Рене Карье был низкорослым пузатым человечком с грустным лицом и плешивой головой. В данный момент он рассеянно просматривал пятую главу социологического исследования Георга Зиммеля в первом издании 1908 года (издательство «Дункер и Гумблот»). Поскольку он слабо знал немецкий, его взгляд частенько застревал на незнакомых словах, зажигаясь при этом странным блеском, признаком интеллектуального усилия, словно он мысленно сдвигал крупный булыжник, мешавший ему идти дальше.
Услышав звонок в дверь, Рене Карье захлопнул книгу, заложив ее пальцем, приглушил радио, выбрался из кресла и пересек квартиру. Отворив дверь, он оказался лицом к лицу с Тео Селмером.
Тео Селмер, напротив, с самых юных лет выказывал необыкновенные способности к иностранным языкам. Упорно работая в этом направлении, он стал по достижении зрелого возраста переводчиком-синхронистом в ООН, где, сидя в тесном боксе, переводил одним то, что говорили другие. Для этого у него имелись: микрофон, блокнот и шлем с наушниками.
В Нью-Йорке Селмер вел спокойный, размеренный образ жизни; он мало с кем дружил и редко появлялся на людях. Время от времени он проводил несколько часов в тире Берковица, где для стрельбы из пистолета была переоборудована подземная стоянка. Там у него тоже был свой бокс — подобие длинного узкого коридорчика, в глубине которого возвышалась деревянная мишень в виде человеческой фигуры с красным кружком на месте сердца. В каждом боксе имелись вешалка, стенной шкафчик и высокий табурет, а еще шлем с плотными наушниками, который стрелки надевали, чтобы не оглохнуть. Селмер никогда им не пользовался.
Завсегдатаи тира брали оружие напрокат здесь же, в тире; его приносили могучие невозмутимые парни, облаченные в просторные желтые синтетические блузы с черным лейблом Berkowitz на спине, сделанным в стиле рекламы кока-колы. Они же снабжали стрелков пулями, неторопливо подправляли охрипшие револьверы и ружья, заменяли растерзанные мишени, вели наблюдение за шкафчиками, где некоторые клиенты прятали джин, и выводили прочь тех напившихся посетителей, которым иногда, к концу вечера, приходила в голову богатая мысль пострелять во все стороны.
Тео Селмер не брал оружие напрокат. У него имелось свое — автоматический пистолет Llama модели Standard и револьвер Rossi, никелированный и довольно легкий. Хотя у него не было разрешения на ношение оружия, он иногда таскал один из этих стволов во внутреннем кармане куртки, который укрепил с помощью нейлоновой лески. В принципе, Берковиц запрещал пользоваться личным оружием; это запрещение, напечатанное мелкими буковками, было вывешено на дверце каждого бокса. Но Селмер был хорошо знаком с Берковицем. Тот более или менее регулярно получал газеты, напечатанные кириллицей на серой бумаге скверного качества; их присылали ему разные организации беженцев. Поскольку он сильно подзабыл родной язык, Селмер помогал ему переводить новости из страны, о которой Берковиц сохранил не больше полудюжины смутных воспоминаний, как хороших, так и плохих.
Остальное время Селмер проводил либо у себя дома, валяясь на кровати и изучая очередной иностранный язык, либо вне дома, изредка заходя в бар или в кино. Все это длилось уже четыре года, а ему самому стукнуло уже тридцать два, и он чувствовал, как им постепенно завладевает скука.
На исходе четвертого года, прожитого в Нью-Йорке, он начал ощущать непонятную усталость, легко впадать в раздражение и еще легче — в ненависть. Одновременно он заметил, что с некоторого времени никогда не дает промашки в цель, и это сильно удивило его, так как он всегда считал себя весьма посредственным стрелком и не надеялся достичь столь выдающихся результатов. Привыкнув переводить любые виды знаков, он истолковал этот как тревожный, хотя еще и туманный.
В свое последнее рабочее утро Селмер вошел в бокс для синхронистов, положил перед собой хот-дог в бумажном пакете, нацепил наушники, включил микрофон и начал переводить.
Сначала выступил представитель Южно-Африканской Республики, чье лицо Селмер разглядывал на экране внутреннего телевизора с легким отвращением. Это был паяц с мертвенно-бледным личиком и кривыми зубами, он рассуждал об апартеиде и уверял, что, с его точки зрения, апартеид не так уж плох. Его сменил лысый представитель Швеции — этот объявил, что, с его точки зрения, апартеид не так уж и хорош. Селмер переводил их, как всегда, впуская слова в уши и выпуская изо рта на другом языке, стараясь допускать минимум искажений и иносказаний и работая чисто механически, как водитель, прислушивающийся к мотору своей машины. Он следил за дебатами с тоскливой скукой, как будто наблюдал за двумя чемпионами пинг-понга, равными по силе, а потому ведущими нескончаемый бой.
