Глава шестая. ПОГРАНИЧНЫЕ ЗОНЫ ОТРИЦАНИЯ

Границы умирают и возникают; они передвигаются, исчезают и вновь неожиданно появляются. Они накладывают свой отпечаток на жизненный опыт, язык и пространство, в котором они существуют; на тело, с его здоровьем и его болезнями, на душу, с ее состояниями; на политику, с ее нелепыми делениями; на меня.

Клаудио Магрис[946]

Есть соблазн рассматривать конфронтацию Советского Союза и гуманитарных НПО как столкновение территориальной империи с посттерриториальной «неправительственностью», при котором власть действует соответственно либо через ограниченное пространство, либо через распад такого пространства[947]. Агитационные материалы Шведского комитета по Афганистану изображали советскую оккупацию как продолжение царских аннексий Хивы и Бухары, в то время как Советы считали раздел Афганистана способом создания «сферы влияния» на севере страны[948]. Однако в распоряжении ШКА и «Врачей без границ» имелись карты, отражавшие более сложную правду о распространении власти Советов на афганской территории, где она местами перемежалась вкраплениями «освобожденных районов»[949]. Интерпретировать все эти карты можно было по-разному, но понятие пространства по-прежнему оставалось общей «оболочкой» — задача состояла в управлении территорией, составленной из смежных фрагментов[950].

Однако подобное восприятие глобальных проектов несет в себе риск упустить из виду множество скрытых способов освоения территории, которыми пользовались СССР и его противники. Как напоминают нам географы, народы и армии не всегда присваивают пространственно смежные земли[951]. Пространство — это не просто измерения, но «продукт взаимосвязей», среда, через которую «мы познаем встречу историй»[952]. Такие «встречи», однако, происходят не потому, что «все связано со всем» и не потому, что «все места связаны»[953]. Соединение «локальных» пространств в «совместно конституированные» зоны (co-constituted landscapes), где одно место есть в то же время и другое, происходит, скорее, посредством обмена товарами и идеями, причем не только между метрополией и колониями, но и в обратном направлении даже при наличии очевидного, казалось бы, постколониального контекста[954]. Таким образом, пространство — это «одновременность пока-что-историй», с ее включенностью человеческих жизней в транснациональные ассамбляжи и нарративы[955].

Ничто не свидетельствовало об этом явлении более наглядно, чем двойственные границы, образовавшиеся в северных и восточных афганских землях в 1980‐е годы. С 1981 по 1988 год 62 тысячи советских пограничников, ранее дислоцировавшихся на территории СССР, оккупировали север Афганистана вплоть до кольцевой дороги, построенной за несколько лет до этого инженерами из Восточного блока. Как ни парадоксально, необходимость защиты «безопасности южных рубежей СССР» потребовала смещения границы внутрь Афганистана. Официально пограничные войска никогда не покидали советскую территорию: эта фикция выглядит тем более поразительной, что на счету погранвойск оказалось 41 216 убитых афганцев, и сами они потеряли почти три тысячи своих товарищей[956]. Прибыв из пограничных земель, что придавало попранию международного права пространственное выражение, эти знаменосцы «территориальной целостности Советской земли» стали ходячей полосой смерти, которая навязывала свою власть не за счет аннексии пространства, но путем превращения этого пространства в зону, где действовал режим исключений и правовой неопределенности. Статическая граница сменилась «ситуацией перманентной, вялотекущей эволюции, для которой характерны постоянные изменения, некоторые — резкие и четко спланированные, а некоторые — импровизированные»; прежняя, прочерченная колонизаторами линия растворилась, превратившись в завесу для насилия[957].

Гуманитарные организации, со своей стороны, бросили вызов советскому пограничному пространству, придав линии Дюранда и внутренним границам Афганистана моральный и институциональный смысл, создававший не менее впечатляющую, чем у Советов, географическую реальность. Если СССР оправдывал свое завуалированное вторжение в северный Афганистан необходимостью обеспечить безопасность своих южных рубежей, то «Врачи без границ» и Шведский комитет оправдывали переход линии Дюранда чрезвычайной ситуацией с продовольствием и медицинской помощью внутри Афганистана. Если советские молодежные советники увозили сирот и обычных детей за пределы оккупированного Афганистана в определенные «совместно конституированные» места внутри Советского Союза (одновременно служившие «домом» и частью советского политического проекта), то гуманитарные организации продвигали собственный транснациональный проект — националистическое воспитание и создание медикализированной «имперской» сети влияния через внедрение в семейную сферу. И если Советский Союз стремился максимально использовать информационный суверенитет как законное право национального государства третьего мира, то гуманитарные организации хотели изменить — и административно, и морально — принятую ООН географию, чтобы делегитимизировать именно эти привилегии: границы Афганистана должны быть нарушены, его внутренние границы — заново сшиты, его суверенитет — приостановлен. Все это, однако, должно было служить не аннексии, а скорее превращению мест страдания в транснациональный бриколаж, где на смену «эпистемам разделения» придет этика взаимозависимости[958].

Берега Амударьи, отделявшей СССР от Афганистана, и берег Ист-Ривер, на котором стоит здание ООН, стали частью двух конкурирующих «совместно конституированных» пограничных зон отрицания. Слово «отрицание» употребляется тут в двойном смысле, поскольку ни одна из сторон не могла с чистой совестью удовлетвориться шаткой логикой своего «гуманитарного» вторжения. «Углубление» южной границы Советского Союза в Афганистан с целью ее защиты никогда официально не признавалось Москвой, несмотря на то что участвовавшие в интервенции пограничники получали за свою службу государственные награды[959]. Тысячи пограничников вошли в Афганистан, но тысячи остались на прежних местах — охранять разделительную линию официальной границы и маскировать взаимопроникновение «чужого» и «внутреннего» пространств[960]. Участники гуманитарных миссий, напротив, с самого начала подчеркивали нарушение суверенитета Афганистана и разрушение Афганистана как нации. Но по мере продолжения советской оккупации НПО тоже стали создавать институциональные формы суверенитета и государственности Афганистана, которые, впрочем, весьма отличались от традиционных, якобы органически ему присущих норм — как национального государства третьего мира и соответствующей ему нации. И Советы, и гуманитарные миссии во многом опирались на алиби национального государства, или «государства-нации» как на алиби для своих вмешательств, но дефис, связывающий эти два понятия, оказался одним из множества «пока-что-историй», касающихся афганского государства и афганской нации.

«ТОЛЬКО ЖИВАЯ РАБОТА!»

Обеспечение безопасности в северном Афганистане было необходимо для Москвы по нескольким причинам. Только по северным дорогам советский военный транспорт мог доставлять грузы в Герат, Кандагар или Кабул. Природные ресурсы Севера обеспечивали треть государственного бюджета Афганистана, а такие провинции, как Балх и Баглан, «имели наиболее плодородные земли, являлись основной житницей страны»[961]. Социалистический авторитарный север Афганистана должен был защищать Узбекистан и Таджикистан от опасного мира Хомейни и Зия-уль-Хака. В более узком тактическом смысле оккупация этих земель должна была предотвратить прямые нападения моджахедов на советскую территорию.

Воины, охранявшие границу с советской стороны, давно усвоили свою миссию по пресечению подобных вторжений. Многие из них и не представляли себе другого мира, кроме пограничья. Павел Полянский продолжал семейную традицию — вслед за отцом он служил в Тахта-Базарском погранотряде и считал службу на туркменской границе «знаком судьбы» своей семьи[962]. Павел решил стать пограничником еще в четвертом классе. Впоследствии он женился на дочери пограничника и сумел привить своему сыну «любовь и уважение к зеленой фуражке». Семейная история Игоря Мучлера восходит к еще более давним временам. Его отец начал службу в Белоруссии в 1924 году, а затем был переведен в Среднюю Азию, где Игорь вырос[963]. «С детства Игорь впитал все, что связано с границей». Он освоил туркменский и таджикский языки и «об иной судьбе <кроме судьбы пограничника> не помышлял». На вопрос, за что он воевал и за что служит, Мучлер ответил прямо: «За идею». Идеалы мужественности во многом определяли представления о границе и ее защите.

Но поначалу не было очевидно, что погранвойска будут действовать и в самом Афганистане. Когда в 1980 году комсомольские советники впервые прибыли на равнины афганского Севера, они наблюдали, что здесь существует «относительно устойчивая народная власть и ее поддержка во многих уездах, волостях и кишлаках»[964]. Действительно, северные провинциальные комитеты ДОМА оказались в числе крупнейших в стране[965]. Однако на востоке, в северной части Бадахшана, тайные советские операции по «освобождению от моджахедов» «кишлачной зоны» на 150 километров вглубь афганской территории начались еще в январе[966]. Весной 1980 года пограничные силы тайно вторглись в окрестности Гульхана, деревни в афганском Бадахшане. Командиры встретились со старейшинами, чтобы объяснить им, что «советское подразделение пришло для оказания помощи местным жителям, поэтому, когда жители будут испытывать нужду в предметах первой необходимости (соль, мука, керосин), то пусть приходят, им будет обязательно оказана помощь»[967]. Пограничные силы отрицали участие в какой-либо официальной политике, но секретари НДПА организовали «приграничную торговлю между Таджикистаном и Афганистаном». Должностные лица ДОМА и НДПА, перебравшись в горы, чувствовали себя достаточно безопасно, особенно после того, как в мае 1980 года прошла операция по размещению советских пограничных войск на афгано-пакистанской и афгано-китайской границах в Бадахшане[968]. Однако политика, направленная на удержание афганцев в ограниченном пространстве, вызвала противоположный эффект: сотни афганских беженцев устремились на советскую территорию[969].

Дилемма усложнилась, когда моджахеды стали уничтожать целые афганские деревни, граничащие с Амударьей. «Все это, — объяснял впоследствии один из руководителей Среднеазиатского пограничного округа Г. А. Згерский, — делалось специально, с целью провокации, на глазах жителей приграничья и, естественно, пограничных нарядов. Таким образом, возникла явная, прямая угроза неприкосновенности нашей границы». Такие события требовали решительного противодействия, особенно в условиях, когда все больше регулярных подразделений Советской армии перемещалось в центральный и южный Афганистан[970]. Поэтому в начале 1981 года Кабул официально запросил «решение о введении на территорию Афганистана в пункты, обеспечивающие безопасность границы и защиту местных жителей, нештатных подразделений из Среднеазиатского, а затем и Восточного пограничных округов»[971].

