Глава 4 Memento quia pulvis est[6]


На следующее утро я проснулась рано, просмотрев сумбурные сновидения, испытывая непонятное чувство — то ли непреходящего беспокойства, то ли назойливого любопытства. Побродив некоторое время по дому, я поняла, в чем дело: мне недоставало ответов. Произошедшее вчера казалось бредом, картинкой, увиденной в лихорадке. Чтобы избавиться от беспокойства, следовало отыскать отца Реми и потребовать ответов от него. Однако позвали к завтраку.

Усевшись на свое место, я принялась ждать, когда священник явится и сядет напротив. Шли минуты, отца де Шато не было. Мачеха тихо спросила о нем у Дидье, тот ушел, возвратился через несколько минут и что-то сказал шепотом. Мачеха недовольно поджала губы, затем вымолвила:

— Святой отец сегодня не будет завтракать с нами. Помолимся же без него.

Отец и вовсе не обратил на все это внимания: он в последнее время был озабочен делами в Шампани и потому словно отстранился от нас всех. Мы ему мешали.

Я пробормотала привычную латинскую чепуху. Магический язык эта латынь! Этакая ступенька понимания между тобой и Богом, набор заклятий, которыми опытные маги — священники — завлекают в свои сети неприкаянные души. Еретическая мысль. Я опустила глаза и принялась за кашу.

Когда завтрак завершился, я подождала, пока отец и мачеха покинут столовую, и поманила Дидье. Тот подошел, почтительно склонился, обдав меня луковым запахом.

— Почему отец Реми не пришел к завтраку?

— Он неважно себя чувствует, госпожа.

Я кивнула и отпустила его. Неужели отца де Шато серьезно задели во вчерашней схватке, а он ни слова не сказал мне? Впрочем, почему бы он должен говорить со мною о таком. Я женщина, он мужчина и священник; наши миры вращаются далеко друг от друга, лишь изредка соприкасаясь. И тем не менее я беспокоилась за него. Если он получил рану, то сделал это, защищая меня и Мишеля. За это следовало отблагодарить, хотя бы вопросом.

Я вышла из столовой и направилась прямиком в капеллу; юбки домашнего серого платья еле слышно шуршали, когда я поднималась по ступеням. Дверь, громко скрипнув, отворилась. Сегодня солнце не высовывалось из-за туч, и в прохладном сумраке капеллы воздух, казалось, танцует с инеем. Я прошла вдоль стены, остановилась у низкой двери и постучала. Подождала немного, постучала еще раз. Нет ответа.

— Преставился он там, что ли? — пробормотала я и толкнула дверь.

Та открылась, на сей раз без скрипа, впуская меня в узкую длинную комнату, где и вовсе было темно. Окно оказалось закрыто ставнями изнутри, свеча не горела, так что я смутно видела грубый стол, стул рядом с ним, ширму и шкаф в углу, кровать под простым тканым пологом и темную фигуру на ней; Я шагнула дальше, закрыла дверь и поморгала, привыкая к темноте. Между ставнями все-таки оставалась узкая щель, пропускавшая лезвие пасмурного дневного света.

— Отец Реми, — негромко окликнула я.

Фигура пошевелилась.

— Я же просил меня не беспокоить, — очень тихо произнес он. — Ну, раз уж вы здесь, дочь моя, постарайтесь говорить негромко.

— Вы ранены? — спросила я без обиняков.

До меня долетел негромкий смешок.

— Что вы. Нет. У меня мигрень. Единственная слабость, которую я в себе не уничтожил.

— А все остальные уничтожили? — полюбопытствовала я.

— Надеюсь, что да.

Не дожидаясь приглашения, я приблизилась и остановилась в двух шагах от кровати. Отец Реми лежал на спине, прикрытый лоскутным одеялом, на лбу его белела льняная тряпица. Мокрая, наверное. Пахло здесь все тем же ладаном и воском — наверняка тянуло из церкви. Очень достойно: просыпаешься и сразу чуешь, что служишь Господу.

— Часто ли с вами такое случается? — вполголоса произнесла я, стараясь говорить напевно.

У матушки бывали мигрени, и я помню, как мы все ходили на цыпочках мимо ее комнаты в такие дни.

— Иногда. К сожалению.

— Есть ли тошнота?

Он, наверное, удивился, однако ответил:

— Немного.

— Вы пили что-нибудь?

— Нет. Мне нужно просто побыть в тишине и темноте.

Бедный немолодой человек. Как же тяжело, наверное, жить в глуши, прятаться во время приступов головной боли, чтобы сельчане не перестали уважать, и старательно выпрямлять спину. Я покачала головой и двинулась к выходу.

— Поплотнее прикройте дверь, дочь моя.

— Я еще вернусь, — пообещала я, но просьбу выполнила.

