Картина изображает мужчину и женщину на фоне хаотичного пейзажа. На мужчине темно-синяя одежда и зеленые резиновые сапоги. Женщина одета в белое платье, довольно странное для такой доисторической местности. Глядя на такую особу, легче представить ее в виде аллегории неизвестно чего, с талией, обвитой узеньким золотым кушаком, с порхающими над головой пташками или в окружении цветочных гирлянд.
Дело происходило в стране антиподов, в начале зимы. Мужчина и женщина пробирались по гребню холма, усеянному овальными камешками, легкими и матовыми, как пемза; камешки выскальзывали у них из-под ног и скатывались вниз длинными ручейками, издавая при этом нервный картавый перестук, вроде нескончаемого грассируемого «р-р-р». Пейзаж вокруг нашей пары выглядел каким-то раздробленным, взрезанным, словно его изрубили топором; сами персонажи носили имена Байрон и Рейчел.
Тот факт, что автор предпринял попытку описать эту сцену, вначале статичную, что он рискнул изложить — или предположить — ее детали, звуковой и скоростной аспект этих деталей, их эвентуальный запах и вкус, их консистенцию и прочие атрибуты, уже вызывает подозрения. Тот факт, что можно задержаться на созерцании подобного зрелища, возбуждает сомнение в его реальности. Данная картина может служить разве лишь метафорой, как, впрочем, и предметом некой истории, центром, опорой или, скажем так, предлогом для рассказа.
Байрон и Рейчел около часа шагали по этой пересеченной местности, одолев четыре километра пути; наконец они очутились на вершине высокой скалы, отвесно уходившей в море, и двинулись вдоль обрыва в поисках дороги, ведущей вниз. Дорога состояла из остатков лестницы, чурбаков, проржавевших поручней, полусгнивших канатов, досок и прочего мусора. Внизу же были только камень и море.
С минуту они оглядывали пустынный горизонт. Байрон сел наземь, Рейчел кончиком ноги попробовала воду.
— Холодная, — сказала она. — Это здесь?
— Полагаю, да.
— Ты думаешь, это место соответствует описанию Арбогаста?
— Все места одинаковы, — ответил Байрон. — И все описания тоже.
— Но все-таки... — с сомнением пробормотала Рейчел.
— Розовых рифов в природе не бывает, он просто врун. И потом, у нас еще масса времени в запасе.
— И все-таки, — повторила она, — он говорил именно о розовом рифе... — И добавила еще настойчивее: — Это не здесь, Байрон. Нам нужно пройти по берегу дальше к северу.
— Ладно, согласен, — сказал Байрон. — Это не здесь. Пошли.
Но у них было в запасе время, и они распорядились им по своему вкусу. Посидели на сером песке крошечного, размером с двуспальную кровать, пляжика в виде полукруга, чье основание, обозначенное водной границей, непрерывно изменяли набегавшие волны, которые разбивались об него, сникали, отползали и умирали, столкнувшись со следующими; казалось, эти волны, упрямо накрывавшие и обнажавшие узенькую полоску намокшего песка, твердо решили изничтожить жалкую частичку суши с ее сомнительным статусом, нечто вроде no man's land[1] — пограничной зоны, которую океан взялся отвоевать у земли; после каждого набега они оставляли на ней, в знак вызова или небрежения — так оставляют разбитые доспехи на поле битвы, — свои следы в виде пышных, шипучих разводов пены, похожих на рваные кружева. Н-да... Сдается, это скорее роман, чем рассказ.
Оставив одежду на камнях, они соскользнули в пространство между песком и морем, словно между чистыми холодными простынями, так что вода заливала их только по плечи. Самые злые волны обрушивались им на головы, били в лицо, вливались в уши и ноздри жидкой солью, от которой жгло в горле и щипало глаза. Они обнимались на этой соленой постели, и к их застывшей коже на миг прилипали песчинки и мелкие ракушки, тут же смываемые очередной волной, как будто эта двойственная — и водяная, и каменистая — среда стремилась уберечь свое достояние в целости для себя одной, при любых обстоятельствах, пусть даже любовных. Долго они пребывали в таком состоянии, подчиняясь неровному ритму морского прибоя, что властно сообщал их телам то одну, то другую позу. Смежив веки, тесно слившись в объятиях, они не то парили, не то плыли в бездне отрешенности, в вечной пустоте, где нет ни силы тяжести, ни времени и где могли бы, к примеру, встречаться, соприкасаясь крылышками и плавниками, ангелочки и рыбки.
Они долго услаждали друг друга, пока не выбились из сил; затем долго отдыхали, пока не озябли. Теперь они лежали на спине, бок о бок, чуточку выдвинувшись из воды, которая доходила им только до бедер, — так откидывают с тела простыню. Волосы Рейчел разметались по лицу Байрона. Наконец они встали и, войдя в воду, поплыли прямо в открытое море, к его горизонтальному пределу. Оказавшись рядом и вдалеке от пляжа, они попытались соединиться над водной бездной, но не преуспели в этом. И потому вернулись передохнуть в бухточку среди скал, на сухом песке.
Затем они двинулись дальше, следуя берегом в северном направлении. Для этого им пришлось опять вскарабкаться на гребень скалы. По пути Рейчел заметила справа от себя, в глубине суши, высокую тонкую стелу из серого бетона, торчавшую среди зарослей дикого кустарника с разлапистыми блестящими листьями, которые лениво распластались вокруг нее по земле. Мегалит выглядел древним: его бока были искрошены временем, основание съели мхи, окружившие его пухлыми коричнево-зелеными подушками.