Началась обширная операция, одновременно преступная и секретная. Однажды весенним днем военный вертолет приземлился на региональной базе советских пограничных войск недалеко от Пянджа, города на северных берегах Амударьи. Из него высадилось несколько десятков пограничников, среди которых был и Юрий Дагданов, командир подразделения, базирующегося в Душанбе. По ходу службы Дагданов все ближе перемещался к афганской границе и постепенно почувствовал, что Афганистан — это его судьба. Он поневоле волновался, но старался вести себя спокойно и решительно: как американские индейцы в любимых им вестернах производства ГДР[972]. Юрий с гордостью носил красивую форму пограничника — зеленую фуражку и зеленые погоны — и ожидал приказа.

Но приказ руководства его удивил: было велено отпороть зеленые погоны погранвойск и нашить армейские — красные: «Ничего не попишешь — в то время никто не должен был знать, что в Афгане служат советские пограничники». Вертолет переправил их через реку; из нового местоположения были еще видны огни в советских кишлаках. Подполковник Зверев описывал свой афганский тур так: «Убывали мы туда без документов и знаков различия на общевойсковой военной форме», и он не единственный ветеран, указывавший на строгую секретность всей операции. «А в письмах и весточках домой ни в коем случае нельзя было упоминать о каких бы то ни было боевых действиях, — писал Дмитрий Мацнев. — Все наши пограничники официально продолжали нести службу на родной земле»[973].

Различие между внутренним и внешним было стерто, что повлекло за собой катастрофические последствия для афганцев. В марте 1981 года таджикский пограничник Анвар Халиков, служивший на юге Туркменистана заместителем начальника Тахта-Базарского пограничного отряда по разведке, узнал, что пограничный наряд в составе двух человек не вернулся с задания[974]. Халиков отправил вертолеты на поиск своих людей, опасаясь, что их похитили афганские бандиты во главе с неким Мадкаримом. «После получения этих данных проверили личность Мадкарима и установили, что он несколько лет назад был задержан за нарушение границы, осужден по подозрению в шпионаже, отбывал наказание на спецпоселении в Иркутской области, имел сожительницу и дочь, выучил русский язык. По репатриации его передали афганским властям. Владея русским языком, под предлогом выпаса скота он часто появлялся у линии границы, что использовалось главарем банды для проведения акции по захвату пограничного наряда»[975]. Используя наскоро собранный отряд, состоявший из шестидесяти вооруженных афганских пастухов-туркменов, Халиков отыскал Мадкарима и двух его жен (одну русскую, другую афганку) в его убежище. Он «отрицал организацию убийства наших солдат, скрывал знание русского языка», — вспоминал Халиков. Мадкарима этапировали в Меймане, где начальник местного отделения афганской службы безопасности приказал тут же на аэродроме расстрелять его[976].

Этот инцидент показывает, что переопределение пограничных территорий создавало новые пространственно-временные зоны, где афганцев можно было убивать без суда и следствия[977]. Чрезвычайная ситуация позволила временно приостановить ограничения, действовавшие на советской границе по части въезда, что позволило афганским беженцам проникать на советскую территорию. Но то же чрезвычайное положение оправдывало длительную охоту за Мадкаримом, которой занимались как «внутренние» афганские, так и «зарубежные» советские части, хотя сам он не покидал афганскую территорию. Тот факт, что «граница» оказывалась размытым явлением, к которому имели отношение туркменские племена, советские пограничники и афганские спецслужбы, не играл большой роли. Переопределение афганского севера как пространства чрезвычайной транснациональной ситуации означало, что афганцы могли законным образом попадать в Советский Союз — или, по крайней мере, в его погранзону, — даже физически оставаясь за его пределами. Что характерно, когда Мадкарим находился «внутри» СССР, он мог не только там жить, но и представлять себе свое будущее. Когда же он был выброшен в межеумное пространство, одновременно «иностранное» (Афганистан) и «внутреннее» (погранзона), то потерял даже те гарантии, какие есть у узников ГУЛАГа. Практики крайнего насилия вырвались из пограничных пространств, «создававших управляющую логику противопоставления „внутри“ и „снаружи“, от которой они зависели»[978].

Тем не менее условия безопасности на севере ухудшались[979]. Из 24 районов во всей северной зоне кабульское правительство контролировало всего семь. В Балхе сотрудники НДПА могли войти только в десять из 455 кишлаков провинции «без сопровождения бронетехники и воинских частей». Менее чем за год моджахеды убили более ста членов ДОМА. В Дехи-Кази «захвачены двое больных парализованных крестьян, которые за сотрудничество с народной властью (они получили землю феодала) были разделены на части»; «в г. Меймане (провинция Фарьяб) зверски замучены и убиты три сестры-учительницы за то, что несмотря на неоднократные угрозы со стороны бандитов продолжали занятия в школе и сняли паранджу»[980]. В Горно-нефтяном техникуме Мазари-Шарифа продолжали готовить инженеров, но студенты были почти исключительно родом из самого города, так как молодые люди из сельской местности опасались приезжать на занятия. Боевики угрожали убить тех, кто посещал это учебное заведение, а у многих из продолжавших учиться нарастали антисоветские настроения[981].

Моджахеды не просто стреляли по солдатам Советской армии и сил НДПА. Как мы видели во второй главе, североафганские повстанцы издавна поддерживали тесные связи с Пекином, и советское вторжение только упрочило эти отношения. Разведслужбы ГДР сообщали, что в лагерях пакистанских беженцев замечены китайские военные инструкторы. Одновременно Пекин снабжал маоистов в Бадахшане оружием и — по иронии судьбы — обмундированием китайских пограничников; сепаратисты собирались провозгласить независимую республику[982]. Такие группы не испытывали недостатка в деньгах: комсомольский советник отмечал, что моджахеды захватили лазуритовые рудники в Сари-Санге и отправляли добытое на экспорт, чтобы закупать товары у своих китайских и пакистанских покровителей. Советские вооруженные силы оказались вполне способными на ответный удар: по имеющимся сведениям, в результате бомбежки этих рудников в ноябре 1981 года было убито пять тысяч человек[983]. Но с учетом того, что для ведения боевых действий на юге требовалось все больше регулярных армейских подразделений, погранвойскам приходилось брать ответственность на себя.

Поэтому, напоминал Згерский, «руководство нашей страны приняло решение о введении пограничных войск в северные провинции Афганистана». Постановление ЦК КПСС за номером П32/81, принятое 22 декабря 1981 года, прикрепило восемь тысяч пограничников к «полосе ответственности» глубиной «в среднем 100–120 километров, так называемой „зеленке“, до рокадной дороги, соединяющей центры северных провинций. Было приказано ликвидировать организованный бандитизм в этой полосе и расположенные в ней и вблизи нее базы хранения оружия, боеприпасов и других материальных ценностей»[984]. Перед погранвойсками была поставлена задача: тесно взаимодействуя с силами 40‐й армии, по-прежнему дислоцированными на севере, «создать своеобразную буферную зону, прочно отделив воюющий Афганистан от советской земли»[985]. В дополнение к оккупации Афганистана на глубину 100 километров, постановление П32/81 предписывало особый охранный статус десятикилометровой полосе к югу от границы; таким образом создавались две пространственные зоны, которые физически находились в Афганистане, но в административном отношении были переопределены как зоны безопасности СССР.

Слово, которым генерал Згерский обозначал расширенную пограничную зону — «зеленка», — весьма красноречиво: оно указывало на цвет растительности и одновременно — на название популярного антисептика. В феврале 1982 года началась «систематическая зачистка» севера. После первоначальных операций в провинции Кундуз пограничные войска перешли к своим следующим целям — Ташкургану и Андхою. «Кто бывал в Афгане, знает, что такое „зачистка“ кишлаков, — писал один пограничник. — Кишлак блокируют со всех сторон, а потом… На первом этапе для этих целей привлекались в основном вооруженные формирования афганцев, лояльно настроенных к установленному в Кабуле правительству»[986]. Освободившись от бюрократического контроля, пограничники почувствовали себя свободными. «Никакой писанины, никаких бумаг, никакой надоевшей канцелярщины», — отмечал Виталий Шевелев. «Только живая работа!» С ним соглашался другой пограничник: «Ныне модно критиковать „партийную машину“ и „тоталитарный режим“, — писал Дмитрий Мацнев. — А я замечу, что во многом благодаря именно четко налаженной партийно-политической работе нашим войскам удавалось выполнять поставленные перед ними задачи»[987]. Частота, с которой пограничники сравнивали свою операцию с Дорогой жизни, снабжавшей Ленинград в блокаду, была столь же ужасна, сколь и симптоматична[988].

И все же использование своей, «домашней» метафорики для описания чужого пространства было вполне уместно. В то время как погранвойска обеспечивали проникновение в афганское географическое пространство советского юридического пространства, комсомольские советники занимались конституированием совместного советско-афганского пространства посредством молодежных обменов. Практически с самого начала пребывания на афганской территории солдаты и советники видели в детях одновременно и скрытую опасность, и скрытые возможности. Моджахеды часто вербовали бездомных детей, чтобы те, выпрашивая хлеб у солдат, закладывали мины возле постов пограничных войск[989]. Летом афганские студенты отправлялись в «сытые стажировки» в Пакистан, «откуда к началу учебы студенты возвращались уже неплохо обученными боевиками, готовыми к террористической деятельности».