В чистой прохладе маленькой кладовой, где мы хранили травы, я провела полчаса, перебирая пучки и нюхая мешочки. Нужные мне травы откладывала в небольшую корзинку, составляя два отдельных сбора. Руки пропахли ромашкой — ее запах всегда цепляется ко мне, стоит соприкоснуться с нею. Мне нравится этот аромат. Еще хороша лаванда и розмарин — морская роса, запах которого вплетается в похороны и в свадебный праздник. Я перебирала сухие стебельки, и мне казалось, что вокруг летний сад под пасмурным теплым небом.

Затем я прошла в кухню, кивнула нашим поварам, уже приступившим к приготовлению обеда, взяла пару медных кастрюлек и сделала два отвара. Отдельно, подумав, заварила и третий. Разлила все по кружкам, поставила на поднос и вновь направилась в капеллу.

Когда дверь отворилась, священник не пошевелился. Я прошла к столу, поставила поднос. Над кружками поднимался пар.

— Не открывайте глаза, отец Реми, — предупредила я. — Придется зажечь свечу.

Он промолчал.

Крохотный огонек осветил стол, и я отставила одну кружку в сторону, чтобы отвар немного остыл, другую же взяла и подошла к кровати.

— Вам придется это выпить, отец Реми.

Он приоткрыл глаза — взгляд мутный, Щеки кажутся еще более впалыми, а нос — острым, словно орлиный клюв.

— Что это?

— Ромашка и немного имбиря.

— Вы разбираетесь в травах? Вы, горожанка?

— Детство и юность я провела в Шампани. Там много людей, которые умеют обращаться с травами, растить их, собирать, сохранять. Пожалуйста, выпейте.

— А говорили, что не слишком милосердны, Маргарита, — пробормотал он, приподнялся и позволил мне придержать его голову.

Я молчала. Пальцы плотно лежат на его гладких волосах, заплетенных в косу, — смешанное, волнующее чувство. Глоток, еще глоток; я вижу, как ходит кадык на его шее, сейчас свободной от тесного воротничка. Пальцы придерживают кружку, рукав грубой серой рубахи съехал к локтю, а на коже — широкий темный рубец. Милосердие? Отец Реми не тот человек, который нуждается в нем. Скорее, небольшая благодарность за вчерашний вечер. Он допил, я убрала кружку и отступила.

— Теперь не двигайтесь. Мне придется немного побыть здесь, чтобы напоить вас еще двумя отварами. Если же мое присутствие утомляет вас, я могу выйти и подождать в капелле.

— Нет, останьтесь, дочь моя. И сядьте. Сядьте, прошу вас.

Я задула свечу — теперь полумрака в комнате хватит, чтобы не перепутать кружки, — взяла тяжелый стул и, поставив его у кровати, села.

Священник лежал, словно покойник, сложив руки на груди. Он больше ничего не говорил, а я не стала продолжать беседу.

Так, в молчании, мы провели более получаса. Я сидела и слушала, как капает время. Иногда я так отчетливо слышу эту капель. Чпок, дзинь, шлеп — словно с сосульки по весне, срываются капли-минуты, падают в натекшую необъятную лужу, растворяются в ней. Время — самый страшный на земле предатель; оно отделяет от нас тех, кто умер, завесой беспамятства: стираются черты, забываются касания рук, запах, одежда. Но при этом время отстаивает любовь и ненависть, делает их благородными, как старые вина, и, откупорив бутылку, можно в полной мере оценить букет.

Замершее в этой маленькой келье, запертое в церковной тишине, время все-таки текло, отмеряя наши со священником жизни. Мне стало казаться, что сейчас есть шанс поймать миг, крепко сжав в ладони, и остановиться. Замрут пылинки в клинке света, остановятся люди в доме, кареты на улицах. Все покроется неподвижностью, как налетом ржавчины, и станет похоже на старую картину, написанную масляной краской. И только я и отец Реми выживем, пройдем по тихим коридорам, выйдем под остановившееся небо. Он прищурится, посмотрит вверх и покачает головой: теперь дождь точно не пойдет.

— Дочь моя, — сказал отец Реми.

Я резко выпрямилась; оказывается, спинка стула давила мне на ребра, и перемена позы принесла легкое облегчение. Видимо, я задремала на несколько минут: падавший из окна свет почти не сдвинулся.

— Да. Вы должны выпить второй отвар. Сейчас.

Я снова дала ему напиться. На сей раз священник поморщился, едва глотнув.

— Что это?

— Розмарин. И кое-что еще. Ничего опасного, пейте.

Он честно выпил все до дна и отдал мне кружку.

— Чем дальше, тем горше. Ну, да я вам доверяю; если розмарин очищает города во время чумы, так почему бы и не глотнуть немного. Признайтесь, что вы приготовили напоследок?

