиться, сын мой, — продолжил отец Реми. — А я за свою жизнь всякого насмотрелся. И уверяю вас, что скорпион, оказавшийся в ужине виконта де Мальмера, — это не просто ядовитая тварь. Я не знаю виконта, говорят, он достойный человек, и как он станет толковать это знамение — ему решать. Нам же надлежит вновь освятить дом и молиться, чтобы зло обошло нас стороной.
— Это происки дьявола? — потрясенным шепотом произнесла мачеха.
— Не стоит поминать нечистого сегодня вечером, дочь моя. — Стук-стук. — Если знак явлен в этом доме, значит, всем нам надлежит задуматься о чистоте наших помыслов и деяний. Не совершали ли вы в последнее время богопротивных поступков, не задумывались ли о грехе? Эти мысли могли обрести форму скорпиона и явиться нам сегодня.
Я покосилась на мачеху: сидит, голова опущена, в пальцах — комок платка, на щеке — алое стыдливое пятно. Я помню взгляды, которые она бросает на отца Реми, когда тот не видит; помню, что исповедуется она ежедневно. И теперь ее душу ползучей лозой обвивает страх: что, если это ее нечестивые помыслы обрели плоть скорпиона? Не она же его в паштет подсадила, в самом деле.
Я сдержала улыбку и тоже уставилась на свои руки.
Отец Реми продолжал что-то говорить, о благочестии, святости и пренебрежении молитвами, так что папеньке в конце концов надоело, и он нас всех отослал, пообещав продолжить разбирательство завтра.
…Заснуть мне так и не удавалось. Пролежав часа два, я неслышно соскользнула с кровати, встала на колени и — нет, не прочла молитву, к чему она мне сегодня? — вытащила из тайника шкатулку. Мне не нужен был свет, я и так знала, что там лежит, просто требовалось проверить. Я отперла замок, запустила пальцы внутрь и удовлетворенно улыбнулась. Все на месте, ждет своего часа.
С каждой минутой этот час все ближе.
Мне удалось заснуть лишь к утру; когда сон явился, он меня не обрадовал. Приснился Жано, радостный какой-то, свежеумытый; стоял и протягивал мне кинжал. А когда я подошла, чтобы взять и спросить у Жано, как ему теперь на небесах живется, — оказалось, что это и не он вовсе. Напротив меня стоял отец Реми, и руки его были в крови, и с лезвия кинжала текла яркая струйка.
Проснулась я с рассветом, потянула за шнурок, вызывая Нору, и с ее помощью оделась и уложила волосы. Дождь прекратился, оставив окна мокрыми и хмурыми; если прислониться щекой к стеклу, можно увидеть клочковатое небо. Я постояла так немного, пока щека не замерзла, а затем отправилась на поиски отца.
Ранним утром его всегда можно отыскать в фехтовальном зале. Отец любит бывать там один. Он дерется с чучелами, пронзает шпагой неживых противников, и лицо у него при этом такое, будто убивает все свои несчастья разом. Дважды в неделю после обеда приходит учитель фехтования, он занимается с графом де Солари и его сыном Фредериком, которому предстоит занять достойное место в обществе. Тогда все, кому хочется, могут прийти посмотреть. Утром же отец способен видеть в фехтовальном зале только свое отражение и меня; однажды он выгнал оттуда мачеху — я видела, как она шла по коридору, и губы ее дрожали.
Я приоткрыла дверь и заглянула в зал, металлический звон метался в стенах. Отец, заложив левую руку за спину, атаковал снабженное кирасой чучело. Чучело томилось и не отвечало. Я потихоньку проскользнула внутрь, уселась на лавке у стены и замерла: если отец захочет, то заметит меня, а если нет, я просто погляжу.
Отец у меня красивый. Я всегда им восхищалась, даже когда не могла ему простить, что так быстро позабыл мою мать. Но графству Солари нужен наследник, и отец исполнял долг, не дрогнув. Он настоящий солдат своей жизни. Он бывал на войне, однако ратные забавы его не влекут, фехтует он, чтобы держать себя в форме. В тысячный раз отрабатывает особое движение кистью, кончик шпаги касается чучельной кирасы, волосы такого же оттенка, как у меня, крепко стянуты лентой на затылке.