ДОМА действовала в нескольких направлениях. В некоторых провинциях она создавала студенческие трудовые отряды, которые должны были служить «мирной альтернативой пакистанским каникулярным вояжам»; через трудотряды прошло «более тысячи бойцов», готовых стать членами партии и служить государству[990]. В других провинциях, например в Баглане, устраивались летние лагеря, откуда детей перевозили в пионерлагерь на территории Киргизской ССР[991]. В Гильменде или Нангархаре дети из особенно непримиримых племен пуштунов или белуджей направлялись на долгосрочное обучение в Советский Союз. Однажды во время летних каникул учеников отправили смотреть устроенную ВЛКСМ и ДОМА этнографическую выставку под названием «Племена и народы ДРА», проходившую в Лашкаргахе, бывшем американском логистическом центре[992]. Программы, которые разрабатывались и расширялись в течение десятилетия, изначально были направлены на работу с сиротами и бездомными детьми, но вскоре стали рассматриваться как средство для перемещения «выходцев из племен, особенно детей вождей, других влиятельных лиц», в качестве долгосрочной военной тактики в «племенных зонах»[993].

То, что афганские дети прибывали на советскую территорию, в места, обычно предназначенные для «своих», советских детей, указывало: Москва стирала различия между «зарубежным» Афганистаном и «внутренним» Советским Союзом, и это неразличение выходило за рамки аннексии или территориальной экспансии. Афганистан, в котором правила НДПА, больше не являлся «зарубежным» пространством. Он, как и социалистические Ангола, Эфиопия или Мозамбик, стал активным участником происходившего между соцстранами процесса перемещения детей и видел свои «насущные интересы» в том, что они попадут из «родной» национальной обстановки в социалистическую[994]. Став объектом опеки со стороны ДОМА и советских погранвойск, афганские дети вошли в имперское пространство, которое связывало афганские земли с детскими домами и вузами СССР от Украины до Таджикистана; известен по крайней мере один случай, когда афганский мальчик был приглашен в качестве «гостя» в советскую приемную семью[995]. Многие были связаны с Советским Союзом временно, так как въехали в страну в рамках десятилетней образовательной программы обмена еще в подростковом возрасте[996]. Не будет преувеличением сказать, что, несмотря на возраст, примерно 11 тысяч побывавших в Союзе афганских детей гораздо лучше представляли себе настоящие размеры СССР, чем большинство советских граждан. В сущности, они находились под советской юрисдикцией уже с того момента, когда советская граница сдвинулась, включив их в себя.


Ил. 9. На митинге в Кушке (Туркменская ССР). Представление воображаемой границы в качестве разделительной линии между «своим» и «зарубежным» пространствами, первое из которых безопасно для детей, а второе предназначено только для взрослых. Дети Кушки дарят цветы советским солдатам во время митинга, посвященного возвращению гвардейского бронетанкового полка из Афганистана. Фото Ю. Сомова, 1986 год (С разрешения РИА Новости)


Изнутри самого СССР увидеть эту «совместно конституированную» зону было трудно из‐за многочисленных границ отрицания, отделявших «зарубежное» от «своего». Еще в царские времена колониальная администрация установила в Кушке памятник, обозначив им южную точку «компаса», определявшего пространственную ориентацию Российской империи по отношению к остальному миру. Спустя столетие в Кушке проходили тщательно срежиссированные церемонии возвращения советских солдат на «родину». Однако, позиционируя границу как конкретный материальный след, а не как идею пространства, несущего в себе максимум произвольного насилия, которое легко становится «перемещаемым», эти праздники скрывали то, что граница сдвигает «фрактальные иерархии» внутрь «своего» афганского пространства[997]. Устанавливая разграничение: советская территория — для детей, афганская — для взрослых, эти праздники маскировали политику Советов, направленную на перемещение детей между странами. А подчеркивая то, что возвращаются именно военные, они маскировали то, что в Афганистан проникали также советские гражданские и партийные институции.

Советское пограничье отрицания получило не только материальное выражение. Одной из наиболее любопытных фигур, которые постоянно встречаются в воспоминаниях пограничников, оказывается «чекистская жена», то есть супруга военнослужащего Пограничных войск КГБ СССР[998]. Хотя это и не всегда признавалось, но вклад этих женщин был одним из ключевых для советского империализма. Они рожали детей, что побуждало мужа крепить оборону родины, поскольку это совпадало с долгом защиты семьи и дома; и, если прибавить сюда длительные отлучки пограничников из дома и официальное непризнание афганской миссии, можно понять степень эмоциональной нагрузки, которую несли эти женщины. Один пограничник вспоминал, что получил назначение из Иркутска в Афганистан 18 апреля, когда его жена была на девятом месяце беременности; сын родился через два дня после того, как он улетел, поэтому эта «дата памятна вдвойне»[999]. Другого пограничника призвали на службу через несколько недель после рождения дочери, но жена заверяла его: «Не волнуйся за меня и детей, все будет хорошо»[1000]. Хотя женщины и находились далеко от самой границы, они испытывали на себе эмоциональные последствия империализма: им приходилось то и дело срываться с насиженных мест вместе с семьями, сталкиваться с непредсказуемыми проблемами, заново обустраивать тот самый дом, который постоянно требовал защиты[1001]. Прямой запрет присылать фотографии или письма из Афганистана накладывал на брак дополнительное бремя: нужно было либо говорить правду, либо сознательно лгать целиком доверяющей тебе женщине: ты мог служить где угодно, кроме Афганистана[1002]. «Можно представить, что пережила жена за эти годы, что она чувствовала… — писал один пограничник и тут же добавлял: — Но она выбрала свою судьбу сама»[1003].

Пограничье отрицания, возможно, делало некоторые из «интимных» советско-афганских отношений невидимыми, но тем не менее именно оно несло в себе зародыш нескольких потенциально катастрофических последствий для афганцев. Когда афганские дети направлялись в СССР, у них брали медицинские анализы. Однако в Афганистане, даже при власти НДПА, отсутствовала система поголовной регистрации рождений и паспортизации, и потому многие дети въезжали в СССР без действующих документов, подтверждающих их правовой статус или гражданство, что фактически превращало их в «лиц без гражданства»[1004]. Более того, в условиях отсутствия какого-либо международного регулирования прав детей поборники международного права не имели возможности даже теоретически, не говоря уже о практике, привлечь Москву к ответу. В документах, хранящихся в комсомольских архивах, указано лишь количество детей в каждой группе, как правило, без их поименного списка; таким образом, перемещенные дети попадали в опасную с правовой точки зрения ситуацию[1005]. Несмотря на то что физически они временно находились в Советском Союзе, эти дети оказывались в каком-то смысле нигде, поскольку формально не имели никакого гражданства, ни афганского, ни советского[1006].

Афганцы догадывались о риске, которому подвергались их дети, участвовавшие в таких проектах. В провинции Кунар комсомольский советник отмечал сопротивление со стороны влиятельных местных жителей отправке детей на каникулы в Советский Союз, что повлекло за собой внесение «значительных изменений в первоначальный список» отправляемых детей[1007]. Советники в Мазари-Шарифе указывали на противоположную динамику: служащие афганской армии с советской военной базы, а также газовики «активно шефствовали» над тем интернатом, где воспитывалось их потомство, в результате чего в 1984–1985 годах 140 детей из Балха и провинции Саманган были отправлены в детдома СССР[1008]. Но все же большинство афганцев «подозрительно» относилось к управляемым ДОМА детским домам и центрам — и нетрудно понять почему. Направленные в молодежные центры ДОМА дети начинали чувствовать свою принадлежность к международному, выходящему за местные рамки детскому сообществу; они поддерживали переписку со школьниками — от Свердловска до Болгарии (где получил техническое образование отец одного из учеников)[1009]. В свете такой агрессивной транснационализации детства росла дистанция между родителями и детьми в их родных семьях.

Со временем этот проект стал вызывать беспокойство и у советских советников, хотя и по другим причинам. Джелалабадский комсомольский советник Олег Мордасов отмечал, что, хотя ДОМА перевыполнила квоту (75 детей) на отправку в Кабул для подготовки к учебе в СССР, только 25 из 90 отправленных в столицу детей фактически добрались до Советского Союза[1010]. Основной причиной «отсева» большинства детей, по мнению Мордасова, была их «семейная ситуация», а именно то, что у них была семья. В то же время Мордасов открыто ставил под сомнение целесообразность отправки стольких детей-сирот в Советский Союз. «Сможет ли наша страна принять всех беспризорных детей?» — спрашивал он. Даже если афганские сироты будут проходить более строгую проверку состояния здоровья перед въездом на советскую территорию — а это Мордасов одобрял, то «сможет ли ребенок, проживший почти 10 лет в СССР, оторванный от страны, вернувшись, нормально жить, не имея ни родственников, ни материальной основы для жизни?» Одним словом, для него существовала «определенная иконичность» (отношение подобия) между больным афганским сиротой, прошедшим медкомиссию в Кабуле, и афганским сиротой, вырванным из своего «домашнего» окружения-контекста. При этом тот и другой представлялись скрытыми потенциальными врагами, способными проникнуть на его родину, чтобы принести ей болезни или социальные проблемы[1011].

Эти опасения заставляли Мордасова выступать за сокращение программы для сирот — вместо этого следовало «добиваться от афганских товарищей более пристального внимания к проблемам беспризорности». В порядке компенсации он призывал расширять возможности молодежных обменов для детей номенклатуры НДПА и вождей племен. Афганские дети, в возрасте десяти лет, отправленные в СССР или зачисленные в военные части в качестве «сыновей полка», давали «больше возможности воздействия через них на массы народа» и «применения полученных знаний», чем денационализированные сироты. Как признавали советники, они, точно так же как и моджахеды, окопавшиеся в пакистанских лагерях беженцев и рекрутировавшие афганскую молодежь, были вовлечены в парадоксальную борьбу за определение надлежащего национального содержания, которое транснациональные ассамбляжи собирались насаждать среди молодежи. Какая же из диаспор была «настоящим» Афганистаном? Какой «совместно конституированный ландшафт» — тот, который простирается за Амударью, или тот, что пересекает линию Дюранда, — мог создать диаспорическое единство, которое действительно воплощало бы в себе афганскую нацию?