— Спорынья. Если вы не побоитесь.

— О, Господь Всемогущий. — Отец Реми усмехнулся; дернулись узкие губы. — А настойки опия у вас не найдется, чтобы подсластить предстоящие мне видения?

— Опия нет. Однако, если мое лечение не поможет, завтра я добуду его.

— Как приятно это слышать, дочь моя Мари-Маргарита.

Мы разговаривали тихими, медленными голосами; так, должно быть, беседуют утопленники на дне реки в те ночи, когда речной король позволяет им говорить.

— Ну ладно, ладно. Надеюсь, вы не слишком большую дозу отсыпали.

— Совсем чуть-чуть.

Я поставила кружку на стол и вновь села.

— Ну, так любите вы его, вашего виконта де Мальмера? — сказал отец Реми, и вопрос оказался не из арсенала утопленника.

Я выпрямила спину, сцепила и стиснула пальцы, впиваясь ногтями в тыльную сторону ладоней.

— Зачем вы спросили?

— Он же приедет послезавтра, и будет бал, верно? А я все-таки обещал вашей матушке поговорить с вами о грядущем замужестве. Сейчас вы сидите здесь по собственной воле, не пытаетесь убежать от меня и, возможно, снизойдете к несчастному больному, наконец ответив ему.

— Зачем вам это знать?

— Ах, дочь моя, ну как же я могу наставлять вас в смирении, не зная, насколько уже смирила вас любовь!

Сначала я подумала, что стоит встать и уйти; потом — что стоит ответить резко. А затем решила: к чему? Всего-то месяц до свадьбы, вот уже и листья горят золотой каймой, и длинными стали ночи. Совсем скоро виконт де Мальмер назовет меня своей супругой и уведет в иной дом, где и свершится то, что должно свершиться. И я ответила словами, среди которых не было ни одного лживого:

— Я испытываю к виконту очень сильное чувство.

Отец Реми вздохнул, сдвинул со лба просохшую тряпицу, уронил ее на пол. Я не стала поднимать.

— Что ж, значит, обретете с ним счастье.

— Никаких сомнений, — согласилась я, — обрету.

— Счастье в супружестве дает человеку свободу.

Я расхохоталась. Я ничего не смогла с собой поделать и засмеялась громко и весело, забыв, что у священника болит голова, и чувствуя лишь, как смех теплыми комочками перекатывается в горле. Я хохотала, прижав руки к животу, затем спохватилась и зажала ладонью рот, ловя остатки вырвавшегося смеха.

— Что вас так рассмешило? — недовольно спросил священник.

— Ах, но это так забавно, отец Реми, — сказала я, — так забавно. Птицу переселяют из одной клетки в другую, а вы ей говорите о свободе. Да разве кто-то из нас свободен от рождения, скажите? Только те, у кого нет ни семьи, ни привязанностей, ни дома с клочком земли. Те свободны, да, а счастливы ли? Я — Мари-Маргарита де Солари, дочь графа де Солари, я родилась в знатной семье, я старшая дочь и после смерти моего отца унаследую часть наших земель. Меня с рождения учили говорить так, как принято, делать то, что принято, и поступать так, как от меня ожидают. Моя судьба предрешена с момента моего зачатия: я выросла, получила воспитание, теперь выйду замуж и стану вести дом, мне нужно произвести на свет детей, молиться почаще и умереть в глубокой старости. Разве это свобода, отец Реми? Разве я могу поступить как-то иначе? Нет, не могу, потому что я — Мари-Маргарита де Солари, и никогда никем иным мне не стать. Вы, говорящий мне о свободе, сами сидите в клетке и щебечете оттуда, только ваша клетка еще крепче моей. Вас поймал сам Господь и никогда, никогда не отпустит. Даже если вы разорвете свою сутану в клочья и бросите их в Сену, а затем убежите на край земли, вы все равно останетесь пленником. Мы не вольны менять наши судьбы так, как нам угодно. Не знаю, были ли вы свободны до того, как приняли сан, и знаете ли вы, что это такое — свобода. Скорее, мечтаете о ней, как и я, и пытаетесь угадать ее в других людях. Вдруг да угадаете во мне? Я дерзка, и можно ненадолго ошибиться. Только вы ее здесь не отыщете, и не старайтесь. Вы старше меня, наверное, вдвое, так что пора смириться. Свобода — обман для дураков. Никогда и ни в чем мы не будем по-настоящему свободны.

Я поднялась, задохнувшись, подошла к окну и пошире открыла ставни; отец Реми не возразил. Он молчал, то ли утомленный моей речью, то ли обиженный. Я подняла заедавшую щеколду, толкнула створку окна, и живой воздух осеннего дня широкой полосой потек в келью.