Говорят, в юные годы он был заправский дуэлянт, сражался за благосклонность прекрасных дам, пока моя матушка не положила на него глаз. Тогда он перестал гоняться за сотней юбок и начал преследовать одну, матушка держала его в нетерпении и неведении, сколько могла. А потом, когда он едва не изувечил на очередной дуэли пятнадцатого ее поклонника, решила: хватит. И вышла за него замуж, и была счастлива. Почти все время была.
Я сидела, сложив руки, и большим пальцем правой поглаживала тыльную сторону левой, иногда надавливая чуть сильнее: это придавало ощущениям реальности. Легкая боль, давление, физическое беспокойство заставляют меня острее воспринимать то, что происходит вокруг. Я очень хотела запомнить это утро, и как отец тренируется, и какая у него прямая спина и седина на висках; скоро все это останется лишь в моей памяти до конца жизни. Только в памяти.
Отец остановился, взял со спинки стула лежавший там платок и вытер лоб, затем повернулся ко мне:
— Ну и ну, Мари! Я думал, после вчерашнего ты будешь долго спать.
— Наоборот. — Я поднялась и пошла к нему. — Почти глаз не сомкнула.
— Бедная моя девочка, — он обнял меня одной рукой — во второй была шпага; от его зеленой рубашки пахло потом, однако этот запах не раздражал и не утомлял меня. Отец всегда пах для меня хорошо. — Надеюсь, эта неприятность быстро позабудется.
— Не надейся, — усмехнулась я. — Сплетники теперь будут неделю это обсуждать.
— Пусть так. А ты не слушай.
— Не буду.
Он выпустил меня и перевел взгляд на истыканное чучело:
— Кажется, этот парень немного устал. Дам ему передышку минут на пять.
— Он уже давно мертвый, так что передышка ему не повредит, — согласилась я.
— Не боишься мертвецов?
— Живых надо бояться. — Я подумала, не рассказать ли ему о происшествии в переулке, и решила, что нет. Только зазря обеспокоится, а толку никакого.
— Верно, верно, Мари, — отец кивнул, вглядываясь в меня так пристально, что я заподозрила неладное. — Ты так похожа на свою мать, — сказал он наконец.
— Так говорят, когда скучают.
Отец пожал плечами.
— Столько лет прошло, но да, я скучаю по ней. Временами сильно.
Он помолчал, и я в который раз задумалась: что именно ему известно? Никогда не решусь спросить, так и покину дом, оставив эту тайну нераскрытой. Пусть. У каждого есть право на тайны.
— Поэтому ты иногда так волнуешься за меня?
— Ты моя дочь. И да, в последнее время волнуюсь все больше, Твоя свадьба скоро, не могу представить, что моя маленькая девочка все же покинет этот дом.
Я спросила прямо:
— Тебя беспокоит, что мой жених — виконт де Мальмер?
— Меня беспокоит, что он намного старше тебя. Он хороший человек, не спорю, и все же не понимаю, отчего ты не выбрала кого-нибудь помоложе.
— Папа, ты ведь знаешь, как это бывает, — заметила я, убирая руки за спину и там сцепляя пальцы: привычный, унаследованный жест. — Ты просто видишь человека и понимаешь, что тебе нужен он. Только он и никто другой.
— Да, — сказал он, — да, я понимаю. И все же… Отец де Шато вот тоже переживает за тебя.
Я почувствовала себя кошкой, у которой дыбом встает шерсть на загривке.
— Отец Реми говорил с тобою обо мне?
— Мы беседовали обо всех членах нашей семьи. Но о тебе особенно. Я знаю, моя жена попросила священника наставить тебя в вопросах брака. — Отец никогда при мне не называл мачеху по имени — он все чувствовал. — Но он все равно меня расспрашивал. Его интересовало, любишь ли ты виконта и отвечает ли тот тебе взаимностью, я отвечал, что да. Это ведь так?
