Байрон Кейн взобрался на гору, расположенную примерно в центре островка; с ее вершины можно было охватить взглядом весь остров. Эта возвышенность заросла леском, по всей видимости, хвойным. Байрон Кейн прислонился к дереву и начал изучать очертания острова. Отсюда остров казался почти идеально круглым, и только один высокий белый утес на западном берегу, чья треугольная громада скрывала часть океана, слегка нарушал этот правильный контур. Кейн вскарабкался на дерево, чтобы разглядеть его получше.
С высоты перспектива менялась. Белый утес как бы растворялся в пейзаже, поглощенный окружностью, которая отсюда выглядела более правильной. Кейн уселся на толстый сук.
Линия Гринвичского меридиана делила остров пополам, кроме того, по нему, перпендикулярно этой линии, протекал узенький ручей; он брал начало поблизости от замка, в восточной части острова, и рассекал его с востока на запад. Источник, питавший ручей, сперва заполнял болото с почти стоячей водой и чахлыми деревцами; оно снабжало эту часть острова достаточным количеством влаги, чтобы там в обилии произрастали эвкалипты, кингии и прочие древовидные папоротники.
Весь восточный сектор острова, который, если смотреть от Гринвичского меридиана, представлял собой завтрашний день, напротив, отличался крайне скудным пейзажем: одни только камни, галька, осыпи да скалы. Мало кто из животных отваживался заходить туда, зато другая часть, то есть вчерашний день, прямо-таки кишела сумчатыми и однопроходными представителями австралийской фауны. В первое время Байрон Кейн был очарован странностью океанической живности, но так и не смог привыкнуть к ней по-настоящему, и вид этих нелепых зверюшек частенько вызывал в нем ностальгию по коровам и собакам, лошадям и курам. Одни лишь птицы — с причудливыми повадками, но более или менее известные — внушали некоторую симпатию, да еще, пожалуй, кенгуру, чьи удлиненные мордочки и длинные уши слегка напоминали ему ослиные.
«Вот он, этот остров, — подумал Байрон Кейн, — и я нахожусь здесь». Данный факт казался ему крайне абсурдным; любое другое место на земле было бы для него куда более нормальным. Он попробовал представить себя в другом месте — в Париже, например, но и жизнь в Париже, если вдуматься, казалась ему такой же абсурдной, как в этом уголке Тихого океана. Его давно уже преследовало такое ощущение. Он родился в Балтиморе, на берегу Патапско, и берега Патапско всегда казались ему самым что ни на есть абсурдным местом в мире. Он произнес вслух:
— И все-таки я здесь.
Его одолел смех, и этот смех вызвал что-то вроде головокружения, так что ему пришлось вцепиться в сук и крепко обхватить ствол дерева. Потом им овладело отчаяние, на глазах выступили слезы. «Я болен, — подумал он и сделал над собой усилие, чтобы хоть как-то осмыслить окружающий мир. — Ну вот все и прошло, все обязательно пройдет».
Солнце спускалось к горизонту. Вся западная часть острова, обычно в дневное время белая, сейчас окрашивалась в светлые тона: охряные, бежевые, коричневые, а также розовые.
Под ним раздался шорох, он глянул вниз. У подножия дерева пробегала зверюшка, похожая на жирную крысу, но ростом с жирного кролика; она тащила своих детенышей на спине, словно на открытой платформе автобуса. Цепкие хвостики малышей держались за толстый материнский хвост, поднятый над их головками на манер автобусного поручня. Кейн отломил тонкий сучок и швырнул его в зверюгу, которая бросилась наутек, еле удерживая на спине свое всполошившееся потомство.
Он сидел на дереве до наступления темноты. В сгущавшемся мраке засветились два огонька, первый на востоке, второй на юге. Восточный зажегся в замке, где Джозеф в этот самый момент открывал банку консервов, а Тристано то ли кодировал, то ли декодировал очередное послание. Южный светил более слабо, едва различимо, и мог исходить только от Арбогаста. Арбогаст временно занял все три бетонных каземата, возведенных у самого берега, и жил то в одном, то в другом, смотря по настроению. Он никогда не показывался в замке и проводил время в полном одиночестве, занимаясь подготовкой обороны острова на случай возможного штурма. Кейну случалось замечать его, но Арбогаст упорно отказывался от общения и мгновенно скрывался в кустарнике или среди скал.
Арбогаст говорил только с Тристано или Джозефом, да и то очень кратко. Время от времени он исчезал напрочь и появлялся только через четыре-пять дней, принося информацию, которую иногда сообщали Кейну. Джозеф и Тристано отзывались о нем с боязливым восхищением. И хотя, по мнению Тристано, в ближайшем будущем острову не грозило никакое нападение, они крайне серьезно относились к стратегической деятельности Арбогаста, признавая тем самым его право на одинокий и безмолвный образ жизни. Да и сами они были не очень-то разговорчивы.