— А как же любовь Божья? — спросил священник.

Я повернулась к кровати. Отец Реми сидел, опершись спиной о холодную стену, одеяло съехало, открывая все ту же серую рубаху на худом теле.

— Как же Его любовь? — повторил священник глухо. — Ведь она безгранична и дается всем нам раз и навсегда.

— А также гнев Божий и Его испытания, — кивнула я. — Все будет так, как Ему угодно. Я обвенчаюсь, скоро стану носить чепец, как мачеха, и ворковать над милыми крошками, чья судьба предрешена, как и моя. И все это — потому, что так положено людям моего круга, и потому, что Господь так велит.

— Вы не верите, что Бог мудр и милосерден?

— Конечно же, верю, — серьезно сказала я. — И верю, что Он поможет мне в трудный час и не позволит моей жизни сделаться… неверной.

— Главное, чтобы вы были честны с собою, дочь моя.

Однажды я говорила о таком с отцом Августином. Я плакала у него на плече, выталкивала сквозь сжатые зубы слова, торопясь и задыхаясь, а он все гладил и гладил меня по голове морщинистой рукой. До сих пор помню эти мягкие прикосновения и цитаты из молитвенника, захватанного до дыр. Легче не стало.

А этот кюре смотрит на меня бледными глазами так, словно я говорю… нечто интересное.

В расширившемся свете дня я взглянула на отца Реми по-иному. Простой серебряный крест на длинной цепочке вывалился из-за распахнутого ворота рубахи, и пальцы священника играли с ним, медленно поглаживали, словно ласкали Господа. Я замерла, заложив руки за спину, пристально вглядываясь в чужое, еще непривычное мне лицо.

И оказалось, что оно красиво.

— Отец Реми, — сказала я, — вам нужно выпить последний отвар.

— Спорынья. Да, помню. — Он отпустил крестик и протянул руку. — Давайте сюда.

Я отдала ему кружку, посмотрела, как он пьет, и затем забрала обратно.

— Вот так. Теперь я могу идти.

— Дочь моя, — сказал отец Реми, — почему вы пришли сегодня?

— Хотела узнать, что же вчера все-таки произошло в переулке.

Священник сглотнул и облизнул губы, видимо, стараясь смириться с мерзостным вкусом отвара.

— Вы хотите знать, как я с ними справился.

— Верно.

— Ну, так я дворянин и сын настоящего дворянина, обучен драке, к тому же много времени провел, тяжело работая. — В том, как движется его лицо, когда он говорит, усматривалась ошибка природы: не может неживое так двигаться. — В глуши всякое случается. Я не из тех добряков, кто позволит пришлым ворам унести все из ризницы. Бывало, приходилось доносить слово Божие с помощью тумаков и принудительного вразумления. Я многое умею, дочь моя, не стоит удивляться. А смерти не страшусь, и противники мои это всегда чуют. Все мы прах и во прах возвратимся; Господь отмерил нам сроки и призовет нас, когда придет пора. Вчера ни вы, ни я, ни маленький Мишель не должны были умереть. Потому что Мишелю еще долго жить и радоваться жизни, мне — оставаться верным слугой Господним, а вам — танцевать послезавтра на балу. Кстати, подарите ли вы мне один танец?

— Отец Реми, — сказала я, — какая же у вас изумительная манера перескакивать с одного на другое. Да вы разве будете танцевать?

— Хотите спросить, умею ли я? — он, кажется, оскорбился. — Умею. Не такая уж я деревенщина.

Я не сдержала улыбку.

— Хорошо, так и быть, я поверю. Только если вы предложите мне и гостям сплясать фарандолу[7], предупреждаю, что будете осмеяны. Здесь, в Париже, много утонченных людей, которые могут подумать, что вы издеваетесь.

— О, я не хочу отплясывать со всеми гостями сразу. Достаточно будет вас. Ну же, дочь моя Мари-Маргарита, неужели не уважите?

Он снова лег, я его пожалела.

— Если ваша головная боль пройдет. Хорошо. Я даже прощу вам оттоптанные ноги, потому что никогда еще не танцевала со священником.

— Я дворянин, не забывайте, и могу иногда себе это позволить, — он произнес это очень тихо, пришлось напрягать слух, чтобы расслышать.

— Главное, чтобы Господь одобрил, — пробормотала я, составляя пустые кружки на поднос.

Отец Реми не ответил, и я увидела, что он спит, вжавшись щекой в подушку и неловко вывернув руку. Оставив на минуту поднос, я подошла к кровати и укрыла священника одеялом, стараясь не прикасаться к мужскому телу.

После, уже отнеся поднос на кухню и поднимаясь к себе в комнату, я остановилась посреди лестницы и понюхала пальцы, прижав их к лицу.

Они пропахли ладаном.



Загрузка...