— Но ведь я хочу выйти за него замуж, — принужденно рассмеялась я, — что же тут неясного?
— Действительно. Действительно, — отец имел привычку некоторые слова повторять дважды, хотя с ним и так мало кто спорил. — Ну, оставим эту тему. Сегодня пойдешь на исповедь к святому отцу, там и поговорите с ним.
— Непременно.
О, я не упущу этот шанс. Отчего отца Реми так волнует моя любовь к жениху? Взялся за дело наставлений невесте со всем возможным энтузиазмом? Танцевал со мной вольту, чтобы проверить на прочность мои моральные устои? Что ему вообще нужно, почему он привязался ко мне?
— Чучело отдохнуло, — сказала я.
— Отдохнет еще немного. Сейчас придет отец де Шато, мы с ним теперь фехтуем по утрам.
У меня челюсть отвисла.
— Что вы делаете?!
— Он вполне неплох для сельчанина, — сказал отец, будто оправдываясь. — Только дерется грубовато. Но это недостаток практики. Не дуэлянт он, этот священник, не дуэлянт.
— Куда ему до тебя!
— О, все давно в прошлом, — отец самодовольно погладил бородку. — А вот и он. Доброе утро, отец де Шато.
Он один во всем доме не называл нашего кюре отцом Реми.
— Доброе утро, — ответили от двери, и я обернулась.
Без своей привычной сутаны священник выглядел более чем странно. Я видела его лишь в черном, да еще в невнятной серой рубахе, когда он болел; в белой рубашке, штанах из оленьей кожи и ботфортах я не лицезрела его ни разу. Отец Реми еще не брился утром, и его седая щетина казалась такой мягкой на вид. Он шел к нам, у пояса болтались знакомые четки, на шее блестела толстая цепочка — крест прятался под рубахой.
Таким я его и запомню, подумала я, покрепче сдавливая пальцы. Лен, оленья кожа, танец четок и серебро на лице и шее.
— Дочь моя, сын мой, — отец Реми поклонился.
— Когда вы называете меня «сын мой», мне кажется, что-то в мире идет не так, — сказал мой взрослый папенька.
— А между тем все на своих местах. Приступим же?
Мужчинам явно не терпелось заняться исконно мужским делом — дракой, и я поспешно ушла на свою скамеечку у дверей.
Священник взял из стойки тренировочную шпагу и встал напротив отца; они обменялись коротким салютом, затем, не медля, бросились друг на друга. Это походило на драку двух петухов в птичнике, я только и ожидала, что перья полетят. Я слишком мало понимала в фехтовании, чтобы оценивать финты и уловки, мне казалось лишь, что отец плетет кружево боя, а священник пытается это кружево побыстрее разрубить. Через некоторое время мужчины остановились, тяжело дыша.
— И все-таки вы слишком грубо рубитесь, — заметил папенька.
— Меня учили не сражаться, а убивать, — сухо объяснил отец Реми.
— Так, может, преподать вам урок красивого сражения?
— Это для дуэлей. А я на дуэлях не дерусь. Знаете ли, Господь против.
Он прошел к столу, на котором стоял кувшин с водой, налил воды в кружку и выпил. Я глаз не могла от него оторвать. Без своей сутаны отец Реми преобразился; оказалось, у него красивые ноги, и весь он опасен и тих, как полуголодный хищник. Куда он прячет эту живость во все остальное время? Отчего она дает о себе знать лишь иногда — в танце и битве? Наверное, он думает, что нужно подавлять природу, что заунывное бормотание молитв Господу угоднее, чем живое движение, — чем смех, чем острота взгляда. Наверняка молится об этом проклятом смирении, низводит свою душу в паутину и серость, лишь бы не нагрешить, лишь бы вымолить у Бога кусочек рая побольше, как у короля выпрашивают надел побогаче.
Я знаю, как священники убивают плоть. Знаю, как достигают религиозного экстаза, как хлещут себя по спине плетью-семихвосткой, изгоняя даже крохотные мысли о мирском. Когда я приходила к отцу Реми в келью, то не видела плети, но и спину его не видела; вполне возможно, он фанатик, вечно казнящий себя за простой факт, что жив. Что он больше, чем хочет церковь. Самому себя ломать, смирять и никогда не достигать совершенства — это ли не ежедневная пытка, это ли не испытание для сильной, но запертой в клетку души?