Наступила ночь, Байрон Кейн проголодался. Он слез с дерева, спустился с холма и побрел к замку, прокладывая себе путь сквозь густой кустарник и часто сбиваясь с дороги. Несколько раз он останавливался, чтобы определить верное направление и беря за ориентир свет, сочившийся из длинного низкого окна, затянутого слюдой. И еще несколько раз он проваливался в жижу болотного рукава, кишащую склизкими агрессивными насекомыми, а над его головой, в древесных ветвях, уже вовсю суетились сумчатые летяги и сумчатые куницы, очнувшиеся от своего дневного сна.
Когда Байрон Кейн добрался до замка, который высился между пляжем и болотом, ноги у него промокли насквозь. С верхнего этажа в открытую дверь низвергались сквозь радиопомехи звуки американских скрипок вперемешку с осточертевшим запахом мясных консервов. Это сочетание вызвало у него такую тошноту, что он отказался от мысли подняться к Джозефу и Тристано. Обогнув лестницу, он пошел вдоль огородика, где Джозеф посадил кое-какие овощи, желая разнообразить меню, целиком состоявшее из консервов. Совершенно случайно Джозеф обнаружил, что на территории замка и в его ближайших окрестностях царит микроклимат в высшей степени благоприятный для выращивания цветной капусты, каковой факт, в глазах Кейна, только подчеркивал абсурдный характер этих мест. Вооруженный сим открытием, Джозеф раздобыл — несомненно, с помощью того же предприимчивого Арбогаста — семена и рассаду всевозможных европейских овощей и попытался внедрить их в островную почву. Все они погибли; выжила только цветная капуста да еще несколько хилых, абсолютно несъедобных помидоров, которые Джозеф оставил гнить на корню.
Кейн вошел в помещение на первом этаже, разоренное, изъеденное мхами, давно лишившееся двери, и обогнул недостроенную лестницу в центре помещения. Позади лестницы, в полу был люк; приподняв крышку, он спустился в черную зияющую дыру, к счастью, снабженную узкой лесенкой, достроенной, в отличие от главной.
Подземелье замка представляло собой обширное пустое пространство с бетонными стенами, укрепленное множеством опорных столбов, расположенных без всяких признаков симметрии. Кейн продвигался между ними как в лесу, вытянув вперед руку с керосиновой лампой, которая отбрасывала на серый пол пляшущие тени. Снаружи не доносилось ни звука, и ходьбу изобретателя сопровождало только дурацкое вязкое хлюпанье его набравших воды сапог. Он подошел к машине.
Машину он установил в самом дальнем углу подвала. В начале своего пребывания он позволял Тристано и Джозефу разглядывать ее, потом свел это к кратким посещениям, а вскоре и вовсе передумал, решив, по примеру Арбогаста, также отстаивать свой образ жизни и объявить свои требования, а именно: никому не подходить к машине даже в его присутствии, никому не вмешиваться в его работу, даже под предлогом помощи — короче, никому не нарушать его покой. Двое других вынуждены были подчиниться, несмотря на едкие намеки Джозефа, которые Кейн выслушивал молча, с видом скорбного и снисходительного смирения ученого, подвергающегося нападкам черни.
Неподалеку от аппарата он обустроил для себя что-то вроде дощатого чуланчика, служившего рабочим кабинетом и местом отдыха. По стенкам он развесил мудреные чертежи, на шатких стеллажах разложил ящики с инструментами, банки консервов, а кроме того, разумеется, книги, бумаги и скомканную одежду. Байрон Кейн зажег лампу, сел и сменил обувь, поглядывая на машину.
Корпус машины представлял собой высокий, в человеческий рост, узкий металлический цилиндр, окрашенный в черный цвет и установленный на прочное основание. Внизу, сбоку, в нем было проделано газовым резаком отверстие, в данный момент заткнутое грязным тряпьем. По всей окружности цилиндра, на разной высоте, располагалось два десятка выступов-псевдоподий[5], прорезей, насечек и других атрибутов, оплетающих его наподобие вьюнка. Все эти разнообразные детали выглядели не вполне законченными, а некоторые казались и вовсе наметками, прототипами будущих элементов конструкции. Например, одна из них состояла из скрученной железной проволоки, небрежно припаянной к стальной пластине, которая, в свою очередь, крепилась к стенке цилиндра разнокалиберными болтами, — в общем, ничто не указывало на то, что эта штука может действовать. Ее раздраенный вид заставлял предположить, что это всего лишь черновой проект, недоработанная заготовка, спешно воплощенная в металле, чтобы служить прообразом другой, более совершенной модели, питать интуицию ее творца, его еще не оформившуюся идею. Другие элементы машины, такие же неприглядные, как этот, видимо, тоже имели своей задачей помогать изобретателю на пути превращения замысла в материальный объект на начальном этапе его воплощения — на том, который следует непосредственно после теоретических расчетов.