— Это Гринвичский меридиан, — сказал Байрон полушепотом, словно увидел нечто запретное. — Не обращай на него внимания.
— А что это такое?
— Он обозначает границу смены суток, — шепнул он совсем тихо, словно у стелы были уши, — границу, разделяющую прошедший день и следующий. Островок совсем маленький, затерянный в океане, его открыли слишком поздно, когда линия меридиана уже была установлена. Тогда он был необитаемым, и это вполне понятно: жить тут невозможно. Вот и решили оставить все как есть — менять было себе дороже.
Они остановились. Рейчел слушала молча, не спуская глаз с нелепого сооружения.
— Это изогнутый меридиан, — продолжал Байрон, — изогнутый и к тому же плавучий. Он тянется по воде от северного полюса до южного, нигде не проходя по суше, кроме этого островка. Представляю, каково жить в таком краю, где нынешний и завтрашний дни разделены всего несколькими сантиметрами: рискуешь заплутать разом и в пространстве, и во времени; нет, это невыносимо. Итак, вот единственное место, где меридиан проходит по суше, вот его и отметили таким образом. Вообще-то, следовало бы построить стену, чтобы разделить остров на две даты.
— Пошли туда, — сказала Рейчел.
— Но это может быть опасно, — вяло возразил Байрон.
— Нет-нет, идем!
Она уже бежала; он последовал за ней. Поскольку за время ходьбы они немного отдохнули, то, улегшись на это новое ложе-постель из блестящих, словно лакированных листьев, у подножия календарного обелиска, они слились в объятии между вчерашним и завтрашним днем и насладились друг другом в сегодняшнем, вневременном.
В конце концов они добрались до места, указанного Арбогастом. Оно и в самом деле ничем не отличалось от множества других таких же мест на побережье, по крайней мере в западной его части, если не считать череды рифов, торчавших из воды наподобие акульих спинных плавников; самый дальний из них, покрытый розовато-оранжевой цвелью, как будто служил сигнальным флажком. На сей раз они стали ждать у береговой скалы. И вскоре появилось судно.
Это был большой парусник, чьи борта щетинились старинными пушками; такие корабли нынче можно видеть лишь закупоренными в бутылках или на картинах Жозефа Верне[2]. Он медленно шел к берегу, держа курс на розовый риф.
— Такой трудно не заметить, — бросила Рейчел.
— Вот именно, — ответил Байрон, — и я думаю, это сделано намеренно. Никому и в голову не придет искать тебя на эдакой старой посудине. Гутман будет обшаривать рыболовные шхуны, установит наблюдение за всеми портами и морскими путями, но никто не догадается, что ты села на этот корвет — как раз потому, что он слишком уж бросается в глаза. Это старый испытанный метод.
С палубы судна кто-то подавал им знаки; Байрон помахал в ответ. Это был единственный способ обмена информацией между силуэтом на море и силуэтом на берегу. Люди на палубе торопливо спускали на воду шлюпку с четырьмя другими силуэтами внутри, которые принялись ретиво грести к береговой скале, к ним.
В ту долгую минуту, что они с Рейчел обнимались, Байрон успел подумать о том, что сейчас они перестанут обниматься, спустятся с утеса по тропинке, более удобной, чем та, первая, и шлюпка пристанет к берегу. Там они обнимутся еще раз, и Рейчел сядет в шлюпку, среди силуэтов, которые к тому мгновению уже обретут лица, тела и одежду, облекающую эти тела, станут определенными, конкретными и совершенно разными и начнут грести в обратном направлении, картинно напрягая мускулы. А он, Байрон, еще с минуту посмотрит на удаляющуюся лодку и начнет карабкаться вверх, на скалу, то и дело оглядываясь назад. Рейчел тоже будет оборачиваться до тех пор, пока их глаза еще смогут различать друг друга. Затем, когда все они снова превратятся в неразличимые силуэты, Байрон отвернется от моря. Он опять пройдет четыре километра по каменистой пустыне и вернется в замок.
Точно так все и произошло, с той лишь поправкой, что, добравшись до вершины скалы, он все же обернулся и последний раз взглянул на море. Корабль покачивался на волнах лениво, даже как-то рассеянно и невозмутимо, словно ему все было безразлично. Он был очень большой. Байрон сосчитал его мачты — три, затем его паруса.
И тут внезапно картина исчезла; вместо нее промелькнули жирные цифры — шесть, пять, четыре, три, два, один, ноль, потом какие-то черные расплывчатые геометрические фигуры на грязно-сером фоне с мушками; миг спустя все это сменил перевернутый неразборчивый штемпель, также черный на сером фоне, и наконец пространство преобразилось в большой белый, ослепительно яркий четырехугольник, резко выделявшийся на черной стене. Стена эта вдруг осветилась, и четырехугольник померк, явив взгляду натянутое полотно, служившее ему экраном.
Стало быть, никакой это не роман, а просто фильм. Бобина бешено вращалась на своей оси, рассекая воздух кончиком пленки. Джордж Хаас выключил аппарат, снял бобину и бегло провел большим и указательным пальцами по краям целлулоидной ленты. Потом он уложил ее в коричневый картонный футляр и спрятал его среди других таких же в самой глубине высокого массивного секретера красного дерева, с множеством ящичков всех калибров, изготовленного в семнадцатом веке одним знаменитым англичанином.