Отец Реми вернулся на середину зала и снова встал в боевую стойку, я поднялась и вышла.
Не могла я больше на это смотреть.
За завтраком мы все помалкивали. Просидели, косясь друг на друга, я комкала хлебный мякиш и старалась ни на кого не смотреть. Отец Реми вел себя как обычно: прочел молитву, роняя с сухих губ продолговатые жемчужины латинских слов, молитвой же завершил трапезу, пожелал всем удачного дня и ушел к себе в капеллу. Я ускользнула в свои комнаты и еле дождалась полудня, чтобы отправиться к исповеди.
Отец Реми поджидал меня вновь на первом ряду, вновь за чтением молитвенника — ничего не изменилось. Я села рядом с ним.
— Не знала, что вы фехтуете с моим отцом.
Он закрыл молитвенник.
— Думаете, это плохо?
— Ничего такого я не сказала.
— Тогда почему ушли сегодня? Ваш отец говорит, обычно вы любите наблюдать.
Священник успел побриться, от щетины не осталось и следа. Серебро теперь оставалось только в волосах — немного, но было.
Почему-то мне стало жалко этой щетины.
— Мне так захотелось, — сказала я.
— Вижу, вы делаете только то, что вам хочется.
— Не выходя за пределы того, что должна. Исповедь будет, отец Реми?
— А вы хотите? — Он откинулся на спинку скамьи, руки аккуратно держат молитвенник. — Действительно желаете покаяться за вчерашнюю вольту? Учтите, каяться, если не считаете совершенное грехом, бесполезно.
— Наш король не любит такие танцы.
— Король — не Господь.
— Господь танцует вольту?
Он хмыкнул.
— Господь прощает тем, кто искренне танцует. В конце концов, я же не заставил вас обнажиться перед достопочтенной публикой.
Слова показались мне дерзкими и странно знакомыми, потом я вспомнила: это же я их вчера произнесла. А он запомнил. В его серенькой, насквозь промоленной памяти хранятся все наши неосторожные слова, и он извлекает их на свет, когда нужно.
— Вы похожи на зеркало, отец Реми.
— Так и есть. Я ничтожен, но мню себя крохотной частицей Господней, Бог же отражает нас со всеми нашими помыслами и словами. Почему бы и мне не отразить немножечко вас, чтобы вы посмотрели, как выглядите со стороны?
— Для этого у меня есть зеркало в комнате.
— Оно вам лжет.
— А вы?
Он медленно уронил молитвенник на скамью, одну руку оставил на коленях, вторую положил на спинку скамьи; я подозрительно покосилась на его пальцы, находившиеся теперь слишком близко от меня.
— Что вы имеете в виду, дочь моя?
— Только то, что вы обещали моей мачехе научить меня смирению — и солгали, вы ничему не будете меня учить. Уверена, вы знали, что вольта запрещена, и стали ее танцевать специально.
— Вы никому не доверяете, Маргарита?
— Нет, — сказала я, — никому.
— Это хорошо, — задумчиво пробормотал он. — Пожалуй, лучше, чем я думал.
Высокий ветер за окном порвал облака, и солнце брызнуло в окно-розу, заляпав нас с отцом Реми цветными отражениями. На его скулу легло пятно желтое: лицо святого. На кончиках моих ресниц дрожали зеленые капли: цветущие холмы Палестины. Откуда бы там взяться цветущим холмам?..
— Посмотрите на меня, дочь моя, — велел отец Реми.
Я удивилась.
— Я и так на вас смотрю.
— Нет. Внимательнее. Посмотрите и скажите, что вы видите.