И вдруг, сам не зная как и почему, он бросил свое занятие: прекратил переводить, работать, функционировать, забуксовал, забастовал, протянул руку и вынул из пакета хот-дог.
Он даже не снял наушники и не выключил микрофон, он просто ел. Сидевшие в зале франкоговорящие депутаты, которым адресовался его перевод, наверняка уже обеспокоились этой неожиданной паузой: до них долетало только громкое невозмутимое чавканье. Селмер представил себе, как они завертелись в своих креслах, обмениваясь меж собой недоуменными знаками, призывая на помощь служителей и судорожно теребя личинки наушников.
Покончив с хот-догом, Селмер облизал пальцы. Затем взял пустой бумажный пакет, надул его, крепко закрутил верх, поднес к микрофону, зажмурился, глубоко вздохнул и резко ударил по пакету. Раздался взрыв, франкофоны в зале вздрогнули и единодушно (на сей раз) завопили, гримасничая от боли и зажимая контуженные уши. Селмер встал и скинул с себя опостылевшую сбрую. Когда начальник переводческого корпуса ворвался в бокс, там уже никого не было; на столе остались лишь крошки да шлепки горчицы.
Селмер провел весь день у Берковица, пронзая сердца мишеней и опьяняясь громовыми раскатами своего Rossi, которые метались гулким эхом между низким потолком и шероховатыми бетонными стенами тира. Потом он вернулся домой и принял душ.
На следующий день он написал письмо с просьбой об увольнении, снял деньги в банке, перевел их в трэвел-чеки и понес свой паспорт в разные посольства. Неделю спустя он уже катил в огромном автобусе к мексиканской границе.
В течение следующих месяцев Тео Селмер колесил по Южной Америке, имея при себе тяжелый чемодан, битком набитый словарями; некоторые из них, избавленные от своего содержания, служили футлярами для оружия, так что, открывая какой-нибудь из них, он никогда не знал, что там найдет — Rossi, Llama или иностранное слово.
Растратив все деньги, он начал подыскивать себе работу. Ему давали переводить романы, научные труды, однако вскоре он почувствовал, что его одолевает лихорадочное нетерпение, мешающее сидеть на одном месте больше двух недель, и стал браться только за переводы статей, а потом и рекламных проспектов, да и те все реже доводил до конца.
Однажды, садясь в очередной автобус, выкрашенный в ядовито-розовый цвет и идущий из Кито в Боготу, он заприметил среди пассажиров три лица явно знакомых, хотя никак не мог вспомнить, где и когда видел их. Эти трое мужчин не обратили на него никакого внимания; он сел рядом и стал прислушиваться к их разговору. Ему не понадобилось много времени, чтобы идентифицировать их: это были американские чиновники, какие-то технические советники, с которыми он сталкивался в кулуарах ООН; подобно ему, они колесили теперь по Латинской Америке, но, без сомнения, имели более определенные цели, чем он. Эта неожиданная встреча вызвала у Селмера тошноту, сильную, хотя тут же подавленную, но, когда по естественной ассоциации в двух окошках его памяти нарисовались южноафриканский паяц и лысый швед, его просто затрясло от приступа ненависти, с которой он тщетно пытался совладать в продолжение всех ста восьмидесяти километров маршрута.
Вечером автобус сделал привал возле мотеля в окрестностях городка под названием Попайян. После ужина Селмер поднялся к себе в номер и вытащил из чемодана первый том старого словаря Сакс-Виллата, скрывавший в своих недрах обернутый в тряпку Llama Standard. Разобрав револьвер, он тщательно почистил его смесью вазелина с бензином, собрал и заодно какое-то время полистал том второй.
На следующее утро двое из троих американцев были найдены мертвыми в своих постелях. В комнате царил полный порядок: Селмер убил их очень быстро, разбудив пощечиной и пустив каждому пулю в лоб. Отправление автобуса было задержано из-за расследования; понаехавшие местные полицейские привезли с собой переводчиков — неумелых, хилого сложения и голодного вида. Начался дикий переполох: в автобусе путешествовали туристы, многодетные семьи, потенциальные информаторы, просто торопящиеся люди; все они громко выражали свое недовольство; более сомнительные личности тоже протестовали, но несколько тише. Все это сборище галдело хором, на дикой смеси английского, испанского, немецкого, португальского, и никто ничего не понимал, один Селмер понимал все. Его допросили в числе прочих, очень быстро, и к концу дня розовый автобус наконец отчалил в великолепном оранжевом зареве садившегося солнца — после того, как арестовали гладильщицу и лифтера, состоявших в незаконном сожительстве. Селмер сел рядом с американцем, оставшимся в живых.