ГУМАНИТАРНОЕ ОБЛАКО

Какой бы наглядной ни казалась ситуация с советским пограничьем, проницательные наблюдатели видели в ней лишь физическое и военное проявление более глубокой структурной проблемы мирового порядка — той информационной стены, которую Москва воздвигла вокруг национальных государств третьего мира. В свете такой «национальной катастрофы, — писал Карл Шёнмайр из Шведского комитета по Афганистану, — можно было ожидать, что одна из специализированных программ ООН — ЮНИСЕФ, ВОЗ или ВПП (Всемирная продовольственная программа) — нарушит молчание по вопросу, касающемуся судеб миллионов людей». Но молчания никто не нарушил. «Неужели афганский ребенок не имеет никакой ценности, пока не окажется у границы и не будет зарегистрирован в Пакистане в качестве беженца?» — вопрошал Шёнмайр[1012]. Ответ был очевиден. Альянс СССР и стран третьего мира в равной мере стремился сделать достоянием общественности факты нарушения прав человека в Южной Африке или Израиле и создать непроницаемую завесу на границах стран третьего мира.

Бездействие со стороны нейтральных международных организаций, таких как ФАО, ПРООН или ВПП, побуждало «партизан»-гуманитаристов создавать собственный контрархив чрезвычайных медицинских ситуаций для оправдания своего присутствия. В итоге родилась концепция, которую впоследствии назовут «мобильным суверенитетом» или «гуманитарной геополитикой»[1013]. Ее логика проста: если бы движимые моральными стимулами активисты сумели утвердить свое право провозглашать чрезвычайную ситуацию на чужой суверенной территории и развернуть для ее решения масштабную агитационную кампанию в глобальном медиапространстве, то принцип невмешательства в суверенитет и неспешность действий, характерные для деятельности агентств ООН, ушли бы в прошлое. Эра чрезвычайности требовала немедленного реагирования. Афганистан представлял собой идеальную площадку для апробации этой новой модели: даже несмотря на то, что это национальное государство третьего мира формально оставалось под защитой административного барьера ООН, фактически и внешняя граница Афганистана, и его внутренние границы были совершенно открыты.

Все выглядело очень просто, если только не принимать во внимание то, что граница во многих случаях проходила по Гиндукушу. С весны 1982 года «Врачи без границ» проникали в кишлаки Бадахшана через горные перевалы из пакистанского Читрала[1014]. «„Врачи без границ“ отправились в Бадахшан, поскольку никто не поставлял туда медикаменты», — говорилось в одном докладе[1015]. Но задача оказалась невероятно тяжелой и затратной: первая миссия потеряла треть своих запасов в пути, а посланный «Врачами» на разведку Жерар Коут по возвращении в Париж признался, что «из него выжаты все соки». Руководство миссиями в Бадахшане перешло к Жюльетт Фурно, которая работала в основном независимо от Пешавара; в ее обязанности входило разъяснять местному населению нравственные установки «Врачей без границ». Бадахшан, подчеркивалось в первоначальном докладе, «до сих пор не был „охвачен“ какой-либо медицинской организацией, что для Афганистана означает отсутствие какой-либо медицинской помощи, кроме той, которая оказывается Советами жителям Файзабада». Оценив советские медикаменты как «посредственные» и установив, что за пределами Файзабада люди практически не получают медицинской помощи, «Врачи без границ» взялись за дело — и оказались в неловком положении: первоначальное обследование 11 тысяч взрослых и трех тысяч детей показало, что среди них нашлось всего тридцать афганцев с боевыми ранениями[1016].

Данные по проблеме голода тоже не складывались в стройную и убедительную картину. В конце 1970‐х годов Афганистан все еще восстанавливался после засухи, вызвавшей многолетний голод, в результате которого погибли десятки тысяч человек[1017]. Тогда международные организации инвестировали «более 69 миллионов долларов в проекты развития и чрезвычайные операции» и доставили во все 29 провинций 100 тысяч тонн продовольствия[1018]. Однако советское вторжение привело к «резкому отказу» от гуманитарных операций; между тем оккупация сократила производство зерна на душу населения вдвое[1019]. Москва отправила в страну 250 тысяч тонн зерна, но это не компенсировало дефицит[1020]. Когда «Врачи без границ» послали врачей в Бадахшан для определения уровня снабжения продовольствием, там, как и в Хазараджате, «было обнаружено, что производство продуктов питания находится на в целом приемлемом уровне»[1021]. Показатели младенческой смертности были «более или менее типичными для слаборазвитых стран». Французское и бельгийское крыло «Врачей без границ» объединилось с «Врачами мира», а также с норвежскими и британскими докторами для обследования Бадахшана, Нуристана и Хазараджата[1022]. В другие районы проникнуть не удавалось, но это было нормально — сама логика мобильного суверенитета подразумевала, что данные будут неполными. В отличие от переписи, целью которой был медленный, но полный охват ограниченного национального пространства, чтобы затем передать данные в единый центр — столицу, сбор гуманитарной информации заключался в быстром создании фрагментарной, заведомо неполной картины, с тем чтобы затем распространить ее по всему миру.

Жюльетт Фурно не подозревала о сложностях и противоречиях, ожидавших ее при выполнении миссии. «В то время, — рассказывала она, — главным желанием „Врачей без границ“ было получить возможность для осуществления измеряемых медицинских действий, которые доказали бы обоснованность наших целей, а не только отвечали бы нашим благородным устремлениям»[1023]. «Врачи без границ» проводили операции за пределами контролируемого Советами Файзабада — так, с помощью кесарева сечения они спасли жизни сотен матерей, — и Фурно была уверена, что это «правильный медицинский подход». Но парижское руководство организации, за исключением Клода Малюре, осудило эти операции как «медицински неэтичные» и отказало Фурно в финансировании транспорта на том основании, что необходимые перевозки могут осуществить рикши из Пешавара. «Я мечтала заниматься в Афганистане настоящей медицинской работой», — говорила Фурно, однако Париж продолжал вмешиваться, отказываясь, например, выдавать вакцины на том основании, что организация не доверяла Фурно распространять их в зоне военных действий.

Тогда Малюре решил пойти другим путем: реальным показателем будет считаться вовсе не чистая эффективность медицинского вмешательства «Врачей без границ». И действительно, как отмечалось во внутренних отчетах, этот показатель уступал другим. 25 сентября 1984 года Малюре опубликовал в газете «Монд» статью под названием «Право на спасение и свидетельство», где он защищал миссии «Врачей без границ» в Афганистане, утверждая, что «нельзя осуждать кого-либо из действующих ради нравственного императива <спасения жизней> за нарушения традиционных политических норм»[1024]. Более того, он назвал «Врачей без границ» в Афганистане «пионерами нового международного права, которое постоянно эволюционирует». Миру нужны новые законы, подобные Женевской конвенции, гарантирующей защиту военнопленным, законы, которые обеспечивали бы «защиту групп, доставляющих гуманитарную помощь, и журналистов, добывающих информацию». Малюре подчеркивал, что проблема носит не эпидемиологический, а эпистемологический характер. Если Советский Союз и его союзники в третьем мире изменили международные режимы суверенитета в пользу суверенного максимализма, то «Врачам без границ» следовало понимать: местное (Бадахшан) и глобальное (международное) право — это один и тот же фронт. Только доведя до сведения мировой общественности больше информации, полученной на месте в Афганистане, можно изменить международные нормы, сковывающие право на свидетельство и право на лечение.

И все же, как предстояло выяснить Фурно, включение информации «Врачей без границ» в глобальное гуманитарное облако могло повлечь за собой нежелательные последствия. В начале 1985 года афганский информационный центр организации Freedom House пригласил Малюре в США, где он встретился с вице-президентом Джорджем Г. У. Бушем. Вскоре, благодаря активному содействию сенатора из Нью-Гемпшира Гордона Дж. Хамфри, Фурно была приглашена для дачи свидетельских показаний перед Конгрессом, что и произошло 4 марта 1985 года[1025]. Как и думала Фурно, вмешательство американских средств массовой информации имело успех. Выступая в различных аналитических центрах в Вашингтоне, она обнаружила, что чиновников, похоже, больше интересуют действия советской стороны, чем жизни афганцев. На следующий день после выступления в Конгрессе чиновники Агентства по международному развитию предложили ей финансирование в миллион долларов, от которого она отказалась: «Вопрос о получении даже доллара от американской администрации не обсуждался». Тем не менее, свидетельство француженки открыло шлюзы для потока американских денег, устремившегося через границу: вскоре Конгресс выделил пакет в размере 60 миллионов долларов для гуманитарной помощи Афганистану, и к концу года Пешавар стал базой для шестидесяти шести НПО — рекордное за всю историю число подобных организаций, сконцентрированных в одном месте где-либо в мире.

Однако резкое увеличение американского финансирования привлекло и сомнительных участников. Американские «ястребы» холодной войны, такие как Чарли Уилсон, были рады направить не только гуманитарную, но и военную помощь на границу через радикальных антисоветских посредников вроде «Хезби Ислами» (Исламская партия Афганистана, ИПА) и ее лидера Гульбеддина Хекматияра. Пакистанские генералы были в восторге, потому что «нашли способ продолжить свою „великую игру“, конечной целью которой было установить дружественный режим или распространить на Афганистан свой протекторат»[1026]. В то же время, вспоминала Фурно, «наши команды „Врачей без границ“ стали замечать присутствие в регионе боевиков, которые явно не были афганцами. Действительно, еще не осознавая этого, мы стали свидетелями прибытия ваххабитских фундаменталистов с Ближнего Востока. Алжирцы, саудиты и сирийцы, депортированные из своих стран за экстремистскую деятельность, оседали здесь, получая финансовую поддержку Эр-Рияда». Комсомольские советники в Афганистане все чаще перехватывали листовки «Джамаати-Ислами» не только на персидском и английском, но и на арабском языке[1027]. Спецслужбы стран Восточного блока также знали об этих переменах: в 1985 году они сообщали о прибытии некоего Усамы бен Ладена, «которого считают главой (эмиром) всех арабов, воюющих в Афганистане»[1028].