Я уставилась в его лицо, уже достаточно хорошо знакомое, худое противоречивое лицо. Сейчас, в цветном подарке витражей, отец Реми смотрелся живее, чем обычно. Разноцветные пятна оживляют кожу, брови — я разглядела — тоже тронуты сединой, бледно-голубые глаза не отрываются от моего лица. Белки глаз все в красных ниточках полопавшихся сосудов, будто он всю ночь не спал. А губы сжаты. Я чувствовала еле уловимую связь между слегка прищуренными глазами и твердой линией губ, связь, которую не могла объяснить словами, но именно в ней крылась разгадка.
А еще я теперь знала, какая на ощупь кожа у него за ухом.
— Вы никому не доверяете, — сказала я.
Он отражал меня лучше зеркала — этот холодный взгляд, эти губы, он показывал мне меня саму, застывшую, замершую перед ним, словно растерявшийся воробей — перед кошкой. Наверное, в прошлой жизни отец Реми был шутом, гениальным мимом, глядя на которого титулованные особы начинали плакать и чувствовали, как высвобождается что-то темное у них внутри — высвобождается и уходит навсегда. А он все играет, играет молча, скупо цедя движения, роняя отмеренные взгляды, и вот его рука, находящаяся так близко, поднимается и летит к моему лицу. Медленно, медленно, словно в воде. Грубые пальцы касаются моей щеки, по коже идет сладостный ток, и я придвигаюсь ближе, словно к камину. Отец Реми не отрывает от меня взгляда. Я тону в нем, тону в самой себе, в ожившем на другом лице отражении. Нет ничего, кроме наших взглядов, слившихся в один; он — я, но я — не он, и это мучительное несоответствие заставляет меня потянуться к нему открытой ладонью, словно он может вложить в нее себя — и отдать мне, на память.
— Госпожа Мари, госпожа Мари!
Крик Норы взорвал воздух. Я отшатнулась, рука отца Реми упала плетью, нить взглядов порвалась, да так резко, что стало больно глазам. Священник поднялся, я чувствовала, что он раздосадован.
— Дочь моя Нора, вам никто не говорил, что нельзя кричать в церкви?
Слова посыпались сухо, словно шарики из разорванных четок на каменный пол, и раскатились, подпрыгивая.
— Простите, отец Реми, — Нора не выглядела впечатленной. — Там привезли свадебное платье госпожи Мари. Госпожа Мари, идемте!
— Нора! — священник возвысил голос. — Госпожа Мари пойдет куда-нибудь, только когда я отпущу ее.
Но я понимала, что разговор уже испорчен.
— Не сердитесь на мою служанку, отец Реми, — сказала я, вставая. — Она так радуется моей скорой свадьбе и так хотела, чтобы платье привезли поскорее. Идемте, посмотрим вместе с нами, я вас приглашаю.
Он скривился, но пошел.
— Я разложила его в вашей комнате на кровати, — возбужденно тараторила Нора, пока мы шли по дому, — и такое оно красивое, такое красивое, госпожа Мари! У самой королевы нет подобного платья.
— Его должны были привезти еще вчера.
— Да, но от белошвейки приехал человек и сказал, что только сегодня, и они успели. Ах, идемте же, скорее!
— Нора, я и так иду.
Отец Реми шел позади ровно и ненавязчиво, словно тень, приклеившаяся к моей спине.
Мы поднялись на второй этаж, по дороге за нами увязался Фредерик; Дидье попался по дороге и, испросив разрешения, тоже пошел. Свадьба молодой госпожи — большое событие в доме, все желали оказаться к нему причастными. Нора достала из кармана передника ключ, торжественно отперла дверь в мою спальню, и мы вошли.
Мы вошли, остановились и замерли, глядя на платье.
Потом я сделала шаг назад и все-таки уперлась спиной в отца Реми; он взял меня за плечи, и так мы стояли, глядя на мой свадебный наряд.
Платье было великолепно. Его шили три месяца, приделывали кружево, укладывали рядами мелкий жемчуг. На лифе тоненькими искорками жили бриллианты; вышивка струилась по плотной ткани, словно поземка по улице.
Прямо поперек широкой юбки, украшенной бесценными фламандскими кружевами, тянулась сделанная кровью надпись. Кривые буквы, впитавшиеся в невинную белизну.
Надпись гласила: «Fuge!»[11]