Он без труда завязал с ним беседу. Американца звали Элвин Вайсрой. Он не выглядел подавленным, разве только чуточку задумчивым. Они поболтали обо всем и ни о чем, избегая упоминаний о двойном убийстве прошлой ночи. Выяснили, что оба едут в Боготу, прониклись взаимной симпатией, договорились больше не расставаться. Спустя два дня автобус остановился посреди паркинга большого отеля в предместье Боготы, и тем же вечером Элвин Вайсрой умер в своей постели, так же просто, как и двое его собратьев.
На этот раз Селмер решил не дожидаться полиции. Он покинул отель сразу же после своего преступления и, сев в такси, отправился в аэропорт Боготы. Остаток времени он провел в холле, уютно пристроившись в мягком кресле, в ожидании открытия билетных касс. Сразу после полудня он улетел на «Боинге-747» компании Avianca, который после двух промежуточных посадок — в Каракасе и Фор-де-Франсе — приземлился на следующее утро в Руасси. Через сорок минут Селмер уже был в Париже. Он снял номер в отеле близ Восточного вокзала, оставил там чемодан и вышел прогуляться.
Жизнь в Париже скоро ему наскучила. Он больше никого здесь не знал, у него было мало денег, и, кроме того, стояли холода. Тем не менее большую часть времени он слонялся по улицам и приходил в свой отель лишь на ночлег, чтобы рано утром уйти снова. Как и в Нью-Йорке, он посещал музеи и кинотеатры, в неизменном одиночестве. Это был убежденный одиночка — такие иногда встречаются.
Как-то днем, войдя в музей Гюстава Моро, он задержался перед картиной, изображавшей мучения Прометея. Тот стоял на вершине кавказской горы, спиной к скале, с оковами на ногах и связанными за спиной руками. Над его головой мерцал язык пламени; за ним виднелась тощая ионическая колонна с верхушкой, украшенной двумя боковыми волютами, под ногами простиралась бездонная пропасть в голубых тонах. Титан устремлял в небо довольно безмятежный взгляд, не выражавший боли, хотя стервятник исправно терзал ему внутренности; вторая птица почему-то распростерлась у его ног, то ли мертвая, то ли отдыхающая после того, как объелась Прометеевой печенью.
Рядом с Селмером стоял могучий толстяк в сером фланелевом костюме. Он внимательно разглядывал верхнюю часть картины, не уделяя внимания центральной теме; его взгляд был настолько пристальным, что казалось, этот великан решил обращать его лишь на те предметы, которые находились на уровне глаз, — в данном случае, только на верхние части картин.
Если отвлечься от его выдающегося роста, лицо у него было квадратное и бледное. На голове, находившейся чрезвычайно далеко от пола, возвышалась густая копна седых волос, похожих на вечные горные снега. Взгляд медленно, с упорным прилежанием обводил верхнюю четверть холста.
Оригинальная внешность гиганта разбудила любопытство Селмера. Слегка откинув голову назад, он послал к вершинам вопрос по поводу хищной птицы, которая ничего не клевала. Зачем она здесь? Какой цели служит? Какова ее порода? Ответ с вершин прозвучал после долгой паузы.
— Не знаю, — произнес басом великан так, словно говорил сам с собой, при этом он даже не взглянул на пернатого хищника.
Однако Селмер не успокоился. А небо? Если уж его необычный сосед интересуется только верхними частями полотен, значит, можно предположить, что он хорошо разбирается в небесах и, быть может, именно в данном небе?
Сосед склонил голову на грудь, что позволило ему разглядеть Селмера. В фас его лицо выглядело еще более квадратным, глаза были мутно-карие, какие бывают у некоторых собак.
— Я в этом не очень-то разбираюсь, — сказал он.
После этого признания последовала новая пауза.
— Шел мимо, — продолжал гигант. — И решил заглянуть... от нечего делать.
Теперь он разглядывал лицо Тео точно так, как несколько секунд назад изучал небо на картине, иначе говоря, с тем же неотрывным, упорным, ревностным вниманием. Впрочем, это мог быть его всегдашний, обычный взгляд, привыкший искать предмет для изучения и способный, обнаружив его, изучать целыми часами, с маниакальной настойчивостью, словно, раз остановившись на чем-то или на ком-то, был бессилен оторваться от объекта своего исследования.
— Я тоже, — ответил Селмер, — тоже случайно... почти случайно.
Улыбка слегка перекосила лицевой квадрат великана, который он опустил как можно ниже, на уровень макушки Селмера; его палец указал дорогу к выходу.
В баре он представился. Его звали Лафон, его рост равнялся двум метрам двум сантиметрам. Они заказали по коньяку, после чего Лафон спросил, чем Селмер занимается, на что Селмер ответил, что он переводчик, в данный момент безработный. Собеседник поинтересовался, сколькими языками он владеет. Селмер округлил для простоты:
— Пятнадцатью.