Шведский комитет по Афганистану был в курсе всех сложностей, которые привносило в дело оказания гуманитарной помощи присутствие моджахедов и их соратников. Когда представитель МИД Швеции посетил Пешавар, члены ШКА обсудили с ним «исторические случаи поддержки Швецией освободительных движений — таких, как Временное революционное правительство <Южного Вьетнама> или различные группы в Южной Африке. В этих случаях мы оказывали поддержку освободительным движениям, представлявшим население и имевшим влияние и господство на определенной территории». Проблема, по мнению дипломата, заключалась в том, что «движение сопротивления в Афганистане еще не вписывается в этот шаблон». В ответ представитель ШКА «указал, что уже начали формироваться части сопротивления, отвечавшие этим критериям, чего <дипломат> не мог отрицать. Он считал, что раньше Швеция была в подобных случаях на переднем крае и что мы должны делать это и сейчас»[1029]. Шведское управление международного сотрудничества в области развития, признав весомость этих аргументов, в течение многих лет обеспечивало не менее 87 % общего финансирования ШКА[1030].

Дела «Врачей» пошли в гору. Начиная с 1984 года ШКА ежемесячно доставлял тысячи килограммов лекарств в афганские больницы по всей сельской местности. Отдаленные провинции Герат и Фарах получали почти такую же помощь, как и более доступные Кунар или Бадахшан[1031]. При этом три партии — «Джамаати-Ислами» (руководитель Бурхануддин Раббани), «Хезби-Ислами» (Исламская партия Афганистана, ИПА, лидер Гульбеддин Хекматияр) и «Харакати Инкилаб-Ислами» (вождь Мохаммад Наби Мохаммади) — получали бóльшую часть шведских медицинских поставок, соответственно 41 %, 23 % и 12 % от общего количества в 51 тысячу килограммов в 1985 году[1032]. Вскоре деятельность ШКА приобрела такой размах, что офис этой организации в Пешаваре разработал стандартный контракт, оговаривающий условия участия в той или иной сделке. «Народ Швеции, представленный Шведским комитетом по Афганистану, — гласил документ, — и представляющий народ Афганистана в этом контракте эмират территории, носящей название этого эмирата и управляемый эмиром или главнокомандующим…»[1033]

Как и ранее в переговорах с дипломатами из Шведского управления международного сотрудничества, при достижении договоренностей с моджахедами ШКА придерживался очень гибкой концепции суверенитета применительно к авторитарным режимам. Шёнмайр настаивал на том, что в оптимальном случае к афганскому кризису следует подходить точно так же, как к ситуациям в Биафре, Камбодже или Ливане, где кризисы, по крайней мере, признавались на международном уровне, хотя и не были успешно разрешены[1034]. Однако проблема заключалась не только в том, что Советский Союз и страны третьего мира организовали информационную завесу вокруг Афганистана в ООН: Шёнмайр отмечал, что эта стратегия постыдно контрастировала с единодушным энтузиазмом по поводу палестинского вопроса, который «в течение многих лет включался в число насущных для рассмотрения на каждой сессии ООН». Вместо того чтобы соглашаться с аргументами Москвы о создании национального государства — что было главной надеждой для палестинцев, но удавкой на шее для афганцев, — Стокгольм обязан продвигать альтернативную позицию. Национальный флаг и политика, направленная против апартеида и сионизма, еще не делают государство легитимным. Истинная концепция постколониальной свободы выражается не просто в «черном» или «палестинском» национальном государстве, а скорее в транснациональном освободительном движении, которое говорит на языке прав человека и имеет определенные, хотя и незначительные, претензии на те или иные территории[1035].

Такая позиция делала лидеров моджахедов идеальными партнерами для гуманитаристов. В своей переписке с представителями ШКА командиры «Джамаати-Ислами» подчеркивали: «…мы надеемся, что в дополнение к вашей гуманитарной помощи (komak-hā-yi ins ān dustānehshān) вы примете во внимание наши бедствия и варварские действия, совершенные этим врагом рода человеческого, который попирает права человека среди колонизированных им народов, и сможете привлечь к ним внимание, донести их до сознания мировой общественности»[1036]. Ахмад Шах Масуд благодарил ШКА за «гуманитарную помощь (komak-i bashar-i dustāni)» и оборудование для золотодобычи, которое помогало финансировать операции, проводимые из Панджшерской долины[1037]. Риторика этих заявлений, вероятно, была предназначена для западных читателей; для внутреннего, афганского потребления «Хезби-Ислами» издавала указы, где говорилось о «справедливом священном правительстве», зато права человека не упоминались вовсе[1038]. Но охват проблем, которыми занимались гуманитарные организации, и идея глобального медиапространства, на которую они опирались, значительно продвинулись[1039].


Ил. 10. «Нынешний глава исполнительной власти Афганистана д-р Абдулла Абдулла в эпоху, когда все начиналось. Молодой доктор Абдулла начал работать практикующим врачом в Шведском комитете по Афганистану (ШКА). На этом снимке он осматривает пациента возле первой большой больницы ШКА в Панджшире. Это было в ноябре 1985 года. Вскоре он присоединился к числу сторонников легендарного полевого командира Ахмада Шаха Масуда» (С разрешения Бёрье Алмквиста (Börje Almqvist))


И все же когда Джери Лейбер из Helsinki Watch посетила Пешавар, она отметила несколько тревожных тенденций. Лейбер отправилась в Пакистан, чтобы написать о советской идеологической обработке афганской молодежи, но вместо этого опубликовала в New York Review of Books статью о том, как спонсируемые Саудовской Аравией медресе «полностью промыли мозги» молодым афганцам с единственной целью — использовать их против Советской армии и НДПА[1040]. Лейбер указала на важный момент: как бы гуманитаристы ни дистанцировались от своих прежних симпатий ко всякого рода партизанщине, их либеральные проекты повисают в воздухе без спонсируемых Пакистаном вооруженных боевиков. Но что более существенно: какие бы параллели с Южным Вьетнамом или апартеидом ни проводили гуманитарные организации в собственных целях, Пакистан определенно заинтересован в их «гуманитарной интервенции» прежде всего потому, что она дает возможность полностью оторвать проект пуштунского самоопределения от идеи национального государства третьего мира.

И все же проект по делегитимации социалистического афганского национального государства зажил своей жизнью, поскольку другой неожиданный участник гуманитарного облака вознамерился донести вывод о сродстве советской оккупации с апартеидом до влиятельных международных институций. Главную роль здесь сыграла Розанна Класс из Freedom House, которая в 1983 году убедила норвежских активистов создать трибунал, аналогичный тем, которые действовали в Стокгольме и Париже[1041]. Вызванный этим резонанс побудил норвежский МИД оказать давление на Управление Верховного комиссара ООН по правам человека (УВКПЧ) с призывом назначить Специального докладчика для расследования нарушений прав человека в Афганистане[1042]. Это был принципиально новый шаг: до начала 1980‐х годов Специальные докладчики назначались для Южной Африки, Израиля и, позднее, для поддерживаемых США латиноамериканских диктатур[1043]. Норвежцы предложили кандидатуру Феликса Эрмакоры, уважаемого австрийского юриста, автора докладов об апартеиде и Пиночете. 15 марта 1984 года УВКПЧ утвердило миссию «для изучения ситуации с правами человека в Афганистане с целью выработки предложений, которые будут способствовать обеспечению полной защиты прав человека всех жителей страны до, во время и после вывода всех иностранных сил». Эрмакоре, первому Специальному докладчику по социалистической стране, было незамедлительно отказано в афганской визе[1044]. Тем не менее полевые исследования в Пакистане и работа в швейцарской Bibliotheca Afghanica позволили ему завершить изобличительный доклад — изобличительный настолько, что Москва воспрепятствовала его переводу с английского на другие официальные языки ООН[1045].

Этот эпизод продемонстрировал ряд важных тенденций в битве за будущее Афганистана. Стало ясно, что, даже не имея прямого доступа в страну, можно собрать архив важных для гуманитарных миссий знаний, благодаря которому возникнет представление о чрезвычайной ситуации, требующей безотлагательного вмешательства. Но Москва знала об этой стратегии и попыталась, пусть и неуклюже, превратить доклад в событие, значимое только для англоязычного мира. Однако на более фундаментальном уровне расширение сферы деятельности Специального докладчика означало серьезные изменения в администрировании территории третьего мира. Сама эта должность была недавней: она возникла в соответствии с резолюцией Экономического и Социального Совета ООН (ЭКОСОС) 1967 года, которая санкционировала расследования расовой дискриминации и апартеида, но оставляла открытым «вопрос о нарушении прав человека в любой стране»[1046]. В мире, где альтернативные правовые ландшафты самоизолировались от третьего мира (в особенности это касалось Международного суда ООН, который не смог осудить апартеид в 1967 году), Управление Верховного комиссара ООН по правам человека разрешило субъектам из этих стран претендовать на моральное измерение[1047]. Когда в 1975 году Комиссия начала расследование нарушения прав человека в Латинской Америке, она уже непрямым образом переклассифицировала ситуацию в Южной Африке и на палестинских территориях из проблем sui generis (исключительных) в проблемы, которые, как ни болезненно это сознавать, могут возникнуть в любой точке планеты, даже в странах третьего мира или социалистических государствах[1048]. Как только «права человека» стали выражаться не в суверенитете палестинского государства, но в анонимном истязаемом теле, такие государства, как Афганистан, который был частью одновременно и третьего, и социалистического миров, уже можно было призвать к ответу и судить в европейском суде. С трудом выстроенный административно-правовой ландшафт был (вновь) перекроен.

Параллельно с борьбой в ООН гуманитаристы боролись и за статус афганских детей. В то самое время, когда СССР занимался вербовкой афганской молодежи, создавая социалистическую диаспору, педагоги и сотрудники гуманитарных миссий в Пакистане бросили вызов этому проекту транснационального государственного строительства. В 1983 году группа сотрудников ШКА в Пешаваре начала сотрудничество с Батиншахом Сафи, афганским изгнанником, который руководил 250 школами для детей афганских беженцев в Пакистане и восточном Афганистане. Задачей шведов было помочь расширить эту образовательную сеть и продвинуть ее вглубь Афганистана. В течение следующего года Сафи завершил разработку учебной программы и начал рассылать материалы и зарплаты в афганские школы; все это было частью инициативы, получившей название «Комитет по образованию Афганистана» (КОА)[1049]. Необходимо было срочно принимать меры, и не только потому, что кризис с беженцами грозил появлением «поколения неграмотных»[1050]. Дело обстояло значительно хуже: как докладывал Ингмар Андерсон, передавая свой разговор с норвежскими активистами, «российские оккупанты прилагают большие усилия для „русификации“ Афганистана, не в последнюю очередь посредством крупных образовательных инициатив»[1051]. Чтобы Афганистан просто не исчез как нация, он нуждался в срочной образовательной помощи диаспоры, которой, в свою очередь, помогали гуманитарные организации.