Тем не менее большинство псевдоподий, небрежно прикрепленных к стенкам аппарата и снабженных шарнирами, продолжались в пространстве в виде более сложных, более проработанных устройств, хотя и эти наспех изготовленные переплетения ничего знакомого не напоминали. Стальные, лоснящиеся от смазки проводки, собранные в толстый пучок и подсоединенные к цилиндру через вольфрамовый цоколь, сообщались друг с другом. Из плексигласовой коробки, привинченной к стенке и содержащей сложную систему зубчатых колесиков, высовывался целый букет дрожащих медных ленточек, на которых голубым мелом были проставлены какие-то значки. Другая система целиком состояла из крошечных кусочков дерева и свинца, склеенных друг с другом или связанных шерстяными нитками. Если даже и возникала какая-то надежда понять смысл конструкции, обнаружив в ней парочку знакомых механических элементов, то очень скоро она решительно таяла, не давая возможности разобраться в этой пестрой путанице реле и прочих технических, но абсолютно противоестественных соединений, лишенных всякой логики. Однако, хотя самые изощренные из псевдоподий могли представлять определенный интерес лишь с точки зрения технологической тератологии, их расположение, их сочленения и переходы все же хранили отдаленные признаки чего-то знакомого, классического, почти человеческого по сравнению с другими, совсем уж дикими ответвлениями, что змеились по другую сторону основания, точно ветви какого-то обезумевшего дерева: связки антенн, скрученных веревочкой, непонятные трубочки, завернутые по всей длине в газету, скрепленную резинками, обрезки дюритовых шлангов, забранные в сетку, — короче, ужас, да и только.
В бетонном полу вокруг машины была выбита канавка; ее заполнили землей и вкопали туда, на три четверти высоты, большие чугунные короба, от которых шло множество проводов; провода цеплялись за цилиндр, как ползучее растение, образуя вокруг него целые заросли, доходившие до самих псевдоподий, которые они, видимо, питали электричеством. Провода эти скручивались друг с другом в самых разных сочетаниях, но все они в конце концов соединялись в толстый кабель, упрятанный в оболочку и подключенный, в свой черед, к маленькому черному кубику с гладкой матовой поверхностью, издающему тихое мерное гудение. Этот предмет, расположенный в нескольких метрах от всего сооружения, казался завершающим его элементом, хотя трудно было определить, является ли он источником энергии или устройством для ее сброса, началом или концом, буквой «а» или буквой «я».
Байрон Кейн смотрел на свою машину. Эта путаница разнообразных деталей, прилепившаяся к цилиндру, с первого взгляда шокировала своей прискорбной незавершенностью. Но сама эта незавершенность выглядела столь нарочитой, столь явной, столь совершенной именно в силу своего несовершенства, что это наводило на мысль: а не является ли она главным принципом, а может быть, и целью данного устройства? И в таком случае все совершенство незаконченности машины делало ее именно законченной, поскольку именно в таком незаконченном виде ее можно было принять как завершенную, готовую работать, а то и уже работающую; возникало даже предположение, что с этого момента всякое усовершенствование, внесенное в конструкцию, призвано только усилить, улучшить качество этой незавершенности. Как бы то ни было, установить ее назначение не смог бы никто. Байрон Кейн схватил отвертку с заизолированной ручкой и принялся копаться в сочленениях одного из псевдоподий, одновременно прислушиваясь к гудению, издаваемому черным кубиком.
Он работал с перерывами, чередуя короткие, точные, умелые движения с долгими паузами, когда его неподвижность и колебание сменялись позывом к движению, тут же пресекаемому; временами он пристально смотрел на аппарат, словно позабыв принцип его устройства, потом набрасывался на него и лихорадочно обрабатывал сразу в десяти местах. Так он трудился три или четыре часа. Вслед за чем прошел в свою кладовку, взял банку с «шукрутом», открыл ее, вывалил свинину с кислой капустой на грязную тарелку и осторожно поставил на гудящий кубик.
Когда свинина с капустой нагрелись до кипения, он снял тарелку с кубика и начал медленно есть, кладя в рот большие куски и мерно пережевывая их с таким видом, будто заставлял себя принимать пищу, да он и впрямь заставлял. Потом он вернулся в чуланчик, лег, укутался в одеяло и заснул. Ему приснился кошмар: он падал. Падал бесконечно долго, чувствуя тяжесть своего падающего тела.
Он проснулся весь в поту. Огонек в лампе почти угас. Встав, он долил в нее керосина и снова взялся за отвертку, ощущая во рту какой-то мерзкий привкус. Он устал. Была полночь.