— Полиглот, значит, — пробормотал гигант с едва заметной ноткой сочувствия, словно Селмер признался ему в каком-то тайном извращении.
Казалось, особое звучание этого слова вызывает у того в голове аналогию с некоторыми другими терминами типа «педофил» или «копрофаг». Ну-с, а сам он чем занимается в этой жизни?
— Делами, — ответил великан, сопроводив ответ широким взмахом руки над столом.
— Делами? — повторил Селмер с оттенком вопроса, как будто не понял.
— Деньги, — сказал Лафон. — Покупать, продавать. Понимаете?
— Да, — сказал Селмер, — понимаю.
Но про себя он решил, что это вранье. Слишком уж не сочеталась созерцательная апатия Лафона с тем, что Селмер понимал под словом «дела», — этой суетливой и безжалостной, нервной и говорливой жизнью, где апатичным гигантам не было места. Кроме того, ответ грешил самой своей условной формой, слишком явной предсказуемостью. Впрочем, Селмер, может быть, заранее подозревал, что Лафон даст ему уклончивый и, без сомнения, неискренний ответ. Он не рассердился на него за эту ложь, как будто заранее предчувствовал, что тот может соврать, хотя в общем-то вполне возможно, что Лафон сказал правду. Они выпили коньячку, каждый половину бокала.
— Вам не нужен помощник в ваших... делах? — осведомился Селмер.
Лафон бросил на него неожиданно острый взгляд и снова принялся разглядывать какую-то точку на столе, держа бокал у губ и что-то неслышно бормоча в коньяк, словно говорил в микрофон.
— Я не знаю, — добавил Тео, — мало ли что...
Гигант осушил бокал, отставил его и вынул из кармана блокнотик в черной клеенчатой обложке, откуда вырвал листок. Потом он начал писать, что выразилось не только в простом взаимодействии пальцев и кисти, — это занятие привело в движение всю руку, заставляя локоть выворачиваться и особенно активизируя плечи, сотрясавшиеся, точно тяжелые ветви на сильном ветру; далее оно передалось торсу, который беспорядочно клонился взад-вперед, и ногам, громко шаркавшим по полу; все вместе выглядело как человеческое землетрясение. Однако в начальной точке феномена, а именно в мануальной оконечности всего этого огромного тела, попавшего в эпицентр мощных, тяжелых толчков, царил полный порядок: запись была сделана быстро, точно и спокойно, аккуратным мелким почерком.
Толстяк подул на чернила, сложил листок вчетверо и толкнул его по столу в сторону Селмера.
— Мало ли что, — повторил он. — Ну а теперь я должен вас покинуть.
Он пошарил в карманах, встал, заплатил, кивнул и вышел из бара, осторожно пригнув голову на пороге. Селмер смотрел в окно ему вслед. Потом взглянул на бумажку, приткнувшуюся к его бокалу. Перед тем как развернуть ее, он заказал чай без сахара.
На следующий день была суббота. Холод потонул в серой, мокрой и тусклой хмари. В четыре часа пополудни Тео Селмер, с тяжелой книгой под мышкой, стоял перед дверью жилого дома с растрескавшимися стенами, одиноко торчавшего в глубине пустыря, возле заброшенной фабрики, невдалеке от выезда из Нантера. Здание было построено в 1900 году и выглядело необитаемым; казалось, оно вот-вот рухнет и рассыплется на части. Окна первых этажей уже были заложены кирпичами, скрепленными свежим цементом.
Вокруг было пусто. Селмер еще раз перечитал листок, чтобы проверить адрес и время встречи, и зашел во внутренний двор. Он без труда нашел парадное № 2, поднялся на пятый этаж и позвонил в правую дверь; звонок, против всякого ожидания, сработал. Дверь долго не отворяли; наконец в приоткрытой створке показалось лицо сурового человека лет шестидесяти.
— Мне назначили встречу, — сказал Селмер, — кажется, это здесь.
— Это здесь, — изрек суровый голос, исходивший от сурового лица. — Входите.
Селмер вошел и проследовал за суровым хозяином, который оказался низенького роста и довольно-таки плотного сложения. Он тоже держал в руке книгу, заложенную пальцем. Они прошли по узкому коридору со старыми пожелтевшими обоями и хлопьями пыли вдоль плинтусов и очутились в квадратной, хорошо натопленной комнате. Из большого радиоприемника, стоящего на полу, струилась еле слышная музыка. Селмер прислушался, узнал звук фортепиано, но не осмелился прибавить громкость или попросить об этом хозяина: он понимал, что сейчас не время. Тот указал ему на диван.
— Меня зовут Карье, — сказал он. — Садитесь. Лафон скоро будет.