Воодушевленные первыми успехами, Шведский комитет и норвежские неправительственные организации предложили КОА первоначальный капитал — несколько сот тысяч долларов, — чтобы помочь расширить его деятельность. На эти деньги, в сочетании с пожертвованиями, собранными французскими католическими НПО во время поездки Сафи в Европу, можно было обучать афганцев от Инда до Герата. Отдел учебных программ в Пешаваре составил учебники на дари и пушту. Книги были напечатаны в Лахоре и доставлены в Пешавар. Там представители образовательных групп моджахедов получили книги и наличные для выдачи зарплат учителям. Однако, чтобы получить дальнейшее финансирование, они должны были вернуться с подписанными учителями ведомостями, фотографиями и видеозаписями занятий. Система не была идеальной — в действительности только треть учебников доходила до школ, — но к 1985 году КОА сумел помочь 193 учителям в 82 школах, которые обучали 8417 учеников на западе Афганистана вплоть до иранской границы[1052].

Однако инициативы вроде КОА, как и советские образовательные стратегии, основывались на ряде неоднозначных предпосылок относительно того, что именно оправдывает вмешательство в жизнь молодых афганцев. По мнению опытных наблюдателей за националистической мобилизацией детей, советские усилия по «промыванию мозгов» полностью соответствовали традиции рассматривать «коллективистское» образование как одну из определяющих черт тоталитаризма, хоть в нацистском прошлом, хоть в советском настоящем[1053]. Согласно такой системе взглядов семья считалась подспорьем для государства и его мобилизационной политики, даже несмотря на то что негосударственные акторы (к примеру, тот же Сафи) в течение долгого времени утверждали свое право на образование и воспитание детей в национальном духе вопреки воле родителей. Значение советского вторжения состояло не в том, что оно породило поколение неграмотных — Захир-шах и Дауд держали народ в темноте, не вызывая международных протестов, — и не в том, что оно призвало под свои знамена большинство афганской молодежи (в ДОМА редко состояло больше трех процентов населения каждой административной зоны). Но советское вторжение дало националистически ориентированным «просветителям» наподобие Сафи возможность ссылаться на чрезвычайное положение, а именно в этом они и нуждались, чтобы начать собственные беспрецедентные кампании, едва ли возможные при скудном государственном бюджете в эпоху мусахибана.

Двусмысленную позицию по отношению к правам детей занимали не только европейцы. В октябре 1985 года Readers Digest с подачи Heslsinki Watch опубликовал статью о «похищении» афганской молодежи советскими властями[1054]. В феврале 1986 года Государственный департамент США выпустил специальный доклад «Советское влияние на афганскую молодежь»[1055]. А в сентябре 1986 года американские еврейские активисты объявили марш протеста, приуроченный к визиту М. С. Горбачева в Нью-Йорк. Группа объяснила, что переправка афганских детей в СССР на учебу кажется «на первый взгляд делом невинным и проникнутым гуманизмом в традициях иудео-христианского Запада»[1056]. Однако, как утверждали протестующие, вследствие продолжительности программы (десять лет), юного возраста учеников, их оторванности от «национальных обычаев» и «промывания мозгов» Москва превращает «этих детей в будущих советских агентов, провокаторов, террористов, предателей Афганистана и врагов их собственных семей», то есть совершает «преступление, какого еще не знало цивилизованное человечество». Головокружительные кульбиты в логике этой группы — то, что кажется благим «иудео-христианским» делом, надо понимать как невиданное в истории преступление — точно отразили двойственность подходов, которые обе стороны, противостоявшие друг другу в холодной войне, практиковали в отношении националистического образования. Если отбросить вопрос о том, как связаны афганские «национальные обычаи» с упомянутыми «иудео-христианским традициями», то протестующие просто повторяли стереотипы холодной войны, связанные с теорией тоталитаризма. В действительности же две самые большие группы перемещенных детей — сироты и дети элиты — чаще всего представляли собой весьма неоднозначные случаи, когда либо отсутствовал конфликт между интересами государства и семьи, либо эти интересы даже совпадали.

Более того, хотя вышеупомянутые американские еврейские группы могли об этом и не знать, Советский Союз не был единственной империей, которая занималась перемещением афганцев через национальные границы. В соседнем с Нью-Йорком округе Саффолк конгрессмен-демократ Роберт Мразек и некоторые из его избирателей спонсировали лечение множества афганских детей в больницах на северном побережье Лонг-Айленда[1057]. Ранее тем же летом конгрессмен Чарли Уилсон, известный тем, что добился выделения сотен миллионов долларов на поставки оружия моджахедам, спонсировал поездку девяти юных афганцев в Хьюстон, штат Техас, где им сделали восстанавливающие хирургические операции, оплаченные из частных источников[1058]. После операций подростки провели шесть месяцев в Виктории, штат Техас, в «служебном здании» частного некоммерческого фонда «Девро», который специализировался на лечении «умственно отсталых детей и детей с нарушениями развития». Там, по сообщениям местной прессы, девять мальчиков «провели свой первый в жизни полноценный день: играли в футбол, метали диск и смотрели фильм „Индиана Джонс: В поисках утерянного ковчега“». Компании Coca-Cola, J. C. Penny и Walmart пожертвовали им различные вещи; планировалось посещение ранчо[1059].

Эти юные афганцы, на которых смотрели как на некий курьез, возможно, были лучше многих знакомы с тем, что происходило в пространственном измерении гуманитарных акций. Если принять во внимание их происхождение, можно с уверенностью утверждать, что де-факто они являлись лицами без гражданства и не имели необходимых проездных документов. Тем не менее их без труда пустили в американское национальное пространство, хотя их родители остались в Пакистане. «Служебное здание» фонда «Девро» на самом деле представляло собой заброшенный дом, который был специально отремонтирован перед их приездом и лицензирован Департаментом здравоохранения Техаса в качестве «служебного здания для индивидуального лечения»[1060]. К тому же не совсем ясно, что это были за «мальчики». В интервью Уилсон обронил, что «некоторые из этих ребят — афганские бойцы, раненые в ходе борьбы с просоветским режимом. Другие — просто невинные жертвы войны»[1061]. Но, возможно, в этом и заключалась двойственность ситуации. Лишенных паспортов, административно «невидимых» афганских детей легко было выдать за посланцев неких пространств, стоящих на защите американской родины (щедрых доброхотов) благодаря наличию субъективных, медицински окрашенных политических факторов, оправдывающих срочное перемещение афганских подростков в частные клиники. Путешествия в СССР или США — будь то пребывание в украинских домах отдыха или в техасских пригородах — подтверждали, что «свой, домашний» имперский ландшафт есть территория свободы и здоровья, принципиально иная и чуждая военным зонам в третьем мире. Такую картину желали увековечить люди, подобные Уилсону, — солдаты холодной войны из американских пригородов[1062].

Что отличало западные ландшафты от советских, так это «образы, используемые для описания людей, которых в итоге идентифицировали с этими образами, независимо от того, узнавали они себя в них или нет»[1063]. Все западные акторы, от Хазараджата до Техаса, широко использовали медицинскую терминологию для характеристики положения афганцев, которых они вовлекали в свои транснациональные ассамбляжи. В центре внимания оказывалось не насилие, а травма, не стойкость, а уязвимость: не герои, а жертвы[1064]. Такой дискурсивный сдвиг частично совпадал с прежней риторикой национального освобождения — подтверждением может служить как «идеологическая седиментация» в случае французов и шведов, так и стратегия намеренно невнятных деклараций Чарли Уилсона о причинах присутствия в США афганских «ребят». Кроме того, на международном уровне требовалось срочно переклассифицировать Афганистан так, чтобы он стал не только местом, где происходит медицинская катастрофа, но чем-то похожим в моральном плане на ЮАР или Израиль. В общем и целом внедрение в политический обиход новых медицинских категорий (в последнее время некоторые из них, связанные с психологической травмой, были реанимированы) преследовали цель легитимировать включение афганцев в «совместно конституированные» гуманитарные ландшафты. С одной стороны, именно большое количество больных или находящихся на грани выживания сирот в стране побуждало комсомол пересмотреть собственные представления о транснациональности детей, а с другой — именно растущее число требующих медицинского вмешательства случаев мотивировало дальнейшее активное вторжение в страну гуманитарных организаций.

Так выглядела на деле «доктринальная пропасть, разделяющая человечество». Она отделяла не столько социалистический мир от капиталистического Запада, сколько этику охваченного границами политического пространства от морали, исповедующей спасение человеческих жизней[1065]. Для привлечения мирового общественного мнения гуманитаристы взяли на вооружение новые формы субъективности, основанные на понятиях «жертва», «ребенок» и «(психологически) травмированные». Прежние административные и юридические представления ООН о пространстве были поставлены с ног на голову. Несмотря на обвинения во вмешательстве, гуманитарные организации следовали призывам диссидентов: «А я говорю вам: пожалуйста, побольше вмешивайтесь в наши внутренние дела… Мы просим вас — вмешивайтесь!»[1066] И все же несмотря на все старания преодолеть единый фронт реального социализма и суверенитета стран третьего мира, деятельность ШКА и «Врачей без границ» протекала только в пределах внутренних границ Афганистана и в диаспоре. При всех аналогиях в ландшафтах гуманитаризма и социализма, оставалось неясно, какой из них завоюет признание афганского народа, чьи чаяния оставались национальными по содержанию, но чье будущее с неизбежностью становилось транснациональным по форме.

ПОГРАНИЧНЫЕ ЛАНДШАФТЫ БЕЗУЧАСТИЯ

Советская оккупация продолжалась, и все более тревожной становилась перспектива всеобщего голода. Первоначально хаос, который принесли Апрельская революция и советское вторжение, компенсировался стабильными погодными условиями, но в 1984 году случилась засуха. Кризис грозил дестабилизировать сложившуюся политическую экологию, благодаря которой существовали оплоты «Врачей без границ» и моджахедов — Панджшерская долина, Хазараджат и Бадахшан[1067]. Эти регионы пережили оккупацию благодаря натуральному хозяйству, но, как опасались французские и шведские активисты, добавочное воздействие природных обстоятельств могло поставить их в зависимость от рынков зерна на советской территории. Например, в контролируемом Советским Союзом Талокане, чей рынок зерна обслуживал население западного Бадахшана, комсомольские советники отмечали, что с начала 1980‐х годов цены на основные товары выросли более чем вдвое[1068]. Назначенный НДПА губернатор, чтобы стабилизировать ситуацию, приказал установить твердые цены, но поскольку торговля «велась на 100 % частным сектором», расцвел черный рынок пшеницы, риса, нута и картофеля. У Советов не было средств — по крайней мере до поры до времени, — чтобы прижать к ногтю афганских купцов, но рост цен усиливал давление на удерживаемые повстанцами внутренние границы.

Что было делать? Клод Малюре выступил с новой инициативой: поскольку транспортировка продуктов питания из Пешавара в Афганистан могла лишить местных фермеров средств к существованию, «Врачи без границ» должны оказывать прямую финансовую помощь семьям и «вождям, известным заботой о благополучии гражданских лиц в своих районах»[1069]. «Врачи без границ» договорились с другими французскими неправительственными организациями — «Обществом франко-афганской дружбы» (AFRANE) и «Европейской гильдией помощи» (Guilde du RAID) — выделить полевым командирам в общей сложности 700 тысяч долларов; ШКА еще раньше направил около 150 тысяч долларов частных взносов в те же районы, а Шведское управление по международному сотрудничеству рассматривало заявку на 200 тысяч[1070]. Позже «Врачи без границ» занялись осуществлением программы «Продовольствие за работу» и одновременно — раздачей наличных сельским жителям в Бадахшане. Частные торговцы, за деятельностью которых наблюдали комсомольские советники, доставляли пшеницу в Кешем, районный центр по дороге в столицу Бадахшана Файзабад, откуда ее переправляли в равнинные и горные районы, где базировались моджахеды и «Врачи без границ»[1071]. Ненадежный архипелаг — деньги, пшеница и самосознание — связывал рынки северо-западного Афганистана с французскими чековыми книжками и шведской налоговой системой.

Два конкурирующих ландшафта личного бытования — голод и «дом» — теперь наложились один на другой. «Врачи без границ» утверждали, что функционеры НДПА останавливали грузовики с зерном, направлявшиеся в Файзабад и обратно, в расчете уморить кишлаки голодом (в этих районах по-прежнему не хватало зерна)[1072]. Однако Советы не очень успешно трансформировали географию власти — дороги, столицы, армии — в стратегические выгоды. Гипотетическое сходство идентичностей, не говоря об общей идеологии, рассыпалось на глазах. Как сформулировал проблему Зайдулло Джунаидов, комсомольский советник из Таджикистана, работавший в Файзабаде, советские люди и афганцы были двумя народами, разделенными общим языком[1073]. Когда Джунаидов осенью 1985 года прибыл на место службы, он приказал местным активистам завершить строительство Дворца культуры: приближалась зима. «За сколько?» — спросил его один человек. Джунаидов был возмущен: «Я был воспитан в духе патриотизма и считал, что есть вещи, которые ты должен делать бесплатно… что ты счастлив отдать два года жизни за свою страну». В конце концов он убедил местных жителей работать бесплатно, но «переделать их мозги» было почти невозможно. Столкновение с такими культурными различиями было проблемой не только для советских людей: представителям «Врачей без границ» приходилось убеждать полевых командиров моджахедов разрешить медицинское образование для женщин[1074]. Но была огромная разница между принудительным трудом и трудом, за который платили зерном, между созданием автаркических социалистических порядков в пограничных районах и тем, что несли гуманитарные организации, которые с помощью западных пожертвований и налоговых поступлений заполняли афганские рынки.

Так или иначе, обе группы все чаще ставили под сомнение тот идеологический ландшафт, который они же и насаждали. В июле 1986 года гуманитарный конвой «Врачей без границ», направлявшийся в Бадахшан, был захвачен боевиками из «Хезби-Ислами»: бандиты, по всей видимости, намеревались обменять французов на советское оружие, которое можно было затем использовать для уничтожения отрядов «Джамаати-Ислами» в Нуристане[1075]. Жюльетт Фурно потребовала аудиенции у Гульбеддина Хекматияра в Пешаваре. Ей было отказано, поскольку Хекматияр встречался с важными арабскими гостями. Однако от жены Хекматияра она узнала, что на самом деле силами Хекматияра на северо-востоке руководят не афганцы, а саудовские ваххабиты. Позднее Фурно вспоминала, как ей довелось участвовать в споре Хекматияра и бойцов-моджахедов с «богатым саудовцем» (в котором она впоследствии опознала Усаму бен Ладена), прославившимся щедрым финансированием школ, детских домов и больниц. Фурно отправилась к главе отделения американского Агентства по международному развитию в Исламабаде Ларри Крэндаллу и подвергла критике безоглядное финансирование Вашингтоном Хекматияра, назвав это «слабоумием: создавая антисоветский фронт сопротивления», американцы на деле пропитывают «афганскую общественно-политическую ткань» ваххабизмом. В ответ Крэндалл назвал Фурно наивной и посоветовал не лезть в политику, а заниматься своей медициной. «Врачи без границ» сумели привлечь к Афганистану внимание мировой общественности, однако то, что начиналось как борьба с тоталитаризмом, превратилось в искоренение афганской государственности.

По воле судьбы в то же самое время советские советники начали сомневаться в пригодности национального государства третьего мира для построения социализма. Вот что вспоминал один из советников о разговоре с коллегой: «Я… задавал ему „наивные“, „обывательские“ вопросы, клоня к тому, что Афганистан — очень многонациональное общество, что силой там мира не установить и что незачем нам иметь еще одну советскую среднеазиатскую республику типа Туркмении или Таджикистана. Нахлебников у России и без того много»[1076]. Если раньше на первом месте всегда стояла политика, то теперь на первый план стала выходить экономика. Поэтому, несмотря на то что технические специалисты продолжали привычное строительство «объектов» — тракторных заводов или плотин, — М. С. Горбачев недвусмысленно призывал афганских лидеров «забыть о социализме» и шире развивать частное предпринимательство[1077]. Принятая в 1987 году Конституция Афганистана «гарантировала безопасность частных инвестиций», которые Наджибулла назвал «движущей силой национального примирения».

В рамках кампании по надлежащему освещению в прессе политических изменений группа советских журналистов взяла интервью у афганского бизнесмена Расула Барата, пуштуна из Мазари-Шарифа, который продолжал укреплять завязанные его отцом торговые контакты с Советским Союзом[1078]. Помимо управления фабриками, Барат ввозил и продавал иностранные автомобили. Но судьба Барата тоже оказалась трагичной. «В огне гражданской войны, — рассказывал он, — погибли мой отец и мой брат. <…> Если, скажем, у меня разбили автомобиль, я взамен могу купить другой, третий. А вот нового отца и брата я не смогу найти никогда». Когда в комнату вошел его сын, на глазах Барата показались слезы: «Вот моя надежда, — сказал он. — Ему предстоит продолжать наше семейное дело, наши деловые и дружественные контакты с СССР»[1079]. Новые прямые торговые связи между областями советской Средней Азии и Афганистаном позволили Барату открыть в Ташкенте свое дело — «совместное предприятие фирмы „Барат“ и советской стороны. Директор там будет советский, а заместителя-афганца назначу я».

Но в истории семьи Барата было нечто скрытое от глаз читателей. За шестьдесят лет до этого интервью индийские информаторы сообщали британским агентам в Кабуле, что «из советских пропагандистов в Кабуле наиболее активно действует торговец Барат, или Баратов, который все время толчется на базарах»[1080]. Индийские купцы, по сообщениям британцев, презирали Барата за то, то он продавал вино по демпинговым ценам и предлагал «поставлять бензин для перепродажи по любой цене, которую пожелает назначить продавец». Поскольку он мог сбивать цены конкурентов более чем на 50 %, было ясно, что «все предлагаемые им сделки явно кем-то субсидируются». Одним словом, Барат-младший просто шел по стопам отца: эксплуатировал советско-афганскую транснациональную общность, основанную на имперской дружбе и размывании границ. Именно трансформация границ превратила Барата во владельца большого поместья с двумя бассейнами, многочисленными «Мерседесами» и конюшней лошадей редких пород — некоторые из них «стоили дороже „Мерседеса“»[1081]. Барат обогатился благодаря сближению, стиравшему оппозицию «внутри» и «снаружи». Если учесть, что такие дружеские отношения с Советами основывались на насильственной оккупации и исключении из советской командной экономики торговцев, имевших с СССР не такие тесные связи, как Барат, то неудивительно, что кое-кто подчас прибегал к убийству как к средству «перераспределения» благ.

Переход от идеологии к экономике поставил в затруднительное положение и ДОМА. В Балхе лишь немногие предприятия нанимали молодых работников, а если и нанимали, то без каких-либо обязательств со своей стороны. Фабрики, некогда считавшиеся храмами индустриальной эпохи, которые, казалось, вот-вот превратят афганцев в социалистических рабочих, теперь напоминали вращающиеся двери, в которые входят и выходят люди, от случая к случаю получавшие временную работу. «Пока это будет продолжаться, — писал один советник, — вопрос увеличения прослойки рабочих в молодежной организации останется открытым»[1082].

Поскольку с возникновением рынка молодые афганцы поняли, что их труд бесполезен, им оставалось только членство в ДОМА, этом инкубаторе вечного детства для взрослых мужских тел. В Балхе Провинциальный комитет организовал посещения семей тех, кто погиб, защищая революцию. Члены ДОМА предоставляли этим семьям «материальную помощь» и обрабатывали их землю по льготной цене. Советники учредили «молодежный кооператив», где члены ДОМА занимались сельским хозяйством на пятнадцати акрах конфискованной у владельцев земли[1083]. Но что было делать со всем безработным мужским населением при отсутствии мобилизующего партийного аппарата?

Не только ДОМА пыталась куда-то пристроить излишки рабочих рук: пограничные войска после прихода к власти Наджибуллы также изменили свою стратегию. «На мирную обстановка того времени даже отдаленно похожа не была», — вспоминал Г. А. Згерский, но погранвойска «перестали планировать нанесение ударов по бандитам, а действовали в ответ на их активные боевые вылазки, которые не прекращались»[1084]. А летом 1988 года перед погранвойсками была поставлена новая задача: прикрыть отступление 40‐й армии. Пограничники охраняли автомагистрали от Кушки до Термеза по маршруту вывода войск. Один офицер вспоминал «не совсем обычную операцию», проведенную в конце сентября — начале октября 1988 года[1085]. «Предстояло эвакуировать целый поселок семей активистов, поддерживающих новую власть. С севера страны их перевозили ближе к советской границе. На небольшой площадке в томительном ожидании собралось человек шестьсот: мужчины, женщины, старики, дети. <…> Четыре вертолета рейс за рейсом увозили группы беженцев во временный лагерь, который был разбит специально для них в районе Баламургаба». Многие члены НДПА не искали для себя убежища вплоть до окончательного краха режима в 1992 году.

Тяжелая судьба этих будущих политических эмигрантов продемонстрировала, как приграничное «искривленное пространство» позволяло советским правителям проявлять максимально возможную гибкость в условиях управляемого распада их власти[1086]. Скрытое продвижение советской границы вглубь северного Афганистана представляло собой лишь наиболее яркое выражение «овнутрения» страны — процесса, проявившегося в судьбах афганских детей, или таких торговцев, как Барат, или тех, кто имел двойное афганско-советское гражданство и участвовал в управлении с обеих сторон альянса[1087]. Тем не менее непреходящая роль границы в качестве онтологически значимого барьера означала и то, что «частичных» членов двустороннего сообщества в случае необходимости всегда можно оставить «снаружи»[1088]. Даже те из афганцев — членов НДПА, кто сохранил «безграничную веру» в своих советских союзников, могли «исчерпать свою безнаказанность» — когда их жизнь и работа стали неважны для сохранения «безопасности южных рубежей СССР»[1089]. Если раньше взаимно конституированное переплетение «внутреннего» и «чужого» позволяло «оживить» и привлечь на свою сторону молодежь, то теперь оно «оставляло на верную смерть» сотни людей, ожидавших, что их «не бросят в беде, протянут руку помощи». Прежние пограничные ландшафты сближения закрылись; открывались новые картографии безучастности.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Советская граница закрылась — и для гуманитарного вмешательства, и для афганского варварства. Один из сотрудников КГБ вспоминал, что, вернувшись в Кушку, почувствовал облегчение, когда прогуливался среди туркменских пастухов, которые поздравляли его «с возвращением домой». «В казанах томились приготовленные жителями туркменских кишлаков плов и шурпа, горячий чай. Эта война закончилась»[1090]. Несколько дней спустя старший врач-стоматолог из пограничных войск отправился из Кушки в Ашхабад. Сдавая вещи перед полетом, он «обратил внимание на пограничников, которые разгружали вертолеты, снимали пулеметы, увозили снаряды. Впервые мы увидели, что солдаты разгружали боевую технику. На протяжении многих лет они делали обратное. Война в Афганистане закончилась»[1091].

Однако не закончилась ответственность за охрану безопасности южной границы СССР. В 1989–1990 годах, когда группы суннитских моджахедов угрожали исмаилитским шиитским кишлакам, советские погранвойска, базировавшиеся в Горном Бадахшане, провели несколько водно-наземных спасательных операций на другом берегу Амударьи[1092]. А когда 9 сентября 1991 года Таджикистан провозгласил независимость, мощная двенадцатитысячная «Группа Пограничных войск Российской Федерации в Республике Таджикистан» осталась на месте, чтобы защищать то, что официально оставалось советской государственной границей, от вторжений моджахедов[1093]. Тем не менее всего через десять лет после того, как «южные рубежи Советского Союза» были расширены для защиты «советской земли», таджикско-афганская граница стала продуцировать иерархии различения между Москвой и Душанбе. «Российские» офицеры ввели своеобразную систему вербовки, согласно которой граждане Таджикистана могли служить в их пограничных войсках и зарабатывать в звании рядового больше, чем командующий погранвойсками Таджикистана. И хотя таджикские новобранцы не получали права на российское гражданство, соглашение о статусе вооруженных сил позволяло российским офицерам получать за свою службу таджикское гражданство[1094]. В 1997 году более 20 тысяч охранявших границу «россиян» были этническими таджиками; только в 2005 году на границу распространилась суверенная власть Душанбе[1095]. В Туркменистане российские пограничники охраняли границу до декабря 1999 года. Однако с тех пор «суверенное» туркменское государство отвергает тот факт, что медицинские пункты, укомплектованные сотрудниками ООН, располагаются на границе для обслуживания «тысяч афганцев, которые въезжают в страну в поисках больниц или клиник»[1096].

Превращение внешней советской границы в постколониальную не всегда шло на пользу тем, кто ее защищал. Жители советской Средней Азии многие десятилетия встраивались в империю и до сих пор пребывают в уверенности, что — как сказал один из них — «за моей спиной стоит Советский Союз»[1097]. Вместе с независимостью пришло и превращение этих стран в экономически маргинальные государства, от которых другие ждали не территориальной интеграции, а поставок дешевой «одноразовой» рабочей силы. Начиная с 1991 года в Россию мигрирует больше таджиков и узбеков, чем представителей любых других национальностей. Однако они едут уже не как равноправные граждане и не как потенциальные резиденты, а как «гастарбайтеры»[1098]. В нынешней Москве — размышляет бывший советский таджикский советник — «таджик — это самый последний человек»[1099]. Это стало знаком колоссальной утраты. Жители советской Средней Азии некогда пересекали границу, которая говорила о «сходстве, духе товарищества и дружбе». Тем не менее, когда сжимаются границы того, что империя считает «своим», понятие нации может быть взято на вооружение «как сиюминутный ресурс для биологизации, эссенциализации или придания ауры сплоченности имперской логике различий»[1100].

В диаспоре афганцев, которые все-таки переправились на другой берег Амударьи, до сих пор с горечью вспоминают о прошлых близких отношениях. После краха режима Наджибуллы многие высшие руководители НДПА «уехали в Россию в надежде найти убежище, но, к сожалению, их надежды не оправдались, и даже бывшие высокопоставленные политики были брошены на произвол судьбы»[1101]. И все же переезд туда, где произошел «крах одного из самых глубоко укоренившихся политических проектов, крах идеологии и самой страны», подпитывал прежние «родственные» социалистические отношения новыми гарантиями, поскольку Москва предлагала «кадровому резерву НДПА» безопасный дом, чего за редким исключением не могли предложить советским коллаборационистам западные столицы[1102]. Когда, например, один бывший офицер афганской службы безопасности подал заявление о предоставлении убежища в Нидерландах, он честно обнародовал свою биографию, мотивировав это тем, что «если он раскроет себя, его не депортируют в Афганистан, где его жизнь будет в опасности»[1103]. Голландская полиция расследовала его прошлое, но в конце концов отклонила его ходатайство после получения свидетельств о том, что он одобрял массовые убийства людей в период с 1978 по 1979 год. В его деле 154 страницы занимали так называемые «списки смертников», полученные от афганской женщины, живущей в Гамбурге. Как ни невероятно это может показаться, но первоначально эти списки были получены не кем иным, как бывшим Специальным докладчиком ООН Феликсом Эрмакорой[1104].

Однако в наибольшей степени призраки границы преследуют около 700 афганских сирот, которые сегодня живут в Российской Федерации. После распада Советского Союза многие из них надеялись вернуться к родственникам в Афганистан. Но, как объясняет одна российская активистка, «в то время денег у страны <России> не было, и никто никого не собирался отправлять». Проведя все свое детство и юность в России, эти люди оказались в неразрешимой юридической ситуации. Когда один из них, по имени Мохаммад Наим, обратился за разрешением на постоянное жительство в РФ, ему отказали; «особенно нелепо звучала формулировка отказа: „В архивах не значится“. Оказалось, что после стольких лет жизни в России, учебы в интернате и техникуме (о чем он имел свидетельства), на нужных бумагах Мохаммада Наима просто не существовало»[1105]. Единственным выходом для таких афганцев, у многих из которых жены и дети — граждане России, была поездка без документов в Кабул, где они могли официально подать заявление на визу в российском посольстве[1106]. Наим так и поступил, но его заявление было отклонено, что не оставляло ему другого выбора, кроме как на свой страх и риск остаться в качестве незарегистрированного мигранта в Пакистане либо «репатриироваться» в Россию и попытаться получить статус беженца, несмотря на однозначное утверждение властей, что его случай «для российских миграционных служб не является аргументом»[1107].

История Наима напоминает о том, что «Афганистан интерактивен, а не изолирован; динамичен, а не стабилен; разнообразен, а не однороден и скорее зависим, чем автономен от своего окружения»[1108]. И все же это транснациональное взаимодействие происходило за пределами средств имперской экспансии или внутренних гуманитарных границ. Взаимодействие Афганистана с глобальным миром осуществлялось через сеть совместно конституированных пространств, которые в ходе пересмотра границ могли брать на себя ответственность или уклоняться от нее. Обязательства и долги возникали вследствие появления политически значимых пространственных образований, которые не всегда признавались государствами, чьи собственные воображаемые ландшафты они тем не менее поддерживали. Иногда эти договоренности проявляются лишь эфемерно, как отметка об отказе в заявлении на получение российской визы или как отчет ООН, доступный только на английском языке. В других случаях они приобретают материальную форму в качестве медицинского «служебного здания» в Техасе или комсомольского интерната в Украине. Такие изгибы идеологической траектории национального государства третьего мира бывают менее заметны, чем призрак «национальной экономики», но эти пространственные образования и сопровождающие их «упражнения в высоком отрицании» определяют отношения Афганистана с миром не в меньшей степени, чем плотины и лесопилки, газовые заводы и хлопковые поля, кирпичные фабрики и соляные промыслы прошлых лет[1109].

Загрузка...